Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Смекнув, что скандал ему не на руку, Меток сложил газету, сунул под мышку и молча удалился. Пушкин не поленился выйти на улицу и проверить. Метка не было видно. Его появление не сулило ничего хорошего. Нетрудно догадаться, кого он высматривал…

Странно также показалось в «Переписке» уверение Гоголя, что его литературные заслуги достойны гораздо меньшего уважения, нежели какого были бы достойны хорошие нравственные качества, если б имел их. Но и это говорил он издавна: так, еще в 1835 году он писал матери:

– Там дед. Умер, наверное…

…В который раз портье отправил мальчика в номер 21. Сегодня ждать почти не пришлось. Барышня спустилась быстро. В ней что-то неуловимо изменилось. Прическа и платье были те же. Только рукой прикрывала левую щеку.


1835 г. апреля 12.
…Вы, говоря о моих сочинениях, называете меня гением. Как бы это ни было, но это очень странно. Меня, доброго, простого человека, может быть, не совсем глупого, имеющего здравый смысл, и называть гением! Нет, маменька, этих качеств мало, чтобы составить его; иначе у нас столько гениев, что и не протолпиться. Итак, я вас прошу, маменька, не называйте меня никогда таким образом, а тем более еще в разговоре с кем-нибудь! Не изъявляйте никакого мнения о моих сочинениях и не распространяйтесь о моих качествах. Скажите только просто, что он добрый сын, и больше ничего не прибавляйте и не повторяйте несколько раз. Это для меня лучшая похвала (том V, стр. 239).


Пушкин собрался с духом.

Илларион Забродов уже догадался, что это и есть внук Грановского Митя, которого на время похорон отца оставили с дедом. Но с пожилым человеком, очевидно, что-то случилось, и мальчик, не одеваясь, выскочил на площадку.

Кстати о сочинениях Гоголя. Есть люди, воображающие, будто он, когда писал «Ревизора», вовсе не имел в виду нападать на взяточничество [и не понимал, что нападает на взяточничество], — он будто бы просто хотел написать смешную комедию. Эта нелепая выдумка почти не стоит того, чтобы и опровергать ее; приведем, однакоже, несколько отрывков из писем, в которых Гоголь говорит о «Ревизоре», — из них не видно, не только хотел ли <он> смешить или заставить содрогнуться публику «Ревизором», но также и то, что он хотел бы, если бы позволяли ему обстоятельства, брать предметами своих горьких произведений предметы более важные, нежели мелкие плутни провинциальных чиновников:

– Госпожа Тимашева, помню, что вы запретили мне являться. Прошу меня простить, обстоятельства вынуждают, – сказал он с поклоном.

Забродов, прижимая мальчика к себе, положил в карман джинсов ключи от квартиры и, захлопнув дверь, направился к соседу.

– Это вы меня простите, Алексей Сергеевич, – ответила она смущенно, будто провинившаяся ученица. – Не знаю, что на меня нашло… Наверное, события вчерашнего дня сыграли злую шутку… Не держите на меня зла. Мне очень стыдно.


Я не написал тебе: я помешался на комедии. Она, когда я был в Москве, в дороге, и когда я приехал сюда, не выходила из головы моей; но до сих пор я ничего не написал. Уже и сюжет было на-днях начал составляться, уже и заглавие написалось на белой толстой тетради: «Владимир 3-й степени», и сколько злости, смеху, соли!.. Но вдруг остановился — что из того, когда пиеса не будет играться? Драма живет только на сцене. Без нее она — как душа без тела. Какой же мастер понесет на показ народу неоконченное произведение? Мне больше ничего не остается, как выдумать сюжет самый невинный, которым даже квартальный не мог бы обидеться. Но что комедия без правды и злости! (том V, стр. 173–174).


Наверняка падение и страшная рана, которой незаметно, так подействовали. Настасья была само смирение. Пушкин не привык, что барышня перед ним извиняется. И смутился.


1836 г. апреля 29.
…Я такое получил отвращение к театру, что одна мысль о тех приятностях, которые готовятся для меня еще и на московском театре, в силах удержать поездку в Москву и попытку хлопотать о чем-либо… Мочи нет. Делайте что хотите с моею пьесою, но я не стану хлопотать о ней. Мне она сама надоела так же, как хлопоты о ней. Действие, произведенное ею, было большое и шумное. Все против меня. Чиновники пожилые и почтенные кричат, что для меня нет ничего святого, когда я дерзнул так говорить о служащих людях; полицейские против меня; купцы против меня; литераторы против меня. Бранят и ходят на пьесу; на четвертое представление нельзя достать билетов. Если бы не высокое заступничество государя, пьеса моя не была бы ни за что на сцене, и уже находились люди, хлопотавшие о запрещении ее. Теперь я вижу, что значит быть комическим писателем. Малейший признак истины — и против тебя восстают, и не один человек, а целые сословия. Воображаю, что же было бы, если бы я взял что-нибудь из петербургской жизни, которая мне больше и лучше теперь знакома, нежели провинциальная. Досадно видеть против себя людей тому, который их любит между тем братскою любовью (том V, стр. 254).


– Это ничего… С кем не бывает. Забыто и вычеркнуто, – торопливо сказал он. – Позволите вопрос?

Дмитрий Палыч Грановский лежал прямо в прихожей. В руках у него была телефонная трубка. Очевидно, он хотел куда-то позвонить. Забродов включил в прихожей свет и хотел поставить мальчика на пол, но тот вцепился в него мертвой хваткой.

Тимашева ответила кивком.

– Вечером тридцать первого декабря госпожа Терновская передала вам записку или конверт. Причем с условием открыть при наступлении неких событий…


1836 г. мая 10.
Еду за границу, там размыкаю ту тоску, которую наносят мне ежедневно мои соотечественники. Писатель современный, писатель комический, писатель нравов должен подальше быть от своей родины. Пророку нет славы в отчизне. Что против меня уже решительно восстали теперь все сословия, я не смущаюсь этим, но как-то тягостно, грустно, когда видишь против себя несправедливо восстановленных своих же соотечественников, которых от души любишь, когда видишь, как ложно, в каком неверном виде ими все принимается. Частное принимать за общее, случай — за правило! Что сказано верно и живо, то уже кажется пасквилем. Выведи на сцену двух, трех плутов — тысяча честных людей сердится, говорит: «Мы не плуты». Но бог с ними! Я не оттого еду за границу, чтоб не умел перенести этих неудовольствий. Мне хочется поправиться в своем здоровье, рассеяться, развлечься и потом, избравши несколько постояннее пребывание, обдумать хорошенько труды будущие (том V, стр. 255–256).


– Митя, – как можно спокойнее проговорил Забродов, – надень тапочки, а я попробую помочь дедушке.

Настасья смотрела насколько открыто, настолько же удивленно.

– Ничего подобного, – ответила она. – Мы сидели с полчаса. Скучнейший разговор про акции, процент, бережливость…

– Вы что, сможете его оживить? – с надеждой спросил мальчик, послушно слезая на пол и надевая тапочки.

– А другая ваша тетушка, мадам Живокини, ничего вам не передала?


1836 г. мая 15.
Я не сержусь на толки, как ты пишешь, не сержусь, что сердятся и отворачиваются те, которые отыскивают в моих оригиналах свои собственные черты и бранят меня, не сержусь, что бранят меня неприятели литературные, продажные таланты, но грустно мне это всеобщее невежество, движущее столицу, грустно, когда видишь, что глупейшее мнение ими же опозоренного и оплеванного писателя действует на них же самих и их же водит за нос; грустно, когда видишь, в каком еще жалком состоянии находится у нас писатель. Все против него — и кто же говорит? Это говорят опытные люди, которые должны бы иметь на сколько-нибудь ума, чтобы понять дело в настоящем виде, люди, которые считаются образованными и которых свет, по крайней мере русский свет, называет образованными. Выведены на сцену плуты, и все в ожесточении, зачем выводить на сцену плутов. Пусть сердятся плуты; но сердятся те, которых я не знал вовсе за плутов. Прискорбна мне эта невежественная раздражительность, признак глубокого, упорного невежества, разлитого на наши классы. Столица щекотливо оскорбляется тем, что выведены нравы шести чиновников провинциальных; что же бы сказала столица, если бы выведены были хотя слегка ее собственные нравы? Я огорчен не нынешним ожесточением против моей пьесы; меня заботит моя печальная будущность. Провинция уже слабо рисуется в моей памяти, черты ее уже бледны; но жизнь петербургская ярка перед моими глазам краски ее живы и резки в моей памяти. Малейшая черта ее — и как тогда заговорят мои соотечественники! И то, что бы приняли люди просвещенные с громким смехом и участием, то самое возмущает желчь невежества, а это невежество всеобщее. Сказать о плуте, что он плут, считается у них подрывом государственной машины; сказать какую-нибудь только живую и верную черту — значит, в переводе, опозорить все сословие и вооружить против него других или его подчиненных. Рассмотри положение бедного автора, любящего между тем сильно свое отечество и своих соотечественников, и скажи ему, что есть небольшой круг, понимающий его, глядящий на него другими глазами, — утешит ли это его? Москва больше расположена ко мне, но отчего? Не оттого ли, что я живу в отдалении от нее, что портрет ее еще не был виден нигде у меня, что, наконец… но не хочу на этот раз выводить все случаи. Сердце мое в эту минуту наполнено благодарностью к ней за ее внимание ко мне. Прощай. Еду разгулять свою тоску, глубоко обдумать свои обязанности авторские, свои будущие творения, и возвращусь к тебе, верно, освеженный и обновленный. Все, что ни делалось со мною, все было спасительно для меня. Все оскорбления, все неприятности посылались мне высоким провидением на мое воспитание, я ныне я чувствую, что не земная воля направляет путь мой. Он, верно, необходим для меня (том V, стр. 260–261).


– Мы ведь у нее до сих пор не были с визитом… Собирались вчера, но мое падение не позволило…

Забродов ничего не сказал. Дмитрий Палыч, как ему показалось, не дышал, но он попытался нащупать пульс. За годы службы в экстремальных условиях Забродову приходилось сталкиваться с разным. Случалось, людей действительно возвращали с того света. Даже медики иногда раньше времени констатировали смерть. Здесь каждая минута была дорога. И Забродов достал из кармана джинсов мобильный и набрал номер «Скорой помощи». Зная, что к мертвецу они не поедут, Забродов сообщил, что пожилому человеку стало плохо и он потерял сознание.

– Что у вас с лицом? – спросил Пушкин и понял, что барышням нельзя задавать подобные вопросы. Настасья сжалась и закрыла обеими ладошками половину лица.

– Не смотрите на меня! – с ужасом проговорила она.

Да, мы видим из этого, что Гоголь не только понимал необходимость быть грозным сатириком, понимал также, что слаба еще и мелка та сатира, которою он должен был ограничиться в «Ревизоре». В этой, оставшейся неудовлетворенною, потребности расширить границы своей сатиры надобно видеть одну из причин недовольства его своими произведениями. В период аскетизма это недовольство высказывал он странным языком, объясняя странными источниками; но та причина, которая высказана в приведенных нами отрывках, обнаруживает в Гоголе то глубокое понимание обязанностей и предметов сатиры, которое только теперь начинает переходить в общее убеждение.

– Может быть, нужно сходить к доктору?

Еще раз прослушав у старика пульс, теперь уже не на руке, а на шее, Забродов взял лежащее на полочке маленькое зеркальце и поднес его к лицу Грановского. Зеркальце чуть запотело. Это давало надежду на то, что Грановский еще жив.

– Нет, благодарю вас, не нужно… Обработали йодом… Прасковья позаботилась…

Не знаем, нужно ли было в настоящее время доказывать, что Гоголь, каковы ни были его заблуждения в по следний период жизни, никогда не был отступником от стремлений, внушивших ему «Ревизора»; доказывать, что как бы ни были странны многие мнения и поступки его с 1840 года, он действовал вообще не по расчетливому лицемерству, — если в этом уже были убеждены все наши читатели, тем лучше, хотя в таком случае статья наша лишилась бы всякого значения. Но взявшись за изложение об этом предмете мнений, давно уже подтверждавшихся «Авторскою исповедью» и отрывками корреспонденции, помещенными в «Записках о жизни Гоголя», и ныне еще более подтверждаемых изданием его писем, мы должны привести из этих писем еще несколько отрывков, кажущихся нам интересными.

Нельзя же совершеннолетнюю барышню, богатую наследницу, вести за ручку. Таких прав у Пушкина не было.

Митя стоял рядом и переминался с ноги на ногу.

В последние годы жизни Гоголя все друзья увидели в нем меланхолика, между тем как прежде этого не думал о нем никто. Мы уже привели из «Авторской исповеди» свидетельство самого Гоголя о том, что всегда, с самых детских лет, он был человеком грустного характера. Но, быть может, воспоминание обманывало его? Неужели в самом деле только судорожною шутливостью его обманывались друзья, принимавшие его некогда за человека с веселым характером? Да, они обманывались. На 18 году он уже был задумчив и печален; ему уже нужно было уверять своих родных, что он вовсе не так печален, как кажется; но среди этих уверений о веселости своего характера он сам выдает себя, замечая, что часто думает о том, как быть веселым. Плоха веселость этого юноши, который видит уже надобность придумывать, как бы ему стать веселым.

– Моя просьба в силе: уезжайте из Москвы как можно скорее, – сказал он.

– Деда полицию хотел вызвать… – вдруг произнес Митя.


1827 г. февраля 26.
…Вы знаете, какой я охотник до всего радостного. Вы одни только видели, что под видом, иногда для других холодным, угрюмым, таилось кипучее желание веселости (разумеется, не буйной), и часто, в часы задумчивости, когда другим казался я печальным, когда они видели или хотели видеть во мне признаки сантиментальной мечтательности, я разгадывал науку веселой, счастливой жизни, удивлялся, как люди жадные счастья немедленно убегают его, встретившись с ним (том V, стр. 47).


Не отпуская ладоней, Настасья помотала головой.

– Что? Что ты сказал? – не сразу понял Забродов.

Не надобно дивиться тому, что слишком много было ошибочных суждений о характере Гоголя, — этот характер был так многосложен, что еще в ранней молодости уже казался загадочным. По выходе из Нежинского лицея он писал матери:

– Нет, нельзя… Теперь, наверное, надо бумаги подписывать о вступлении в наследство… Но вы не оставите меня? – вдруг спросила она.

– Я в своей комнате спал, – сказал мальчик, едва сдерживая волнение. – Я спал. А к нам воры залезли. И деда закричал, что милицию сейчас вызовет. А они испугались и убежали. А деда упал. Я когда из своей комнаты выбежал, он уже упал. Но я тоже молодец! Я успел тревожную кнопку нажать! На моем мобильнике есть тревожная кнопка. Я ее нажал, и сейчас мама приедет! Я бы ее дождался, но испугался, что деда умер, а воры вернутся и меня тоже убьют…

– В любой час, когда буду нужен, посылайте в сыск, – ответил Пушкин.


1828 г. марта 1.
Я не говорил никогда, что утерял целые 6 лет даром; скажу только, что нужно удивляться, что я мог столько узнать еще. Вы изъявляли сожаление, что меня вначале не поручили кому; но знаете ли, что для этого нужны были тысячи? Да что бы из этого было? Ежели я что знаю, то этим обязан совершенно одному себе. И потому не нужно удивляться, если надобились деньги иногда на мои учебные пособия. Если не совершенно достиг того, что мне нужно, у меня не было других путеводителей, кроме меня самого; а можно ли самому, без помощи других, совершенствоваться? Но времени для меня впереди еще много; силы и старания имею. Мои труды, хотя я их теперь удвоил, мне не тягостны нимало; напротив, они не другим чем мне служат, как развлечением, и будут также служить им и в моей службе, в часы, свободные от других занятий.
Что же касается до бережливости в образе жизни, то будьте уверены, что я буду уметь пользоваться малым. Я больше поиспытал горя и нужд, нежели вы думаете; я нарочно старался у вас всегда, когда бывал дома, показывать рассеянность, своенравие и проч., чтобы вы думали, что я мало обижался, что мало был прижимаем злом. Но вряд ли кто вынес столько неблагодарностей, несправедливостей, глупых, смешных притязаний, холодного презрения и проч. Все выносил я без упреков, без роптания, никто не слыхал моих жалоб, я даже всегда хвалил виновников моего горя. Правда, я почитаюсь загадкою для всех, никто не разгадал меня совершенно. У вас почитают меня своенравным, каким-то несносным педантом, думающим, что он умнее всех, что он создан на другой лад от людей. Верите ли, что я внутренно сам смеялся над собою вместе с вами? Здесь меня называют смиренником, началом кротости и терпения. В одном месте я самый тихий, скромный, учтивый, в другом — угрюмый, задумчивый, неотесанный и проч., в третьем — болтлив и докучлив до чрезвычайности, у иных — умен, у других — глуп. Как угодно почитайте меня, но только с настоящего моего поприща вы узнаете настоящий мой характер. Верьте только, что всегда чувства благородные наполняют меня, что никогда не унижался я в душе и что я всю жизнь свою обрек благу. Вы меня не называйте мечтателем, опрометчивым, как будто бы я внутри сам не смеялся над ними. Нет, я слишком много знаю людей, чтобы быть мечтателем. Уроки, которые я от них получил, останутся навеки неизгладимыми, и они — верная порука моего счастия. Вы увидите, что со временем за все их худые дела я буду в состоянии заплатить благодеяниями, потому что зло их мне обратилось в добро. Это непременная истина, что ежели кто порядочно обтерся, ежели кому всякий раз давали чувствовать крепкий гнет несчастий, тот будет счастливейший (том V, стр. 70–71).


Илларион Забродов осмотрелся, заглянул в комнату и только теперь отметил: действительно, было похоже на то, что здесь что-то искали. На полу были разбросаны какие-то бумаги, книги… И совсем некстати работал телевизор.

– Благодарю вас, Алексей Сергеевич…

Настасья смотрела так, что Пушкин смутился. Хорошо, что Агата не подглядывала за ними. Тут бы разбитым блюдом не обошлось…

Многосложен был характер Гоголя. Например, неоспоримо то, что в нем сильно развилась уклончивость, столь неизбежно поселяемая почти в каждом из нас обстановкой нашей жизни; но в то же самое время он часто действовал с прямотою, редкою в нашем обществе; из множества примеров этого приведем только один. У многих ли достало бы прямодушия так откровенно объясняться с друзьями, которые имели причину быть недовольными.

– Папа! Папа! – вдруг закричал Митя, подбегая к экрану. – Это мой папа! – с гордостью повторил он, очевидно не осознав того, о чем говорили с экрана.

Еще раз поклонившись, он обещал быть к услугам барышни. Всегда, когда ей потребуется.

16

Мадам Львова встретила чрезвычайно радушно, но Агата сразу поняла, что случилось нечто дурное. Они прошли в гостиную и сели на диванчик. И тут тетушка сообщила: дама, что вчера выиграла на рулетке, не только ее давняя подруга, но родная сестра Терновской.

Забродов прислушался.


1847 г. 28 августа.
В любви вашей ко мне я никогда не сомневался, добрый друг мой Сергей Тимофеевич. Напротив, я удивлялся только излишеству ее, — тем более что я на нее не имел никакого права; я никогда не был особенно откровенен с вами и почти ни о чем том, что было близко душе моей, не говорил с вами, так что вы скорее могли меня узнать только как писателя, а не как человека, и этому, может быть, отчасти способствовал милый сын ваш, Константин Сергеевич. В противность составившейся обо мне сказке, которой вы так охотно верите, что я, то есть, люблю угождения и похвалы каких-то знатных Маниловых, скажу вам, что я скорее старался отталкивать от себя, чем привлекать всех тех, которые способны слишком сильно любить; я и с вами обращался несколько не так, как бы следовало. Обольстили меня не похвалы других, но я сам обольстил себя, как обольщаем себя мы все; как обольщает себя всяк, кто сколько-нибудь имеет свой собственный образ мыслей и слышит в чем-нибудь свое превосходство, как обольщает себя в великодушных мечтах своих и любезный сын ваш Константин Сергеевич, как обольщаем мы себя все до единого грешные люди; и чем кто больше получил даров и талантов, тем больше себя обольщает. А демон излишества, который теперь подталкивает всех, раздует так наше слово, что и смысл, в котором оно сказано, не поймется (том VI, стр. 418–419).


– Только это полбеды, – сказала Агата Кристофоровна и огорошила новостью, что Вера Васильевна Живокини найдена мертвой.

Вторая смерть после рулетки.

– Ее убили, – сказала Агата, склонив голову, будто была виновата. – Не знаю почему, но чутье мне подсказывает… И сердце…

Гоголь предался направлению, которое обыкновенно делает человека равнодушным к бедности других. Но именно в то время, как предался ему, он сделался человеком более заботливым и сострадательным, нежели когда-нибудь. Не говорим ни о его пожертвовании своим наследством, «и о его (намерении положить в банк сумму для поддержания талантливых молодых людей, — эти факты знакомы каждому; приведем два случая, из менее известных. В 1847 году, в эпоху «Переписки с друзьями», он пишет одному да московских литераторов, который был его казначеем:

– По последним сведениям, в самолете находилось пять человек. Из них опознаны четыре человека. Один – гражданин Франции, пилот Мишель Миро, который инструктировал полет. На борту были также известный московский бизнесмен Виктор Петрович Протасов и один из руководителей занимающейся авиаперевозками компании «Серебряные крылья», которая и купила самолет «Эльф» на последнем авиасалоне во Франции, Сергей Дмитриевич Грановский. Они летели в Минск с частным визитом. За штурвалом был российский летчик Павел Львович Мишин. Останки пятого пассажира не опознаны. Поступившие к нам ранее сведения о том, что это была жена генерального директора компании «Серебряные крылья» Эдварда Васильевича Паршина Мария Ивановна Паршина, не подтвердились. Причины аварии под Минском выясняются. Работает следственная группа. По предварительной версии, пилот не справился с управлением. Хотя, вполне возможно, человеческий фактор не был главной причиной аварии.

– Я того же мнения, – согласилась тетушка. – Верочка не жаловалась на болезни. И так любила своего Вадима, единственного сына, так хотела устроить ему выгодную партию, что невозможно думать о самоубийстве.

– Никто не кончает с жизнью, выиграв состояние…


1847 г. сентября 2.
Еще прошу особенно тебя наблюдать за теми из юношей, которые уже выступили на литературное поприще. В их положение хозяйственное стоит, право, взойти. Они принуждены бывают весьма часто из-за дневного пропитания брать работы не по силам и не по здоровью. Цена пять рублей серебром за печатный лист просто бесчеловечная. Сколько ночей он должен просидеть, чтоб выработать себе нужные деньги. Особенно если он при этом сколько-нибудь совестлив и думает о своем добром имени. Не позабудь также принять в соображение и то, что нынешнее молодое поколение и без того болезненно, расстроено нервами и всякими недугами. Придумай, как бы прибавлять им от имени журналистов плату, которые будто бы не хотели сделать это гласно, словом — как легче и лучше придумается. Это твое дело. Твоя добрая душа найдет, как это сделать, отклоня всякую догадку и подозрение о нашем с тобою теплом личном участии в этих делах (том VI, стр. 424).


– Ты права, моя милая…

После показанных вначале фотографий на экране появились кадры оперативной съемки с места аварии. Митя, который буквально прилип к экрану, увидев обгоревшие части самолета и, очевидно, в конце концов разобравшись, что случилось, вдруг закричал:

Агата встрепенулась.

Вот одно из его писем 1849 года:

– Но как ее нашли? Что с ее деньгами?

– Нет!


1849 г. мая 12.
Посылаю, добрая матушка, полтораста рублей сер<ебром> не для вас собственно, но для раздачи тем бедным мужичкам нашим, которые больше всех других нуждаются, на обзаведение и возможность производить работу в текущем году, и особенно тем, у которых передох весь скот. Авось они помолятся обо мне. Молитвы теперь очень нужны. Я скорблю и болею не только телом, но и душою. Много нанес я оскорблений. Ради бога, помолитесь обо мне. О, помолитесь также о примирении со мною тех, которых наиболее любит душа моя. На следующей неделе буду писать к вам… (том VI, стр. 585).


Тетушка состроила недовольную мину.

Эти факты не нуждаются в комментариях. Тот, кто, сделавшись аскетом, продолжает быть человеком сострадательным, никогда не только не был, но и не мог быть дурным человеком.

– Нашел, разумеется, мой драгоценный племянник… На этом все. Стена. Тупик. Ничего от него добиться нельзя… Даже не впустил взглянуть на Веру…

Илларион Забродов опять подхватил его на руки и прижал к себе. Две трагедии для такого маленького и, похоже, более чем восприимчивого мальчика было слишком.

– Почему же он ничего не рассказал… – начала Агата и спохватилась, чтобы не проболтаться про визит в сыск, – не рассказал вам?

Сомневались в его искренности и намерениях, ради странности его заблуждений (возвращаемся в последний раз к этому предмету), но возможно ли это сомнение после таких писем, как, например, следующее:

Агата Кристофоровна только руками развела.

– Что с него взять: сыщик… Одни правила и порядки в голове… Холодный как ледышка… Родную тетю чуть под арест не отдал…

Медики приехали вместе с полицией, которую, очевидно, после тревожного звонка сына вызвала Ева Грановская. Она открыла дверь своим ключом и буквально застыла на пороге.


1847 г. 25 мая.
Статья Павлова говорит в пользу Павлова и вместе с тем в пользу моей книги. Я бы очень желал видеть продолжение этих писем: любопытствую чрезмерно знать, к какому результату приведут Павлова его последние письма. Покуда для меня в этой статье замечательно то, что сам же критик говорит, что он пишет письма свои затем, чтобы привести себя в то самое чувство, в каком он был пред чтением моей книги, и сознается сам невинно, что эта книга (в которой, по его мнению, ничего нет нового, а что и есть нового, то ложь) сбила, однакоже, его совершенно с прежнего его положения (как он называет) нормального. Хорошо же было это нормальное положение! Он, разумеется, еще не видит теперь, что этот возврат уже для него невозможен и что даже в этом первом своем письме сам он стал уже лучше того Павлова, каким является в своих трех последних повестях. Пожалуйста, этого явления не пропусти из виду, когда восчувствуешь желание сказать также несколько слов по поводу моей книги (том VI, стр. 401).


– Как я вас понимаю! – в сердцах сказала Агата. Забыв, кому обязана спасением от ареста во 2-м Тверском участке. Ну и в прочих участках… – Что же нам делать?

Этот вопрос не давал покоя тетушке.

Читатель помнит превосходные письма г. Павлова;[420] он знает, возможно ли человеку, хотя сколько-нибудь понимающему точку зрения, с которой разбирает «Переписку» критик, полагать, что «Переписка» может принести какое-нибудь назидание г. Павлову? Разве не очевидно, что она кажется ему и не может не казаться набором пустых общих мест, лживость которых равняется только их напыщенности? Каждому, сколько-нибудь понимающему образ мыслей критика, очевидно это, — Гоголю это не приходит и в голову, напротив, ему воображается, будто «Переписка», которая в критике вызвала только скорбь о заблуждениях автора, чему-то очень многому и очень полезному научила этого критика! Наивность этой мечты поразительна; то, что Гоголю могла прийти в голову подобная мысль, уже одно может совершенно доказать, что заблуждения Гоголя никак не могли быть не чем иным, как развитием воспоминаний, оставленных в нем детскими уроками. Он, как видим, совершенно не понимал, что могут быть для убеждений иные основания, кроме тех, которые были вложены в него уроками детства.

– Мне кажется, мы пошли по неверному пути, – сказала она. – Фудель и Лабушев – мелкие негодяи, но чтобы убить Анну, а потом Веру… С трудом представляю…

Митя, очевидно испугавшись строгих, сосредоточенных людей в полицейской форме и белых халатах, вместо того чтобы броситься к матери, еще сильнее прижался к груди Забродова и только прошептал:

Агата готова была согласиться. Наблюдая за их игрой, она подумала, что господа всего лишь мелкие неудачники, которые спускают последнее. Так подсказывало чутье. Она старательно отгоняла его нашептывания. Вчера была уверена, что Фудель и Лабушев притворяются. Но после смерти Живокини стала сомневаться. Денег от первого выигрыша им бы хватило надолго. Даже если поделить на двоих.

– У меня большие подозрения вызывает эта Рузо, – сказала она. – Кажется сумасшедшей, но что-то знает. И может убить. Курсистки – они все такие. У них ничего нет, и терять им нечего. Отчего бы не сорвать банк…

Часто говорят: Гоголь погиб для искусства, предавшись направлению «Переписки с друзьями». Если это понимать в том смысле, что новые умственные и нравственные интересы, выраженные «Перепискою», отвлекали его деятельность от сочинения драм, повестей и т. п., в этом мнении есть часть истины: действительно, при новых заботах у него осталось менее времени и силы заниматься художественною деятельностью; кроме того, и органическое изнеможение ускорялось новым направлением. Но когда предположением о несовместимости его нового образа мыслей с служением искусству хотят сказать, что он в художественных своих произведениях изменил бы своей прежней сатирической идее, то совершенно ошибаются. Хотя в уцелевшем отрывке второго тома «Мертвых душ» встречаются попытки на создание идеальных лиц, но общее направление этого тома очевидно таково же, как и направление первого тома, как мы уже имели случай заметить при появлении 2-го тома, два года тому назад.[421] Кроме того, надо вспомнить, что, когда явился первый том «Мертвых душ», Гоголь уже гораздо более года, быть может года два, был предан аскетическому направлению, — это обнаруживается письмами, — однакож оно не помешало ему познакомить свет с Чичиковым и его свитою.

– Мама…

Кажется, мадам Львова слушала невнимательно. Думала о чем-то своем.

– Возможно, возможно, моя милая… Только знаешь, куда большую тревогу у меня вызывает Тимашева…

Если этих доказательств мало, вот прямое свидетельство самого Гоголя о том, что он в эпоху «Переписки» не видел возможности изменять в художественных произведениях, своему прежнему направлению. Странные требования и ожидания относительно присылки ему замечаний на «Переписку с друзьями» убеждают, что эти строки писаны во время самого преувеличенного увлечения ошибочными мечтами «Переписки» и «Завещания», — и тем большую цену приобретают слова Гоголя о невозможности изобразить в художественном произведении жизнь с примирительной точки зрения.

– Настасья? – с глубоким удивлением спросила Агата. – Убила родных тетушек?

Было похоже, что у него от испуга просто пропал голос. Ева первой пришла в себя и бросилась к сыну. Она взяла его за руку и, всхлипывая, спросила:

– Да что ты! – Агата Кристофоровна даже рукой махнула. – Она ведь про завещание у нотариуса узнала… Нет причины убивать Анну Васильевну. Живокини – тем более. У Веры крохи остались, после того как муж ее проиграл в карты состояние и пустил себе пулю в лоб. Дом на Большой Молчановке – все, что у нее есть… Давно уже отписан милому Вадиму…

– А если Тимашева подговорила Прасковью?

– Митя, Митенька, что здесь случилось?


1847 г. 27 апреля.
Появление моей книги, несмотря на всю ее чудовищность, есть для меня слишком важный шаг. Книга имеет свойства пробного камня: поверь, что на ней испробуешь как раз нынешнего человека. В суждениях о ней непременно выскажется человек со всеми своими помышлениями, даже теми, которые он осторожно таит от всех, и вдруг станет видно, на какой степени своего душевного состояния он стоит. Вот почему мне так хочется собрать все толки всех о моей книге. Хорошо бы прилагать при всяком мнении портрет того лица, которому мнение принадлежит, если лицо мне незнакомо. Поверь, что мне нужно основательно и радикально пощупать общество, а не взглянуть на него во время бала или гулянья: иначе у меня долго еще будет все невпопад, хотя бы и возросла способность творить. А этих вещей никакими просьбами нельзя вымолить. Одно средство: выпустить заносчивую, задирающую книгу, которая заставила бы встрепенуться всех. Поверь, что русского человека, покуда не рассердишь, не заставишь заговорить. Он все будет лежать на боку и требовать, чтобы автор попотчивал его чем-нибудь примиряющим с жизнью (как говорится). Безделица! Как будто можно выдумать это примиряющее с жизнью. Поверь, что какое ни выпусти художественное произведение, оно не возьмет теперь влияния, если нет в нем именно тех вопросов, около которых ворочается нынешнее общество, и если в нем не выставлены те люди, которые нам нужны теперь и в нынешнее время. Не будет сделано этого — его убьет первый роман, какой ни появится из фабрики Дюма. Слова твои о том, как чорта выставить дураком, совершенно попали в такт с моими мыслями. Уже с давних пор только и хлопочу о том, чтоб после моего сочинения насмеялся вволю человек над чортом (том VI, стр. 375–376).


Тетушка приложила ладонь ко лбу Агаты.

Мальчик, буквально вцепившись в Забродова, молчал. И тогда Ева Грановская уже другим, строгим, сухим голосом обратилась к Забродову:

– Милая моя, не больна ли? Ты видела компаньонку? Нежный одуванчик. Только представь, как она убивает пожилых дам…

Мы кончили наши извлечения из «Писем» Гоголя, — уже слишком много приведено нами выписок, большею частью утомительных своею монотонностью и тяжелою странностью мыслей, но показавшихся нам не лишенными важности для того, чтобы хотя несколько разъяснить вопрос о Гоголе как о человеке. Чтение писем его с 1840 г. чрезвычайно утомительно и очень неприятно; но мнение, внушаемое ими о Гоголе, выгодно, насколько может быть выгодно мнение о человеке, вдавшемся в заблуждения, пагубные для него самого, грустные для всех поклонников его великого таланта и ума. Мы уже сказали, что сведения, до сих пор обнародованные, слишком еще не полны и вовсе недостаточны для того, чтобы составить о характере и развитии Гоголя, как человека, точное понятие без опасности ошибиться. Но насколько мы можем судить о Гоголе по этим недостаточным материалам, мы думаем, что наиболее близкое к истине мнение будет следующее.

Агата представила. Картина выходила комичная. Прасковья, чего доброго, сама бы умерла от страха, что решилась на такое. Вертелся другой вопрос о ней, но Агата сочла, что задавать его не стоит. И так уже сболтнула глупость…

– Что здесь произошло?!

– Тогда почему вас беспокоит Настасья?

– У нее характер вздорный и переменчивый, вся в мать… Теперь у нее неограниченные средства. Попадется дурной человек – может случиться все, что угодно…

– Митя говорит, что воры, – проговорил Забродов.

– Что именно? – Агата не скрывала интереса.

Родившись среди общества, лишенного всяких прочных убеждений, кроме некоторых аскетических мнений, дошедших до этого общества по преданию старины и нимало не прилагающихся этим обществом к жизни, Гоголь ни от воспитания, ни даже от дружеского кружка своих сверстников не получил никакого содействия и побуждения к развитию в себе стройного образа мыслей, нужного для каждого человека с энергическим умом, тем более для общественного деятеля. Потом, проведя свою молодость в кругу петербургских литераторов, он мог получить от «их много хорошего для развития формальной стороны своего таланта, но для развития глубоких и стройных воззрений на жизнь и это общество не доставило ему никакой пищи. Между тем инстинкт благородной и энергической натуры обратил его к изображению общественной жизни с той стороны, которая одна могла в то время вдохновлять истинного поэта, поэта идеи, а не только формы. Литературная известность сблизила его с некоторыми литераторами, не принадлежащими к петербургскому кружку, в котором он жил, но пользовавшимися в этом кружке репутациею замечательных ученых и мыслителей.[422] В то время Гоголь еще мало заботился об общих теориях, и знакомство с этими мыслителями пока еще не оказывало на него особенного влияния: его мало занимали мысли, занимавшие их; они только западали, более или менее случайным образом, в его память, в которой хранились некоторое время без всякого развития и употребления. Как мнение петербургского литературного кружка, в котором жил Гоголь, содействовало сближению его с этими учеными, так оно воспрепятствовало сближению его с другими тогдашними литераторами, которые одни могли бы иметь полезное влияние на его умственное развитие: Полевой и Надеждин не пользовались уважением людей, среди которых жил Гоголь.

– Любая глупость… Да хоть повенчается без родительского благословения… И будет женой жулика или разбойника. Который доберется до ее денег…

– Они что, его убили?! – с ужасом отозвалась Грановская.

– Ваш племянник за ней присматривает. Может быть, станет хорошей партией…

– Говорить не о чем. Во-первых, я буду возражать изо всех сил. А потом… Алексей ее терпеть не может.

Юноша поглощен явлениями жизни; ему не время чувствовать потребность общих теорий, если эта потребность не развита в нем воспитанием или обществом. Гоголь писал о тех явлениях, которые волновали его благородную натуру, и довольствовался тем, что разоблачает эти вредные явления; о том, откуда возникли эти явления, каково их отношение к общим принципам нашей жизни, никто ему не говорил, а самому ему еще рано было для таких отвлеченностей отрываться от непосредственного созерцания жизни. Собственно говоря, он не имел тогда никакого образа мыслей, как не имели его в то время никто из наших литераторов [, кроме двух журналистов,[423] от которых отстранялся он своими литературными связями, и нескольких молодых людей, которых не мог он знать по их безвестности]. Он писал так, как рассуждает большая часть из нас теперь, как судили и писали тогда почти все: единственно по внушению впечатления. Но впечатление, производимое безобразными явлениями жизни на его высокую и сильную натуру, было так сильно, что произведения его оживлены были энергиею негодования, о которой не имели понятия люди, бывшие его учителями и друзьями. Это живое негодование было вне круга их понятий и чувств — они смотрели на него довольно индиферентно, не ободряя и не осуждая его мыслей слишком решительно, но совершенно сочувствуя формальной стороне таланта Гоголя, которым дорожили за живость его картин, за верность его языка, наконец за уморительность его комизма.

Сердце Агаты радостно екнуло.

– Сейчас… – почти шепотом проговорил Забродов, кивнув в сторону медиков, которые колдовали над стариком.

– Откуда вы знаете?

Слабость здоровья, огорчения, навлеченные «Ревизором», и, быть может, другие причины, остающиеся пока неизвестными, заставили Гоголя уехать за границу и оставаться там много лет, почти до конца жизни, посещая Россию только изредка и только на короткое время. Вскоре после отъезда за границу начался для молодого человека переход к зрелому мужеству.

– Я же его родная тетя, у меня тоже чутье имеется. – Агата Кристофоровна подмигнула. Как будто намекала совсем на другое. – Вот что, моя милая… Болтать мы с тобой можем до утра, да только без толку. Прошу тебя, поезжай в «Лоскутную», присмотри за Настасьей… Сердце у меня не на месте…

Медсестра уже делала ему укол.

– Она вчера поскользнулась и царапнула лицо, – доложила Агата.

При развитии, подобном тому, какое получил Гоголь, только для очень немногих, самых сильных умом людей настает пора умственной возмужалости, та пора, когда человек чувствует, что ему недостаточно основываться в своей деятельности только на отрывочных суждениях, вызываемых отдельными фактами, а необходимо иметь систему убеждений. В Гоголе пробудилась эта потребность.

– Вот видишь! Ну давай, поспеши…

– Кто из нас поедет сегодня на рулетку?

– Жив? – с тревогой спросил Забродов.

Какими материалами снабдило его воспитание и общество для утоления этой потребности? В нем ничего не нашлось из нужных для того данных, кроме преданий детства; те умственные влияния, о которых вспоминал он и с которыми встречался он в заграничной жизни, все склоняли его к развитию этих преданий, к утверждению в них. Он даже не знал о том, что могут существовать иные основания для убеждений, могут быть иные точки воззрения на мир.

– Там видно будет… Может, и вместе… Главное, Тимашеву не упусти… А лучше убеди сидеть в гостинице…

И тетушка мягко, с поцелуями в щеку, выпроводила Агату.

Так развивался в нем образ мыслей, обнаружившийся перед публикою изданием «Переписки с друзьями», перед друзьями гораздо ранее, до издания первого тома «Мертвых душ».

– Мы его забираем, – строго сказал молодой врач и, вызвав санитаров с носилками, уточнил: – Родственники кто?

Какое-то нехорошее чувство не покидало ее. Агата Кристофоровна не могла понять, откуда оно взялось и в чем дело. Как будто забыла нечто важное и теперь мучается, чтобы вспомнить. Ни рулетка, ни даже смерть подруг тут ни при чем. Что-то совсем другое… Вот только что? Как разгадать ребус, которого нет?

Тетушка окончательно пришла в дурное расположение духа и отправилась на кухню варить кофе…

В статье о сочинениях Жуковского[424] мы говорили об одном из тех людей, вместе с которыми, отчасти под руководством которых, жил теперь Гоголь. Теоретические основания были одни и те же у них, но результаты, произведенные этою теориею, вовсе не одинаково отразились и на нравственной, и на литературной, и даже на органической жизни Гоголя и его сотоварищей — учителей, потому что его натура была различна от их натур. То, что оставалось спокойным, ничему не мешающим и даже незаметным во внешности у них, стало у него бурным, все одолевающим, неудобным для житейской и литературной деятельности и невыносимым для организма. В этом отношении все другие, кроме Гоголя, были сходны с Жуковским, которого мы и берем для сравнения с Гоголем, ссылаясь на нашу статейку о сочинениях Жуковского, вышедших в нынешнем году.

– Мы, мы родственники. Мама и я родственники! – вдруг отозвался Митя, слезая с рук.

17

Умеренность и житейская мудрость — вот отличительные черты натуры Жуковского по вопросу о применении теории к жизни. При таких качествах теория оказывалась содействующею у Жуковского мудрому устроению своей внутренней жизни, мирных отношений к людям, нимало не стесняющею сил и деятельности таланта.

После утренней кутерьмы, отправки тела на санитарной карете, закрывания дома Живокини и выслушивания суровых указаний пристава Ерохин малость притомился. И теперь обычная прогулка по Большой Молчановке казалась ему приятным отдыхом. Он добрался до конца улицы, переходившей в Малую Молчановку, когда вдалеке, со стороны Трубниковского переулка показалась пролетка. Городовой обратил внимание, что извозчик не спешит, а за откидным верхом виднеется багаж, перевязанный веревкой. Чтобы по дороге не потерять.

– Вы с нами поедете? – обратился врач к Еве Грановской.

Пролетка остановилась у дома Терновской. Пассажир никак не мог найти место, чтобы сойти, сугробы-то никуда не делись. Наконец шагнул на проезжую часть и, задрав полы добротного пальто, перебрался через снежный барьер.

У Гоголя было не то. Многосложен его характер, и до сих пор загадочны многие черты его. Но то очевидно с первого взгляда, что отличительным качеством его натуры была энергия, сила, страсть; это был один из тех энтузиастов от природы, которым нет средины: или дремать, или кипеть жизнью; увлечение радостным чувством жизни или страданием, а если нет ни того, ни другого — тяжелая тоска.

Быстрым шагом городовой дошел до пролетки. Извозчик приветливо кивнул ему и приподнял мохнатую шапку. Ерохин заметил, что багаж привезен немалый. Чемоданы, баулы и даже походный сундук возвышались солидной горкой.

Та молча кивнула.

– Кто таков? – спросил он, указывая на господина, разглядывающего окно, забитое досками.

Таким людям не всегда безопасны бывают вещи, которые всем другим легко сходят с рук. Кто из мужчин не волочится, кто из женщин не кокетничает? Но есть натуры, с которыми нельзя шутить любовью: стоит им полюбить, они не отступят и не побоятся ни разрыва прежних отношений, ни потери общественного положения. То же бывает и в отношении идей. Человек «разумной середины» может держаться каких угодно теорий и все таки проживет свой век мирно и счастливо. Но Гоголь был не таков. С ним нельзя было шутить идеями. Воспитание и общество, случай и друзья поставили его на путь, по которому безопасно шли эти друзья, — что он наделал с собою, став на этот путь, каждый из нас знает.

– Пассажир с Николаевского вокзала, – ответил извозчик. – С поезда приехамши…

– И я. Я с дедой поеду! – закричал Митя и гордо добавил: – Я тоже родственник.

Но все-таки что же за человек был он в последнее время своей жизни? Чему верил он, это мы знаем; но чего теперь хотел он в жизни для тех меньших братии своих, которых так благородно защищал прежде? Этого мы до сих пор не знаем положительно. Ужели он в самом деле думал, что «Переписка с друзьями» заменит Акакию Акакиевичу шинель? Или «Переписка» эта была у него только средством внушить тем, которые не знали того прежде, что Акакий Акакиевич, которому нужна шинель, есть брат их? Положительных свидетельств тут нет. Каждый решит это по своему мнению о людях. Нам кажется, что человек, так сильно любивший правду и ненавидевший беззаконие, как автор «Шинели» и «Ревизора», не способен был никогда, ни при каких теоретических убеждениях окаменеть сердцем для страданий своих ближних. Мы привели выше некоторые факты, кажущиеся нам доказательствами того. Но кто поручится за человека, живущего в нашем обществе? Кто поручится, что самое горячее сердце не остынет, самое благородное не испортится? Мы имеем сильную вероятность думать, что Гоголь 1850 г. заслуживал такого же уважения, как и Гоголь 1835 г.; но положительно мы знаем только то, что во всяком случае он заслуживал глубокого скорбного сочувствия;

Ерохин перебрался через сугроб, помянув недобрым словом дворника, и приблизился к господину. Тот не замечал его вовсе. Приник к стеклу и заглядывал внутрь дома.

– Простите, вы побудете с ним еще немного? – сказала Ева, с надеждой взглянув на Забродова. – Я скоро вернусь.


Спасите меня! возьмите меня!.. Дом ли то мой синеет вдали, Мать ли моя сидит перед окном? Матушка, спаси твоего бедного сына! Посмотри, как измучили они его! Прижми ко груди своей бедного сиротку! Ему нет места на свете!


– Что за сказки! – проговорил он. – Анна, открывай!

– Но, хозяйка, нам нужно задать вам несколько вопросов! – вклинился в разговор один из полицейских.

То, что у алжирского бея под самым носом шишка, вы, вероятно, знаете; «о, быть может, вы еще не читали окончания «Повести о капитане Копейкине»? Оно помещено в новом издании. Прочтем же эти страницы: согласитесь, не годится кончать грустью воспоминания о Гоголе:

И стал стучать в стекло согнутым пальцем.

– Я не хозяйка, – покачала головой Грановская и, взглянув на Забродова, добавила: – Вот у него спросите. Он сосед. Он больше знает.

Городовой значительно хмыкнул. Господин приезжий оглянулся. Ему отдали честь.

– Прошу прощения, кто будете? – вежливо спросил Ерохин.

– А тебе, голубчик, какая печаль? Разве в Москве такие порядки завели строгие, чтобы городовые гостей проверяли? – Господин говорил без злобы, уверенно и спокойно.


Можете себе представить, министр вышел из себя! В самом деле до тех пор, может быть, еще не было в летописях мира, так сказать, примера, чтобы какой-нибудь Копейкин осмелился так говорить с министром. Можете себе представить, каков должен быть рассерженный министр, так сказать, государственный человек, в некотором роде! «Грубиян! — закричал он — Где фельдъегерь? Позвать, — говорит, — фельдъегеря, препроводить его на место жительства!» А фельдъегерь уже там, понимаете, за дверью и стоит: трехаршинный мужчина какой-нибудь, ручища у него, можете вообразить, самой натурой устроена для ямщиков, словом — дантист эдакой… Вот его, раба божия, в тележку, да с фельдъегерем. «Ну, — Копейкин думает, — по крайней мере не нужно платить прогонов, спасибо и за то». Едет он, судырь мой, на фельдъегере, да едучи на фельдъегере, в некотором роде, так сказать, рассуждает сам себе: «Хорошо, — говорит, — вот ты, мол, говоришь, чтобы я сам себе поискал средств и помог бы»; — «хорошо, — говорит, — я, — говорит, — найду средства!» Ну, уж как там его доставили на место и куда именно привезли, ничего этого неизвестно. Так, понимаете, и слухи о капитане Копейкине канули в реку забвения, в какую-нибудь эдакую Лету, как называют поэты. Но позвольте, господа, вот тут-то и начинается, можно сказать, нить завязки романа. Итак, куда делся Копейкин, неизвестно; но не прошло, можете представить себе, двух месяцев, как появилась в рязанских лесах шайка разбойников, и атаман-то этой шайки был, судырь мой, не кто другой, как наш капитан Копейкин. Набрал из разных беглых солдат, некоторым образом, банду целую. Это было, можете себе представить, тотчас после войны. Все привыкло, знаете, к распускной жизни, всякому жизнь — копейка, забубен везде такой — хоть трава не расти. Словом, судырь мой, у него просто армия. По дорогам никакого проезда нет, и все это собственно, так сказать, устремлено на одно только казенное.
Если проезжающий по какой-нибудь своей надобности, спросят только, зачем, да и ступай своей дорогой. А как только какой-нибудь фураж казенный, провиант или деньги, словом — все, что носит, так сказать, имя казны, — спуска никакого! Ну, можете себе представить, казенный карман опустошается ужасно. Услышит ли, что в деревне приходит срок платить казенный оброк, — он уж там. Тот же час требует к себе старосту: «Подавай, брат, казенные оброки и подати!» Ну, мужик видит — такой безногий чорт, на воротнике-то у него, понимаете, жар-птица, красное сукно, пахнет, чорт возьми, оплеухой… «На, батюшка! вот тебе, отвяжись только!» Думает: «Уж, верно, какой-нибудь капитан-исправник, а может, еще и хуже». Только, судырь мой, деньги, понимаете, примет он, как следует, и тут же крестьянам пишет расписку, чтобы, некоторым образом, оправдать их, что деньги точно, мол, взяты и подати сполна все выплачены, и принял вот такой-то капитан Копейкин, еще даже и печать свою приложит. Словом, судырь мой, грабит да и полно. Посылали было несколько рот команды изловить его, но Копейкин мой и в ус не дует. Голодеры, понимаете, собрались все такие… Но, наконец, может быть, испугавшись, сам видя, что дело, так сказать, заварил не на шутку и что преследования ежеминутно усиливались, а между тем деньжонок у него собрался капиталец порядочный, он, судырь мой, за границу, и за границу-то, судырь мой, понимаете, в Соединенные Штаты! и пишет оттуда, судырь мой, письмо к государю, красноречивейшее, как только можете себе вообразить. В древности Платоны и Демосфены какие-нибудь, все это, можно сказать, тряпка, дьячок в сравнении с ним. «Не подумай, государь, — говорит, — чтобы я того и того… (круглоту периодов запустил такую)… Необходимость, — говорит, — была причиною моего поступка. Проливая кровь, не щадил, некоторым образом, жизни, и хлеба, как бы сказать для пропитания, нет теперь у меня. Не наказуй, — говорит, — моих сотоварищей, потому что они невинны, ибо вовлечены, так сказать, собственно мной; а окажи лучше монаршую свою милость, чтобы впредь, то есть, если там попадутся раненые, так чтобы примером, за ними эдакое, можете себе представить, смотрение…»
Словом, красноречиво необыкновенно. Ну, государь, понимаете, был тронут. Действительно, его монаршему сердцу было прискорбно… Хотя он точно был преступник и достоин, в некотором роде, смертного наказания, но видя, так сказать, как может невинно иногда произойти подобное упущение… Да и невозможно, впрочем, чтобы в тогдашнее смутное время все было можно вдруг устроить. Один бог, можно сказать, только разве без проступков. Словом, судырь мой, государь извол– Я, я больше знаю! – с готовностью отозвался Митя.

Ерохин присмотрелся: мужчина солидный, пальто отличного сукна с бобровым воротником, в галстук брильянтовая заколка воткнута. Не из простых. Крутить ему руки не хотелось. Чего доброго, начнется скандал до небес.

ил на этот раз оказать беспримерное великодушие, повелел остановить преследование виновных, а в то же время издал строжайшее предписание составить комитет, исключительно с тем, чтобы заняться улучшением участи всех, то есть раненых. И вот, судырь мой, это была, так сказать, причина, в силу которой положено было основание инвалидному капиталу, обеспечившему, можно сказать, теперь раненых совершенно, так что подобного попечения действительно ни в Англии, ни, в разных других просвещенных государствах не имеется. Так вот кто, судырь мой, этот капитан Копейкин. Теперь, я полагаю, вот что. В Соединенных Штатах денежки он, без сомнения, прожил, да вот и воротился к нам, чтобы еще как-нибудь попробовать, — не удастся ли, так сказать, в некотором роде, новое предприятие…


– Извольте проехать со мной…

Господин выразил глубокое непонимание.

– Хорошо, мы опросим свидетелей! – гордо произнес второй полицейский.

– Куда же ехать? Приехал уже…

Да, как бы то «и было, а великого ума и высокой натуры человек был тот, кто первый представил нас нам в настоящем нашем виде, кто первый научил нас знать наши недостатки и гнушаться ими. И что бы напоследок ни сделала из этого [великого] человека жизнь, не он был виноват в том. И если чем смутил нас он, все это миновалось, а бессмертны остаются заслуги его.

– Тут недалеко…

Осмотр квартиры ничего нового не дал. Полицейские, очевидно, куда-то спешили, потому что, взглянув на часы, один из них, помоложе, протянул Забродову визитку и попросил:

– И не уговаривай, голубчик. Что за новая манера такая! Меня в доме ждут… Сейчас откроют…

– Анны Васильевны нет дома, – нашелся Ерохин.

Мертвые души

– Как нет дома? – Приезжий уже сердился. – Что за чепуха? Где она?

– Вы за мальчиком присмотрите. А мать его пусть завтра нам позвонит.

Окончание поэмы. Н. В. Гоголя «Похождения Чичикова» Ващенко-Захарченко. Киев. 1857[425]

– Извольте проехать, там дадут разъяснения…

Городовой был столь любезен, что помог господину забраться в пролетку, сам залез к извозчику и шепнул:

Что это за подделка, являющаяся так нагло? Что это за г. Ващенко-Захарченко, так дерзко заимствующий для своего изделия заглавие книги и имя Гоголя, чтобы доставить сбыт своему никуда не годному товару.

Забродов молча кивнул.

– К Столовому переулку езжай… И чтоб тихо мне…

Г. Ващенко-Захарченко не какой-нибудь несчастный, доводимый до всяких проделок необходимостью; это не то, что А. А. Орлов или Сигов,[426] которым когда-то лавочники толкучего рынка, торгующие бумажным товаром, заказывали книжечки в два-три листа, печатавшиеся под заглавием романов, имевших успех, например «Графиня Рославлева или супруга-героиня, отличившаяся в знаменитую войну 1812 г.», — эти подделки хотя сколько-нибудь извиняются крайним невежеством поддельщика.

Пролетка не спеша развернулась поперек улицы и поехала туда, откуда приехала. Самой короткой дорогой.

– Пойдемте к вам. Я тут боюсь, – проговорил Митя чуть слышно.

18

Но книга г. Ващенко-Захарченко приводит к другим мыслям. Это довольно большой том, напечатанный на порядочной бумаге, довольно сносным шрифтом, — видно, что г. Ващенко-Захарченко имеет некоторое понятие о том, каковы бывают порядочные книги; что всего хуже, видно, что он человек, имевший случай посещать порядочное общество: он знает, по какому порядку происходят дворянские выборы, какие кушанья подаются на стол у богатых помещиков, он, кажется, имеет даже некоторое понятие об университетском образовании. Как же он, человек, имеющий, вероятно, некоторое понятие о том, что такое литература, отважился на пошлое дело?

Доктор разглядывал пистоль с тем особым чувством, с каким ювелир любуется редким алмазом, а охотник доброй гончей. Врачебную профессию он явно выбрал не по душе.

Расчет г. Ващенко-Захарченко был не совсем ошибочен: мы слышали уже от двух-трех человек вопрос о том, какова его книга; вероятно, найдутся такие ловкие продавцы, которые будут пытаться высылать ее в провинции как сочинение Гоголя. Журналы должны предупредить этот обман, и потому мы решаемся сказать несколько слов о книге, написанной г. Ващенко-Захарченко.

– Да-да, конечно… – кивнул Забродов и взглянул на крючок у входа, где обычно Грановский оставлял ключи.

– Великолепное мастерство, – сказал он, откладывая оружие на стол.

Вот предисловие, по которому читатель может видеть, что г. Ващенко-Захарченко воображает владеть юмористическим слогом:

Пушкин полностью согласился и спросил, что было извлечено из виска жертвы. К нему подвинули медицинское корытце, в котором блестел стальной шарик.

Митя перехватил его взгляд и достал из кармана связку:

– Павел Яковлевич, можете сравнить пули?


Павел Иванович Чичиков, узнав о смерти Н. В. Гоголя и о том, что его поэма «Мертвые души» осталась неоконченною, вздохнул тяжело и, дав рукам и голове приличное обстоятельству положение, с свойственною ему одному манерою сказал: похождения мои — произведение колоссальное касательно нашего обширного отечества, мануфактур, торговли, нравов и обычаев. Окончить его с успехом мог один только Гоголь. Родственники генерала Бетрищева просили меня письменно уговорить вас окончить «Мертвые души». Из моих рассказов (т. е. «с моих рассказов», «по моим рассказам» — г. Ващенко-Захарченко мог бы выучиться употреблению русских предлогов прежде, чем писать окончание «Мертвых душ») вам легко будет писать, а как я вдвое старее вас, то вы, верно, будете видеть, чем кончится мое земное поприще. Исполните же просьбу генерала Бетрищева и его родных. Я знаю, что они первые будут ругать вас; но я утешу вас мыслию, что окончание «Мертвых душ» будет не только приятно, но и полезно в гемороидальном отношении. А. Ващенко-Захарченко.


Преображенский не хотел брать на себя больше, чем полагалось участковому врачу. Но и отказать напрямик не мог. Его тоже интересовал вопрос: из одного крохотного ствола вылетели обе пульки или из разных?

– Вот, они на полу валялись. Я, когда к вам шел, поднял. Наверное, воры обронили.

– Что вы от меня хотите, господин Пушкин, – чуть капризно сказал он. – Это в Лондонской и Берлинской полиции есть криминалисты. Это в Петербурге есть Аполлон Григорьевич Лебедев, который создал антропометрическое бюро, – как говорят, великий криминалист. А у нас – Москва. Даже полицейского фотографа и того нет. Что я могу сделать? У меня, кроме лупы, ничего нет… Вот если тело вскрыть, тогда еще кое-как можем быть полезны…

Господин А. Ващенко-Захарченко так восхищен своею остроумною выдумкою, что на обороте заглавного листа, под цензорским разрешением печатать книгу, приложил свою подпись, обведенную кольцом в виде печати. Он не ошибся: действительно, интересно видеть почерк, интересно было бы видеть и лицо человека, отважившегося на такой подлог.

– С помощью лупы можно многое узнать, – сказал Пушкин. – Было бы желание. Давайте попробуем?

Забродов проверил. Действительно, два ключа из связки подходили к входному замку. Захлопнув дверь, они вернулись к Забродову.

Книга написана с остроумием и смыслом сочинений г. Анаевекого;[427] разница только в том, что г. Анаевский не ошибается в употреблении предлогов и буквы ы, а г. Ващенко-Захарченко пишет «из моих рассказов» вместо: «по моим рассказам», «бариня», «баришня»; «рижий», «порижеть».

Что оставалось бедному доктору? Только удовлетворить свое любопытство. Он достал кусочек воска и размял в лепешку. Из спичного коробка достал первый шарик, повертел, определяя сплюснутую сторону, и закрепил на воске. Новый шарик из миски поместил рядышком. Из глубин стола явилась сильная лупа, Преображенский отошел с воском к окну и принялся разглядывать через увеличительное стекло.

– Подойдите, – сказал он, не отрывая взгляда.

Илларион отнес мальчика на кухню, усадил за стол, укрыл пледом, напоил чаем, и тот сразу начал клевать носом.

Смысла в книге нет ни малейшего: но если вы хотите знать, о чем в ней говорится без смысла, то знайте, что остроумный г. Ващенко-Захарченко рассказывает, как Чичиков, освободившись из острога, куда его посадили неизвестно зачем и по какому делу, едет навестить родственников генерала Бетрищева, продает свои мертвые души на вывод какому-то скупцу Медяникову, получает за них 60 000 р. серебром, женится на богатой помещице и умирает, поглупев от старости. На каждой странице есть несколько фраз, безграмотным и бессмысленным образом вытащенных из «Мертвых душ» и прикрашенных остроумием самого г. Ващенко-Захарченко. Так, например, беспрестанно упоминается о фраке цвета наваринского дыма с пламенем, на каждой странице Чичиков говорит, что он ездит по России, навещая родственников генерала Бетрищева и отыскивая климат, удобный в гемороидальном отношении; кроме того, автор от себя придумывает разные вариации на фразу, что Чичиков кланяется с ловкостью военного человека, — «Чичиков поклонился с ловкостью танцмейстера», «Чичиков поклонился с ловкостью гусара» и т. д., — в этих фразах и состоит остроумие г. Ващенко-Захарченко. Для образца таланта и смысла его мы берем наудачу следующий отрывок, исправляя грамматические ошибки, — которые, очевидно, принадлежат не корректору, а самому г. Ващенко-Захарченко:

Пушкин подошел. Ему предоставили лупу и воск.

Забродов отнес его в комнату и уложил на диван. Свет он решил на всякий случай не выключать, чтобы мальчик, если проснется, не испугался. А сам решил вернуться в квартиру Грановского. Ему почему-то казалось: что-то они недосмотрели, не заметили какую-то очень важную улику. Выходя из дому, он, подумав, на всякий случай положил в карман джинсов пистолет. Если в квартире Грановского что-то искали и не нашли, эти люди обязательно вернутся.

– Взгляните сами…

Под линзой шарики казались глобусами. С каналами, рытвинами и даже кратерами. Как на Луне. Некоторые следы были довольно похожи.

– Ствол гладкий, характерных бороздок нет, – сказал доктор. – Остается предполагать.

Открыв ключом квартиру Грановского и еще не включив в прихожей свет, Забродов принюхался. Когда у человека блокируются одни органы чувств, резко обостряются другие. В данном случае его обоняние уловило какой-то резкий пряный запах, на который он не обратил раньше внимания. Включив свет и присев на корточки, Забродов понял, что запах исходит из-под стоящей в углу этажерки. На полу были видны несколько капель, а под этажерку к самой стене закатилась пустая ампула с отломанным горлышком. Забродов покачал головой и достал из кармана носовой платок. Конечно, это могла быть ампула из-под лекарства, которое вкололи старику медики «Скорой помощи». Но обычно они аккуратно обходятся с ампулами. А вот если это лекарство держали в руках те, кто приходил в квартиру, на ампуле могли остаться отпечатки их пальцев.

– Вижу сходство в царапинах. – Пушкин смотрел в лупу. – Как будто в стволе небольшой дефект или заусеница оставила след.

– Делайте выводы…


Чичиков приказал везть себя к Распузину.
Распузин был не богат, но тороват и умел копейку на ребро ставить. Выписывал он все русские журналы и не только читал их с удовольствием, но ссужал даже ими тех, которые брали книги и газеты для тона, а не имели охоты заняться новостями политики и литературы, быв погружены в животный сон и разговоры о хозяйстве и скотном дворе. (Что за бессмыслица? зачем же они брали книги, если не имели охоты читать их?) Соседи Распузина были два брата, богатые люди, вдовцы, толстяки, скупцы, без всякого образования и желаний. У них было одно в голове: как бы побольше уничтожить свою и покупную в овощной лавке провизию. Кулебяки и буженина были у них настольными яствами. Объемистые и эластические их желудки были постоянно полны в противоположность голове, вечно пустой.
— Не люблю этих животных, ненавижу их: не умеют детей воспитать. Это скоты и невежды. — Так говорил Распузин гостю, сидевшему против него и перелистывавшему иллюстрированное издание.
— Ну, ты не знал их жен. Умора просто, да и конец. Одна из супруг ходила вечно в перчатках, ее называли m-me Чесотье, — сказал, положа книгу, приятель Распузина: — а другая была зла, как пантера, и, к счастию всего деревенского народонаселения, все свое время свободное употребляла она на драку с мужем. Прислугу оставляла в покое, а все этого барина беспокоила. Вечно у него были подбиты глаза, исцарапаны рожа и руки.
— Я не могу их двух равнодушно видеть. Не мое дело, конечно, но я не утерпел и в разговоре, подошедшем кстати, сказал, что пора уже нам стряхнуть с себя невежество, а если мы в нем загрубели, окаменели, то станем воспитывать детей наших так, чтобы они сделались полезными гражданами государству и человечеству. Поняли ли они? Я думаю, что нет.
— Они не поняли, но были там и те, которые отлично все постигают, но притворяются и скрывают свои мысли под видом простоты. А! — обратился хозяин к вошедшему господину довольно серьезной наружности: — collega! — Тут Распузин пожал гостю руку и сказал, обратясь к прежнему: — Рекомендую тебе магистра, Петра Иваныча Кулисновикова, моего товарища по естественному факультету. Оринтогнозию и ботаническую систематику мы слушали вместе. Я был своекоштным и учился плохо; а он был казенным студентом и не даром носил это имя.
Хозяин взглянул в окно и увидел въезжавшего на паре во двор Чичикова. Селифан как-то неловко правил парой, и Петрушка тоже немного конфузился, сидя на козлах.
— Едет ко мне еще кто-то, да незнакомый должен быть. Добро пожаловать! прошу покорно сюда! — кричал хозяин вошедшему Павлу Ивановичу, который скидал галоши и шинель и вместе с этим ловко раскланивался.
— Я Павел Иванович Чичиков, — сказал новый гость, вошедши в столовую, где были все, и, пожимая хозяину руки, прибавил: — езжу я уже не один год по пространной России как для посещения родных моего друга, генерал-лейтенанта Бетрищева, так и для наблюдений над тем воздухом, который благораствореннее в гемороидальном отношении.
— Покорнейше прошу садиться, очень рад, очень рад, — сказал хозяин и, дав знак магистру глазами, чтоб он занял нового гостя, сам вышел.
— Должно быть, вы, окончивши курс, еще несколько лет занимались естественными науками, — спросил прежний гость магистра: — и в них далеко подвинули все новые открытия?
— Конечно, я был посылан на счет университетских сумм за границу и обогатил естественные науки важными открытиями.
«Вот куда я попал, — подумал Павел Иванович: — вот здесь узнаю я многое и многому научусь полезному и даже необходимому». Чичиков с явным предпочтением смотрел на магистра, бывшего на казенный счет за границей.
— Я, право, не припомню, — сказал магистр, обратись к Чичикову: — мне послышалось, что и вы наблюдали что-то, так позвольте узнать, не с собратом ли я имею честь познакомиться? Не вы ли трудились (т. е. вы не трудились ли, — г. Ващенко-Захарченко не выучился и слов располагать сообразно грамматическому смыслу) на поприще естествоиспытания? Вы, вероятно, занимались…
— Отчасти занимался и всем понемногу, — сказал озадаченный Чичиков, — но, к сожалению, не знаю новейших открытий; а вот вы только что приехали из-за границы, вероятно сообщите, нам результаты вашей поездки.
— С удовольствием. Первые три года я наблюдал жизнь и строение мхов в понтийских болотах. Труд мой был напечатан на суммы университета. Другие три года я посвятил зоологии. Сочинение мое «Зоотомия улиток» заслужило первую премию и бросило особенный взгляд на жизнь этих тварей. Теперь я тружусьПреображенский забрал воск и тщательно протер шарики. Один вернулся в коробок, другой – в миску.

Завернув ампулу в носовой платок, Забродов еще раз внимательно осмотрел пол в прихожей, потом прошел в комнату, на кухню, но больше ничего интересного не обнаружил.

над зоологией щупальцевых насекомых, думая обратить все внимание на тараканов и тому подобных домашних насекомых. Наука будет обогащена новыми по этой части открытиями. — Магистр важно понюхал табаку и утерся платком.
«Толкует он о мхах, а на кой чорт они мне? Мхи, тараканы, улитки и… много он пользы принесет поездкой за границу! Бил, верно, баклуши! Лучше бы там мне этакую зоотомию пеньки представил или оринтогнозию льну. Мхи, мхи! На кой чорт они нам твои мхи, хоть они и понтийские!» — Павел Иванович, выслушав речи магистра, рассердился не на шутку, купил у хозяина гнедую упряжную лошадь, дал ей имя заседатель, в воспоминание павшего коня, попрощался (т. е. простился) с Распузиным и поехал в город, очень недовольный светом и людьми.
«Где счастье обитает? Где его можно найти? Вот, слава богу, и деньги есть, и, слава богу, я здоров, но все чего-то недостает, а недостает счастья. Буду его искать! Только бы оно не бежало по свойственной ему гадкой привычке. И жениться пора мне не только пришла, но даже проходит. Испытаю, может быть это и есть подлинное счастье: хорошенькая, кругленькая девочка, невинная как ангел, с приличными красотами тела, с приятными глазками и ротиком, манящим поцелуй. Приволокнуться разве при удобном случае? Человек я солидный, довольно сносной наружности, все, что нужно для супружеского спокойствия, у меня есть, отчего же не составить приличной партии? Даю себе слово, при первом случае, не откладывать, а приступить решительно к делу. Мифология говорит о Гименее как о добром божестве, а о злых богах супружества умалчивает. Может быть, тогда на счет спокойствия семейной жизни были совсем другие правила, и эти неприятели общего благополучия были содержаны взаперти, и вот причина тогдашнего кроткого удовольствия, которое заключало супружество. Злые люди, в особенности холостяки, завидуя счастию женатых друзей и приятелей, видя, как жены ухаживают за ними, хлопочут, чтобы им был подан суп с пирожками, соусы, жаркие и малина со сливками, густыми как сметана, — позавидовали. Не питая сами надежд надеть цепи супружества, они хлопотали у богов, и те послушали и выпустили: моду, фасон, волокитство и другие сим подобные бичи семейного благополучия». Павел Иванович, давно достигнув средств содержать себя и семейство прилично, ту минуту женился бы, но Неонила Ивановна сделала его поосторожнее и прохолодила. (Неонила Ивановна — девица, на которой г. Ващенко-Захарченко собирался женить Чичикова и которая хотела его высечь перед самым отправлением под венец. — Эта сцена очень остроумна у г. Ващенко-Захарченко.) «Терпел ты, пузантик, — думал Павел Иванович, — долго плыл ты по бурному океану жизни, видна гавань, как бы не разбиться о подводные камни. Осторожность была матерью всех счастливо оканчивающихся предприятий, она одна полезна во многих отношениях, не исключая и гемороидального».


– Вот и вся наша криминалистика, господин Пушкин, – сказал он. – Отстаем от Европы, как только можем…

Когда Забродов подошел к входной двери и хотел уже повернуть замок, кто-то начал вставлять ключ с другой стороны.

Выразив благодарность за научный подвиг, Пушкин попросил одолжить револьвер. Обещая вернуть не позже завтрашнего дня.

– Где такую вещицу могли купить в Москве?

Не говорим о том, есть ли хотя искра таланта у автора, — конечно, человек хотя с малейшим признаком таланта не подумал бы о пошлой проделке, к которой прибег г. Ващенко-Захарченко; не говорим о том, понимает ли он сколько-нибудь мысль творения, заглавие которого ставит на заглавном листе своей книги, или характер лица, приключения которого хочет досказывать, — разумеется, напрасно и говорить о том: если бы г. Ващенко-Захарченко сколько-нибудь понимал «Мертвые души» и Чичикова, он не решился бы выкинуть штуку, которая в своем роде ее лучше проделок Чичикова и отличается от них только тем, что Чичиков свои проделки вел как человек умный, а г. Ващенко-Захарченко — вовсе не так. Нет, мы хотим спросить не о том, может ли быть какое-нибудь литературное достоинство в книге, состоящей из отрывков, подобных приведенному нами, а только о том, есть ли хотя малейший смысл в нелепых страницах, нами выписанных?

Доктор насторожился.

Забродов выключил свет, отошел за угол и приготовил пистолет. Но Ева Грановская, а это была она, расслышав, что в прихожей кто-то есть, испугалась больше, чем Забродов.

– Да откуда мне знать! Сколько угодно оружейных магазинов…

Если имя «Ващенко-Захарченко» не настоящая фамилия автора подделки, от которой мы предостерегли читателя, — если это не истинная фамилия, а псевдоним, мы очень рады тому: автор проделки или раскаивается уже, или скоро будет раскаиваться в своей наглости, — если «Ващенко-Захарченко» псевдоним, автор, быть может, успеет укрыться от посрамления, переселиться куда-нибудь в такой уголок, где не знают подлинной фамилии, скрывшейся под псевдонимом; если же «Ващенко-Захарченко» — не псевдоним, а подлинное имя человека, сделавшего эту недостойную дерзость, мы искренно сожалеем о его судьбе: он своею безрассудной наглостью навек испортил свою репутацию.

– Только предположение, Павел Яковлевич.

– Это я, – как можно спокойнее проговорил он и включил свет. – Не бойтесь.

Заметки о журналах

– Если только предположение… – Преображенский не желал, чтобы его интерес к оружию стал широко известен. Ни к чему это, лишнее… Еще пристав станет вопросами допекать. – Слышал, что у «Силин и Ролен» бывают антикварные вещи…

– Где Митя?! – тут же выкрикнула она.

<Отрывок>[428]

– Это на углу Неглинного проспекта и Кузнецкого Моста?

– У меня. Не волнуйтесь. Он спит, – сказал Забродов.

Доктор кивнул. Пушкин адрес знал.

Он был уже в приемной части, когда в участок вошел господин в длинном пальто с бобровым воротником. Оглядевшись и вдохнув запашок, поморщился.

…В декабрьской книжке «Библиотеки для чтения» также помещена повесть гр. Толстого «Встреча в отряде с московским знакомцем». Но о «Библиотеке для чтения» мы будем говорить в другой раз, а теперь возвращаемся к «Отечественным запискам», последняя книжка которых представляет, кроме рассказа, о котором мы говорили, еще две замечательные статьи, — одна из них — «Последние дни жизни Николая Васильевича Гоголя», из воспоминаний г. А. Т. Т—ва,[429] чрезвычайно интерсена по своему предмету, а другая и по ученому достоинству — это критический разбор книги г. Чичерина: «Областные учреждения России в XVII веке», написанный г. Кавелиным. Уже давно г. Кавелин ничего не печатал; блистательная роль, которую он играл в исследованиях о русской истории, заставляла сожалеть о том, что он покинул деятельность, столь полезную и для науки и для публики. Ему бесспорно принадлежит одно из первых мест между учеными, занимающимися разработкою русской истории; его статьи, которыми в течение нескольких лет постоянно украшались «Отечественные записки» и «Современник», отличались редкими достоинствами изложения при капитальном значении для науки и пролили свет на многие затруднительнейшие вопросы ее. «Взгляд на юридический быт древней России», критические разборы сочинения г. Соловьева «Об отношениях между князьями Рюрикова дома», книги г. Терещенко «Быт русского народа», «Чтение в Обществе истории и древностей российских» и многие другие его статьи принадлежат к небольшому числу тех изысканий, на которые опираются господствующие ныне понятия о ходе и характере русской истории. Для внутренней истории быта никто из нынешних наших ученых не сделал более, нежели г. Кавелин. Потеря, понесенная наукою от его безмолвия, продолжавшегося уже несколько лет, очень велика. Мы не виним его за это безмолвие, очень хорошо зная, что у «его, как и у многих других, могли быть на то причины очень уважительные. Но мы не можем не радоваться, что наконец он решился возобновить свою литературную деятельность. Статья, помещенная им теперь в «Отечественных записках», очень замечательна по проницательному объяснению причин и смысла учреждений, развившихся в течение московского периода, и отношений этого порядка дел к прежнему быту русской земли.

– Это что такое? Полицейский участок? Что за глупость…

– А вы почему здесь? Что вы тут делаете?! – возмутилась Грановская.