Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Интересно. Только… Ты ведь не выбросишься за борт?

У Роуэна был такой вид, будто он внезапно вспомнил, что сидит на ограждении парома, и теперь размышлял, правильно ли поступил, забравшись туда. Он оглянулся через плечо и посмотрел на меня. Его руки крепче ухватились за перекладину, и деревянный браслет, который он носил не снимая (браслет этот был сделан из обломков корабля, потерпевшего крушение у Галапагосских островов: вместе с обломками судна на берег выбросило и чудом спасшегося дедушку Роуэна), сдвинулся с места и снова принял свое привычное положение на запястье.

— Неплохая мысль, — улыбнулся он.

— Но это была бы уже настоящая трагедия, — тихо сказала я.

— А вдруг трагедия и в самом деле изначально заложена во всем вокруг, — пожал он плечами. — Но я в порядке. Держусь.

— И что там дальше с катастрофами? — напомнила я.

— Вирильо делит катастрофы на искусственные и естественные. Он говорит, что всякий раз, изобретая нечто вроде непотопляемого корабля, вместе с этим кораблем необходимо придумать и возможность его потопления. Дальше я пишу, что в таком случае предсказание — вещь вполне логичная и рациональная, ведь люди просто-напросто видят в технике будущую трагедию. Они откуда-то знают, что механизм обречен на катастрофу. И все такое прочее. То, что считается непотопляемым, в конечном итоге неминуемо утонет.

– Я где-то читал, что смех – это признак полового влечения.

— Пожалуй, это правда, — задумалась я. — Итак, в первом акте у нас имеется нечто большое, сверкающее и тщеславное. Ты прав. Однако к третьему акту оно непременно должно пойти ко дну, в противном случае никакой истории не получится.

– Только если речь идет о цивилизованных людях. У дикарей он означает подозрительность и враждебность.

— Но почему, как ты думаешь?

– Скажи, пожалуйста, мистеру Криспину, – попросила Анна, окинув Криспина благодарным взглядом, – что я очень признательна ему за его усилия. И еще что две спутницы этого джентльмена очень напоминают наших кагэбэшниц и партийных деятельниц.

Я пожала плечами.

– Думаю, ей и так ясно, что я с радостью поверю ей на слово, но можешь на всякий случай это перевести. Какие все-таки скоты. Форменные скоты. Это можешь не переводить.

— Потому что история — это перемены. Все книги об успехе начинаются с провала, и наоборот. Истории любви — с одиночества, истории об одиночестве — с любви.

– Насколько большое значение имеет то, что он отказался нам помогать? – спросила Анна, когда, дойдя до кафе, в котором с самодовольным видом восседали завсегдатаи при шляпах и при шейных платках, они поворотили обратно к машине. – И что это были за штуковины на столах в его доме? Они считаются произведениями искусства?

— Но разве в жизни все так же, как в книгах? А если да, то в какой я книге: о любви, об одиночестве или сразу в обеих?

Ричард вызвался объяснить ей про штуковины на столах, что заняло куда больше времени, чем он предполагал, а первый вопрос оставил Криспину.

Я засмеялась:

– В масштабе мироздания – ровным счетом никакого, да и в масштабе человеческом – сущие пустяки, – отозвался Криспин, заставив Ричарда поломать голову над переводом. – Скажи ей, что там, у нее на родине, кому какая разница, а здесь – даже выгодней включить в список этого молодого скрипкодера, это все сочтут захватывающе-экстравагантным.

— По определению, нет. Но по другому определению, да!

– Сейчас постараюсь сказать.

— Потому что?..

– Я, конечно, не знаю, – проговорила Анна, несколько раз медленно кивнув в ответ на слова Ричарда, – но я вот о чем подумала: во время этого разговора если кто и упоминал про мои стихи, так только чтобы сказать, что вот да, я поэт и поэтому кое-кому известна, да еще в обращении нашем про это будет написано. Все, конечно, правильно, но получается, что каковы именно мои стихи, не имеет никакого значения, да?

— Ну, потому что любая история — это симуляция, ты сам сказал. Рассказ — это отражение, или имитация, или мимесис. Он описывает нечто такое, чего на самом деле нет. Твои предсказания гибели «Титаника» — истории вымышленные, совпавшие с историей реальной. Но даже «правдивый рассказ» — это, по определению, еще не жизнь. Жизнь — это жизнь. Но, с другой стороны, мы знаем о ней лишь то, что существует в виде рассказа. Как говорил Платон, есть истории правдивые и ложные. Видимо, единственное различие между вымышленным предсказанием о крушении «Титаника» и описанием событий реальной катастрофы заключается для нас лишь в том, что сделаны они в разное время и что, возможно, там не совпадают какие-то подробности. Ведь, подозреваю, никто из нас не видел «Титаника» и не встречался ни с кем из его пассажиров. Для нас «Титаник» — это та же самая история, потому что мы знаем о нем лишь из рассказов других, а не из собственного опыта. Извини, устроила мозговой штурм. Наверное, я вела к тому, что у любой истории должны быть свои шаблоны, в противном случае это уже никакая не история. И если самой жизни шаблоны не нужны, в тот момент, когда мы начинаем ее пересказывать, необходимость в шаблонах все-таки возникает, иначе получается не рассказ, а бессмыслица. Вот почему мы все время пытаемся подогнать жизнь под всякие шаблоны: чтобы потом ее можно было пересказать. И каждый раз, когда происходит что-нибудь хорошее, мы начинаем готовиться к тому, что это хорошее вот-вот закончится.

– К сожалению, – только и выговорил Ричард, а больше ничего не смог придумать.

— А как же стихотворения? Или скульптуры? Это ведь не истории, но они тоже повествуют о жизни. Получается, жизнь может быть отображена не только в форме рассказа, правда?

Вмешался Криспин:

— Я думаю, что в стихотворениях со скульптурами тоже заложен рассказ. Человек находит «фрагмент» или «момент» и пытается отыскать для него место в некоем целом. Это как пазл. Например, уорхоловские «Коробки „Брилло“» имеют смысл лишь в том случае, если восстановить с помощью подсказок некую историю, которая за ними стоит. Если присмотреться к ним внимательнее, становится понятно, что, хотя они и кажутся отображением или имитацией предметов массового производства, на самом деле это никакое не массовое производство, потому что каждая коробка особенная и явно разрисована вручную. И тогда ты спрашиваешь себя: «Кому пришло в голову тратить на это время? Чего ради заниматься такой ерундой?» А затем встает уже другой вопрос, драматический, в котором ты — тоже часть истории, потому что, лишь осознав, что ты стоишь и разглядываешь эти коробки, осознаешь и то, что тебе бы в голову не пришло стоять и разглядывать их, будь они предметами массового производства, и что труд художника ты воспринимаешь совсем не так, как труд рабочего с фабрики. И еще ты осознаешь, насколько редко ты вообще что-либо внимательно рассматриваешь. Упаковка каждого предмета рассказывает нам какую-то историю, но мы воспринимаем эту историю как должное и забываем, что для ее оценки необходима определенная степень отстраненности. Постановка проблемы — начало нового рассказа. Узел, который завязывается для того, чтобы его развязали… Черт. Прости, пожалуйста. Мне тоже никогда не удается об этом поговорить, разве что на семинарах, да и там не всегда можно сказать все, что хочется. Вот меня и понесло.

– Скажи ей, что, боюсь, мы только в теории высоко ценим наших поэтов, а на самом деле нам наплевать, что они пишут и кто они вообще такие.

— Нет-нет, очень интересно. Значит, ты говоришь, что в любом рассказе и, следовательно, в жизни каждое мгновение можно считать частью более крупного повествования, в котором любой успех обречен на провал, и все большое и величественное непременно гибнет и сгорает, а все, кто был в грязи, переходят в князи, и потом, конечно же, должны снова вернуться в грязь, и так до бесконечности?

— Да. Что-то типа того. Но все это вовсе не обязательно должно поместиться в один рассказ.

– Скажи ему, что в России дела обстоят гораздо хуже, там поэты считаются людьми подозрительными и неугодными, хотя ими очень удобно хвастаться на всяких там отчетных собраниях. Можно ведь сказать, вот у нас в Харьковской области двадцать три поэта, на две штуки больше, чем было в прошлом году. С другой стороны, они строго следят за тем, что поэты говорят или пытаются сказать своими стихами, – многие заключенные, лагерники или ссыльные могли бы об этом поведать.

— В таком случае это, наверное, правда: предсказания — это предугаданные людьми истории, а не события. Они рассказывают трагические истории о вещах, которые, кажется, обречены на трагедию. А потом, когда эти истории сравнивают между собой, «вымышленная» история и «правдивая» история оказываются почти одинаковыми просто потому, что обе они — истории.

— Я готов поспорить, что почти во всех историях о кораблях обязательно фигурирует какая-нибудь морская катастрофа, так же как во всех историях о животных этим самым животным непременно угрожает опасность. Равновесие в повествовании непременно должно нарушиться. Всякая история подразумевает переход из одного состояния в другое, чаще всего из счастливого в печальное или из печального в счастливое. Но встречаются и другие: из живого в мертвое, из сломанного в исправленное, из запутанного в понятное, из разделенного в соединенное — как угодно.

Пока они забирались в машину, Ричард переспросил:

— И всякий корабль — это лишь ожидание кораблекрушения.

— Да. Ведь в итоге любой корабль все равно будет разрушен, пусть даже намеренно, уже под конец своей жизни, принесшей людям много пользы. Но причина трагедии является большой загадкой из-за того, что предсказать трагедию вообще-то нельзя. В любой трагедии всегда есть такой момент, когда катастрофы можно избежать, и очень интересно наблюдать за героем или героиней и размышлять о том, почему же они не выбрали тот путь, который не привел бы к трагедии. Тут нет простой формулы. А еще люди могут подумать, что непотопляемый корабль пойдет ко дну, потому что это хорошая повествовательная формула, но ведь многие плавают на непотопляемых кораблях, и ничего. Люди верят не только в формулы, у них есть и другие ориентиры.

– Но ведь наверняка в последнее время все изменилось. В конце концов, ты здесь, а ты далеко не…

У Роуэна снова сделался такой вид, будто он мог вот-вот заплакать, но, возможно, все дело было в туче, закрывшей тусклое солнце.

— Выходит, предсказания существуют, но в то же время их нет?

– Да, лед во многих местах подтаял, а кое-где и вовсе сошел. Но первое же дыхание зимы заледенит все снова.

— Возможно. Не знаю, имеет ли это отношение к делу, но однажды я читала одно исследование об авариях на железных дорогах. Оказалось, что в поездах, которые терпят крушение, пассажиров всегда меньше, чем в остальных. Автор выдвинул предположение, что люди «предчувствуют» надвигающуюся катастрофу. Кстати, в наиболее пострадавших вагонах народу опять же меньше, чем в других, — очевидно, по той же причине. Но кто знает, каким образом проводилось это исследование. В конце концов оно ведь тоже — всего-навсего очередная история.

— Надо бы его поискать, — заинтересовался Роуэн. — Где ты это прочла?

Они покатили вниз с холма. Ричард вспомнил, как один из сверстников уверял его в Ленинграде, что частые затяжные паузы в русской беседе объясняются необходимостью периодически разливать водку по рюмкам. Честно говоря, он бы сейчас не отказался от этой самой рюмки, вернее, от ее содержимого.

— В какой-то глупой книге про экстрасенсорику из семидесятых, — ответила я. — Вряд ли ее можно считать надежным источником.

— Как жалко. Может, все-таки вспомнишь название?

Криспин повернулся к нему с переднего сиденья:

— Боюсь, что нет. Но я могу поискать.

Я доела мандарин и бросила кожуру в реку.

— Я пришлю тебе название по электронной почте.

– Возвращаясь к разговору о загадочном телефонном звонке. Я сказал тебе, что этот тип прекрасно говорил по-английски? Кроме того, что-то мне почудилось странное в том, что он говорит, точнее, в том, чего не договаривает. А не договорил он вот чего: откуда он узнал, что я могу знать, почему ты не явился на назначенную встречу. Я даже спросил откуда, но он ловко увел разговор в сторону. Тогда я как-то не сообразил, а потом до меня дошло, что это ведь и ежу понятно. Кстати, ты случайно не знаешь, почему именно ему?

— Не надо, не утруждай себя, — быстро ответил он. — Скажешь в следующий раз, когда мы увидимся. В следующий раз, когда попадем вместе в кораблекрушение.

Я пожала плечами.

– Именно кому?

— Ладно.

— Я рассказывал тебе о спиритуалисте, который находился на борту «Титаника»? — спросил Роуэн.

– Именно ежу. Он что, глупее других?

Я отрицательно мотнула головой, и он продолжил:

Ричард и раньше замечал, что если Криспин начинает нести подобную чушь, значит, он погружен в совсем другие мысли и вопрос можно оставить без ответа. Примерно через минуту Криспин снова заговорил, не поворачивая головы.

— У. Т. Стид. Он вроде как рисовал океанские лайнеры и свою собственную смерть в морских волнах за несколько лет до катастрофы. И еще писал о кораблекрушениях. Говорят, он помог женщинам и детям занять места в шлюпках, а потом пошел в курильный зал первого класса и уселся там читать книгу в ожидании гибели корабля. Правда, я понятия не имею, как кто-нибудь мог об этом узнать. И еще очень интересно, что за книгу он читал.

Паром слегка накренился, и кто-то произнес: «О господи». Роуэн соскочил с ограждения, поддавшись движению судна. Если бы оно накренилось в другую сторону, он наверняка свалился бы в реку. Я хотела взять его за руку, но не стала.

– Извини, я тебя не слышу.

— Думаешь, люди, оставшиеся на «Титанике», беседовали о других великих кораблекрушениях и теории катастрофы, ожидая, пока он уйдет под воду? — спросила я.

– Извини, Ричард. Я как раз собирался высказать еще одну вещь, которая и ежу понятна: с какой помпой этот домостроительный гомик объявил нам, что дед его был бедным крестьянином!

Роуэн рассмеялся.

— Да, мы с тобой храбрецы!

– Не вижу в этом ничего предосудительного.

Тут паром дернулся, раздался рев двигателя, и один из работников судна прошел мимо со словами: «Граждане, все в порядке». После этого все разошлись по машинам, и на палубе остались только мы с Роуэном. Я чуть не рассказала ему о своем корабле в бутылке, и мне даже захотелось как-нибудь на днях взять корабль с собой — показать ему. Но я сомневалась, что смогу нормально объяснить, в чем тут дело: нам оставалось всего несколько секунд, чтобы дойти до машин. Вместо этого, в то самое мгновение, когда Роуэн уже садился за руль, я вдруг, слегка задыхаясь, выпалила, а не хочет ли он как-нибудь на днях снова со мной пообедать. Он обернулся и поднял глаза от телефона, который держал в руке.

— Думаю, сейчас для этого не самый подходящий момент, — сказал он, стараясь не встретиться со мной взглядом. — Извини.

– Это потому, что ты славный парень и не так уж часто вхож в общество великосветских говнюков. Может, в больших промышленных городах и попадаются бедные крестьяне, не могу сказать точно. Но я думаю, сэру Стивену просто надо было похвалиться безупречно пролетарским и самым что ни на есть малообещающим происхождением.

На этот день у меня был длинный список дел, среди которых значилось «начать писать новый план романа», но я несколько часов ни на чем не могла сосредоточиться. Я достала блокнот и, как, видимо, и полагалось человеку, собравшемуся придумать себя заново, калякала в нем как безумная: со стороны можно было подумать, будто мне дали ужасное задание по «автоматическому письму». В конце концов я настрочила целую кучу страниц. Главная Героиня чувствует себя отвергнутой Любовным Интересом. Требуется передать это ощущение реальной, осязаемой БОЛИ. Показать через действия? Через какие? Не может же она сидеть в библиотеке и целый день плакать. К тому же в том, что он отверг ее, есть определенная надежда, ведь он явно испытывает к ней какие-то чувства. В противном случае в приглашении на обед не было бы ничего предосудительного. Как же она должна на это отреагировать? Возможно, она просто сидит и пишет в своем блокноте. (Ха-ха! Как бы этот мой новый план романа не превратился в метаметапрозу!) Главная Героиня составляет длинный список причин, по которым он не подходит на роль ее Любовного Интереса, включая его возраст, угрюмость, а также то обстоятельство, что у него есть другая женщина. Героиня не может поверить в то, что она им отвергнута. Как он мог так запросто ей отказать? Когда еще ему представится такой шанс? Возможно, у него толпы поклонниц. А может, он не готов расстаться со своей сегодняшней спутницей, несмотря на то что явно ее не любит. Или же он порвет с ней и превратится в человека, который ходит на загородные прогулки с принарядившимися седовласыми вдовами, дающими объявления в раздел знакомств для одиноких людей. И все потому, что главная героиня СЛИШКОМ МОЛОДА. Но необходимо также передать ощущение этой связи между ними, которая существует, несмотря на разницу в возрасте. То, что он делает с ней одними глазами, и прочие возможности его тела, которое… На этом месте я перестала писать. У меня так и стояли перед глазами его черные волосы, сильные предплечья и потрепанные старые джинсы. Возможно, я не буду включать в роман описание его внешности. Наверное, о таком вообще нельзя писать в блокноте, особенно если живешь с мужчиной, который может в любой момент это прочитать.

Перед обедом я проверила свой электронный ящик «Орб букс», но от Ви, как обычно, ничего не пришло. Может, она написала мне на другой адрес, а может, и нет. Так или иначе, писем в рабочем ящике хватало. На последнем заседании редколлегии мы дружно пытались грубо набросать образ Зеба Росса, чтобы понять, каким образом лучше представить его в Сети. Клавдия наконец составила его краткую биографию и теперь напоминала мне в письме, что мы решили сделать Зеба таинственным затворником, который может появляться в интернете, но никогда — на страницах журналов или в обществе. Из его невнятного профиля, размещенного на разных интернет-сайтах, станет известно, что у него темные волосы, синие глаза, среднее телосложение и носит он преимущественно джинсы и футболки. Он учился в школе для мальчиков в Ноттингеме, в детстве был нелюдим и увлекался естественными науками и литературой. Его бездельники-родители жили в пригороде и хотели, чтобы Зеб занялся финансами или страхованием, но у него были идеи получше. Проработав некоторое время в книжном магазине, он решил, что и сам сможет запросто написать роман — и действительно написал его. На этом его биография обрывалась, и Клавдия спрашивала, какие у кого имелись идеи насчет дальнейших подробностей. Почему Зеб рос нелюдимым? Он был инвалидом? Если да, то что именно с ним случилось? Может, удастся придумать какой-нибудь несчастный случай, который мог с ним произойти? Давайте сделаем Зеба более интересным человеком! Народ, присылайте идеи!

В течение всего обеденного перерыва, поглощая сэндвич с салатом, суп и еще один мандарин, я занималась тем, что калечила Зеба. Я представляла себе, как он падает в чан с кислотой, разбивается на спортивной машине, становится жертвой вооруженного ограбления, перерезает не тот проводок, пытаясь обезвредить бомбу, прошибает на бегу стеклянную стену или даже становится одним из тех немногих, кто решает сесть в вагон поезда, обреченного на крушение. Поезд сходит с рельсов и, несколько раз перевернувшись, катится под откос, пока наконец не загорается, и тогда остается единственный выход — выбить окно маленьким молоточком, который имеется в каждом вагоне для подобных случаев. Я представляла себе, как он тонет в бескрайнем море. Но такой вариант не годился: ведь утонуть — это уже безвозвратно. Невозможно утонуть наполовину и вернуться к нормальной жизни со шрамами, которые свидетельствовали бы о произошедшем с тобой несчастном случае. Я представляла себе, как Зеб терпит кораблекрушение, и потом думала, а что если применить выражение «потерпеть кораблекрушение» не к кораблю, а к человеку: тогда речь будет идти об уцелевшем — о том, кого выбросило на берег, изможденного и одинокого, но живого.

После обеда я открыла документ с остатками последней версии своего романа, — посмотреть, что из этого еще можно спасти. И не увидела там ничего нового: чуть больше тридцати тысяч слов, до боли знакомых и надоевших мне не меньше, чем мертвенно-бледное лицо, смотревшее на меня из зеркала каждое зимнее утро. Первый абзац я читала уже, наверное, не меньше тысячи раз и давно помнила его наизусть. За последние два года абзац ничуть не изменился, но вот наконец пришло время от него избавиться. Я создала новый документ и напечатала вверху на первой странице: «блокнот». План был такой: копировать и вставлять в новый документ все, что покажется полезным в старом варианте романа, а потом, уже имея некую основу, добавлять к ней записи из блокнота и, может быть, даже включить туда ту запись, которую я сделала сегодня. Проведя за старым документом около часа, я не нашла там ничего достойного нового варианта моей книги. Это меня обеспокоило, и тогда я создала еще один документ и, озаглавив его «Проблемы с этим романом (продолжение)», начала составлять в нем список своих недовольств. Пункты были такие: скучно; непонятно о чем; графоманство; отвратительная главная героиня; слишком депрессивно; никто ничего не хочет; никто ничего не делает; перед героями не стоит никаких вопросов; слишком много описаний. Тут я подумала, что из всего этого могло бы выйти неплохое начало для «Блокнота», и скопировала весь список на первую страницу романа. Я улыбнулась собственной наглости. Пожалуй, не было еще ни одного автора, даже самого постмодернистского и помешанного на метапрозе, который начал бы книгу с перечисления ее недостатков.

Число слов в моем романе теперь равнялось двадцати семи, и ощущение было такое, будто мне сделали клизму. Весь следующий час я читала свой настоящий блокнот и пыталась представить себе, как он будет выглядеть в напечатанном виде. Потом я сообразила, что в записи, сделанной мной этим утром, есть некая повествовательная энергия, и я добавила ее в роман, напечатав под списком проблем. Посмотрела, что получилось. Пока все это напоминало никуда не годный женский роман со смутными потугами на метапрозу. Я удалила оттуда отрывок про Любовный Интерес и скопировала его в новый документ под названием «Кусочки на будущее». Еще раз проверила число слов: их по-прежнему было двадцать семь. Что делать дальше, я не знала и поэтому решила уйти из библиотеки и съездить в Тотнес: забрать свою почту, раз уж теперь мы с Кристофером договорились, что я буду делать это сама. Двадцать семь слов за день работы — это наверняка рекорд, даже самые тяжеловесные постмодернисты не посмели бы со мной тягаться. Я подумала, что Зеб мог получить в детстве какую-нибудь «писательскую» травму, после которой вдруг чудесным образом обнаружил, что способен писать по четыре романа в год. Возможно, он умудрился выколоть себе оба глаза одним карандашом…

Оскар прислал мне обещанные книги. Они ждали меня на почте в Тотнесе в огромном мешке для корреспонденции. Кроме книг там был конверт вроде тех, в которых агентство присылало мне ведомости с незаработанными авторскими отчислениями, — его я открывать не спешила. Они никак не вязались друг с другом — тоненький конверт и огромный серый мешок, и, возвращаясь к машине, я чувствовала себя вором, пришедшим на место преступления, чтобы вернуть украденное и оставить пострадавшим письмо с извинениями. Мне вспомнилась еще одна буддийская притча. Учитель дзен сидит в своей хижине, и вдруг к нему является вор. Но у учителя нечего красть: все его имущество — это одежда, в которую он облачен. Учитель испытывает сострадание к вору, ведь тот проделал такой долгий путь совершенно напрасно, и решает отдать ему свою одежду. Вор берет одежду и убегает, а учитель смотрит в окно на ночное небо и думает: «Бедняга. Как жаль, что я не могу отдать ему и эту прекрасную луну».

Когда я добралась с книгами до машины, было уже почти четыре, и я сообразила, что если побуду здесь еще сорок пять минут, то смогу устроить Кристоферу сюрприз и подобрать его на автобусной остановке. Я снова поднялась на холм, где стояло здание почты, и некоторое время побродила по книжному магазину, выискивая книги о «Титанике» и пытаясь вычислить, о каком стихотворении Байрона говорил Роуэн. Я наугад открыла в нескольких местах «Дон Жуана» и «Паломничество Чайльд-Гарольда». С четвертой попытки я нашла нужный отрывок в «Паломничестве» и хотела было его купить, но книга стоила почти десять фунтов и, по всей видимости, представляла собой очень длинную трагическую историю в стихах. Похоже, «Чайльд-Гарольд» был одной из тех вещей, что я всегда хотела прочитать, но так ни разу не собралась. Кстати, я даже не прочла роман Агаты Кристи, столь любимый Роуэном.

Я планировала купить что-нибудь на обед в «Хэппи Эппл», и хотя лишних денег у меня не было, я все-таки пошла в «Баррел-Хаус» и взяла себе большой соевый латте, надеясь, что дома, возможно, еще отыщется банка консервированной фасоли. На столике в углу лежала большая стопка газет, среди которых был и свежий номер «Санди таймс». На обложке красовалась фотография Розы. Она уселась на стол, положив ногу на ногу, и смотрела в камеру настолько проникновенно, насколько это позволяли ее тусклые, ничего не выражавшие глаза.

Интервью с ней занимало целый разворот в одном из приложений, и посреди текста ярким цветом была выделена цитата: «Конечно, я верю в духов». Я бы никогда не подумала, что она решится поведать прессе о своем семейном полтергейсте, но вот, пожалуйста, она рассказывала о том, как они все пугались, когда по ночам у них дома летали книги, и что она до сих пор не осмеливалась покупать себе домой ничего хрупкого — мало ли что может произойти. Она рассказывала о том, что, готовясь к роли в фильме «Встреча в ночи», она окончательно убедилась в существовании необъяснимых вещей. «Ведь были времена, когда даже разведение огня казалось магией, — говорила она. — Когда-то и радио представлялось чем-то немыслимым, и телефон, и ключ, с помощью которого в машине разом запираются все двери. Мы считаем магией то, чего не можем объяснить». Материал был построен на сопоставлении неразрывно связанных между собой путей жизни и карьеры Розы, и оба они рассматривались с точки зрения сверхъестественных событий, присутствовавших и там и там. «Анна Каренина» упоминалась лишь в самом последнем абзаце, где говорилось, что съемки начнутся в мае. Я пробежала статью глазами и остановилась только на одной подробности, которую моя мать явно сочла нужным от меня утаить: роль Вронского предстояло сыграть Эндрю Грею. Дрю. Значит, в конце концов они все-таки сошлись. Ну или сойдутся теперь. Я прекрасно понимала, почему мать не стала мне об этом говорить, но про полтергейст-то она почему умолчала? И только сейчас до меня вдруг дошло, что мы не разговаривали об этом эпизоде с 1980 года: именно тогда он загадочным образом стал одним из «непримиримых противоречий», которые привели к разводу моих родителей.

Кристофера на автобусной остановке не было, и я решила заглянуть на стройку, где он работал, но там тоже его не обнаружила. Начинало смеркаться, и я поехала домой в Дартмут по проселочным дорогам, которые тут назывались полосами. Это были древние пути, по которым люди путешествовали, должно быть, в те времена, когда составлялась «Книга Страшного суда».[30]

По обеим сторонам дорог тянулись ряды деревьев, тут и там мелькали ведьмовские домики с дымящими трубами. На полосах меня часто охватывало странное чувство, будто я вернулась в свой таинственный лес из 1978-го, хотя я давно не была уверена в том, что не придумала его тогда. Я словно становилась вымышленным персонажем в мире, где существовало нечто большее, чем стандартная модель[31] и теория эволюции, и в мире этом все было возможно, и каждая вещь имела свой особый, загадочный смысл. Интересно, где же Кристофер? Он, наверное, уже дома и гадает, где же, интересно, я. Если я скажу ему, что хотела подобрать его на остановке, он очень обрадуется, но потом до него дойдет, что мне это не удалось, и он расстроится. Может, Кристофер погиб на стройке и поэтому не пришел на остановку? Тут я поймала себя на мысли, что если он погиб, то я теперь свободна. Я сразу же стерла эту мысль у себя в голове, но факт оставался фактом: я успела так подумать.

Обычно Кристофер возвращался домой в половине шестого, но вот уже было шесть, а он так и не появился. Я не сразу заметила, что он сильно задерживается, потому что была слишком увлечена содержимым мешка от Оскара. Если бы кто-нибудь зашел в эту минуту в гостиную, он бы наверняка подумал, что я сошла с ума. На полу громоздились три гигантские стопки книг по эзотерике, пособий по самосовершенствованию и разного нью-эйджа, на скорую руку разделенных мной на категории «Идиотизм», «Полный идиотизм» и «Бред, но ничего ужасного». Ну почему среди всего этого хлама нет ничего вменяемого вроде журнала «Нью сайентист», когда мне это так нужно! Передо мной было собрано множество самых разных форм безумия, и мне казалось, что я сейчас от всего этого задохнусь. Даже Беша выглядела сбитой с толку и однажды уже опрокинула стопку «Идиотизм», ударив по ней хвостом. Когда Беша вот так била хвостом, мне казалось, это был ее фирменный способ задать мне вопрос: «Какого черта ты делаешь?» Выглядело это так: вполоборота, хвост вниз, потом пауза — и после этого бешеное вращение. Я собрала развалившуюся стопку «Идиотизм» и, глядя на нее, снова подумала: неужели на свете так много людей, настолько загнанных в угол современной жизнью с ее электромагнитными полями, рабочими встречами, заботами о детях, загрязнением окружающей среды, радиацией, телефонными вышками, кофеином, сахаром, глутаматом натрия, рациональными мужьями и эмоциональными женами, что им необходима книга (или даже несколько книг), которая поможет все это преодолеть и объяснит, что такое дауншифтинг, органическое питание, позитивное мышление, умение говорить «нет», преодоление беспокойства, любовь без условностей, определение границ, отстаивание своих прав и правильное дыхание?

Стопка «Бред, но ничего ужасного» была самой маленькой, и Беша опрокинула ее по дороге к креслу, в котором собиралась свернуться калачиком. В эту стопку наряду со «Вторым Миром» Келси Ньюмана попала книга по собачьей психологии под названием «Говорящий с собаками» — я слегка погрозила ею Беше, когда та проходила мимо. Там оказалось еще несколько опусов: нечто с виду очень серьезное под названием «Радикальное исцеление», сочинение «Дурак и его путь», к которому прилагалась колода карт Таро, книга «Как составить астральный план» и еще одна, которую я отложила для себя и заодно для Тима, — «Как приручить Зверя». Пожалуй, из содержимого этой стопки можно было бы надергать неплохое начало статьи, подумала я.

«Полный идиотизм», в отличие от «Бреда», представлял собой солидную колонну, состоявшую из здоровенных навороченных томов, на которых спереди непременно красовался какой-нибудь телевизионный экстрасенс или белозубый гуру со списком как минимум двадцати других произведений его же авторства. У большинства этих книг были кричащие обложки: с крупным шрифтом, изображениями пляжей, пальм, ангелов или луны, а отзывы на задней стороне пестрели бесконечными восклицательными знаками. Эти книги определенно предназначались для тех, кто относился к телевизионным экстрасенсам как к старым друзьям и готов был воспользоваться любой подсказкой из космоса ради того, чтобы выиграть в лотерею или затащить к себе в постель как можно больше людей. В этой стопке были также наборы для самостоятельного изготовления устройства связи с ангелом-хранителем или духом-наставником; подборки любовных заклинаний; инструкции по использованию магической силы древних рун; книги перемен и разнообразная астрология; учебники, с помощью которых можно выйти на связь со своими прошлыми жизнями и выяснить, не был ли ты раньше Клеопатрой, Шекспиром или Елизаветой I, добиться успеха или же, прости господи, обратиться к космосу с каким-нибудь заказом. На обложке книги о космических заказах была цитата ведущего давно забытого телешоу восьмидесятых годов. Эзотерика прочно вошла в повседневную жизнь. Я позвонила Либби.

— Что мне делать?! — набросилась я на нее.

— С чем?

Я хихикнула.

— У меня в руках книга, в которой говорится, что если мне чего-то хочется, то нужно просто обратиться за этим к вселенной. Можно даже попросить пометить твою просьбу как «особо срочный заказ». И таких книг у меня тут не меньше пятидесяти. Я сказала, что напишу о них статью в газету. Наверное, у меня тогда случилось какое-то помутнение рассудка.

— Может, надо попросить вселенную, чтобы она написала за тебя эту статью?

— Отличная мысль! Эту книгу, в которой, кстати, всего пятьдесят страниц, вчера днем показывали по телевизору. «Ты тоже можешь получить все, что пожелаешь!» Это написано у нее на задней стороне обложки. Видимо, ее автор воспользовался этим своим методом, чтобы превратиться из ничтожества в короля и заработать целую гору денежных знаков.

— Ну да, никто ведь не станет просить у вселенной мира во всем мире.

— Не станет.

— Или там вязаных носков.

— Да, хотя это не такое уж бесполезное желание. Кстати, как ты там?

— Я? Ужасно. Ничего нового.

— Можешь сейчас разговаривать?

— Не очень.

— Боб рядом?

— Да. Боб купил себе новый альбом с гитарными риффами и вот собирается теперь включить усилитель и начать рубиться. Да, дорогой?

— Ага, понятно, ну передавай ему привет.

— Мег передает тебе привет, — сказала Либби, и я услышала, как Боб крикнул что-то радостное в ответ.

— Знаешь, что я тут прочитала? — вспомнила я.

— Что?

— Дрю будет играть Вронского в «Анне Карениной». С Розой.

— Что? Твой Дрю?

— Ага! Ужас, да? Она ему всегда нравилась.

— Боже, — Либби вздохнула. — Почему в жизни все так запутано?

— Ой, у меня-то уж точно можешь не спрашивать. И что мне теперь делать со всеми этими книгами?

— Не знаю. У меня бы от них разболелась голова.

— У меня она тоже разболелась. Почему-то от такого чтения ужасно портится настроение. Совершенно непонятно почему. Раньше меня всегда бесили все эти скептики, которые зарабатывают на жизнь тем, что пишут в газеты страстные разгромные тексты на тему гомеопатии, Бога, синхроничности или чего-нибудь там еще. Когда читаешь нечто подобное, складывается ощущение, будто люди не в состоянии справиться со своими эмоциями и в результате свирепеют настолько, что кажутся уже не менее безумными, чем те, кого они критикуют. Я всегда говорила, что из-за таких страдает славное имя ученых. Ведь наука нужна для того, чтобы ставить вопросы, которые раньше никому не приходили в голову, а вовсе не для того, чтобы класть конец спорам. Но теперь-то я вижу, откуда что берется. Ну, в смысле, по большей части весь этот нью-эйдж — откровенная туфта! Половина таких книжек пытается вынудить тебя заплатить за вход на элитный веб-сайт, где ты сможешь прочитать об этом больше: так же устроены гороскопы в желтых газетах, где печатают только несколько первых предложений о том, что ждет тебя на работе, а дальше надо звонить и узнавать, как сложится на этой неделе с личной жизнью. Ну как можно так поступать? Как можно наживаться на надеждах и мечтах живых людей?

— Может, кому-то просто нравится все это сочинять? Сами-то они наверняка не считают, что все это правда.

— Но в доброй половине этих книг утверждается, что с их помощью можно наладить жизнь и карьеру: получается, они убеждают читателя, что это никакой не вымысел!

— Хреново.

— Да не то слово!

— Слушай, может, ты разозлилась из-за Дрю и Розы и теперь вымещаешь досаду на несчастных книгах?

— Не знаю. Может быть. Да еще Кристофер куда-то запропастился… И все равно они ужасны, эти книжонки. Ты бы видела…

— Да ладно, плюнь ты на них. Давай закажем что-нибудь у космоса, — предложила Либби.

Я засмеялась.

— Мы не умеем.

— Да это, наверное, просто: ты же говоришь, книжка совсем тоненькая! Что там в ней советуют сделать?

Я пробежалась глазами по нескольким страницам.

— Та-ак… Ага, ну что ж, по крайней мере, для статьи она подойдет. Я тебе говорила, что это будет материал в стиле гонзо-журналистики?

— Это что еще такое?

— Ну, это когда автор пробует на себе то, о чем пишет. То есть если бы ты писала гонзо-статью о рукопашном бое, тебе пришлось бы с кем-нибудь подраться. Или вместо того чтобы просто ехать на фермерскую ярмарку и описывать происходящие там события, ты бы попыталась сама вырастить гигантский кабачок. Это похоже на записки путешественника, потому что автор становится героем собственного материала. А я вот как-то сомневаюсь, что мне хочется быть героиней такого рода статьи. Для этого мне придется выставиться полнейшей идиоткой.

— А зачем вообще это делать — становиться героем материала?

— Чтобы представлять себе, как обстоят дела на самом деле, а не строить предположения. У меня есть один знакомый, который говорит, что человек — это большой компьютер, который в состоянии перерабатывать такую информацию, которая машинам не по зубам: чувства, эмоции и все такое. Для человека не существует слишком большого количества составляющих. И это действительно так. Ведь невозможно узнать о любви из книг. Любовь нужно испытать самому, особенно если собираешься о ней писать.

— Если понять что-нибудь можно только опытным путем, а не с помощью книг, то какой смысл писать книги о собственном опыте? Кому они нужны?

— Наверное, дело в том, что за свою жизнь человек успевает испытать далеко не все, поэтому каждый из нас получает собственный уникальный опыт, и пишут все о нем по-разному. А может быть, испытав любовь, ненависть или еще какое-нибудь чувство, люди начинают интересоваться тем, что пережил, испытав то же самое, кто-то другой. Ты все время задаешь трудные вопросы.

— Извини. Ну так что там с заказами космосу?

Я пробежала глазами еще несколько страниц.

— Ага. Необходимо верить в то, что все мы связаны друг с другом. Ну это несложно, учитывая, что мы все произошли от одного и того же человека, и после этого надо, тадам-тадам-тадам… Так, после этого надо просто взять и попросить чего-нибудь у вселенной. Тут много всякой ерунды, типа «раскройте свой третий глаз»…

— Свой — что?

— Ну, третий глаз, он находится посреди лба.

— А, понятно. И все? Я открыла — можно начинать просить. Ты чего хочешь?

Я думала, что не знаю, чего хочу, но вдруг не раздумывая ответила:

— Денег.

Я сделала глубокий вдох, и в легких послышался астматический хрип.

— Знаешь что? — я начала говорить и закашлялась. — Еще я хочу выбраться из этого отсыревшего дерьмового дома, и хочу, чтобы Кристофер начал проявлять ко мне интерес, и хочу, чтобы у меня в жизни появилось хоть немного страсти. А еще хочу понять, как мне написать роман. А, ну и еще, если можно, хочу научиться вязать носки.

Либби рассмеялась.

— Запросто! Хорошо. А чего же хочу я?

— Я не знаю. Чего ты хочешь?

Она вздохнула.

— Ох. Непростая задача.

— Ты хочешь Марка?

— Не знаю. Думаю, что да.

Она перешла на шепот, в то время как на заднем плане, утопая в гуле искусственного эха, заиграла электрогитара. Потом я услышала, как закрылась дверь и звуки гитары стали тише. Либби снова заговорила нормальным голосом.

— Я на кухне, — сказала она и снова вздохнула. — Да, я хочу Марка. Но еще я хочу, чтобы Боб меня за это не возненавидел. И еще хочу, чтобы субботний вечер не превратился в катастрофу и чтобы мне поскорее доставили пряжу — надо уже начать вязать лабиринт…

— Лабиринтом вроде бы занимаются большие дядьки?

— Ха-ха. Я разве тебе не рассказывала про безумную книгу, которую я тут недавно купила? Называется «Свяжи себе фантазию». Бабушка Мэри увидела ее у меня и начала листать в поисках идей для лотерейных призов. Ты ведь слышала о том, что по случаю открытия лабиринта будет проводиться лотерея? Так вот. Бабушка Мэри решила, что мы можем связать лабиринт с точно таким же узором, какой будет у того, в парке. И пришить его к отдельно связанному пейзажу. Еще она хочет связать заколдованный лес и каких-нибудь чудо-зверей. В общем, мне достался лабиринт и несколько деревьев. Бабушка Мэри вяжет пейзаж и остаток леса. Не знаю, зачем мы вяжем лес, но бабушка Мэри говорит, что ей ужасно интересно, справимся ли мы. А ты, кстати, купила тогда пряжу?

— Да! Она такая, знаешь, серебристо-голубая, с мохером. И еще я купила схему вязания тапочек. Правда, не знаю, когда у меня будет на это время. И статью нужно написать, и над романом поработать… Готовым вещам надо «придать форму». Я, оказывается, шарфу своему должна была форму придать. Это действительно нужно?

— Да.

— Эх. Мне показалось это такой нудной затеей… И что, правда надо прикреплять вещи булавками к доске?

— Иногда надо. Но я в основном просто расправляю детали на полотенце на чистом столе и оставляю их там сохнуть.

— У меня нет чистого стола. Подожди-ка секунду.

Я положила трубку на подлокотник дивана и сняла кофту. Дом никогда как следует не прогревался, даже летом, но, пока мы разговаривали с Либби, воздух становился все более и более влажным, будто приближалась гроза. Я снова взяла трубку, и в этот момент за окном сверкнула молния.

— О господи, — выдохнула я в телефон. — Молния.

— Где?

— Ты что, не видела?

— Нет.

— Да не могла ты не видеть!

— Тебе, наверное, показалось. Так о чем же мне попросить вселенную?

— Не знаю. О настоящей любви?

— Твою мать! Тебе первым делом нужны деньги, мне — любовь, хотя вообще-то от собственных денег я бы тоже не отказалась, ну и вдобавок ко всему мне бы хотелось лучше справляться с работой в саду. Чего же еще можно желать кроме денег, любви и творческих способностей?

– В этом вроде бы как раз нет ничего ужасного. – Ричард почувствовал, что при последнем упоминании сэра Стивена Криспин ни с того ни с сего разозлился куда сильнее, чем несколько минут назад, – романтическая сентиментальность и все такое.

— Мира во всем мире?

— Если бы у всех были деньги, любовь и творческие способности, не было бы необходимости просить о мире во всем мире. Так, ладно. Да, я хочу любви. Я хочу Марка. Слушай, а что будет, если эта книга попадет в руки Бобу и он попросит у космоса, чтобы я любила его больше, чем Марка?

— Наверное, настанет конец света, — предположила я.

– Ну, еще бы. Ну, может быть. Подозреваю, отчасти ты прав. Я тоже не лишен романтической сентиментальности, хотя совсем иного сорта. Но, Ричард, прости, если я буду не до конца последователен в своей аргументации, только ведь эти три пугала, каждое по-своему, грудью защищают отвратительную тиранию Москвы и все ее деяния, которым нет оправдания, но которые по крайней мере теперь относятся к прошлому. А вот гадины вроде этих никогда не переведутся. Они просто оглядятся вокруг, найдут еще какую-нибудь пакость и встанут на ее защиту. Вот с каким противником стоило бы скрестить шпаги. Да только не нам тягаться с ними в живучести и в преданности своему делу. Нас похоронят и предадут забвению, а они и их потомки будут жить и здравствовать. – Моментально вернувшись к своей обычной манере, Криспин добавил: – Боюсь, тебе придется изрядно потрудиться, чтобы должным образом перевести этот монолог.

Часы показывали восемь. Молний я больше не видела, а Кристофер так до сих пор и не пришел. Мобильного телефона у него не было, и я хотела уже звонить его отцу, но передумала. Вместо этого я сидела и некоторое время изучала схему вязания тапочек. Потом набрала три петли, с которых надо было начинать боковую часть тапочки, и провязала один ряд. На это у меня ушла примерно минута. В следующем ряду нужно было прибавить одну петлю, и мне пришлось сходить наверх за книжкой «Учимся вязать», чтобы внимательно рассмотреть рисунок и разобраться, как это делается. Потом я сварила себе кофе и попыталась прибавить петлю. У меня ничего не получилось, я все распустила и начала набирать петли заново. Прекрасная серебристо-голубая шерсть уже становилась потрепанной и неопрятной. Я отрезала испорченный конец нити и начала все сначала.

– И пытаться не буду, – ответил Ричард.

Как же это было похоже на мой чертов роман! Все, что я когда-либо для него придумывала, сначала казалось отличной идеей, но потом мне в голову приходила другая «отличная идея», и от прежней приходилось отказываться. И как, интересно, я собиралась ввернуть в роман все эти эзотерические книги? Ну хорошо, работа над статьей действительно может пойти на пользу моей героине — ей будет чем заняться, придется выйти из дома, пообщаться с людьми, — но как передать с помощью формата блокнота, что она собирается что-то написать, а не просто так читает всякую чепуху? И как изменится жизнь героини после того, как она прочтет все эти книги? Она придет к выводу, что наука сильнее иррационального или же наоборот? А какой-нибудь третий вариант тут возможен? Я вздохнула и снова распустила то, что успела связать. Кристофера все не было, а я проголодалась.

Я совершила налет на банку с мелочью, надеясь, что там завалялась пара фунтов: тогда я смогла бы купить себе на обед рыбу с картошкой вместо того, чтобы грызть бутерброд из черствого хлеба с фасолью. Но в банке обнаружились только однопенсовые и двухпенсовые монетки, и тащить все их в рыбный ларек мне было стыдно. Если сейчас придет Кристофер и спросит, как он это любит делать, что у нас сегодня на обед, я, пожалуй, взорвусь от злости! А почему бы ему самому хоть раз не подумать о том, что мы будем есть? В конце концов я пообедала хлебом с фасолью, запив его очень крепким кофе. Все то время, пока я ела, передо мной на столе лежал открытый «Второй Мир». Мне было ужасно любопытно прочесть новую книгу Ньюмана, тем более что на обложке у нее был отзыв Ви. Может, все-таки это она прислала мне предыдущую книгу? Чтобы узнать, мне придется с ней связаться, но как же это сделать?

– Скажи ей, что я, как чех, не могу простить сэру Стивену четверти польской крови. Сожалею, что чешская сторона моей натуры вот так вот вылезла наружу.

Беша обедала вместе со мной. Каждый вечер я клала ей в миску сухой корм и небольшую порцию собачьих консервов. Она мигом проглатывала консервы, а потом вытаскивала передними зубами один-единственный кусочек сухого корма — печеньку размером с маленькую гальку, относила ее в коридор, подбрасывала в воздух, каталась на ней и только после этого съедала — хрум-хрум! — с таким звуком, каким озвучивают на радио чьи-то шаги по гравию. Затем она возвращалась, брала следующий кусочек — и так продолжалось целую вечность. Иногда она эту печеньку «закапывала», конечно, не по-настоящему, ведь земли у нас дома не было, но она инстинктивно проделывала те простейшие движения, которые обозначали «закапывание». Завершался этот ритуал тем, что Беша подталкивала воображаемую землю носом и накрывала печеньку слоем почвы. Она делала это очень старательно, и в глазах у нее появлялось такое задумчивое выражение, будто она представляла себя героиней в какой-нибудь собачьей истории.

– А я не сожалею. Да и ты, как мне кажется, не сильно.

Пока мы с Бешей ели, чайки за окном кричали свое «эк-эк» и одинокий ветер медленно кружился в вальсе, спускаясь по ступенькам Браун-Хилл, а потом летел дальше, через весь город, пока не достигал наконец реки, где его ожидали партнеры по танцу — корабли, и тогда он замирал от восторга, и в воздухе раздавался легкий звон.

«Второй Мир» состоял из двух частей. В первой части, которая называлась «Основные положения Второго Мира», кратко рассказывалось о том, что после конца времен все мы будем возрождаться снова и снова и попадать в мир, созданный точкой Омега, которая, в свою очередь, образовалась из Энергии. Вторая часть под заглавием «Путешествие Героя», похоже, была многим обязана Джозефу Кэмпбеллу и Карлу Юнгу. Ньюман ссылался то на одного, то на другого. В одном месте он написал так: «То, что Юнг называл „коллективным бессознательным“, я называю точкой Омега, хотя, конечно, у меня есть возможность использовать теорию Фрэнка Типлера, чтобы выдвигать новые гипотезы относительно сознательной бесконечной субстанции, из которой возникают архетипы. Внутри точки Омега все мы — плагиаторы, мы все распознаем основополагающие архетипы и используем их в своих драматических историях и снах — неважно, вымышленных или нет. Возможно ли такое, что точка Омега сама придумала все основные сюжеты, чтобы показать нам, как надо жить и как жить не надо? И когда на одной из многочисленных Дорог Приключения нам встречается Мудрый Старец, что если за его обличьем скрывается она, точка Омега?»

– Да, ты прав, даже совсем не сожалею. Скотина.

Доводы Ньюмана были мне знакомы. Жизнь — это чертовски сложный квест, говорил он, а вы — герой этого квеста. Цель жизни — пройти квест до конца. А чтобы это сделать, необходимо разобраться, что именно вам нужно отыскать где-нибудь в далекой пещере, вооружиться, отправиться в путь, найти пещеру и добыть ту самую вещь. Любое препятствие на вашем пути — это чудовище. Как все просто! Никому и в голову не придет, что пещера может обернуться зубастым влагалищем или что ты провалишь все дело из-за каких-то там смеющихся птиц! Так или иначе, Ньюман не объяснял (и даже не признавался в том, что никакого объяснения у него не было) свой главный парадокс. Он не писал, как разобраться в том, герой ты или чудовище. Ведь кто-то должен быть чудовищем, иначе непонятно, почему остальные — герои. Вместо того чтобы решать эту проблему, Ньюман посвятил много времени критике греческой трагедии, которую он называл «порочной», и модернизма, который представлялся ему «жалким». Самым удивительным было его прочтение «Царя Эдипа». Эдип у него не был символом проклятия, которое накладывают на человека знание и желание, но являлся, в терминах Ньюмана, провалившимся проектом, прерванным квестом с надписью «игра окончена». Чтобы конец получился по-настоящему счастливым, Эдипу следовало умереть, родиться заново и начать с чистого листа. Вот только обидно было бы обнаружить, что это ты — чудовище, и вступить в борьбу с самим собой: монстру все же лучше находиться где-то вовне, чтобы ты мог его убить и двигаться дальше до тех пор, пока не отыщешь сокровище и принцессу и не достигнешь просветления, и уж тогда добро пожаловать на Путь к Совершенству. Его непонимание трагедии было настолько глубоко, что мне захотелось немедленно написать кому-нибудь возмущенное письмо. Но кому можно было об этом написать? Только Роуэну. Я вздохнула.

Когда через минуту Анна заговорила, ее интересовал не смысл Криспинова монолога, а цены в модных магазинчиках, мимо которых они проезжали.

А не бросить ли мне писательскую профессию — вот на какую мысль навела меня книга Ньюмана. Большая часть из того, что он говорил о стандартной повествовательной структуре квеста, комедии и рыцарского романа, была правдой: даже дзен-роман, который я читала для «Орб букс», был пронизан жаждой перемен и стремлением героев жить лучшей жизнью. Сначала главные персонажи мечтают вырваться со своего острова, но потом понимают, что, оставшись там, смогут достичь просветления и отбросить все желания, — и парадоксальным образом начинают хотеть именно этого. Любое повествование — это рассказ о том, что люди стремятся изменить свою жизнь к лучшему, но затем все их мечты разбиваются: либо главный герой сам все портит раз и навсегда, либо перемены на некоторое время откладываются из-за родителей главного героя, ну или кого-нибудь еще, кто их заменяет. Единственное, что требуется от вас, говорила я писателям, приезжавшим на мои семинары, — поймать одну из этих нитей, завязать ее в узел, расположить в центре повествования и потом добавить уже столько других нитей, сколько душе угодно, так чтобы в конце концов сплетенная из них ткань выглядела цельной. Когда я говорила это, я думала о свитерах в технике фер-айл,[32] которые когда-то вязала Либби, и даже показывала писателям-призракам фотографии этих вязаных узоров, чтобы они лучше уяснили мою мысль. Мои ученики вечно смеялись над свитерами и кофтами с гигантскими снежинками и оленями, и все мы чувствовали себя одной большой семьей.

Закрыв книгу, я снова сварила себе кофе и съела еще один мандарин. Сверху внутри у него был мини-мандаринчик: будто большой мандарин произвел на свет свое подобие, пока рос на дереве. Где же Кристофер? Наверное, все-таки надо было давно позвонить его отцу. У чайника лежала та самая банковская ведомость с незаработанными авторскими отчислениями. Я терпеть не могла подобные письма: в них ничего невозможно было понять, и денег там тоже не было. Иногда в таких письмах говорилось, что три экземпляра моей книги продалось в ЮАР и еще одиннадцать — в Канаде. Ух ты! Будто мне и без того не из-за чего было раскиснуть. Но в конце концов я все-таки распечатала конверт: я всегда это делала, надеясь убедиться по крайней мере в том, что хотя бы одна из моих книг не принесла издательству убытков. Когда я достала из конверта лист бумаги, мне сразу же стало ясно, что это никакая не ведомость с незаработанными авторскими отчислениями. В руках я держала уведомление о перечислении денег из моего литературного агентства. «Арлекин энтертейнмент», значилось в верхней части листа. «Ј28000, комиссия агентству Ј2800. Итого переведено на счет: Ј25200».

Глава одиннадцатая

— Что за херня? — прошептала я.

Если это было правдой — а это не могло быть правдой, — то получалось, что я могла пойти на улицу и съесть там рыбу с картошкой, могла купить себе столько мандаринов, сколько душе угодно, могла в субботу захватить с собой к Либби букет цветов и бутылку вина, могла купить себе какой-нибудь одежды, могла починить машину, да бог знает сколько всего могла! Если это было правдой, то мне больше не стоило волноваться по поводу билетов в Лондон на мартовское заседание редколлегии. А еще можно было купить себе новую ручку. Положить денег на телефон. Снова подключить почтовый аккаунт. Заплатить за квартиру на несколько месяцев вперед и, может быть, наконец-то начать хоть иногда высыпаться. Можно было свозить мать и Тэза куда-нибудь отдохнуть. Им приходилось постоянно перезакладывать дом, чтобы помогать Тоби, и, хотя иногда Тэз зарабатывал неплохие деньги продажей своих картин, бывали месяцы, когда он сидел без гроша. Можно было все-таки слетать в Грецию и даже купить себе перед этим купальник. А еще наконец-то можно было сесть за роман и, ни на что не отвлекаясь, спокойно его дописать. Может, мне бы даже удалось снять себе небольшой кабинет, чтобы днем работать там, а не в библиотеке. Но, вероятнее всего, это были пустые мечты. Никаких денег, вероятнее всего, не было. Хотя вообще-то я ведь и в самом деле встречалась с Фред, и она наобещала мне золотые горы — просто я ей тогда не поверила.

Пока то, что произошло получасом позже, все еще происходило, Ричарду почти не удавалось о чем-либо подумать. Единственная мысль, которую он додумал до конца, сводилась примерно к следующему: ни его разум, ни его воля в процессе не участвуют, все его действия, до самых последних мелочей, абсолютно самопроизвольны, чего раньше с ним никогда не бывало. Потом, когда все кончилось, он подумал, что на самом деле все было совсем наоборот. Никогда раньше он так целенаправленно и так всецело не сообразовывался со своими желаниями, не опираясь ни на память, ни на привычку, отдаваясь происходящему до конца, а не пребывая, как обычно, большей частью своего существа где-то в другом месте.

В тот год, когда началась Национальная лотерея, я была в Брайтоне — писала там дипломную работу. По выходным я обычно ездила в Лондон, чтобы бесплатно обедать у матери, да и к тому же зимой там было теплее. Тэз говорил, что лотерея — это пустая трата времени и налог на оптимизм, но мы с матерью обе купили себе билеты первого тиража. Перед этим мы потратили почти целый день на то, чтобы спланировать, как мы распорядимся миллионами, которые наверняка выиграет одна из нас. Мы представляли себе огромные дома с бассейнами, путешествия и все, что принято себе в таких случаях представлять. Но еще приятнее было рассуждать о том, что часть выигранных денег мы раздадим. Мать говорила, что откроет женский приют с дизайнерской мебелью и кучей дорогой косметики. А я говорила, что найду студентку, которая, как и я, пишет диплом, но не имеет ни карьерных перспектив, ни денег, ни собственного жилища, и отдам ей сто тысяч фунтов. К тому моменту когда я перебралась в Дартмут, я уже много лет не приобретала лотерейных билетов, но не уставала удивляться, почему люди бросаются их скупать именно под конец розыгрыша, дожидаясь джекпота. Конечно, если ты и так миллионер, то особой разницы между пятью миллионами и одним для тебя нет. Однако, по-моему, во всех остальных случаях миллион — сумма более чем достойная. Но почему же тогда я сама ни разу не купила билет?

Я поднялась к себе в кабинет и зашла на сайт банка, ни на секунду не позволяя себе поверить в то, что это могло быть правдой. Но это все-таки было правдой: в графе «бизнес-счет» значилось Ј22340 — видимо, до перевода денег я ушла на этом счету в минус, но теперь долг был покрыт. Я перевела немного средств на личный счет, чтобы погасить долг и на нем, ну и чтобы иметь кое-какие карманные деньги. Когда с этим было покончено, на бизнес-счете лежало пятнадцать тысяч и еще около пяти — на личном. У меня еще никогда в жизни не было такого количества денег. Я оплатила через «ПэйПал» почтовые услуги своего провайдера, а затем положила небольшую сумму на телефон и смогла наконец получить сообщения от моего агента о том, что деньги поступили и их переводят мне на счет. Он писал, что волнуется, потому что я так и не ответила на его письма о предложении написать очередную книгу, и спрашивал, не сержусь ли я на него за то, что он сам подписал за меня контракт. Еще он интересовался, не стоит ли нам встретиться и обсудить наши нынешние и будущие проекты.

Автомобиль со своими тремя пассажирами остановился возле парадного входа в «Дом», и Криспин вышел. Перед этим он вручил Ричарду листок своей непредвиденно безыскусной писчей бумаги, на которой его еще более непредвиденно детским почерком был написан какой-то адрес в Беркшире, вне всякого сомнения котолыновский, а также инструкции, как туда добраться. Пока Ричард разобрал написанное, сложил листок и спрятал его в карман, они уже почти подъехали к дому Леона. Потом Ричард не мог припомнить, как сказал шоферу, чтобы тот уезжал, или уматывал, – хотя что-то такое он, безусловно, должен был сказать, – не помнил он и того, почему ему пришла в голову мысль отдать такое распоряжение, хотя она, по всей вероятности, могла прийти только потому, что Анна подала или не подала ему определенный знак. Этот знак, должно быть, также сообщал, что в доме никого нет или что по крайней мере никто не помешает им подняться на верхний этаж и проникнуть в каморку, явно служившую ей спальней. Предметов, которые можно было с полным правом назвать мебелью, в ней было совсем мало, зато повсюду на полу оказались разостланы какие-то вещи, – впрочем, они не помешали добраться до кровати.

Я собралась было написать ему ответ, но тут снизу кто-то начал скрестись, сердито и настойчиво. Беша часто нечаянно закрывалась в ванной и потом скребла когтями дверь, чтобы я пришла и выпустила ее. Но когда я подошла к ванной, дверь оказалась открытой: Беши там не было. Я спустилась на первый этаж и обнаружила ее спящей на диване, а скребущиеся звуки стихли.

Через некоторое время он заговорил с Анной по-русски. Она сразу же будто одеревенела в его объятиях.

– Говори по-английски, – попросила она на русском.

– Но ты же не поймешь.

– Говори по-английски. – Теперь она лежала к нему спиной.

– Ты невероятно красива, и это было просто чудесно, – проговорил он, эксперимента ради, по-английски и осекся. В голове его почему-то отчетливо возникла картинка – первая за долгое время: Криспин, с безучастным видом взирающий на него, пока он доверительно повествует об этой Анниной просьбе, а также, возможно, о том, что до сего момента они не произнесли ни единого слова ни на том ни на другом языке, словно дав обет или побившись об заклад. Выходит, не так уж и чудесно. Сейчас до него вдруг дошло, что в процессе он, точно пережив мозговую травму, почему-то все время думал, что говорить бессмысленно, она все равно не поймет ни единого его слова, потому что он – англичанин, а она – русская.

Даже когда эти мысли уже проплелись, заплетаясь, сквозь его сознание, она так и не сказала ни слова, однако он видел уголок ее глаза, и глаз этот был открыт.

Ричард попробовал еще раз:

– Разве не удивительно, как иногда такие вещи случаются будто сами по себе, не успеешь оглянуться – а все уже произошло, словно каким-то непостижимым способом было предрешено заранее?

Глаз Анны закрылся и снова открылся, причем закрытым оставался гораздо дольше, чем требует простое перемигивание.

– Ну ладно, согласен, я не силен в разговорах на эту тему, о чем искренне сожалею, но мне правда с тобой очень хорошо – ты, конечно, и сама это поняла.

Анна слегка повернула голову на подушке, полностью скрыв от него лицо. Ему смутно припомнилось, что иногда на затылке у девушки появляется очень определенное выражение, но ее затылок совершенно ничего не выражал.

«Ну ладно, – сказал Ричард про себя, – начиная сердиться, попробуй-ка теперь сама, голубушка, да, я согласен, мой лепет звучал довольно средненько, я бы даже сказал, попросту пошло, ну что ж, посмотрим, как у тебя получится, при таких-то обстоятельствах, да и вообще, кто сказал, что в такой момент полагается говорить чистую правду, и даже будь у тебя толика какой-нибудь там словацкой или словенской крови, все равно сравнивать было бы нечестно, и что же, разрази меня гром, мне дальше-то сказать?»

– Извини, но я никак не могу придумать, что еще сказать, совсем не получается, да и вообще мне казалось, в этом деле куда как важнее то, что ты делаешь и как именно делаешь, а не то, что ты говоришь, – или по-русски все совсем по-другому?

Ричард надеялся, что, услышав эти слова, исполненные искренности, реализма и всего такого прочего, Анна в мгновенном порыве обернется к нему, но просчитался. С формальной точки зрения монолог его преследовал одну цель – заставить Анну повернуться и заговорить, однако на самом деле эта перспектива прельщала его куда меньше, чем, по идее была должна, – нет, чем в принципе была должна прельщать. Анна сразу же покажет ему во всей красе свое русское лицо, вернее, свое лицо русской женщины, – да, конечно, это не совсем одно и то же, но на практике трудно отличить одно от другого. Он, видимо, недостаточно долго прожил в Ленинграде или не уделил там достаточного внимания ни одному из этих аспектов бытия. Кроме того, ему пришло в голову, что образ Анны Карениной всегда казался ему куда менее интересным и убедительным, чем образ Вронского, не говоря уж о Каренине, и что ни один из этих трех не будоражил его так сильно, как образ Левина.

– Ну ладно, чего же ты хочешь, еще немножко полежать, или чего-нибудь выпить, или что?

Еще одна пауза, Анна то ли обдумывала звучание – вряд ли смысл – этих слов, то ли снова впала в забытье, потом она перевернулась к Ричарду лицом. Повернувшись, она покопошилась, пристраиваясь, изо всех сил давая понять, что вот она просто захотела так повернуться – и повернулась. Веки ее оставались приопущенными. Потом она накрыла его ногу своей и произнесла:

– Пожалуйста, скажи это по-русски.

Он старательно перевел, добросовестно подбирая каждое слово.

– Я бы чего-нибудь выпила. Только, если можно, не чаю.

– При чем тут чай?

– Я читала в каком-то английском романе, как после соития мужчина шел и наливал себе и женщине по чашке чая. По-моему, каждый раз. Мы ведь уже говорили про англичан и их отношение к чаю.

Чтобы стряхнуть мучительное чувство нереальности происходящего, навеянное этими рассуждениями, Ричард перекинул ноги на пол.

– А чего бы ты хотела выпить?

– В холодильнике на кухне стоит бутылка шампанского.

Он принялся натягивать какую-никакую одежду.

– А что это за вещи на полу?

– Некоторые я привезла, чтобы здесь продать. Некоторые – подарки здешним друзьям, некоторые – отправить домой, некоторые – для меня. Недорогие, я старалась много не тратить. У нас осталось полчаса, потом вернется профессор Леон – он повел Хампарцумяна в парк на прогулку. Они туда каждый день ходят.

– Я мигом.

Ричард обернулся – Анна сидела в постели, обхватив и прикрыв себя руками. Он понял, что без очков с трудом различает ее черты, однако она точно улыбалась и почти точно быстро перемаргивала, – по крайней мере, он понял, что для своих нынешних целей видит ее достаточно отчетливо.

Та часть дома, которая предстала ему по пути на кухню – тесные коридоры, крутые лестницы и старые, гнетущие, темные обои, – напомнила ему дом госпожи Бенды, где он впервые познакомился с Анной; напомнила не впрямую, но в том смысле, что оба этих жилища были похожи на те, которые он видел в России. Он подумал, что, наверное, первые эмигранты из Восточной Европы намеренно выискивали обиталища, которые напоминали бы о доме, так же как ранние испанские и английские переселенцы оседали в Новом Свете в тех краях, которые походили на их родину. Возможно, кто-нибудь и раньше уже подметил эту зависимость. Это не его область. Запах, восковатый, не то чтобы неприятный, тоже был как там.

Холодильник, в котором он ожидал обнаружить многолетние залежи невостребованных продуктов, содержал на поверку только десятка два пакетиков с молоком и полбутылки шампанского. На ощупь бутылка была холодной, но не очень, – примерно такой, подумал он, какой должна быть бутылка, пролежавшая в холодильнике выпуска года этак шестидесятого с момента Анниного отъезда. У него всегда был острый глаз на такие мелочи, не подвел он и сейчас, несмотря на остаточное смятение и на то, что только часть его сознания была сосредоточена на происходящем, а остальная пребывала неведомо где.

Анна сидела в постели, облаченная в шерстяную одежку, видимо служившую пижамной кофточкой. Из далеких, как детство, воспоминаний всплыла мысль, что если уж Корделия надевала пижаму, ни у кого на расстоянии пистолетного выстрела не оставалось ни малейшего сомнения, что это именно пижама, а не что-либо еще.

Потом он спросил у Анны:

– Когда ты поставила бутылку в холодильник?

– Ну, точно не помню, кажется, вчера.

– Мне кажется, в этом случае она была бы несколько холоднее.

– Ну, как-то так получилось, что сегодня утром, перед тем как сесть в машину, я взяла и засунула ее туда.

– Выходит, ты знала, что произойдет, – сказал он тихо.

– Нет, а оно все-таки произошло, да? Я просто подумала, а вдруг. Что в этом такого, бутылка же не лопнет. В общем, я надеялась, тебе это будет приятно.

Уверения, что надежды ее полностью оправдались, привели к тому, что они расплескали шампанское из обоих бокалов, а когда оно наконец было разлито до конца, Анна объявила, что пора приводить себя в порядок. Ричард почувствовал облегчение, увидев, что она направилась в ванную, и тут же свирепо спросил самого себя, чего же он ждал – что бедняжка станет нахлестывать себя березовым веником или растираться куском пемзы, прежде чем снова напялить свою одежку из барсучьей шкурки. Опять он словно почувствовал на себе взгляд Криспина, на сей раз приправленный глумливой ухмылкой. Он бессознательно осушил свой бокал, удивляясь, что этот по сути своей мерзопакостный напиток оказался на сей раз вполне сносным.

– Я не понял, почему ты просила меня говорить по-английски, – сказал он, когда она вернулась в спальню.

– Прости, это было некрасиво. Я просто подумала, что по-английски тебе будет проще, что ты не станешь бояться сказать что-нибудь неловкое или там неуместное, а я тогда пойму, что ты на самом деле думаешь обо мне, и как я тебе в постели, и многое другое.

– В таком случае ты лучше понимаешь по-английски, чем я думал.

Анна открыла дверцу шкафа и в упор посмотрела на Ричарда через плечо:

– Нет, но я достаточно наслушалась английской речи, чтобы вычленить из нее слово bullshit *, – проговорила она. – Ты его не произнес.

– А что же я сказал?

– Не знаю, я все-таки английского не понимаю. Мне, впрочем, было ясно, что ты не хочешь ничего говорить, и то, что ты говоришь, звучит неловко. Если бы ты знал, любимый, до чего трогательна и как бесценна эта неловкость!

– Тогда все хорошо, – ответил он.

– Кроме того, я разнервничалась, – добавила Анна, отведя взгляд в сторону. Она надела другой джемпер, не такой ветхий, как предыдущий. – Мне кажется… Боюсь, я вела себя так, как, по твоим понятиям, и должна была себя вести. И прежде чем ты меня спросишь, как именно, я тебе отвечу: как русская. Точнее, как русская девушка, но в общем как любой русский человек. А теперь можешь сказать мне, что я абсолютно права. Дики, – прибавила она.

– Да, ты совершенно права, Аннушка, кто бы мог подумать. Теперь мне придется спросить у тебя, как ты об этом догадалась и на что это похоже – мое ожидание того, что ты поведешь себя как русская.

– Твой русский язык просто неподражаем. Как я догадалась – ну, это как с bullshit\'ом,[7] хотя и не то же самое, – я достаточно времени провела в Англии и научилась распознавать этот особый взгляд. В нем не просто заинтересованность или любознательность, с какими смотрят, ну, там, на турка, или афганца, или американца. Скорее в нем настороженное ожидание, что вот сейчас она выкинет что-нибудь несусветное, да ей и простительно, – причем даже если я всего лишь зеваю или сморкаюсь. Я вижу, что ты думаешь: ну да, ну так ведь люди этого типа везде одинаковы. Если разобраться.

– Как глупо. Как стыдно.

– А вот у тебя получается совсем не глупо и не стыдно. И не забывай, я про себя все время думаю: ну что поделать, он же англичанин, – только с моей стороны это скорее комплимент.

– Ты все еще нервничаешь. Потому что не знаешь, повторится ли все это снова?

– Да. – Она стояла сгорбившись, свесив голову и уронив руки, – Ричард воспринимал эту позу как женственную, человечную, общечеловеческую, без всякой специфики.

– Если это зависит от меня, то обязательно повторится.

Они обнялись и замерли. В этом их объятии засквозило нечто, чего не было раньше, – возможно, облегчение. И нечто еще. Радость.

– Милый, – проговорила Анна.

– Милая. Пусть я и женат.

– Давай-ка теперь поторопимся, а то профессор Леон с Хампарцумяном вернутся. Иди вниз. Я тебя скоро догоню.

Некоторое время Ричард стоял в унылом вестибюле, испытывая изумление не по какому-то конкретному поводу, а вообще. Подошла Анна с тонкой книжечкой в руке. Мгновенно, еще до того, как она вручила ее ему, он понял, что это такое и что там внутри, а пал духом с поразительной стремительностью и непреложностью.

– Вот, возьми, – проговорила она. – Сейчас не смотри. Но обязательно посмотри потом, причем не только на то, что я там написала для тебя, – она улыбнулась, словно в этом было что-то слегка непристойное, а потом добавила деловитым тоном: – Может быть, после того, что произошло, мои стихи понравятся тебе больше.

Не в силах придумать никакого ответа, он снова обнял ее, но это объятие получилось совсем не таким, как предыдущее, каким-то неправильным; она, похоже, ничего не заметила, а ему показалось, что была в этом объятии увеличенная доза приветливости, дружеского расположения, чего-то в этом роде. Увеличенная – на сколько? На двадцать процентов? На пятнадцать? К дьяволу!

– Ну, что ж, – сказал он. – Ну, пожалуй…

Книжечка без труда уместилась в его боковой карман.

– Тебе пора.

– Я позвоню.

Она истово кивнула – она ему верила. На миг они стиснули друг дружке руки, потом Ричард шагнул на улицу, оглашаемую истошным рокотом вертолета, который самодовольно плюхал по воздуху в каких-нибудь пятидесяти метрах над его головой.

Сперва Ричард решил, что раскроет книгу Анниных стихов не раньше, чем окажется в неприступной твердыне своего кабинета. Потом подумал, что сделает это, когда усядется в такси, которое без труда поймает на улице позначительнее, за углом. Потом, преисполненный трепета и куда более острого, чем доселе, ощущения беспомощности, он встал прямо на тротуаре, вытащил книгу из кармана и раскрыл. Поток автомобилей был не таким могучим, как в прошлый его визит, похоже, водители-тяжеловесы обнаружили более удобную лазейку. Прохожих почти не было.

Он заметил размашистую надпись кириллицей на одной из первых страниц, но не стал на ней задерживаться и устремился к основному тексту. До того, как он погрузился в этот самый текст, ему представилось вполне возможным, по крайней мере теоретически, что на свежий взгляд ее стихи, хотя бы отдельные стихотворения, хотя бы отдельные строфы, вдруг неожиданно и непредвиденно окажутся сносными или даже недурными. Сразу же после этого он решил, что скорее они покажутся ему столь же или почти столь же бездарными, как и раньше, однако ему будет все равно, он разглядит в них прелестные детали или, может быть, утешительно примиряюще подробности исторического, культурного и тому подобного характера. Не говоря уж о личном характере.

За три-четыре минуты, проведенные в непосредственной близости от контейнера с пустыми бутылками, он прочел достаточно. Он положил книжку обратно в карман и снова зашагал к перекрестку. Мимо прошла женщина средних лет, потом другая, помоложе. Ни та ни другая даже не взглянули на него, и уж тем более не остановились поинтересоваться, знает ли он, что у него такая багрово-красная или смертельно-бледная физиономия, и не специально ли он так трясет руками. То, что он только что увидел, было еще хуже прежнего, та же пустая претенциозность, но к ней добавилась нотка навязчивой назидательности, выраженной в столь же банальных и столь же неряшливо подобранных словах. Нарочитая смазанность смысла – он знал, что может положиться на свое владение неформальным русским и в состоянии понять практически любой оборот, хоть сколько-нибудь уместный в серьезной поэзии. Неуклюжая версификация. Все сразу.

Довольно скоро Ричард поймал такси и, не задумавшись, дал свой домашний адрес. Потом все-таки задумался, не дать ли какой другой, однако не дал. Он запрется в своем кабинете, сославшись, если понадобится, на острый приступ срочной работы, и ни за что не станет выходить. Не станет выходить – до какого момента, до какого события? Всю дорогу до дома он строго и многословно выговаривал себе, какого дьявола он так завелся, неужели несколько стишков могут сказаться на его отношении к Анне в целом, сам-то он тоже не гений всех времен и народов, а что, если бы она была скверной портнихой, или домохозяйкой, или бренчала бы на балалайке, и какого вообще дьявола он так завелся? Толку из этого самобичевания не вышло никакого. Все еще подавленный и все еще не разобравшись, чем именно, он расплатился возле своего дома с таксистом и столкнулся с Пэт Добс, огибавшей припаркованный «ТБД».

– Привет, Ричард, – поздоровалась она. – Ты случайно не знаешь, где Корделия?

– Ее нет дома?

– Ну, разве что она заперлась изнутри и выбросила ключ. Что лично меня бы не удивило.

– Ты хочешь сказать, она попросила тебя приехать, а когда ты приехала, выяснилось, что ее нет дома?

– Получается, что так. – Пэт вгляделась в Ричарда. – У тебя все в порядке?

– Нет, – ответил он.

– А что случилось? Что-нибудь ужасное?