Джим Гаррисон
Легенды осени
Глава I
Габриель Гарсиа Маркес
В конце октября 1914 года из Шото, штат Монтана, в Калгари, провинция Альберта, выехали три брата, чтобы завербоваться на Первую мировую войну (США вступили в нее только в 1917-м). С ними ехал старый шайенн по имени Удар Ножа – он должен был вернуться с лошадьми, потому что лошади были чистокровные, а отец считал, что негоже сыновьям отправляться на войну на клячах. Удар Ножа знал все короткие пути на севере Скалистых гор, поэтому маршрут пролегал по безлюдным местам, вдали от дорог и поселков. Выехали до рассвета; в конюшне отец, завернувшись в одеяло из бизоньей шкуры, держал керосиновую лампу, и пар прощального дыхания окутывал их и белым облачком поднимался к стропилам.
Море исчезающих времен
На рассвете задул сильный ветер, желтые листья осин неслись по горному пастбищу и хороший себя в лощине. Когда переходили вброд первую речку, листья тополей, раздетых ветром, кружились в водоворотах и прилипали к камням. Люди остановились и посмотрели, как белоголовый орлан, согнанный с высот первым снегом, безуспешно преследует в зарослях стаю крякв. Даже здесь, в долине, слышен был высокий чистый вой ветра в скалах над границей леса.
К полудню они достигли водораздела, центрального хребта, и обернулись, чтобы в последний раз посмотреть на ранчо. То есть посмотрели братья – и от зрелища захватывало дух: свирепый ветер очистил воздух, и ранчо казалось невозможно близким, хотя до него было уже тридцать километров. Не оглянулся только Удар Ножа – он боялся сантиментов и продолжал надменно смотреть вперед, когда они пересекали Северную Тихоокеанскую железную дорогу. А чуть дальше, во второй половине дня, когда услышали тоскливый вой волка, они не подали виду, что слышат его, – дневной вой был самой плохой приметой. Позавтракали на ходу, чтобы не спешиваться на краю поляны, где снова мог долететь до них сверху печальный крик. Альфред, старший брат, прочел молитву, а Тристан, средний, выругался и, пришпорив лошадь, обогнал Альфреда и индейца. Младший, Сэмюел, ехал не спеша, внимательно разглядывая флору и фауну. Восемнадцатилетний, любимец семьи, он уже провел год в Гарварде и занимался в музее Пибоди, верный традиции Агасси
[1].
Когда Удар Ножа остановился на краю широкого луга, поджидая Сэмюела, сердце у него замерло при виде выбежавшей из леса чалой лошади со всадником, закрывшим лицо половиной выбеленного бизоньего черепа, – смех всадника разносился по всему лугу.
К концу января море становилось бурливым, начинало выбрасывать на берег густую грязь, и через несколько недель все вокруг заражалось его дурным настроением. С этих пор в мире нечего было делать, по крайней мере до следующего декабря, и к восьми часам вечера вся деревня уже спала. Но в том году, когда в эти края приехал сеньор Герберт, море не утратило своей красы даже в январе. Напротив, оно становилось все спокойнее, оно фосфоресцировало все ярче и в первые мартовские ночи начало благоухать розами.
Тобиас почувствовал этот аромат. В жилах его текла кровь, лакомая для крабов, – вот почему большую часть ночи он проводил, отпугивая их от кровати до тех пор, пока ветер не изменял направления и ему не удавалось заснуть. В долгие бессонные часы он научился распознавать малейшие перемены в воздухе. Таким образом, когда он почувствовал запах роз, ему не понадобилось открывать дверь, чтобы убедиться в том, что запах идет с моря.
На третий день ветер улегся, воздух потеплел, солнце светило тускло сквозь осеннюю дымку. Тристан подстрелил оленя, к отвращению Сэмюела, который ел оленину только из врожденной вежливости. Альфред по обыкновению был задумчив, безучастен и удивлялся про себя, как могут Тристан и Удар Ножа есть столько мяса. Он предпочитал говядину. Индеец и Тристан первым делом стали есть печень; Сэмюел рассмеялся и сказал, что сам он всеядный, но может превратиться в травоядного. Тристан же был истинным плотоядным, мог наедаться впрок и скакать, или спать, или пить, или бабничать дни напролет. Остаток туши Тристан отдал фермеру, гомстедеру
[2], в чьем убогом сарае они проспали ту ночь, предпочтя сарай густому аммиачному запаху халупы, набитой детьми. Фермер, что характерно, не знал о войне в Европе, да и где находится Европа, плохо себе представлял. Что нехарактерно, Сэмюелу за ужином понравилась старшая дочь, и он прочел ей стихотворение Генриха Гейне по-немецки, на ее родном языке. Отец смеялся, мать и дочь в смущении ушли из-за стола. На заре, когда уезжали, дочь дала Сэмюелу шарф, который вязала всю ночь. Сэмюел поцеловал ей руку, пообещал писать и оставил ей на сохранение золотые карманные часы. Удар Ножа наблюдал за этим из загона, где седлал лошадей. Он поднял седло Сэмюела так, словно поднимал сам рок – рок всегда властвовал над самыми дальними, самыми темными далями женского. Пандора, Медуза, вакханки, фурии – все женщины, хоть и мелкие богини вне половой принадлежности. Легче ли кому помыслить смерть, чем взвесить землю и сердце красоты?
Встал он поздно. Клотильде разводила в патио огонь. Дул свежий ветер, и все звезды были на своем посту, но из-за свечения с моря нелегко было бы подсчитать, сколько их раскинулось по небу до самого горизонта. После кофе Тобиас ощутил во рту вкус ночи.
Остаток пути до Калгари они проехали в расцвете короткого бабьего лета. Был неприятный инцидент в придорожной таверне, где они привязали лошадей, чтобы сполоснуть пыльные рты пивом. Хозяин отказался впустить индейца. Сэмюел и Альфред уговаривали его, а Тристан, напоив лошадей, пришел, увидел, в чем дело, и избил мясистого хозяина до бесчувствия. Он швырнул золотую монету работнику, нерешительно державшему пистолет, взял бутылку виски, жбан пива, и они устроили тут же под деревом пикник. Удару Ножа вкус виски и пива понравился, но он только сполоснул ими рот и выплюнул на землю. Он был шайенн, но последние тридцать лет прожил на территории блэкфутов и кри и решил, что напьется лишь в том случае, если сумеет вернуться в Лэйм-Дир до того, как умрет. Альфреда и Сэмюела рассмешило его поведение – но не Тристана, который его понимал и с тринадцати лет был близок с Ударом Ножа, тогда как Сэмюел и Альфред скорее игнорировали шайенна.
– Ночью произошло что-то необыкновенное, – припомнил он.
В Калгари добровольцев встретили с необыкновенным радушием. Майор, собиравший здесь кавалерию, происходил из той же области Корнуолла, что и их отец, – и даже отплыл из Фалмута на шхуне в тот же год, только в Галифакс, а не в Балтимор. Майор был озадачен нежеланием Соединенных Штатов вступить в войну, которую правильно рисовал себе более страшной и долгой, нежели те легкомысленные оптимисты в Канаде, которые думали, что стоит им высадиться в Европе, как гунны с кайзером бросятся наутек. Впрочем, такое бахвальство в солдатах приветствовалось, поскольку в международных экономических и политических махинациях их роль – пушечное мясо. За месяц обучения перед тем, как их по железной дороге отправили в Квебек, чтобы посадить там на войсковые транспорты, Альфред быстро стал офицером, а Сэмюел, благодаря его немецкому и умению читать топографические карты, – адъютантом. Тристан же дрался и пьянствовал и был отряжен в конюшню, где чувствовал себя вполне в своей тарелке. Мундиры смущали его, на строевой он чуть не плакал от скуки. Если бы не преданность отцу и не Сэмюел, которого он считал необходимым опекать, Тристан сбежал бы из казармы и на краденой лошади поскакал обратно на юг, по маршруту индейца.
Клотильде, как водится, не почувствовала ничего. Она спала так крепко, что даже не помнила своих снов.
* * *
– Это был запах роз, – сказал Тобиас, – и я уверен, что шел он с моря.
А там, под Шото, Уильям Ладлоу (полковник инженерного корпуса в отставке) не спал ночами. В то утро, когда уезжали ребята, он простудился и неделю лежал в постели, глядя в северное окно, дожидаясь, когда вернется Удар Ножа с известнями, пускай самыми скудными и отрывочными. Он писал длинные письма жене – жена зимовала в Прайдс-Кроссинге близ Бостона и, кроме того держала дом на Луисберг-Сквер – для вечеров, когда посещала оперу и симфонические концерты. Она любила Монтану с мая по сентябрь, но так же любила сесть в поезд, увозящий ее в цивилизованный Бостон – в те дни распространенный обычай у богатых землевладельцев. Вопреки популярному заблуждению, ковбои никогда не были хозяевами ранчо. Это были бродячие хиппи своего времени, только умелые степные казаки, знавшие животных гораздо лучше, чем друг друга. Некоторыми крупнейшими ранчо на севере центральной Монтаны владели лишь изредка наезжавшие туда шотландские и английские аристократы. (Неотесанный ирландец сэр Джордж Гор, сомнительно благородных кровей, привел в ярость индейцев, убив с тысячу лосей и столько же бизонов во время \"охотничьей экспедиции\".)
Но писал жене Ладлоу в состоянии горя. Она настаивала, чтобы Сэмюела не пускали на войну. Она дорожила их совместными субботними обедами в прошлом году, его рассказами об очередной увлекательной неделе в Гарварде. Младшенького она нежила, тогда как Альфред с юных лет был тяжеловесен и методичен, а Тристан неуправляем. В сентябре, через месяц после Сараева, она поссорилась с мужем и, собрав за три дня свои вещи, уехала. Теперь Ладлоу понимал, что Сэмюела не надо было отпускать, а отправить обратно в Гарвард, хотя бы ради матери. Молодая троюродная сестра, которую она привезла с востока в надежде, что они с Альфредом составят хорошую пару, обручилась, наоборот, с Тристаном. Это позабавило отца, втайне благоволившего к буяну, хотя после обеда по случаю помолвки Тристан непозволительно исчез на неделю – вместе с Ударом Ножа преследовал гризли, задравшего двух коров.
– Я не знаю, как пахнут розы, – отвечала Клотильде.
Пожалуй, так оно и было. Деревушка была высохшей, земля – твердой, с примесью селитры, и лишь время от времени кто-нибудь приносил из других мест букет цветов, чтобы бросить его в море, – в то место, куда опускали умерших.
Ладлоу лежал под стеганым покрывалом и просматривал альбомы с вырезками, скопившиеся за жизнь; из-за небольшой температуры ум его был отзывчив. Он достиг возраста, когда его обычно романтический настрой уступил место иронии; прошлое сбилось в плотную массу, из которой он не мог извлечь никаких выводов. Хотя ему стукнуло шестьдесят четыре, здоровья и энергии не убавилось, и его родители, оба на середине девятого десятка, благополучно жили в Корнуолле, так что, если исключить несчастный случай, ему, вероятно, предстояло прожить дольше, чем хотелось бы. В альбоме он наткнулся на наивное стихотворение, которое написал в бытность свою в Веракрусе, – ему показалось забавным, что оно приклеено рядом с газетной вырезкой о \"плодовитости трески\". Горный инженер, он переезжал из Мэна в Веракрус, оттуда в Тумстон, Аризона, оттуда в Марипозу, Калифорния, оттуда на медные рудники в Верхнем Мичигане. Женился только в тридцать пять лет, причем выбор с обеих сторон был неестественный: она – дочь несметно богатого инвестиционного банкира в Массачусетсе. Нелепость слияния заключалась вовсе не в деньгах: его шахта в Веракрусе все еще давала около двухсот двадцати килограммов серебра в месяц – почти четыре тысячи долларов по тогдашним ценам. Собирались они в банке в Хелине, куда он ездил несколько раз в год, чтобы присмотреть за инвестициями и отвести душу в Клубе скотоводов. Брак их выгорел, китсово
[3] пламя сменилось отчужденной, изломанной элегантностью. Затянувшийся медовый месяц в Европе цивилизовал их до такой степени что его не очень беспокоило, возьмет ли она на зиму любовника в Бостоне, обычно гораздо моложе себя. Последней, приглушенно скандальной ее связью будет гарвардский студент Джон Рид, в дальнейшем знаменитый большевик, который умрет в Москве от тифа. Как и у многих богатых феминисток того времени, увлечения ее были пылкими и прихотливыми. После того как старший сын был надлежащим образом назван в честь деда Альфредом, второй стал жертвой ее редких порывов и получил имя Тристан, позаимствованное из курса средневековой литературы в Уэллсли-колледже. Довольно характерно, что она была первой женщиной, игравшей в поло почти на уровне тех конных сибаритов, которые воспринимали мир как собственную конюшню. Но она была роскошной женщиной, даже на шестом десятке, взбалмошная красавица, прежде худая, а теперь тяготевшая к пышности. Она пыталась сделать из бедняги Сэмюела художника, но он унаследовал научные склонности от отца и бродил по окрестностям ранчо со справочниками по естествознанию, добросовестно исправляя в них викторианские погрешности.
– Они пахнут так, как пахнул утопленник из Гуака-майаля, – сказал Тобиас.
Впервые после отъезда сыновей Ладлоу спустился к обеду и с отчаянием посмотрел на единственный прибор во главе стола; камин гудел, но ни тепла, ни уюта в столовой от этого не прибавлялось. Роско Декер, его управляющий, пил кофе со своей женой по прозвищу Кошечка, красивой индианкой кри; за последние несколько лет жена Ладлоу научила ее хорошо готовить по старинной французской кулинарной книге под названием \"Али Баб\". Декеру (никто не звал его Роско – он не любил свое имя) было около сорока; у него были худые ноги конника, зато могучая грудь и руки, развитые в юности рытьем ям под столбы для изгородей.
– Ну нет, – улыбнулась Клотильде, – раз это такой приятный запах, так можешь быть уверен, что шел он вовсе не с моря.
Ладлоу сказал, что ему одиноко, и вслух подумал, не стоит ли им вместе есть в столовой. Кошечка налила ему чашку кофе и помотала головой. Декер смотрел в сторону. Ладлоу, чувствуя, что багровеет, подумал, что мог бы просто приказать им, невзирая на то, что десять лет они прожили в обоюдном расположении на дистанции. Поэтому хозяин и управляющий пили свой дневной кофе напряженно, не соблазняясь запахом оленины, которую Кошечка тушила по-нормандски в сидре, в дровяной плите. Декер пытался поговорить о скоте, но гневный Ладлоу не слышал его и смотрел мимо. Он наблюдал за Изабелью, девятилетней дочерью Декера: она шла по двору и что-то несла. Она прошла через сарай с насосом, вошла в кухню, и это что-то оказалось барсучком месячного возраста – подарком Тристана. Кошечка велела ей вынести животное во двор, но Ладлоу заинтересовался и остановил девочку. Зверек выглядел больным. Ладлоу сказал, что молоко должно быть теплым и, может быть, барсук захочет молотого мяса. Кошечка пожала плечами и стала раскатывать тесто для печенья; Ладлоу согрел молоко, а Декер тем временем осмотрел барсучка. Они нашли припрятанные в кладовке старые детские бутылочки с сосками, Кошечка покормила зверька, качая на руках; он пил с жадностью. Ладлоу подобрел, достал бутылку арманьяка, налил в стаканы себе и Декеру, чтобы добавить в кофе. По каким-то своим метисовским соображениям Изабель отказалась ходить в школу, и Ладлоу сказал, что будет сам ее учить, прямо с завтрашнего утра, в восемь ровно.
И впрямь это было жестокое море. Порой, когда сети вытаскивали только жидкую грязь, улочки деревни в часы отлива были усеяны мертвой рыбой. Только динамит мог вышвырнуть на поверхность останки кораблекрушений минувших времен.
Атмосфера разрядилась настолько, что Ладлоу спустился в погреб за бутылкой хорошего кларета к обеду. Много лет он не разделял пристрастия жены к хорошему вину, но постепенно перешел в ее веру, прочел книгу по винологии и так увлекся, что теперь его погреб был забит доверху (частично винами с поезда на Тихоокеанской северной дороге, сошедшего с рельс по пути в Сан-Франциско, – вино продал ему из-под полы станционный чиновник). И в погребе Ладлоу решил проблему: они будут есть на кухне вместе с Ударом Ножа, когда он вернется. Тогда, он надеялся, отсутствие сыновей не будет таким болезненным и зияющим. На кухне он представил это как естественный способ экономии зимнего топлива. Столовую закроют. Декер с семьей переедет в гостевую комнату, а трое работников переберутся в их дом. Все знали, что Удар Ножа не покинет свою хижину, куда никто не входил, за исключением одного случая, когда трехлетняя Изабель заболела и Удар Ножа вызвался совершить над ней тайный обряд. Ладлоу знал, однако, что Удар Ножа хранит геройский мешочек со скальпами (в их числе немало было снято с белых), но молчаливо его одобрял.
Ограниченные женщины типа Клотильде, которые жили в деревне, злобствовали и лезли в чужие дела. Так же, как и Клотильде, жена старика Хакоба Петра, которая в это утро встала раньше обычного, прибралась в доме и с несчастным видом села завтракать.
После обеда весь вечер играли в карты; Изабель с Кошечкой выигрывали по причине вина и бренди, поглощенных Декером и Ладлоу. Ладлоу объявил, что завтра у Декера выходной, они возьмут сеттеров и пойдут охотиться на тетеревов. Декер сказал, что через несколько дней Удар Ножа должен вернуться. Кошечка подала пудинг со спелыми сливами из сада, а Изабель уснула в кресле с барсучком, который выглядывал из одеяла у нее на коленях. В полночь Ладлоу отправился спать с теплым устойчивым чувством, что мир все-таки хорошее место, что война скоро кончится, что они с Декером хорошо поохотятся завтра. Он прочел свои вечерние молитвы, для разнообразия помянув индейца, хотя на нем, язычнике, они никак сказаться, конечно, не могли.
В четвертом часу ночи он проснулся в поту: сон был такой живой и реальный, что его еще полчаса трясло. Приснилось, что сыновья погибли в бою, а он беспомощно стоял на крутом холме; потом он посмотрел вниз, увидел на себе штаны из лосиной шкуры и понял, что он на самом деле Удар Ножа. Он раскурил трубку при свете керосиновой лампы и, глядя на стену с зыбкими тенями, недоуменно соображал, где он сам находился во сне, – вопрос был особенно мучительным оттого, что в 1874 году, когда его отряд стоял лагерем на холмах Шорт-Пайн, приехал Удар Ножа и как бы вскользь сказал, что Сидящий Бык
[4] с пятью тысячами воинов движется к ним с севера, из резервации Тонг-Ривер. И они скакали трое суток, днем и ночью, чтобы избежать западни; некоторые от изнеможения привязывали себя к седлам.
– Моя последняя воля заключается в том, – объявила она своему супругу, – чтобы меня похоронили заживо.
Ладлоу запахнул халат, вышел из комнаты, прошел по коридору и заглянул сперва в комнату Альфреда, с ее сентиментальными безделушками, гантелями, книгами для самообразования; потом в комнату Сэмюела, загроможденную микроскопами, чучелами животных, включая оскалившуюся росомаху, ботаническими образцами и поразительно похожим на ястреба куском дерева, который он в детстве вытащил из реки. Комната Тристана, куда Ладлоу давным-давно уже не заходил, была окоченело голой: шкура чернохвостого оленя на полу, шкура барсука на подушке и сундучок в углу. Ладлоу поморщился: барсука, любимца десятилетнего Тристана, Ладлоу застрелил, когда он загрыз болонку жены и она закатила истерику. Свирепый любимец Тристана ездил с ним на лошади, округло пристроясь на луке седла, и утробно шипел на всякого, кто приближался, кроме индейца. Ладлоу наклонился с лампой над сундучком. Он чувствовал себя шпионом, но не мог одолеть любопытства. В свете лампы заблестели серебряные колесики испанских шпор, подаренных Тристану на двенадцатилетие. В сундуке лежало несколько патронов к крупнокалиберной винтовке \"Шарп\", ржавый пистолет неизвестного происхождения, банка с кремневыми наконечниками стрел, ожерелье из медвежьих когтей – несомненно, подарок индейца; Ладлоу иногда думал, что Удар Ножа был мальчику больше отцом, чем он. На дне сундука Ладлоу с удивлением обнаружил завернутую в шкуру антилопы книгу собственного сочинения, отпечатанную в 1875 году правительственной типографией, с детской надписью под обложкой: \"Эту книгу написал мой отец\".
Она произнесла это таким тоном, словно уже лежала на смертном одре, а между тем она сидела в конце стола, в столовой с большими окнами, через которые потоками вливалось и растекалось по всему дому светлое мартовское утро. Напротив нее сидел и медленно, почти без всякого аппетита, жевал старик Хакоб – человек, который так глубоко и так долго любил свою жену, что уже не мог страдать от чего бы то ни было, если только источником страдания не была она.
Ладлоу резко выпрямился, лампа у него в руке опасно накренилась. Книгу эту он не раскрывал тридцать лет – главным образом от огорчения, что к его рекомендациям относительно народа сиу не прислушались и даже высмеяли их, после чего он подал в отставку и уехал в Веракрус. Он увидел, что страницы размечены и подчеркнуты, и ему стало любопытно, что мог извлечь невежественный и дикий парень из этой, как он считал, чисто технической работы. Он забрал книгу к себе в комнату и налил из оплетенной бутыли, хранившейся под кроватью на случай бессонницы, стакан канадского виски.
– Я хочу умереть, будучи уверена, что меня погребут в земле, как это принято в приличном обществе, – продолжала она. – И у меня есть только одна возможность получить такую уверенность – я должна пойти в какую-нибудь другую деревню и умолять как о милости, чтобы меня похоронили заживо.
Само заглавие выглядело пресно, если пренебречь иронией, которую сообщил ему последующий ход событий: \"Обследование района Блэк-Хиллс в Дакоте, выполненное летом 1874 г. Уильямом Ладлоу, капитаном инженерных войск, бревет-подполковником армии США, Главное инженерное управление Дакоты\". В качестве ученого, как понимали это звание тогда, он был направлен в Седьмой кавалерийский полк под командованием подполковника Джорджа Армстронга Кастера и возглавлял научную группу, включавшую Джорджа Берда Гринелла из Йельского колледжа, его хорошего приятеля. Когда Кастер был особенно обеспокоен или сердит, он передразнивал английский выговор Ладлоу – непростительная фривольность со стороны офицера. Ладлоу втайне праздновал смерть Кастера при Литтл-Бигхорне три года спустя, в семьдесят шестом
[5]. Собственные его рекомендации в заключение доклада были краткими и ясными. Перечислив очевидные достоинства района, включая то, что он дает защиту от жгучего зноя и арктических штормов из соседних прерий. Ладлоу писал:
– Никого ты не должна умолять об этом, – совершенно спокойно ответил старик Хакоб. – Я обязан отвести тебя туда сам.
\"Этому, однако, непременно должно предшествовать окончательное решение индейского вопроса. Владельцы облюбовали район как охотничье угодье. Более дальновидные из них, предвидя время, когда охота на бизонов, ныне составляющая основу пропитания для диких племен, перестанет удовлетворять этой цели, намерены обосноваться в окрестностях Блэк-Хиллс для постоянного жительства и дожидаться постепенного вымирания индейцев, каковое неизбежно... Дальше на запад индейцам уже некуда мигрировать\".
– Что ж, тогда пошли, – сказала она, – ведь я умру очень скоро.
Каракули Тристана занимали его больше, чем бездушие и жульничество правительства, сделавшие его почти отшельником. Он глотнул виски и вспомнил нашествие саранчи, показавшееся интересным Тристану:
\"Однажды утром я насчитал в среднем двадцать пять особей на квадратном футе земли. Простой подсчет дает около двух миллионов на гектар... при их крайней прожорливости легко себе представить, какой урон растительности они способны причинить. Их способность к продолжительному полету также изумительна... по-видимому, они могут держаться на крыле целый день, всегда двигаясь по ветру и наполняя воздух до громадной высоты... крылья, отражающие свет, делают их похожими на клочки хлопка, лениво летящие по ветру... опускаясь в косых лучах солнца, они напоминают крупный снегопад\".
Старик Хакоб внимательно посмотрел на жену. Только глаза у нее оставались молодыми. Суставы у нее распухли, а вся она напоминала выровненную землю, да такой, в конце концов, она и была всю жизнь.
Ладлоу вспомнил сбивчивую речь Кастера перед солдатами; светлые локоны подполковника обсела саранча. Он читал дальше, останавливаясь только на местах, подчеркнутых Тристаном, в частности на отрывке о кроваво-красной луне, озарявшей бежевый ландшафт, к чему Тристан добавил: \"Я видел однажды такое явл. с У, Ножа, потом он не хотел разговаривать у костра\". Но сильнее всего встряхнуло память описание бизоньих черепов, в котором Ладлоу прочел предвидение суеверий Ножа, связанных с Танцем Духа
[6] и мальчишеской страсти Тристана: «Человека, который застрелил бизона и не съел все его тело и не сделал из шкуры шатер или постель, самого надо застрелить. Включая костный мозг, У. Ножа говорит, потому что он возвращает все здоровье человеческому телу». Ладлоу вспомнил черепа и отсвет на перьях сапсана, пролетевшего под его лошадью в погоне за обреченным голубем. «Всего лишь несколько лет назад местность, по которой мы проезжали, была излюбленным пастбищем бизонов, и их черепами усеяна прерия во всех направлениях. Иногда индейцы собирают эти черепа и выкладывают из них на земле фантастические узоры. В одном таком наборе, замеченном мною, черепа были раскрашены красными и синими кругами и полосами и разложены пятью параллельными рядами по двенадцать в каждом. Все черепа смотрели на восток».
– Ты хороша как никогда, – сказал он.
– Ночью я почувствовала запах роз, – вздохнула она.
Он допил виски и задремал, не погасив лампы, потому что боялся повторения сна с его фатальными вопросами, дико расцвеченной оперной гибелью. Ладлоу был не настолько наивен, чтобы пытаться упорядочить уже прожитую жизнь, но остро сознавал, что его вторичной жизнью, проживаемой в сыновьях, распорядились плохо – не так с Альфредом и Сэмюелом, которые были только тем, кем были, как с Тристаном. Ладлоу мог увлечься, по крайней мере на время, любой научной концепцией с элементом причудливости, а сейчас в ходу была идея, что характер зачастую передается через поколение. Отец его был капитаном шхуны – и сейчас был, в восемьдесят четыре года, – человеком лютой энергии и обаяния; правда, видеть его удавалось не часто – только в годы, когда он реже выходил в море. Толчком к более умеренным скитаниям самого Ладлоу послужили рассказы отца – о схватке гигантских кальмаров в перуанском течении, о том, что, обогнув мыс Горн при двенадцатибалльном урагане, ты становишься другим человеком. На одно Рождество Ладлоу получал в подарок сморщенную голову с Явы, на следующее – маленького золотого Будду из Сиама, и постоянным потоком шли образцы минералов со всего света. Так что Тристан, возможно благодаря генетическому скачку, стал его отцом и, подобно Каину, не подчинится ничьему приказу, а будет строить свою судьбу поступками настолько своевольными, что и сейчас уже никто в семье не понимал, что творится в его как будто бы безблагодарной душе. В четырнадцать лет Тристан бросил школу и наловил в капканы столько рысей, что мог бы накупить чего угодно, но вместо этого отдал сшить из шкур шубу и послал изумленной матери в Бостон. Потом он одолжил у отца охотничье ружье \"Перди\" и пропал – и вернулся на ранчо через три месяца с мешком денег, выигранных на соревнованиях по стендовой стрельбе в охотничьих клубах. На эти деньги были куплены Удару Ножа новое седло и винтовка, Сэмюелу – микроскоп и Альфреду – поездка в Сан-Франциско. Вообще, семья была, наверное, с избытком обеспечена деньгами, но у самого Тристана они так и липли к рукам. Шериф Хелины написал, что пятнадцатилетнего Тристана видели в обществе проституток; у матери сделался нервный припадок, а Ладлоу начал было полагающуюся лекцию, но сбился на расспросы о том, красивые ли были проститутки. Сам он раз в два месяца наезжал в Хелину, несколько ночей проводил с учительницей – их тайные романтические отношения длились уже десять лет. Своим старым приятелям в Клубе скотоводов он часто цитировал Тедди Рузвельта: \"Я люблю пить вино жизни с добавкой бренди\", – после чего чувствовал себя глупо, поскольку всех политиков считал негодяями. Но теперь Тристан был вне сферы его влияния, и он знал, что вряд ли получит от него весточку – так же как никогда не получал их от отца. Несколько лет назад отец сел на мель среди Оркнейских островов, и Ладлоу договорился о покупке нового судна, за что был отблагодарен одной запиской: \"Дорогой сын. Надеюсь, твои близкие благополучны. Пришли ребят для закалки. Черт бы взял твои деньги. Получишь обратно до последнего цента\". И они приходили маленькими порциями в банк Хелины – из таких разнообразных мест, как Кипр и Дакар. Задремывая, он подумал, что надо будет написать Сюзанне, невесте Тристана, спросить о новостях. Сюзанна была хрупкая миловидная девушка редкого ума.
– Вот видишь, – успокаивал ее старик Хакоб. – С бедняками такого не бывает.
Ладлоу проспал допоздна и был смущен, узнав, что Декер уже несколько часов ждет его на охоту. Он выглянул в окно и увидел, что лимонной масти сеттеры похожи на пятна солнечного света, пробившегося сквозь березовую листву. Это были отличные собаки, их привез из Девоншира друг, раз в два года приезжавший пострелять.
– Не в том дело, – возразила она. – Я всегда молилась о том, что бы мне дано было заранее знать, когда я умру, чтобы я могла умереть подальше от этого моря. Запах роз в этой деревушке не может быть не чем иным, как знамением, ниспосланным от Господа.
К полудню они настреляли семь пар рябчиков, и все – и собаки, и люди – утомились от необычной для конца октября жары, хотя на севере небо потемнело и, зная капризный нрав Монтаны, к ночи можно было ожидать снегопада. Декер, поджаривая рябчиков, предложил купить весной тысчонку телят – из-за войны цены на мясо поднимутся. Еще ему нужны два новых работника, взамен Тристана, а у Кошечки есть два родственника около Форт-Бентона, один наполовину черный, если Ладлоу не против, – оба отличные ковбои. Ладлоу скормил сердце и печенки двух рябчиков собакам и согласился со всеми предложениями Декера, праздно пытаясь представить себе, как выглядит наполовину черный кри. Вероятно, изумительный урод. Он задремал на солнце, вдыхая запах кожи рябчиков, жарящихся на углях. Декер увидел вдали, на верху тупикового каньона, фигуру индейца. Это был Удар Ножа, и Декер знал, что из этикета он подъедет только после еды, поскольку жарилось всего два рябчика. Удар Ножа и привез Декера из Зортмана, и Ладлоу взял Декера, хотя догадывался, что он в бегах. Декер растолкал его, и он с наслаждением поел. Он любил этот каньон и хотел, чтобы его похоронили здесь, возле ключа, бившего из стены. Он смог купить пять тысяч гектаров – не так уж много для ранчо по здешним масштабам, – и благодаря своим связям с горняками купил по бросовой цене, когда было решено, что полезных ископаемых здесь нет. Воды зато было вдоволь, и на своем ранчо он мог содержать столько скота, сколько другие на участках, втрое больших. Но Ладлоу сильно ограничивал поголовье, поскольку алчностью не страдал и не желал мороки с многочисленными работниками. Кроме того, если бы скот начал забираться в верховья, оттуда ушла бы птица. Собаки учуяли Ножа, спускавшегося с горы, и неистово завиляли хвостами. Старый индеец отпил из Декеровой фляжки и выплюнул в костер; виски вспыхнуло. Декера всегда забавляло, что в речи индейца слышен сильный английский акцент, как у хозяина.
Старику Хакобу пришло в голову только одно – попросить, чтобы она дала ему время для устройства его дел. Он слышал, будто люди умирают не тогда, когда они должны умереть, а тогда, когда хотят, и был серьезно озабочен симптомами неизлечимой болезни своей жены. Он даже спросил себя: осмелится ли он похоронить ее заживо, когда настанет время?
Поздно ночью наступила зима. А следующий день принес рассерженное, умоляющее письмо жены – она просила Ладлоу использовать свое влияние, чтобы Сэмюела отпустили из армии. У нее расстроился сон, хотя Альфред написал из Калгари, что у них все хорошо. Во имя чего, спрашивалось, мальчики должны защищать какую-то Англию, которой они не видели, – потому только, что он их вытолкал туда из своей противоестественной любви к приключениям и полного равнодушия к ее чувствам? Эти письма продолжались всю позднюю осень до января; климактерическая истерия достигла в них такого накала, что Ладлоу, и без того снедаемый дурными предчувствиями, перестал их открывать. Перед Рождеством он не поехал, как обычно, в Хелину и, не испытывая никакой тяги к романтическому времяпрепровождению, все время читал и думал – за исключением нескольких утренних часов, когда обучал Изабель письму и чтению. За припасами и подарками он послал в Хелину Декера, а на другой день приехал федеральный полицейский и спросил, нельзя ли узнать местонахождение некоего Джона Тронберга, разыскиваемого несколько лет в связи с ограблением банка в Сент-Клауде, Миннесота, и, по слухам, осевшего в этих краях. Ладлоу без удивления посмотрел на старую фотографию Декера и ответил, что этот человек действительно проезжал здесь три года назад по дороге в Сан-Франциско, намереваясь сесть на пароход до Австралии. Полицейский устало кивнул, плотно пообедал и под вечер уехал в Шото.
В девять часов он открыл помещение, где раньше находилась лавочка. У дверей он поставил два стула и столик с шашками и все утро играл с первыми попавшимися противниками. С того места, где он сидел, ему видна была разоренная деревня, дома-развалюхи со следами красок, съеденных солнцем, и в конце улицы – море.
Ладлоу выждал час – на случай, если полицейский где-то караулит – и послал Ножа в Хелину, предупредить Декера, чтобы он возвращался, избегая городов и главных дорог. Все шло как-то неладно. По рассеянности он застал Кошечку, когда она вытиралась после мытья, и почувствовал себя слабым, отяжелевшим, вялым. Он с радостью отдал бы ранчо за то, чтобы получить назад хоть одного сына.
* * *
Перед вторым завтраком он, как всегда, играл с доном Максимо Гомесом. Старик Хакоб и представить себе не мог противника более гуманного, нежели человек, который целым и невредимым вышел из двух гражданских войн и всего-навсего потерял один глаз в третьей. Он намеренно проиграл одну партию, чтобы тот сыграл с ним вторую.
– Скажите мне одну вещь, дон Максимо, – спросил его старик Хакоб, – вы могли бы похоронить вашу жену заживо?
В Бостоне Изабель сошлась с итальянским басом-профундо. Он не знал по-английски, так что роман протекал в рамках ее минимального туристского итальянского. Они сидели перед камином в претенциозном ориентальном шезлонге, он клал голову ей на грудь, и говорили об опере, о Флоренции и о диких краснокожих, которых он надеялся увидеть, когда поедет с концертами в Сан-Франциско и Лос-Анджелес. Он ей, по правде говоря, наскучил; его скоропалительный, энергичный способ удовлетворения не подходил ей – она была гораздо менее пылкой, чем полагали ее любовники. Ей снились тяжелые сны о Тристане, и голова певца у нее на груди напоминала ей о том, как она держала сына на руках и читала ему в такой же позе, когда он болел пневмонией, – их близость оборвалась непоправимо осенью его двенадцатилетия, после того как она предпочла вернуться на зиму в Бостон. И как же терзал ее страстный мальчик за это решение – писал ей, что молится каждый день, чтобы она приехала на Рождество, и, когда она не приехала на Рождество, проклял Бога и стал неверующим. Она вернулась весной; он был холоден и настолько отчужден, что она пожаловалась мужу, но он не мог вытянуть из Тристана ни слова о матери. Потом она притворилась больной, и когда сыновья пришли к ней, чтобы поцеловать перед сном, она задержала Тристана и временно укротила его с помощью бурных излияний и слез, использовав весь свой арсенал уловок. Он сказал, что будет вечно ее любить, но в Бога верить не может, потому что проклял Его.
* * *
– Разумеется, – отвечал дон Максимо Гомес. – У меня рука не дрогнула бы, можете мне поверить.
Первый, предупреждающий, удар родители получили порознь в конце января: им сообщили, что Альфред, и прежде-то не очень хороший наездник, упал с лошади под Ипром, раздробил колено и получил перелом позвоночника. Но прогноз из полевого госпиталя пришел хороший, и в мае они могли ожидать его дома. Майор из Калгари особо прислал отцу письмо с соболезнованиями. Альфред был блестящим молодым офицером, и это горькая потеря для армии. Опрометчивость Тристана, к сожалению, мешала оценить должным образом его мужество, но майор полагал, что он обретет в боях зрелость. Сэмюел показал себя исключительно полезным, и майор опасался, что его заберет к себе генерал: на золотого мальчика обратили внимание все офицеры. Ладлоу читал между строк и представлял себе, до какой степени изводит Тристана армейская дисциплина. С виноватым чувством он подумал, что лучше бы вернулся весной Сэмюел или Тристан, чем Альфред. Во Франции канадцы занимали позиции между Невшателем и Сент-Омером. На ранних, оптимистических этапах войны английские соратники считали их слегка бестолковыми и неуклюжими – в особенности грубовато немногословные удальцы из Сандхерста
[7], рассматривавшие войну как ступень своей блестящей военной карьеры. Эта тевтонская дурость распространена была не только среди гуннов. Но никто не мог упрекнуть канадцев в недостатке боевого духа – храбрость их была скорее даже чрезмерной.
Старик Хакоб удивленно смолк. Затем, потеряв шашки, занимавшие наиболее выгодные позиции, вздохнул:
Тристан делил палатку с самыми отъявленными бузотерами в роте. Альфред был смущен, когда Тристан навестил его в полевом госпитале – вошел гоголем, расхристанный, с навозом на ботинках. Тристан притащил бутылку вина, Альфред пить отказался. Потом пришел офицер, товарищ Альфреда – Тристан не отдал ему честь, не встал, пил вино из горлышка и, уходя, не попрощался, а сказал только, чтобы Альфред отдал Удару Ножа его любимую лошадь, если сам он не вернется. Снаружи, под дождем, опустив глаза, его ждал товарищ, здоровенный канадский француз Ноэль, траппер из Британской Колумбии. В лагерь только что пришло известие: Сэмюел и майор убиты. С группой разведчиков они отправились на рекогносцировку в направлении Кале, попали под горчичный газ и, обалделые, забрели на поляну в каштановой роще, где их в клочья изорвало пулеметным огнем. Известие принес единственный уцелевший разведчик, и сейчас он докладывал начальству. Ошеломленный Тристан стоял под дождем, в грязи, и канадец горестно обнимал его. Разведчик, тоже из их палатки, подошел вместе с офицером. Они бросились к загону и быстро оседлали трех лошадей. Офицер приказал им остановиться, но они отшвырнули его и галопом поскакали на север, к Кале; в полночь они достигли рощи. Ночь просидели там тихо, без костра, а на рассвете поползли в мелком сыпучем снегу и счищали снег с лиц дюжины мертвецов, пока Тристан не нашел Сэмюела. Он поцеловал брата и омыл его ледяное лицо слезами. Лицо Сэмюела было серым и неповрежденным, но живот оторван от грудной клетки. Тристан охотничьим ножом вырезал сердце, они приехали в лагерь, там Ноэль растопил свечи, и они залили сердце в парафин в маленьком патронном ящике, чтобы похоронить в Монтане. Вошел офицер и вышел, не сказав ни слова: подумал, что его задушат, если попробует помешать. Закончив, Тристан с Ноэлем выпили литр бренди из награбленного на ферме, и Тристан вышел из палатки и орал проклятья Богу; потом Ноэль утихомирил его, и он уснул.
– Дело в том, что, похоже, Петра скоро помрет.
Утром Тристан проснулся и бессердечно отказался горевать вместе с Альфредом, когда за ним прислали солдата из госпитальной палатки. Он прилепил к ящичку записку: \"Дорогой отец, это все, что я могу послать домой от нашего любимого Сэмюела. Мое сердце разорвано надвое, как и твое. Его привезет Альфред. Ты знаешь, где его надо похоронить, – у ключа в каньоне, где мы нашли рога старого барана. Твой сын Тристан\".
Дон Максимо Гомес и бровью не повел.
Потом Тристан обезумел, и в Канаде еще живы несколько очень старых ветеранов, которые помнят его месть, потому что его схватили и заперли раньше, чем она набрала полный ход. Для начала Тристан и Ноэль сделали вид, что взялись наконец за ум, и стали вызываться в еженощные разведывательные вылазки. К концу третьей ночи на столбе их палатки висели семь белокурых скальпов различной степени высушенности. В четвертую ночь Ноэль был смертельно ранен, и утром Тристан вернулся в лагерь, перекинув его тело через седло. Он проехал мимо толпы солдат к палатке, уложил Ноэля на койку и налил бренди в его безжизненное горло. Он спел шаманскую песню шайеннов, которой его научил Удар Ножа, и вокруг палатки собрались солдаты. Командир приказал принести на носилках Альфреда, чтобы он урезонил Тристана. Когда открыли клапан палатки, на Тристане было ожерелье из скальпов, а его охотничий нож и винтовка лежали поперек груди Ноэля. На него надели смирительную рубашку и отправили в парижский госпиталь, откуда он через неделю сбежал.
– В таком случае, – сказал он, – я не вижу необходимости хоронить ее заживо.
Врач, который пытался лечить Тристана, был молодой канадец из Гамильтона и психиатрическое отделение получил отчасти по недосмотру. Аспирантом в Сорбонне он немного заинтересовался новой наукой о человеческом поведении и не был подготовлен к тому, чтобы иметь дело с контуженными и несчастными жертвами страха, поступавшими ежедневно. По молодости и по причине усвоенного в Париже цинизма он думал, что они просто трусы, но их странное поведение скоро избавило его от этой ошибки. Это были просто травмированные щенки и либо плакали по ночам и звали маму, либо замыкались в непробиваемом и безутешном молчании. Доктор настолько сомневался в своей способности заштопать их души, что почти скучал от своих пациентов и делал все возможное, чтобы их поскорее отправили домой. Поэтому он очень оживился, когда шофер санитарной машины сказал, что внизу дожидается выгрузки настоящий \"псих\". Доктор послал санитаров и прочел сопроводительное письмо командира. Факт скальпирования его нисколько не потряс, наоборот, удивило, что командир потрясен. Как можно считать нормальным способом войны газовую атаку, а не снятие скальпов в отместку за убийство брата? Всех врачей подготовили к лечению отравленных горчичным газом, который знаменовал начало истинно современных войн. Доктор изучал в Оксфорде классиков и считал себя сведущим в вопросах мести. Он велел привести Тристана к себе в кабинет, отпустил санитаров и снял с него смирительную рубашку, на что ему было сказано вежливое \"Спасибо\" и \"Нельзя ли мне выпить?\". Доктор одолжил Тристану военную форму, и они прошли через Булонский лес к маленькому кафе, где молча поели и выпили. В конце доктор сказал, что знает о происшедшем и нужды разговаривать об этом нет. К сожалению, понадобится несколько месяцев, чтобы списать Тристана из армии, но он постарается сделать пребывание Тристана в госпитале по возможности приятным.
Он «съел» две шашки и прошел в дамки. Потом поглядел на противника глазами, в которых заблестело что-то, похожее на слезы.
* * *
– Что с ней?
Новость пришла в Монтану через несколько недель. В конце февраля, холодным солнечным днем после метелей один из новых работников повез Кошечку в Шото за продуктами и почтой. Ладлоу протер изморозь на кухонном стекле и смотрел на унцию солнца, высунувшуюся над голубым заслоном заснеженного амбара. Декер и Удар Ножа пили кофе за столом и спорили о высотах на расстеленной перед ними карте. Удар Ножа исправлял высоты, потому что изъездил всю область, от Браунинга до Миссулы, с другом кри, заслужившим почтительное прозвище Тот-Кто-Видит-Как-Птица, обладателем сверхъестественного топографического чутья. Удару Ножа не нравились численные обозначения высот на горах. Высота над каким из семи морей, о которых ему говорил Тристан? И какой смысл в этих числах, если близко нет моря? У некоторых высоких гор нет вида, а некоторые маленькие горы – благородные и священные, с хорошими родниками.
– Ночью она почуяла запах роз, – пояснил старик Хакоб.
– Ну, тогда у нас должна помереть половина деревни, – заметил дон Максимо Гомес. – Сегодня утром я только об этом запахе и слышу.
Удар Ножа оборвал спор, попросив Декера почитать ему из книги \"В объятиях Ньики\" Дж. Г. Паттерсона, написавшего также \"Людоедов Цаво\" – обе о приключениях британского полковника, охотника и исследователя Восточной Африки. На Декера они нагоняли скуку, но Тристан начал читать их несколько лет назад. Удар Ножа закрывал глаза и с глубоким удовлетворением слушал любимые места, в частности, о львах, которые вспрыгивали на ходу на железнодорожные платформы, чтобы сожрать рабочих; о слоне-отшельнике с одним бивнем, пропоровшим коня по имени Аладдин, и – самое лучшее – о носорогах, которые гибли во множестве, бросаясь на новый поезд, пущенный по их территории. На этом месте перед Ударом Ножа вставало видение тысяч бизонов, атакующих Северную Тихоокеанскую железную дорогу и опрокидывающих поезд. Много лет назад, когда он принимал участие в разгромленном и угасавшем движении \"Пляски Духа\", Тот-Кто-Видит-Как-Птица сказал ему, что сотворил нового бизона, бросив бизоний череп в серную фумаролу в Йеллоустоне, где Ладлоу измерял для правительства большие водопады. Путешествие веселило Ножа: он смотрел на низвергавшуюся воду и выкрикивал числа, покуда раздраженный Ладлоу не просил его замолчать. Тристан обещал когда-нибудь отвезти его туда, где животные сражаются с поездом.
Кошечка вошла в дверь, стопывая снег с сапог. Она вручила письмо от Тристана и отвела взгляд. Декер поступил так же. Только Удар Ножа наблюдал за тем, как Ладлоу открывает конверт, – шайенн, а потому фаталист, он считал: что случилось, то уже случилось. Ты этого не изменишь, а пытаться – все равно что бросать камни в Луну.
Старику Хакобу пришлось сделать огромное усилие, чтобы, снова проиграв партию, не обидеть его. Он убрал стол и стулья, запер лавочку и начал разыскивать по всей деревне человека, который почуял запах роз. В конце концов, положиться тут можно было только на Тобиаса, так что старик Хакоб попросил его зайти к нему, сделав вид, что встретились они случайно, и обо всем рассказать его жене.
Ладлоу, мужчина все еще в расцвете поздних сил, состарился за одну ночь. Горестное оцепенение перемежалось гневом, он принялся пить, и это обостряло угрызения. В определенной стадии опьянения гнев переходил в бешенство, рвавшее нити его жизненных сил – словно сухожилия рвались, и он сгорбился, перестал следить за собой. Он столько раз прочел роковое письмо Тристана, что оно истрепалось и замусолилось. Когда пришло официальное письмо с соболезнованиями, он не открыл его, так же как не открывал ежедневные письма убитой горем жены. Он не столько был вне себя, сколько отдался своему бессилию. Как они могли запереть Тристана раньше, чем он снял скальпы с каждого проклятого гунна на континенте! И что это за горчичный газ, который убивает так, что выжигает легкие, и ослепшие люди едут, не зная куда, и лошади кричат под ними. Мир стал непригоден для войны, и он от него обособился. Кошечка горевала, а маленькая Изабель старалась не путаться под ногами и читала детские книжки Удару Ножа, который однажды вечером присоединился к своему другу и ментору за бутылкой и на этот раз не выплевывал. Но через час Декеру пришлось обуздать его, а потом дать еще виски, чтобы он уснул, и отнести в хижину после того, как он спел по-шайеннски песню о жизни Сэмюела, его скитаниях в лесу и микроскопах, открывающих невидимые миры, а потом перешел к шайеннской песне смерти, от которой Ладлоу расплакался – он не слышал ее сорок лет, с тех пор как на Дурных землях умер его разведчик.
Тобиас так и сделал. В четыре часа он, нарядный, как человек, который собирается нанести визит, появился в галерее, где супруга старика Хакоба проводила вторую половину дня, готовя для мужа костюм вдовца.
* * *
В Париже Тристан стал планировать побег после первой же ночи в отделении, где шум был симфонией помраченных. В отличие от отца, который был богат и, в общем, сентиментален по натуре, и богатство в последние годы защищало его от реальной механики цивилизации, у Тристана чувство вины было конкретным и сосредоточилось на мертвом теле брата, на сердце, залитом в парафин. Не чувствовал вины только Альфред, дитя общепринятой реальности. И вот на третий день Тристан сказал доктору, что не перекосит сумасшедшего дома и как-нибудь доберется до своего деда в Корнуолле. Доктор сказал, что он не может этого сделать, но без убежденности. Он поговорил со своим старшим офицером, который знал о репутации отца Тристана, – в те дни мир военных был довольно тесен. Полковник сказал: пусть бежит, – добавив только, что пациент не пригоден к службе и надо побыстрее доставить его домой.
Вид у Тобиаса был столь загадочный, что женщина так и подскочила.
Во время ежедневных прогулок по Булонскому лесу Тристан наблюдал, как там ездят верхом и тренируют лошадей около почти опустевших конюшен в Лоншане. Он знал, что на поездах требуют официальный пропуск, и купил отличную кобылу. Он сообщил доктору о своем намерении; доктор написал справку. На заре Тристан собрал свой убогий вещевой мешок и проскользнул мимо спящего санитара. Пять дней ехал он до берега под дождем, сменявшимся снегом. Он галопом пролетал контрольно-пропускные пункты, бешено салютуя на скаку; лошадь потеряла подкову в Лизье, и кузнец за непомерную цену поставил новую. В Шербуре Тристан без труда сел на грузовой пароход до Борнмута, там купил другую лошадь и поехал на запад, к Фалмуту на корнуолльском побережье. Холодной ночью, под грохот Атлантики за молом, он предстал перед дверью деда. На ночной стук дед вышел с пистолетом \"бизли\", купленным в Новом Орлеане. Тристан сказал:
– Господи! – воскликнула она. – А я было подумала, что это архангел Гавриил!
– Я сын Уильяма Тристан.
А дед поднял повыше лампу, узнал его по фотографиям и сказал:
– Обратите внимание: это не он! – сказал Тобиас. – Это я; я пришел, чтобы рассказать вам кое-что.
– Так это ты.
Капитан разбудил жену, она приготовила поесть, а он достал свою лучшую бутылку барбадосского рома в честь этого сумасшедшего, о котором слышал уже двадцать лет.
Она поправила очки и снова принялась за работу.
Тристан провел молчаливый месяц в Корнуолле; отцу дали знать, что он сбежал и в безопасности. В первое же утро капитан отвел его на шхуну и приставил к самой черной работе; Тристан ничего не знал о судах, ко быстро освоился с тросами, узлами и парусами. В марте капитану предстояло отвезти в Новую Шотландию груз отремонтированных генераторов и на обратном пути взять из Норфолка груз солонины. Он высадит Тристана в Бостоне, чтобы тот побыл с горюющей матерью и оттуда уже отправился домой. В марте они подняли паруса на своей древней посудине с экипажем из четырех стариков-матросов и тугим расписанием вахт – крепкие мужчины нужны были армии. Неделю Тристан сбивал лед с поручней, потом потеплело чуть-чуть, зато было ясно. Через три недели его без церемоний ссадили в Бостоне. Тристан дошел до Южного вокзала, оттуда, нянча бутылку с ромом, пробежал полтора километра до Дэдхема, и Сюзанна упала в обморок, когда он появился перед дверью ее отца. Она не знала, что Тристан пообещал старому шкиперу встретиться с ним через три месяца в Гаване.
* * *
– Я знаю, в чем дело, – сказала она.
Тристан, Альфред, Изабель и Сюзанна сидели в затемненной гостиной на Луисберг-Сквер – два сына, мать и невеста, думавшая, что непозволительно навязалась людям, у которых общее горе. Тристан был напряжен и резок, Альфред посерел и как-то погрубел, а Изабель не владела собою. Они готовились идти на панихиду, заказанную гарвардскими друзьями Сэмюела. Потом Тристан объявил, что через несколько дней женится на Сюзанне; мать не дала разрешения, сказав, что неприлично жениться, не дождавшись даже похорон. Тристан был краток и маниакален: если захочешь, можешь присутствовать.
– А вот и нет, – отвечал Тобиас.
Тристан и Сюзанна поженились в загородном доме ее родителей около Дэдхема, и церемония была безнадежно хмурой. Только две сестры Сюзанны понимали, как она могла выйти за человека, которого невзлюбили ее родители, хотя и были давними друзьями Изабели.
Как-то утром в конце апреля Ладлоу в грязной одежде, свидетельствовавшей о том, что он становится все более чудаковатым, поехал встречать поезд. Перед этим он чинил поврежденную морозами корнуолльскую каменную ограду дома. Не в том дело, что колючая проволока претила его сентиментальной натуре, – просто он не любил на нее смотреть. Изабель потребовала на похороны пресвитерианского священника, но Ладлоу не связался с ним – не понимал, какое отношение он имеет к Сэмюелу.
– Я знаю, что сегодня ночью ты почувствовал запах роз.
В поезде Тристан и Сюзанна почти не выходили из своего купе, что представлялось его матери непристойным, а в Альфреде разжигало тайную ревность. Тристан задумал родить сына взамен брата, и это было единственной целью его женитьбы. Он понимал, что, по сути, это жестоко, но ничего с собой поделать не мог. Когда он обнял отца перед вагоном, его охватила дрожь, но заплакал он, только обнявшись со старым шайенном.
– Откуда вы знаете? – в отчаянии спросил Тобиас.
Рано следующим утром – хрустальным весенним утром с зеленой пастелью распускающихся осин и молодой травки – они похоронили сердце Сэмюела в каньоне около родника. Изабели все их жизни виделись историей, уходящей шагами дней и ночей, прожитых в такой фатальной обособленности, что ей уже некого было любить. Удар Ножа наблюдал сверху, как Декер засыпает яму землей. Когда все ушли, он спустился с горы и посмотрел на камень, но не смог прочесть слова.
– У человека в моем возрасте столько времени для размышлений, что в конце концов, он становится ясновидящим, – ответила Петра.
Сэмюел Дант Ладлоу 1897 – 1915
Мы не увидим его,
Старик Хакоб, который приложил ухо к перегородке, отделявшей галерею от помещения позади лавки, вздрогнул от стыда.
Но мы воссоединимся с ним.
– Что это тебе взбрело в голову, жена! – крикнул он через перегородку. Он вошел в галерею. – Речь идет вовсе не о том, о чем ты думаешь!
Глава II
– Этот паренек все сочиняет, – сказала она, не поднимая головы. – Ничего он не почувствовал.
Летние сновидения Тристана были полны водой; холодная Атлантика прокатывалась по его сну зелеными валами. Проснувшись ночью, он с надеждой проводил ладонью по животу Сюзанны. Два месяца их женатой жизни он был неистовым любовником, но не по какой-то биологической причине, а из-за раны в мозгу, оставленной Сэмюелом. Он подумывал, не помолиться ли? – и смеялся про себя: Бог, скорее всего, подарит ему в сыновья ондатру. До объявленного отъезда в Гавану на встречу с дедом оставалась неделя; он сознавал, что это – безобразное решение, но ничего не мог с собой сделать. Лет сто назад ему хватило бы странствий по земле, по горам и долам, раскинувшимся без края, но теперь, в 1915 году, для него, двадцатиоднолетнего, ничего или почти ничего из этого не осталось, и его тянуло заглянуть за миллионную волну и дальше. Не потому что он не любил родных мест: если уж не Канада, то ничего лучше северной Монтаны нет. И наверное, жену он любил, как только может любить молодой человек с таким необычным душевным устройством. Он обожал ее, не отпускал от себя, часами обсуждал с ней планы на будущее (по большей части для него несбыточные): ранчо, дети, разведение чистокровных лошадей и, конечно, скота для заработка. Сюзанна сидела около загона под зонтиком, спасая белую кожу, и наблюдала, как Тристан и Декер объезжают лошадей с помощью странного получерного кри, который вцеплялся в самую злую лошадь, как клещ в шкуру сеттера.
– Это было часов в одиннадцать, – сказан Тобиас, – я еще испугался крабов.
Петра закончила починку воротничка.
Ладлоу развлекал отца Сюзанны, Артура, приехавшего порыбачить с большим сундуком легких удочек \"Г. Л. Леонард\". Хозяину казалось странным, что сват явно предпочитает Альфреда Тристану. Спина у Альфреда зажила, но из-за колена он все еще ходил с палкой. Порыбачив несколько недель в полное свое удовольствие, финансист – по странному обыкновению богачей, которые, придя в хорошее расположение духа, ищут, чего бы им купить, – стал присматривать и себе недвижимость. Он остановился на большом соседнем ранчо, назвал его свадебным подарком дочери и зятю, половинную долю, однако, сохранив за собой в порядке, как он выразился, \"разумной деловой практики\".
– Сочиняешь! – Она стояла на своем. – Всем известно, что ты врунишка. – Она перекусила нитку и посмотрела на Тобиаса поверх очков. – Одного не понимаю: как это ты взял на себя труд смазать кожу вазелином и почистить ботинки, – не иначе как для того, чтобы выразить мне свое неуважение.
Ладлоу опять стал любезен с женой: слишком тяжело было горе, чтобы переживать его в одиночку. Самый болезненный эпизод случился жарким воскресным днем, когда они устроили пикник на лужайке. К воротам на неоседланной лошади подъехала девушка в дешевом летнем платье. Тристан немедленно подошел к ней и снял с лошади; остальные наблюдали за этим недоуменно и с легкой скукой – Тристан же сразу узнал в ней дочку фермера из-под Кат-Банка, которой Сэмюел оставил на хранение золотые часы. Она подошла к столу, прижимая к груди сумку. Тристан представил ее, подал ей тарелку с едой и стакан лимонада. Потом сел с ней рядом и мрачно смотрел, как она достает из сумки часы Сэмюела. Она услышала, что газета в Хелине сообщила о его смерти, итри дня ехала сюда, чтобы отдать часы, и, если кому-нибудь интересно, она даст почитать письма Сэмюела к ней. Их было около сотни – по одному на каждый день его службы, – и все написаны неизменно аккуратным почерком. Изабель начала читать, но разрыдалась. Ладлоу, ругаясь, расхаживал по лужайке, а Альфред смотрел в землю. Сюзанна увела девушку помыться и отдохнуть. В пятом часу девушка сказала, что должна ехать, и попросила прислать ей письма, когда прочтут. Никаких подарков не приняла – ни одежды, ни денег, ни золотых этих часов, – а попросила только фото Сэмюела: сам он то ли не догадался, то ли постеснялся ей послать, Тристан молча проехал с ней несколько километров, думая, что, будь она беременна, это как бы вернуло бы Сэмюела; но нет, он умер чистым, девственником. И теперь в утешение ей – одна фотография. Ему хотелось задушить весь мир.
С тех пор Тобиас начал наблюдать за морем. Он повесил гамак в галерее, ведущей в патио, и проводил ночи в ожидании, пугаясь того, что происходит в мире, когда люди спят. Много ночей подряд он слышал отчаянное царапанье крабов, старавшихся подняться по подпоркам, но это продолжалось столько ночей, что они наконец устали. Он узнал, как спит Клотильде. Обнаружил, что ее храп, похожий на визжание флейты, становился все пронзительнее по мере того, как наплывала жара, и в конце концов превращался в один-единственный слабый звук, нарушавший тишину июльской спячки.
Тристан вернулся из короткой поездки таким злым, что попытался объездить молодого жеребца, с которым они никак не могли справиться. Этот неподатливый мускулистый конь через несколько лет будет называться четвертным
[8]. Тристан собирался подпустить его к трем чистокровным кобылам отца; отцу эта идея казалась интересной, а отцу Сюзанны, страстному любителю скаковых лошадей, – возмутительной. Тристан бился с жеребцом весь остаток дня, и уже в сумерках зрители стали думать, который из зверей в загоне, конь или Тристан, скончается в этой схватке. Отец Сюзанны сострил, что от коня было бы больше проку в качестве мяса для собак; Тристан уставился на него и сказал, что назовет коня в его честь: Артур Собачье Мясо, после чего тот в гневе ушел, отказался с ними ужинать и потребовал извинений, которых не получил.
Вначале Тобиас наблюдал за морем так, как это делают те, кто хорошо его знает, – устремив пристальный взор в одну точку на горизонте. Он видел, как оно меняет цвет. Видел, как оно тускнеет, становится пенистым и грязным и изрыгает отбросы, когда ливни вызывают у него бурное пищеварение. Мало-помалу Тобиас научился наблюдать за ним так, как это делают те, кто знает его отлично, – даже не глядя на него, но не забывая о нем и во сне.
Той ночью океан снова вторгся в сны Тристана. Весь в синяках, он метался в постели и видел черное небо ночной вахты, исполинские волны, трескучий обледенелый фок, а потом небо, усеянное звездами, слишком крупными для звезд. Проснулся – Сюзанна накрывала его, а занавески раздувались, как паруса. Он подошел к окну и посмотрел на жеребца в загоне; в лунном свете он разглядел очертания его толстой набухшей шеи. Он сказал, что уедет на несколько месяцев, может, даже на год, поплывет из Гаваны на шхуне с дедом. Она сказала, что чувствует, да, ему надо уехать, и она будет ждать его вечно. За завтраком он поцеловал на прощание отца и мать и с Ударом Ножа поехал в Грейт-Фолс к поезду. Индеец дал ему свой охотничий нож, и Тристан вспомнил, что его собственный похоронен с Ноэлем под Ипром. Он обнял старого шайенна и пообещал вернуться, на что тот сказал только: \"Я знаю\" и надел на лошадь Тристана длинный повод.
На самом деле путешествие так и не кончилось, если не считать конца, что приходит каждому: этому человеку – на снежном склоне в Альберте, в 1977 году, в возрасте восьмидесяти четырех лет (внук нашел его у туши оленя, которого он начал потрошить, с ножом в окоченелой руке – прощальным подарком индейца; внук подвесил тушу к лиственнице, а старика понес домой, и следы от его снегоступов были совсем немного глубже обычного).
В августе жена старика Хакоба умерла. Когда рассвело, она лежала на кровати уже мертвая, и ее, как и всех покойников этой деревни, пришлось опустить в море без цветов. А Тобиас продолжал ожидать. Он ждал так страстно, что это превратилось у него в способ бытия. И вот однажды ночью, когда он дремал в своем гамаке, он понял, что в атмосфере произошла какая-то перемена. Задул порывистый ветер – такой ветер поднялся, когда японское судно выбросило у входа в порт груз гнилого лука. Запах ощущался все сильнее, он не исчезал до рассвета. И только когда у Тобиаса возникла уверенность, что он может схватить его и показать Клотильде, он соскочил с гамака и вошел в комнату, где она спала. Ему пришлось долго будить ее.
Тристан приехал на поезде в Чикаго, несколько дней из любопытства разглядывал суда на причалах Великих озер, оттуда отправился на юг к Новому Орлеану и в Мобил, где провел несколько дней на шхуне валлийца из Ньюфаундленда, потом через Флориду на Ки-Уэст, а оттуда, понаблюдав, как сгружает у загона груз суповых черепах шхуна с Каймановых островов (изящное, но грязное судно), – ночным паромом в Гавану.
– Вот он, – сказал Тобиас.
Это была его первая ночь в тропиках, и всю дорогу до Гаваны он не спал, часами ходил по палубе, удивляясь влажной жаре, которую не облегчал слабенький ветерок Гольфстрима; а на носу, куда он ушел от вонючего угольного дыма, волны внизу фосфоресцировали. На рассвете, когда вдали завиднелась Гавана, он пил ром из фляжки и смотрел, как перед форштевнем играют первые в его жизни дельфины, уходят в воду, а потом выскакивают над кильватерной струей; повернувшись, он видел в небе странный огромный фиолетовый отсвет Гольфстрима. Глаза у него воспалились, и он устал от путешествия, но впервые за полгода что-то вроде покоя снизошло на его душу, словно рассветный береговой бриз омыл поверхность – не важно, какие течения и вихри бушевали внизу. Он улыбался воде и думал о дедовой шхуне, относительно новой, но такой незначительной в мире больших пароходов, стоящих в Гаване. Зато дешевле и можно идти куда хочешь: в порты, нежелательные для крупных пароходных компаний, в бухты, куда не войдешь при глубокой осадке и большом тоннаже. Кроме того, говорил старик, он не любит в море запах дыма и шум машин, и поздно ему увлекаться нелепостями.
* * *
Клотильде пришлось отгонять запах руками, словно летающую паутину, чтобы суметь приподняться. Затем она снова рухнула на свое убогое ложе.
Люди, в общем, не питают любви к вопросам, особенно к таким болезненным, как очевидное отсутствие справедливой системы наказаний и наград на земле. Вопрос ничуть не менее назойливый и мучительный оттого, что он так тщетен и наивен. И нас не занимают большие проблемы, например гибель детей нез-персэ
[9] в палатках под шквалом кавалерийского огня. Нет ничего более дикого, чем встреча ребенка с пулей. И какой разброс в осознании: пресса того времени твердила, что это наша победа. Казалось бы, весь звездный свод перекосится от такого зверства – лопнут скрепы Ориона, повиснут перекладины Южного Креста. Нет, конечно: неизменное неизменно, и каждый по-своему ломает голову над этим древним и ослепительно ясным вопросом. Даже богам не уйти от него: вопль отчаяния у Иисуса, неуверенно ступавшего в вечность. И кажется, мы не можем перейти от большого к малому, потому что все – одной величины. Шкура у каждого такая особенная, и все мы большей частью невообразимы друг для друга.
– Будь он проклят! – сказала она.
Так что Тристан очень смутно представлял себе, какую боль причиняет Сюзанне. В утро его отъезда она пошла бродить, бродила долго и заблудилась. На ночь глядя ее нашел Удар Ножа; после этого Ладлоу попросил его присматривать за ней, если она уйдет со двора. Прогулки ее продолжались несколько недель, и отец оборвал свои каникулы из отвращения, когда она, вопреки его советам, отказалась расторгнуть брак. По характеру Сюзанна была скорее женщиной начала девятнадцатого века, а не начала двадцатого и, будучи покинута возлюбленным, не искала ничьего сострадания – в этом она была непреклонна и либо бродила с ботаническими и зоологическими справочниками Сэмюела, либо сидела у себя в комнате, читая Вордсворта, Китса и Шелли, полюбившихся ей в Рэдклиффе, где она проучилась два года до замужества. Она любила разговаривать со свекровью, женщиной такого же незаурядного ума, – покуда речь не заходила о Тристане. Но больше всего любила дол гае летние прогулки и была так поглощена своими мыслями, что не замечала следившего за ней старого индейца. Иногда брала с собой маленькую Изабель и дивилась живому уму девочки, ее знанию природы, полученному от матери и из собственных наблюдений, а не из книг. Однажды жарким днем, когда они купались в озерке, образовавшемся весной вокруг ключа возле могилы Сэмюела, Изабель увидела старика в лесу и помахала ему. Сюзанна вскрикнула, прикрылась, и ее удивило недоумение Изабели. А Изабель засмеялась и сказала, что поженится с Ударом Ножа, когда подрастет и если он не очень состарится, потому что Сюзанна уже поженилась с Тристаном, а больше на свете выбирать не из кого. Сюзанна погрузилась по шею и вспомнила, как однажды в этом озерке Тристан, изображая выдру, гонялся за малюткой-форелью и ел водяной кресс. Изабель объяснила, что Удар Ножа ходит за Сюзанной, чтобы она не заблудилась или не очутилась случайно между медведицей гризли и ее медвежатами.
* * *
Тобиас рванулся к дверям, выбежал на середину улицы и начал кричать. Он кричал изо всех сил, переводил дух и снова кричал, затем смолк и вздохнул всей грудью, а запах все еще стоял на море. Однако никто не откликнулся. Тогда Тобиас принялся стучать в двери домов, даже в заколоченные дома, и наконец его вопли слились с лаем собак и разбудили всю деревню.
Утром в Гаване Тристан позавтракал и ходил по улицам до полудня – назначенного часа, когда дед ежедневно наносил визит в контору по найму моряков торгового флота. Встретились буднично, но, когда вышли от клерков на тяжелую дневную жару, дед посерьезнел и быстро зашагал, нагнувшись вперед, как человек в грозу. Команда распущена по домам, а сам он переболел дизентерией – единственная жалоба, которую услышал Тристан из его уст за все время, – но это было только предисловие к неизбежному: по возвращении в Фалмут шхуну заберут для военных нужд. Чтобы сохранить ее, они должны объединиться. Когда прошли охрану британского консульства, дед остановился, посмотрел на Тристана холодными голубыми глазами и велел ему не говорить ни слова: сделка уже заключена. Потом старик хорошо приложился к фляжке с ромом и предложил ее Тристану, сказав, что мозги надо малость притупить, имея дело с этими идиотами.
Многие не почувствовали запаха роз. Но иные – преимущественно старики – пошли насладиться им на берег моря. Это был густой аромат, сквозь который не могли проникнуть запахи прошлого. Некоторые, обессилев от стольких ощущений, вернулись домой. Большинство же осталось на берегу, чтобы этот сон там и кончился. С рассветом воздух сделался таким чистым, что жалко было дышать.
Во второй половине дня вместе с новым первым помощником, датчанином из Сан-Франциско по фамилии Асгард, и тремя опытными матросами-кубинцами они погрузили на шхуну припасы. Официально капитаном был теперь Тристан, а дед зарегистрирован как пассажир до Фалмута. Они отошли от причала уже в темноте, под американским флагом и с новехоньким вахтенным журналом. Наутро под крепким норд-остом они обогнули мыс Сан-Антонио, вошли в Юкатанский пролив и направились на юго-запад, к Барранкилье, чтобы взять нейтральный груз красного дерева и палисандра и заодно, но не случайно – важного британского подданного. Оттуда они взяли курс на северо-восток, прошли под Каймановыми островами и повернули на север в Наветренный пролив и дальше, через Кайкос, вошли в Гольфстрим, который поможет им дойти до Англии.
У себя в каюте старик время от времени рявкал команды Асгарду и неутомимо школил Тристана. Они несли двойные вахты и, чтобы не уснуть, пили ямайский кофе. За месяц из сознания Тристана стерлось все – оно занято было только перевариванием шестидесятилетнего дедова опыта: сон его тревожили фронтальные шквалы, перетершиеся швартовы, треснувшие мачты, странные гигантские волны, набегающие иногда зимой в районе Мадагаскара. Приближаясь к южному побережью Англии, они не увидели никаких признаков немецкой блокады. К Фалмуту подошли ночью, и на берегу их встретила британская разведка. Это была последняя гавань старого моряка, и той ночью, поддерживаемый Тристаном и женой, полвека подсчитывавшей его возвращения, он навсегда слег в постель. Он был почти весел, когда взял ее за руку и сказал, что вернулся домой окончательно.
Тобиас проспал почти весь день. Клотильде пришла к нему во время сиесты, и остаток дня они резвились в постели, даже не потрудившись закрыть дверь, ведущую в патио, и резвились до тех пор, пока мир не погрустнел и не потемнел. В воздухе все еще носился слабый запах роз. Порой в комнату врывалась волна музыки.
На следующий день Тристана инструктировал офицер, в прошлом управляющий фабрикой в Центральных графствах. Он был почтителен, налил Тристану выпить и нервно листал папку. Потом попросил Тристана, если он не против, показать, как с человека снимают скальп: в юности он прочел много литературы об американском Западе, но ни один из авторов не описывал технику этого дела, а ему любопытно. Тристан молча провел ребром ладони под мыском волос на лбу, а потом быстрым движением изобразил срывание кожи. В нем проснулось обычно дремлющее чувство юмора, и он сказал, что надо подождать, когда человек умрет или почти умрет – в зависимости от степени твоей неприязни, и что обезглавленного нельзя оскальпировать – нужен хороший упор. Офицер признательно кивал, а потом они опять перешли к делу. Завтра утром шхуну предстоит загрузить ящиками, на которых будет надпись: \"Мясные консервы\", а на самом деле внутри – новейшее оружие. Оно направляется в Малинди на кенийском побережье для британских войск, ввиду ожидаемого столкновения с немцами у форта Икомо в Танганьике. На нынешнем, сравнительно раннем этапе войны осложнений с немцами быть не должно, поскольку они идут под американским флагом, но ситуация может измениться мгновенно, и, если их атакуют, Тристан должен затопить шхуну. Если же при подходе к Кении они столкнутся с небольшими силами, в целях обороны можно использовать предназначенный для Найроби ящик с охотничьими винтовками и ружьями, и он должен подготовить команду к такому повороту событий.
– Это у Катарино, – сказала Клотильде. – Должно быть, кто-то приехал.
Вторую половину дня Тристан просидел у постели деда, дожидаясь полуночи, когда ему надо было идти в порт. Пока старик спал, он написал Сюзанне и отцу, что выполняет правительственное задание, – он не догадывался, что его письма будет читать цензура и что весь день за ним следил офицер разведки, переодетый рыбаком. Когда писал, на него накатило сентиментальное чувство, словно его судьба уже не была столько неотчуждаемо личной и погребенной в нем самом. Он воображал отца и Декера, спорящих о родственном спаривании, и мать в гостиной, слушающую \"Саvalleria Rusticana\"
[10] на граммофоне. Он видел Сюзанну: вот она утром садится в постели, потягивается, худенькая, подходит к окну, чтобы посмотреть, какая погода в горах; потом возвращается на кровать и долго смотрит на него, ничего не говоря.
Приехали трое мужчин и одна женщина. Катарино подумал, что попозже могут приехать и другие, и решил приобрести хороший проигрыватель. Он обратился с просьбой об этом к Панчо Апаресидо, который брался за любое дело, потому что ему всегда было нечего делать, а кроме того, у него был ящик с инструментами и золотые руки.
Некоторые самые странные наши поступки как раз больше всего предопределяются характером: тайные желания остаются слабыми фантазиями, если не пропитывают волю, достаточно сильную, чтобы их осуществить. Конечно, \"волю\" никто не видел, и, возможно, она лишь расхожая абстракция, плоское слово, нуждающееся в тысяче определений. В то утро, после безмолвного, при свете лампы, завтрака с бабушкой – она дала ему Библию, завернутую в собственноручно связанный свитер из непропитанной шерсти, – когда Тристан отплыл в Африку, он воплотил в жизнь ряд неизбежностей. На уроках географии в шестом классе деревенской школы родилась мечта поехать в Африку – не охотиться, потому что Удар Ножа внушил ему гораздо более благородное и функциональное понятие об охоте, нежели убийство животных ради ублажения своего эго, а только чтобы увидеть ее, обонять, почувствовать ее и узнать, насколько она совпадает с его фантазиями – фантазиями помешанного на картах ребенка. Другая навязчивая идея возникла после рассказов отца о том, как в молодости он несколько раз ходил в короткие плавания со своим отцом – однажды летом в Гетеборг, другой раз в Бордо, и видел, как кит выскакивал из воды в Северном море. С детства умелый наездник, Тристан увидел однажды во сне шхуну как гигантскую морскую лошадь, скачущую по пенным гребням, встающую на дыбы перед валами. И было невысказанное, необдуманное, ни на чем не основанное чувство, что время и простор откроют ему, почему погиб Сэмюел.
Лавочка Катарино представляла собой стоящий на отшибе, у моря, деревянный дом. Там был большой салон с креслами и столиками и множество комнат в глубине дома. В то время как все наблюдали за работой Панчо Апаресидо, трое мужчин и женщина молча выпивали, сидя за стойкой и зевая по очереди.
За неделю холодных свежих ветров они дошли до мыса Святого Винсента, обогнули его и направились на юго-восток к Гибралтару. Асгард подсчитал, что они покрывали сто пятьдесят морских миль в сутки – отличная скорость, но она спадет, когда войдут в Средиземное море. Дважды они убирали паруса, чтобы поупражняться в стрельбе. Тристан открыл ящик и с радостью обнаружил в нем семь винтовок \"Холланд и Холланд\" разных калибров, в том числе \"слоновую\", и четыре ружья. Но море разгулялось, зыбь почти не позволяла прицелиться в бутылку за кормой. Удавалось это только Тристану и одному кубинцу – как выяснилось впоследствии, беглому мексиканцу. Асгард, мирный датчанин, зажмуривал глаза, нажимая на спуск, другой кубинец без конца смеялся, а третий был серьезен и напряжен, но неопытен.
Проигрыватель заработал после целого ряда неудачных попыток. Когда звуки музыки, отдаленной, но отчетливо слышной, достигли слуха сельчан, они прекратили разговоры. Они смотрели друг на друга и на некоторое время лишились дара речи, ибо только сейчас до них дошло, как постарели они с тех пор, когда слушали музыку в последний раз.
Через полтора дня, ранним вечером на траверзе Альборана немецкий миноносец просигналил им взять рифы и лечь в дрейф, но шквал и сгустившийся сумрак позволили шхуне ускользнуть. Для безопасности Асгард предложил идти вдоль берегов Алжира и Туниса, а дальше все будет спокойно, по крайней мере, пока не выйдут в Индийский океан. Он оказался прав, но Тристан нервничал и не мог уснуть, когда они три дня штилевали у ливийского побережья. Вопреки приказам, они зашли в Иерапетру на Крите, чтобы взять свежей воды и заменить подсоленную провизию. На набережной хозяин лавки, явный немец, украдкой присматривался к ним, и мексиканец предложил перерезать ему глотку. Команде не сообщили об истинном задании, но никто не верил, что ящики в трюме содержат мясные консервы. И, к огорчению Асгарда. Тристан начисто отбросил корабельные формальности, отделяющие капитана от матросов, – формальности, которые ненавидел и издевательски нарушал в армии. Он ел с матросами, иногда стряпал, играл с ними в карты и стал брать уроки игры на гитаре у особенно застенчивого и молчаливого кубинца, который называл его cohallero, а не капитаном. И спиртное не было ограничено традиционными двумя унциями в день: винные запасы не хранились под замком, но никто ими не злоупотреблял. Асгард, однако, был доволен, когда через два дня после Фалмута Тристан объявил за обедом, что всякого, кто не работает, просто выбросят за борт. Матросы были шустрые и умелые и бодры духом – отчасти потому, что плыли на юг, в любимые теплые края.
После девяти Тобиас увидел, что все проснулись. Люди сидели у дверей, слушая старые пластинки Катарино с тем же детским фатализмом, с каким мы смотрим на затмение. Каждая пластинка напоминала кому-то, кто, в сущности, давно уже умер, о вкусе еды, который начинаешь ощущать после продолжительной болезни, или о том, что надо было сделать завтра много лет тому назад, но что так и не было сделано по забывчивости.
Шхуна прибыла в Порт-Саид на заре и беспрепятственно вошла в Суэцкий канал. Только Тристан и Асгард страдали от чрезвычайной жары в Карибском море. Жара немного ослабла, когда прошли Баб-эль-Мандебский пролив, и в Аденском заливе задули сильные южные ветры Индийского океана. Через две недели они добрались до Малинди, где выяснилось, что рандеву перенесено на юг, в Момбасу, – еще два дня хода. Тристан настолько расстроился, что уже мечтал о встрече с немецкой канонеркой, но выгрузка прошла благополучно. Британский офицер сказал, что на ближайшее время у них нет никаких дальнейших обязательств с связи с частичным вознаграждением за опасность их плавания. Он сказал, что, со своей стороны, порекомендует представить его к награде; услышав это, Тристан омрачился и вышел из кабинета. Асгард уже бывал в Момбасе и отпуск на берегу проводил с вдовой-француженкой, так что Тристан с двумя кубинцами и мексиканцем сели в новый поезд до Найроби, где три дня пили и блудили до изнеможения. Тристан договорился доставить в Сингапур груз слоновой кости и поддельной слоновой кости из рогов носорога, считавшихся у китайцев афродизиаком. В Найроби он покурил опиум, и ему даже понравилось это дремотное состояние без мыслей. По дороге обратно в порт, когда паровоз забирал уголь и воду, Тристан сфотографировался с головой носорога на коленях. Он заплатил обтрепанному, снившемуся фотографу-англичанину двадцать долларов, чтобы тот послал карточку Уильяму Ладлоу для передачи Удару Ножа в Шото, Монтана, США. Приписку надлежало сделать такую: \"Вот мертвый, который остановил поезд, хоть и всего на минуту\".
* * *
К одиннадцати часам музыка смолкла. Многие легли спать, полагая, что пойдет дождь: над морем повисла темная туча. Но туча спустилась, некоторое время плавала по поверхности моря, затем погрузилась в пучину. Над морем остались только звезды. Малое время спустя ветер с берега был уже на середине моря, а по возвращении принес с собой благоухание роз.
А в Монтане опять была осень, прошел один несчастный год в тех пор, как братья отправились на войну. После долгой прогулки под холодным дождем Сюзанна заболела воспалением легких и, вылечившись, уехала со свекровью в Бостон. В тот год было всего три дня настоящего бабьего лета. Однажды Ладлоу возился на террасе с детекторным приемником, а Удар Ножа и маленькая Изабель серьезно наблюдали за ним. Когда по волне из Грейт-Фоллса прилетели первые звуки музыки, оба пришли в смятение. Спавшие на веранде сеттеры вскочили и залаяли, у кобеля грозно поднялась шерсть на загривке. Ладлоу чуть не выронил приемник, который собирал два дня. Потом Изабель засмеялась, захлопала в ладоши и запрыгала по кругу. Ладлоу стал объяснять, что у всего на свете есть свой звук, и Удар Ножа впал в глубокую задумчивость. После часа размышлений он пришел к выводу, что детекторный приемник, в сущности, никчемен, как граммофон.
Сюзанна провела зиму в доме Изабели на Луисберг-сквер. Отношения ее с родителями по-прежнему были прохладными из-за женитьбы, зато в Изабели она обрела хорошего товарища, и искусственная поначалу близость невестки и свекрови постепенно переросла в тесную дружбу. Изабель решила в этом году не заводить любовника и обратила свою энергию, помимо обычных концертов и оперы, на изучение французского и итальянского и на проблемы феминизма и суфражизма. Она дала обед в честь поэтессы Эми Лоуэлл
[11], своей дальней родственницы, личности отчасти скандальной, поскольку прилюдно курила сигары. Сюзанна, не вполне еще оправившаяся после болезни, была в восторге от величественной громогласной дамы, которая потребовала после обеда бренди, закурила сигару и стала читать легковесные, ломкие стихи, до смешного не похожие на их носительницу.
– Я же говорил тебе, Хакоб! – воскликнул дон Мак-симо Гомес. – Вот мы и снова его чувствуем! Я уверен, что теперь мы будем вдыхать его каждую ночь.
Сюзанна так и не получила письмо Тристана из Фалмута – только уведомление от британского правительства, что оно будет задержано до тех пор, пока содержащиеся в нем секретные сведения не потеряют актуальность. Это озадачило и огорчило ее до такой степени, что она чуть не обратилась к отцу, до которого дошли довольно лестные сведения о Тристане. Британский консул в Бостоне сообщил ему, что за успешно выполненное секретное задание чрезвычайно опасного характера Тристан представлен к Кресту Виктории. Отец Сюзанны не удержался и пробормотал: \"Чертов авантюрист\", – хотя новость эту услышал за завтраком в Гарвардском клубе и все вокруг поздравляли его с таким благородным зятем. Он был слеплен из того же теста, что Дж. П. Морган и Джей Гулд
[12], только размером поменьше. Война в Европе обещала ему финансовый расцвет, и с горной промышленности он переключился на зерно и скотоводство. Учредил для Альфреда контору в Хелине, присоветовал заняться политикой и попросил еженедельно присылать ему любые экономические сведения, какие удастся добыть. Альфред уже получил для него почти неправдоподобную прибыль от сделки с пшеницей, и отец Сюзанны не мог отделаться от мысли, какой замечательный вышел бы из него зять. Артур был крупным акционером «Стандард ойл», которая купила у «Анаконды» долю в медных рудниках Монтаны и образовала «Амалгамейтед коппер». Альфред ясно понимал прерогативу тех, кто владеет капиталом; Ладлоу же, склонный к шатаниям, сентиментально волновался о заработной плате и условиях жизни шахтеров. Когда бандиты-штрейкбрехеры повесили активиста ИРМ
[13] на мосту в Бьютте, Артур их приветствовал.
– Hé дай бог! – сказал старик Хакоб. – Этот запах – единственная вещь в мире, которая попала ко мне слишком поздно.
Весной Альфред приехал на Восток посоветоваться с Артуром о своих видах на будущее, повидать мать и, отнюдь не между прочим, – Сюзанну, в которую был тайно влюблен. Альфред был несколько мешковат в сравнении е Тристаном и Сэмюелом, но неизменно выказывал восхищение братьями к по натуре был человеком любящим и верным. Однажды вечером он плакал перед сном, поймав себя на мысли, что хорошо бы Тристан не вернулся и Сюзанна как-нибудь полюбила бы его. На самом деле Альфред был немного простодушен, но политическая карьера поможет ему быстро избавиться от этого свойства. В Бостоне за праздничным обедом по случаю воссоединения семьи Сюзанна почти не замечала его, и его это глубоко ранило. После, во время апрельских прогулок по Бостон-Коммонс, когда у него чуть не разрывалось сердце, она была сдержанно дружелюбна. На прощание она подарила ему книгу стихов Эми Лоуэлл, из которой он, по приземленности своей натуры, ничего не мог извлечь, но надпись: \"Дорогой Альфред, ты такой хороший, благородный человек, с любовью, Сюзанна\" настолько воспламенила его, что во время долгой поездки домой, один в купе, он открывал обложку, нюхал надпись и дрожал, думая, что слышит ее аромат.
Они играли в шашки в пустой лавочке, не обращая внимания на музыку. Их воспоминания были столь давними, что не существовало пластинок, достаточно старых, чтобы пробудить их.
Еще не скрылся из виду Дар-эс-Салам, где они загрузились слоновой костью, как Тристан заболел такой сильной дизентерией, что потерял сознание за штурвалом. Первую неделю он лежал пластом с температурой сорок и пять, и море при этом так бушевало, что Асгард опасался и за капитана, и за шхуну. И не обладай они оба – Тристан и судно – сверхъестественной живучестью, лежать бы им вместе без савана на дне Индийского океана. К концу первой недели температура спала – не совсем, но настолько, что Тристан мог, по крайней мере, ходить в тропическом своем кошмаре. В снах наяву он видел врата ада и хотел войти в них, и один Бог знает, что удержало его в одну из ночей, когда он голый сидел на бушприте, как горгулья, обдаваемый теплыми океанскими брызгами, почти не охлаждавшими тело, – пока мексиканец не огрел его по голове деревянным кофель-нагелем и не уложил обратно на койку.
– Что до меня, то я не очень-то во все это верю, – сказал дон Максимо Гомес. – Когда человек столько лет перекапывал землю и стремился найти дворик, чтобы посадить там цветы, то и неудивительно, что под конец ему начинают мерещиться такие веши, а он даже свято верит в то, что так оно и есть на самом деле.
Тристану представлялось, что на палубе мертвецы, и у себя в каюте он пил, несмотря на температуру, и слышал их шаги. Сэмюел смеялся и говорил о ботанике, но в волосах у него был снег, и белые его волосы развевались на береговом ветру, когда они подходили к Коломбо на Цейлоне. Сюзанна появилась с голубыми крыльями, а Удар Ножа выл откуда-то с носовой волны. Он слышал их, даже видел сквозь тиковые и дубовые доски. Он не знал, где бредовый сон, а где бредовая явь, так что сны наяву и сны во сне сворой преследовали душу. Однажды на рассвете Асгард нашел его в трюме: голый, он прижимал к груди слоновый бивень и разглядывал кровавый корень, почерневший и отвратительно пахнувший Тристан вскарабкался на палубу и хотел выбросить бивень за борт, но Асгард обхватил его, и его водворили в каюту, приставив для охраны мексиканца.
– Но ведь мы же нюхаем этот запах своими собственными ноздрями, – возразил старик Хакоб.
В жару Тристан достиг того состояния, которого жаждут мистики, но он был плохо для этого подготовлен: все на свете, живое и мертвое, было при нем и все – одной величины; он не воспринимал каким-то осмысленным образом ни свою голую ногу на конце кровати, ни океан, под чьей крышкой вечная ночь, даже в полдень; окровавленному бивню было не место на шхуне, и выбросить его за борт значило как-то вернуть его слону. Сюзанна явилась бледным, розовым соблазнительным призраком, ее лоно покрыло его, соленое, как брызги на бушприте, и он тоже стал призраком и стал океаном, самой Сюзанной, брыкающимся конем под собой, деревом морского коня под собой, ветром, рвущим паруса, и луной под парусами, и светом темноты между ними.
К тому времени, когда они вошли в Малаккский пролив и легкий попутный ветер понес их к Сингапуру, Тристан уже выздоравливал. Слоновую кость выгрузили, не церемонясь, после словопрений на палубе, прибыльности которых немало способствовал страх китайских дельцов перед головорезами, наблюдавшими с берега за торговлей. От болезни Тристан исхудал и стал похож на трос, готовый лопнуть, но ситуацией вполне владел. Он согласился отвезти в Сан-Франциско сундук чистого опиума в сопровождении одного из дельцов, назначив за это бешеную цену. Асгард проявлял нерешительность, но за обедом Тристан поровну разделил между всеми выручку от слоновой кости, выделив долю и для деда как владельца шхуны. Он сказал, что так же будет и с выручкой от опиума, и Асгард размечтался о маленькой ферме на датском берегу, которая легко может стать его фермой. Кубинцы ликовали, представляя себе, как будут купаться в деньгах их семьи. Только Тристан и мексиканец, отрезанные от корней, равнодушно взирали на пачки денег перед собой – им не нужно было то, что покупают за деньги. Мексиканец, вероятно, думал о далекой любимой родине, где его ждала смерть. И, видит Бог, Тристан не желал ничего иного, как оживить мертвых: мозг его был остатком бойни, сожженным городом или лесом, холодной рубцовой тканью.
– Неважно, – ответил дон Максимо Гомес. – Во время войны, когда революция была уже проиграна, нам так хотелось, чтобы у нас был генерал, что мы увидели герцога Мальборо во плоти и крови. И я видел его своими глазами, Хакоб.
Шхуна направилась па север через Южно-Китайское море к сделала остановку в Маниле, чтобы взять свежий провиант и воду, В порту, пользовавшемся дурной славой, опиумный курьер запаниковал, и Тристан поставил на палубе двух кубинцев и Асгарда с охотничьими винтовками. Потом он спустился в каюту, написал короткое, но роковое письмо Сюзанне (Твой муж навсегда мертв, пожалуйста, выйди за другого) и отправил его с капитаном быстроходного парохода – он познакомился с ним, когда отправился с мексиканцем в загул. Перед самым рассветом, по дороге к шхуне, уже у порта, на них напали четверо бандитов, и они вполне могли погибнуть, но одного обезоружил мексиканец, а Тристан схватился с самым крупным. Мексиканец отсек своему голову его же собственным мачете, а остальные, кроме того, которого душил Тристан, удрали. Тристан был ранен в ногу – глубокий разрез сбоку колена рассек связку. Мексиканец наложил жгут, они с песнями добрались до лодки и впрохмель догребли до шхуны. Асгард промыл и зашил рану кетгутом, сочинив узлы на сухожилии. Пока они доплыли до Гавайев, рана зажила, но с этих пор Тристан чуть прихрамывал.
Полночь уже миновала. Оставшись один, старик Хакоб запер лавочку и принес в спальню лампу. В окно, вырисовывающееся на фосфоресцирующем море, виднелась скала, с которой бросали покойников.
Никто, кроме его команды бродяг, не знает толком о последующих шести годах Тристана – лишь некоторые детали, и они интригуют как раз своей отрывочностью. Мы знаем, что он приплыл в Сан-Франциско, потом отправился на юг, в Панаму, надеясь пройти новым каналом, но оползень у Гейт-ленд-Ката временно преградил проход, так что он обогнул мыс Горн и в Рио поставил маленький вспомогательный паровой двигатель. Потом шхуна три года более или менее стабильно работала в Карибском море, перевозя товары с острова на остров, от Багам до Мартиники и Картахены. Тристан купил маленькое ранчо на Исла-де-Пинос, потом, в последний год войны, предпринял еще одну эскападу по заданию британского правительства. Он обогнул мыс Доброй Надежды и прибыл в Момбасу, где взял на неделю женщину народности галла, но она боялась качки и была высажена в Занзибаре с мешочком золота. Он повторил свой рейс на восток со слоновой костью и опиумом: Сингапур – Манила – Гавайи – Сан-Франциско, потом, в конце 1921 года, снова на юг и через свободный канал – в Гавану, где Асгард и остальная команда, кроме мексиканца, с ним расстались. Несколько месяцев он провел на своем ранчо, а вернувшись в Гавану, узнал, что дед умер пять лет назад, отец перенес удар и просит его приехать домой, чтобы повидаться перед смертью, Тристан и мексиканец наняли новую команду и приплыли в Веракрус, где мексиканец, имея уже достаточно денег, мог выкупить свою жизнь у властей. Тристан оставил шхуну на его попечение, а сам верхом и поездом поехал на север и в апреле 1922 года явился домой, все еще обгорелый, хмурый, безутешный, взирая на мир самым холодным в мире оком.
– Петра! – тихо позвал он. Жена не могла услышать его. В это самое мгновение, в сияющий полдень, она плыла почти у самой поверхности воды, в Бенгальском заливе. Петра подняла голову, чтобы смотреть сквозь воду, словно сквозь освещенное стекло, огромное трансатлантическое стекло. Но она не могла увидеть своего мужа, который в эту минуту, на другом краю света, снова услышал проигрыватель Катарино.
Не нам постичь безмолвную радость отца, когда он и Удар Ножа, сидя на веранде теплым апрельским днем, слушали по радио симфонию и увидели лошадь Тристана, пробирающуюся между талыми сугробами по дороге к воротам. Тристан соскочил с лошади, поймал отца, который упал к нему в руки с веранды, и повторял: отец, отец, – снова и снова, но старик был вправду безмолвен теперь из-за удара. Индеец смотрел в небо и впервые в жизни лил слезы, такие жгучие, что нам не постичь их, так же как радость отца. Удар Ножа запел. Декер прибежал из загона, и они с Тристаном одновременно попытались поднять друг друга. На шум вышла из кухни Кошечка и хотела поклониться, когда Тристан ее обнял. Шестнадцатилетняя девушка с косой и в мужской одежде появилась из-за угла, держа в руке уздечку, – обветренная, но смуглая не совсем по-индейски. Она смотрела на Тристана, но, когда он поймал ее взгляд, ушла. Декер сказал, что это его дочь Изабель, только она застенчивая.
– Пойми, – сказал старик Хакоб. – Почти полгода люди считали тебя помешанной, а теперь эти же люди устраивают праздник запаха, который свел тебя в могилу.
Кошечка зарезала и освежевала весеннего ягненка, развела костер за кухней и стала жарить. Они сидели на веранде, пили, но большей частью молча. Ладлоу мелом писал вопросы на грифельной доске. Он поседел, но держался прямо. Декер посмотрел вдаль и сообщил, что мать Тристана в Риме, потом помолчал и, словно бы вспомнив, добавил, что Альфред и Сюзанна в прошлом году поженились, сейчас они в долгом, но запоздалом свадебном путешествии по Европе, а лето проведут на мысе Антиб. Тристан не выразил интереса, и Декер с облегчением сделал большой глоток. Тристан обошел лужайку, сказал, что хочет немного прокатиться и надеется, что они не перепьются до обеда.
Старик Хакоб потушил свет и лег в постель. Он немного поплакал – поплакал некрасиво, по-старчески, – но очень скоро заснул.
Он быстро поехал вверх по ручью к роднику в тупиковом каньоне. С могилы Сэмюела еще не стаял снег, а когда он подъехал и спешился, с камня взлетела сорока. Она поднималась к вершине горы над его головой, и он следил за невидимым узором ее воздушной трассы. Он решил, что мало смыслит в могилах: могила у него под ногами – это только снег, земля и камень, потускневший от непогод. По дороге к дому он посмотрел, как Изабель чистит трех весенних жеребят на солнце. Декер звал ее \"Вторая\", чтоб не путать с матерью Тристана. Тристан спросил ее, где барсук, и она сказала, что он пропал, но его дети еще живут за садом. Она отвела его в сарай и показала щенка эрделя, которого ей подарил на день рождения Ладлоу. Щенку было всего десять недель, но он пошел на Тристана, рыча; Тристан подхватил его и успокаивал, пока тот не начал жевать ему ухо. Тристан внимательно посмотрел на девушку – она вспыхнула и потупилась.
– Ушел бы я отсюда, кабы мог, – рыдал он, просыпаясь среди ночи. – Будь у меня какие-нибудь двадцать песо, отправился бы я хоть к черту на рога!
С той самой ночи запах стоял на море несколько месяцев. Он пропитал деревянные стены домов, пропитал еду, питьевую воду, и уже не было такого места, где бы он не чувствовался. Мужчины и женщина, что побывали у Катарино, уехали в пятницу, но в субботу они вернулись, а с ними целая куча народу. В воскресенье они появились опять. Они толпами бродили повсюду, ища, чего бы поесть и где бы поспать, так что в конце концов стало невозможно пройти по улице.
За обедом Ладлоу торжественно разрезал ягненка, потом написал на доске: \"рассказывай\" и подал доску Тристану. Подобно многим, кто испытал приключения, хотя не искал их, а только движим был беспокойством тела и духа, Тристан не видел ничего особенного или исключительного в прошедших семи годах. Но он точно понимал, что хотят услышать за столом, и, не скупясь, рассказывал ради отца: об обезглавливании филиппинского бандита; о тайфуне у Маршалловых островов; об анаконде, которую спьяну купил в Ресифе и она так крепко обвила мачту, что невозможно было оторвать, пока ей не предложили поросенка; о красоте лошадей, которых он препоручил своим матросам на Кубе; о том, как в Сингапуре едят собак, – это шокировало всех слушателей, кроме Ножа, который спросил Тристана об Африке. После обеда Тристан раздал подарки из седельных мешков – на индейца надел ожерелье из зубов льва, и тот через несколько дней отправился в трехдневную поездку к Форт-Бентону, показать ожерелье Тому-Кто-Видит-Как-Птица. Поддавшись порыву, Тристан дал Второй рубиновый перстень, предназначавшийся матери, – надел ей на безымянный палец и поцеловал в лоб. Стол затих, Кошечка хотела вмешаться, но Декер ее успокоил.
Вечером, когда все легли спать, Тристан далеко ушел по пастбищу: снежные наметы призрачно белели под луной, а на западе виднелись, еще белее, вершины Скалистых гор. Он послушал лай и тявканье койотов, гнавшихся за кем-то, изредка взвывая. А у загона услышал плач щенка, вошел в сарай и поднял его. Понес в дом, к себе в комнату, положил на оленью шкуру и соорудил ему из одеяла гнездо от ночной стужи. Среди ночи щенок зарычал, Тристан проснулся и при лунном свете из окна увидел Вторую, стоящую в ногах кровати. Он протянул к ней руку, и через некоторое время они, сплетясь, уснули сном без сновидений, и все одиночество стаяло наконец с земли.
Потом прибыли другие люди. Женщины, которые исчезли, когда деревня умирала, снова появились у Катарино. Они стали гораздо толще и были сильно накрашены; они принесли с собой модные пластинки, которые никому ни о чем не напоминали. Появился кое-кто из прежних жителей деревни. В свое время они отправились в другие края и там расшибались в лепешку, чтобы заработать деньги, а теперь рассказывали, как им повезло, но на них были те же костюмы, в которых они ушли отсюда. Появлялись музыканты, устраивались вещевые лотереи, базары, появлялись гадалки и грабители, появлялись люди с ужами, обвившимися вокруг шеи, – эти люди продавали эликсир вечной жизни. Они появлялись в течение нескольких месяцев, но потом пошли первые дожди, море помутнело, и запах исчез.
* * *
В числе последних гостей прибыл и священник. Он расхаживал повсюду, питаясь хлебом, обмакнутым в чашку кофе с молоком, и постепенно запрещая все, что предшествовало его появлению: лотерейные игры, новую музыку и соответствующие ей танцы, и даже только что возникший обычай спать на берегу. Однажды вечером, в доме Мельчора, он произнес проповедь на тему о запахе с моря.
Жизнь Тристана как будто шла во времени ступенями по семь: теперь его ждало семь благодатных лет, период жизни, не похожий на все другие и относительно счастливый – настолько, что и в далеком будущем он оборачивался к этому времени; подробности книги дней, письмена, раскрывавшиеся медленно, так что каждая страница переворачивалась с некоторым нетерпением. Благодати не бывает в пустоте, и для него это были по большей части люди, которые дали ему свет и тепло, люди, которых он любил, но, уезжая, едва ли воспринимал как людей; однако в то первое утро, когда Вторая надела ночную рубашку, поцеловала его и вышла из комнаты, он ясно видел их через окно: сперва громкий непонятный шум вдали на выгоне, потом источник его – прыгающий по камням среди грязи \"форд-Т\", за рулем – Удар Ножа, рядом с ним прямой Ладлоу в своем одеяле из бизоньей шкуры. Декер в кепке курил на солнышке, прислонясь к сараю, и чесал герефордскому быку нос, просунутый между досками ограды; Кошечка сыпала зерно курам и пятку гусей и отгоняла щенка, бегавшего за курами. Когда Тристан спустился к завтраку, дровяная плита дышала теплом и солнечный свет лился через окно с видом на долину. Вторая налила ему кофе, а он заглянул в фаянсовую миску с сельдью, которую обожал Роско Декер, и зацепил кусок вместе с маринованным луком. Вторая подала жареную форель, пойманную на заре индейцем. Вторая стала мыть посуду после завтрака, он посмотрел на ее спину, на черную блестящую косу и закрыл глаза. Пол под ним качнулся, как палуба, от селедки пахнуло бодрящим морским запахом северного отлива. Он открыл глаза и с улыбкой спросил Вторую, согласна ли она вскоре выйти за него, чтобы не скандализовать дом ночными визитами. Она вытерла руки, взяла с подоконника рубиновый перстень и, держа его так, словно это был потир, сказала: да, если он уверен в себе, и да, если не уверен.
– Вознесите хвалу небесам, дети мои, – сказал он, – ибо сей запах ниспослан вам от Господа.
В начале октября пышно сыграли свадьбу – ее откладывали до возвращения Изабели из Европы и по настоянию Кошечки, боявшейся, что Тристан может в любую минуту сорваться с места, хотя у него и в мыслях такого не было. Все лето Тристан был занят постройкой дома в каньоне над родником. Из Спокана приехала бригада плотников-норвежцев, из Бьютта – трое итальянцев-каменщиков. Дом был простой планировки: громадная главная комната с кухней в одном конце и булыжным камином во всю стену напротив. И два крыла, по три спальни в каждом. Вторую смущали размеры дома. Удар Ножа и Ладлоу каждый день приезжали на \"фордике\" с обедом для рабочих. Ладлоу стал писать длинные красноречивые письма, и после обеда у камина Тристан на них отвечал.
* * *
– Каким образом вы смогли узнать это, отец мой, если вы его до сих пор не почуяли? – прервал его кто-то из присутствовавших.
– В Священном писании совершенно определенно говорится об этом запахе. Мы с вами находимся в необычном селении.
В Монтане Депрессия наступила на десять лет раньше. Хлебный рынок восточных равнин, разбухший на военных поставках, обрушился, чему способствовали два года жестокой засухи. Банки лопнули, мясной рынок за отсутствием солдатского голода переполнился. Декер оставил от стада одних лишь породистых герефордов, но доход хозяйству приносил только племенной жеребец, все тот же Артур Собачье Мясо, которого Декер случал с чистокровными кобылами. Потомки не обладали силой и плотностью четвертных, но великолепно работали отрезными лошадьми и прекрасно подходили для катанья – резвые, с красивыми мордами. Четверть мили тоже бегали отлично – Тристан и Декер выставляли их на скачках во время ярмарок в Монтане, Айдахо, Вашингтоне и Орегоне. На выигранные деньги Тристан купил отцу \"паккард\"-фаэтон, и Удар Ножа, в своем ожерелье из львиных зубов, водил его с достоинством и уважением. Приезжали люди из Сан-Антонио и Кингсвилла в Техасе, покупали лошадей по цене, на взгляд отца и Ножа, ни с чем не сообразной, – но Тристан умел на ней настоять.
Тобиас, как сомнамбула, слонялся то туда, то сюда и был в центре всех празднеств. Он заставил Клотильде узнать вкус денег. Они представляли себе, что выиграли огромную сумму в рулетку, потом распределяли расходы и чувствовали себя баснословными богачами благодаря деньгам, которые могли бы выиграть. Но как-то ночью не только они, но и почти все жители деревни узрели такую кучу денег, какую отроду и вообразить себе не могли.
Осенняя свадьба запомнилась, среди прочего, отсутствием Альфреда и Сюзанны. Сюзанну Тристан увидел только через четыре года, за чинным праздничным рождественским обедом. Альфред же время от времени наезжал, поскольку баллотировался здесь в сенат США – и благополучно победил на выборах благодаря сундукам и влиянию тестя. А в то Рождество только Вторая и Кошечка видели горе Сюзанны. Она все еще была бездетна, и, когда дети Тристана, Сэмюел Декер и Изабель Третья, гладили ее по золотым волосам в гостиной, она плакала.
Это было той самой ночью, когда приехал сеньор Герберт. Появился он внезапно, поставил стол на середину улицы, а на стол – два больших чемодана, доверху наполненных банковыми билетами. Там было столько денег, что поначалу никто не обратил на это внимания, ибо никто не мог поверить, что это наяву. Но так как сеньор Герберт зазвонил в колокольчик, то в конце концов люди поверили ему и подошли послушать, что он скажет.
Экономика в то время становилась все более шаткой, и по совету Артура Ладлоу постепенно вынул свой капитал из банка Хелины и, не придумав лучшего хранилища, спрятал золото под огромным камнем в камине Тристана. Тристан, с его обычной очаровательной самонадеянностью, настаивал, что ранчо должно самоокупаться. Он по-прежнему посылал Сюзанне и ее отцу официальные уведомления и деньги за пользование землей, которой они владели совместно.
– Я самый богатый человек на земле, – заявил он. – У меня так много денег, что я не знаю, куда их девать. А так как, кроме того, у меня такое большое сердце, что оно уже не помещается в моей груди, я решил объездить весь мир и разрешить проблемы, стоящие перед человечеством.
Он был высокий и очень красный. Говорил громко, без пауз, размахивая при этом холодными, слабыми руками. Говорил он в течение четверти часа и устал.
Глава III
Окончив свой монолог, он снова тряхнул колокольчиком, и заговорил опять. На середине его речи кто-то в толпе взмахнул шляпой и прервал оратора:
Снова рок настиг его (потому что о счастье много не расскажешь – счастье самодостаточно, безмятежное, убаюкивающее состояние, принятое с легким сердцем, но цепляющее ум), когда он со Второй и работниками погнал гурт кастрированных бычков на железнодорожную станцию. Это была приятная поездка, и почти старинный характер ее не портил удовольствия. Был октябрь, и фондовая биржа только что обвалилась. Тем не менее Тристан что-то выручил от продажи скота, и все они – Вторая, Тристан, Декер, получерный кри и норвежец, оставшийся от плотницкой бригады, решили отпраздновать окончание трудового жаркого лета. Они поели в самом лучшем месте, хорошо выпили и подивились богатству и нарядам соседней компании скотоводов – нарушителей сухого закона, нажившихся на контрабанде спиртного из Канады.
– Все это прекрасно, мистер, но довольно разговоров, пора делить деньги.
Завтра должен был приехать Удар Ножа на \"паккарде\", забрать домой Вторую с ее осенними покупками, и Тристан сказал предводителю контрабандистов, что возьмет у него десять ящиков виски для себя и для продажи соседям. Своим он сказал, что выручку они поделят, а те, опьянев от перспективы быстрых денег, заказали еще больше виски, в расчете на вьючных лошадей.
– Вовсе нет, – отвечал сеньор Герберт. – Ни с того ни с сего делить деньги – это не только несправедливо, но и совершенно бессмысленно.
* * *
Он нашел глазами того, кто перебил его, и сделал знак, чтобы тот подошел. Толпа расступилась.
Странная это была процессия: они спускались цепочкой по узкому каньону к долине около Шото: впереди, увязая в грязи под октябрьским дождем, полз \"паккард\", чуть позади – лошади. У выхода из каньона, где дорога поворачивала на север, к Шото, путь им преградил \"форд\"-купе с двумя федеральными полицейскими. Согласно инструкции, они вяло постреляли в воздух. Процессия, все еще в хорошем настроении, остановилась. Полицейский сказал, что им стало известно о перевозке и Тристан должен сдать виски. Тристана они узнали, говорили извиняющимся тоном и сказали, что обвинение ему предъявят в Хелине, в ноябре, а виски они обязаны уничтожить. Тристан услышал вопль Ножа и отвернулся от полицейских. Он подошел к \"паккарду\", посмотрел на лицо шайенна, а потом на Вторую, сидевшую сзади с припасами и подарками. Она сидела как каменная, и пуля, срикошетившая от склона, аккуратно пробила ей лоб, сделав отверстие, похожее на красную монетку.
– Наш нетерпеливый друг, – продолжал сеньор Герберт, – как раз и позволит нам теперь применить наиболее справедливый метод распределения богатства.
Тристан пришел в исступление, потянулся за несуществующим пистолетом и избил ошеломленных полицейских так, что один несколько месяцев провалялся на грани смерти. Он вынул тело Второй из машины и побежал с ним вниз по каньону Остальные двинулись следом, а он несколько километров нес ее под холодным дождем. Он нес ее тело и время от времени вопил на языке, которого никто в мире не слышал.
Он протянул руку и помог этому человеку подняться.
* * *
– Как тебя зовут?
Через три дня к отцу в дом приехал начальник федеральной полиции и сказал, что Тристан должен отсидеть тридцать дней за проломленный череп полицейского. Ничтожность срока объяснялась огромным политическим влиянием Альфреда в Монтане. Вмешалась Кошечка: Изабель Третья пропала. Тристан проехал два десятка километров и нашел ее, в конце концов, совсем недалеко – в лесу около родника. Удар Ножа пел свою шайеннскую песню смерти, а она подпевала тонким голосом и так жалобно, что у Тристана остаток сердца разорвался пополам. Он поднял ее легонькое тело на седло и привез домой.
– Патрисио.
Старики в округе спорят до сих пор – алкоголь, тюрьма, или горе, или обыкновенная алчность сделали Тристана преступником; но это просто досужая болтовня, чтобы сдобрить пенсионерам выпивку, и интересно в ней только то, что даже сорок лет спустя Тристан владел умами людей – последний изгой, но не гангстер.
– Прекрасно, Патрисио, – сказал сеньор Герберт. – Как у всех людей на свете, у тебя давно уже есть проблема, которую ты не в силах разрешить.
После того как он нашел Третью с индейцем у родника, он на несколько месяцев замолчал и разговаривал только с детьми. Он молчал в тюрьме и не выходил к посетителям, в том числе к Альфреду, который приехал выразить соболезнования и передать письмо Сюзанны с соболезнованиями. Газета Хелины описала визит под заголовком: \"Сенатор посетил овдовевшего брата в тюрьме\".
В действительности Альфред надеялся на заступничество Тристана и на некоторое утешение, Он приехал на ранчо на другой день после похорон и через несколько часов после того, как начальник полиции препроводил Тристана в тюрьму. Ладлоу не вышел из своей комнаты и не пожелал увидеться со старшим сыном. Он послал в гостиную Кошечку и велел передать, что не может разговаривать с Альфредом, пока он представляет правительство страны и отвечает за его подлую деятельность.
Патрисио снял шляпу и кивнул головой.
Он относился ко Второй как к дочери и любил ее, как дочь. Когда-то он с удовольствием учил ее читать и писать и, к огорчению Кошечки и Декера, беспрерывно баловал подарками. Это он попросил Изабель привезти из Бостона самое роскошное и дорогое свадебное платье. Теперь, когда Ладлоу ехал на \"фордике\" с Ударом Ножа на могилу, он чувствовал себя старше своих семидесяти пяти лет: он думал о другом октябре, когда посылал сыновей на войну, и о том прекрасном октябрьском дне семилетней давности, когда Тристан и Вторая женились в тополиной роще и белое платье горело на солнце среди сухих красок осени, пожухлой травы и желтых осин. Две смерти любимых людей за четырнадцать лет не такое уж необычное дело – только не для осиротелого, потерявшего всякое понятие об обычном и необычном и утонувшего в мыслях о том, что не состоялось и как оно могло бы быть.
– В чем же заключается эта проблема?
* * *
– Проблема моя такая, – объявил Патрисио, – у меня нет денег.
Альфред вернулся на поезде в Вашингтон, весь долгий путь проведя в бессонном смятении. С точки зрения политики сухой закон представлялся ему непристойной глупостью, игравшей на руку уголовному элементу, и особенно это проявилось в последние годы перед отменой закона Волстеда
[14]. Отец всегда был для него героем. В своих сенатских речах он любил цитировать элегантного старого колониста, хотя Ладлоу, конечно, ничего такого о себе не думал. Расхожие представления о «ковбоях», «фронтирсменах»
[15] и о самом сухом законе возникли задним числом в самодовольных фазах истории, когда энергия направилась на изготовление ярлыков и консервацию общественного строя.
– А сколько тебе нужно?
– Сорок восемь песо.
Но трудности Альфреда не ограничивались политикой и охлаждением отца. Больна была Сюзанна – давно больна, тихо и как бы незаметно. И в Вашингтоне светские обязанности жены сенатора углубили ее нездоровье. Альфред купил в Мэриленде загородный дом с конюшней, где держали часть скаковых лошадей тестя. Там она жила большую часть времени; два раза в неделю ее посещал профессор судебной психиатрии из клиники Джонса Хопкинса, старый французский еврей, с которого взяли клятву хранить визиты в тайне, поскольку сумасшедшая жена – помеха политику. В слепоте своей любви Альфред отказывался признать, что болезнь серьезна. Однажды днем, несколько лет назад, по дороге из Валлориса в Ниццу, откуда им предстояло плыть домой, Сюзанна велела шоферу остановиться, они углубились в лес на склоне и там соединились. Несколько недель перед этим она казалась совершенно счастливой, правда, иногда разражалась слезами. Альфред был на седьмом небе. Но потом у нее опять начались мучения, и две недели, что они плыли до Нью-Йорка, она отказывалась выходить из каюты. Загородный дом и свобода от вашингтонского гнета как будто бы пошли ей на пользу.
Сеньор Герберт испустил торжествующий крик.
Но в каждом из девяти лет их брака бывали периоды несомненного безумия, более или менее острого. Психиатр не проявлял оптимизма, хотя последние несколько лет Сюзанна была его самой любимой пациенткой. Он поощрял ее увлечение конюшней, видя, что занятия с животными успокаивают больную, что лошади ласково нейтрализуют яд, по крайней мере на время.
– Сорок восемь песо! – повторил он. В толпе раздались аплодисменты.
– Прекрасно, Патрисио, – продолжал сеньор Герберт. – А теперь скажи нам, что ты умеешь делать.
После возвращения из Монтаны для Альфреда начались недели ада. Сюзанна была на пике маниакальной фазы: все вещи на земле стали невыносимо яркими, она видела сердце лошади сквозь шкуру, мускулы и кости, луна висела в метре за окном, цветы в вазах были мертвыми и пугали; некоторые картины из Франции пришлось повернуть лицом к стене; она твердила, что не может вообразить себя с ребенком, как ни старается; Тристан не ответил на ее письмо с соболезнованиями, и она воспользовалась этим, чтобы впасть в депрессию.
– Много чего умею.
В апреле Альфред опять поехал на Запад – под предлогом общения с избирателями. Он купил в Хелине большой дом, рассчитывая, что, если Сюзанна будет жить летом в Монтане, ей станет лучше. Рядом будет Изабель, а Тристан и Кошечка, может быть, позволят ей ухаживать за Третьей и Сэмюелом. Когда он въезжал на слякотный двор, сердце его, всегда ждавшее лучшего, радовалось этому плану и красоте ранчо.
– Назови нам хоть что-нибудь, – сказал сеньор Герберт. – Назови то, что ты умеешь делать лучше всего.
Тристан и Декер около сарая ладили каркасы для вьючных седел, а Ладлоу и Удар Ножа наблюдали за ними, покуривая трубки. Когда Альфред вышел из машины, Ладлоу пролез сквозь изгородь и зашагал по пастбищу прочь. Удар Ножа – за ним. Тристан, Декер и Альфред провожали их взглядом: старик огибал тающие сугробы с такой решительностью, словно намерен был дойти до края света. По щекам Альфреда потекли слезы, и Тристан взял его за руку. Альфред попросил у него прощения, но Тристан был прозаичен и сказал только: \"Простить за что? Не ты застрелил мою жену\". Декер сел на козлы и смотрел, как Тристан и Альфред уходят вслед за уменьшающимися фигурками старика и индейца. Скорбь самого Декера была более суровой, нордически беспощадной. (Он выжидал три года, и на аукционе скота в Бозмане случай представился: на дороге из Бозмана в Ливингстон, по которой полицейский ездил каждый день, Декер застрелил его. Он сидел на камне в сосняке с 6,86-миллиметровой винтовкой на коленях и сперва прострелил колесо, а когда тот вышел из машины, с глубоким удовлетворением всадил а него десять пуль. Другого полицейского перевели на восток, и Декеру пришлось довольствоваться одним.)
– Ладно, – сказал Патрисио. – Я умею петь как птицы. Снова раздались рукоплескания, а сеньор Герберт обратился к толпе.
– Итак, дамы и господа, наш друг Патрисио, который изумительно подражает птичьим голосам, изобразит нам сорок восемь разных птиц и, таким образом, разрешит величайшую проблему своей жизни.
На середине выгона Альфред остановился и, захлебываясь словами, попросил Тристана написать Сюзанне, облегчить ее больную совесть. Тристан кивнул, сочувствуя брату. Когда они дошли до отца, прислонившегося в изнеможении к валуну, Удар Ножа отошел в сторонку, чтобы не слышать. Тристан взял отца под руку и попросил простить Альфреда, потому что он его сын, а не правительство. Ладлоу зябко поежился, посмотрел на Альфреда суровыми, но слезящимися глазами, кивнул Тристану и отвернулся. Грифельной доски с ним не было, поэтому он только обнял Альфреда и побрел к дому.
Удивленная толпа притихла, и Патрисио запел как птица. Порой он свистел, порой щелкал – словом, подражал всем известным в мире птицам и завершил свое выступление трелями таких птиц, вид которых никто не мог установить. Наконец сеньор Герберт потребовал аплодисментов и вручил Патрисио сорок восемь песо.
Наутро Альфред уезжал в радужном настроении, хотя шел дождь. Его простили, и он чудесно провел вечер: дети Тристана сидели у него на коленях, а он рассказывал им о жизни больших городов на Востоке. Перед главной дорогой он остановился, чтобы пропустить вереницу вьючных лошадей и мулов, которую вели двое знакомых работников: негроидный кри и огромный плотник-норвежец. Он рассеянно подумал, зачем Тристану столько вьючных животных.
– А теперь, – сказал он, – прошу вас подходить по одному. Я пробуду здесь до завтра – ровно сутки, – чтобы разрешить ваши проблемы.
* * *
Старик Хакоб знал об этом великом событии из рассказов людей, проходивших мимо его дома. С каждым новым известием сердце его все увеличивалось и увеличивалось, пока он не почувствовал, что оно вот-вот лопнет.
В начале мая, когда стало ясно, что весна окончательно утвердилась и горные бури будут судорожными и короткими, из Форт-Бентона приехал Тот-Кто-Видит-Как-Птица и повел Тристана с Декером, норвежцем и кри из Шото мимо Валиера и Кат-Банка к Кардстону в Альберте, где они нагрузили пятьдесят вьючных лошадей ящиками виски, по четыре на каждую, и двинулись обратно мимо Шелби и Конрада в Грейт-Фолс. Там Тристан сбыл виски за шесть тысяч долларов. Большая прибыль объяснялась тем, что виски было первосортное, канадского купажа, не смешано с пролетарским самогоном, как у более алчных контрабандистов. Способствовало доходу и то, что в северной Монтане было мало дорог и это облегчало задачу полиции. Тот-Кто-Видит-Как-Птица провел их надежным маршрутом. Его друг Удар Ножа жалел, что Тристан оставил его дома присматривать за отцом и хозяйством.
– Что вы думаете об этом гринго? – спросил он дона Максимо Гомеса.
К сожалению, Тристан на этом не успокоился. Не сознавая того, он отчасти надеялся встретить сопротивление. Декер советовал ему подумать о детях и о том, что Монтана малонаселена и рано или поздно они попадутся. Тристан соглашался; Декер же свой гнев держал при себе и высказывался только по настоянию Кошечки, которая боялась за детей. В разгар лета Тристан сделал еще одну ходку, и, когда вернулись домой, Удар Ножа сказал, что Кошечка с детьми исчезла. Он сказал, что поехал бы за ними, но Ладлоу расхворался. Декер и Тристан на \"паккарде\" с дырой в задней спинке поехали в Форт-Бентон и привезли Кошечку с детьми домой.
Тот пожал плечами.
– Должно быть, это филантроп.
В Канаду Тристан больше не поехал, зато протелеграфировал мексиканцу, чтобы будущей весной пригнал шхуну в Сан-Франциско. Можно заработать деньги. На лето приехала Изабель и помогла Сюзанне устроить в Хелине дом, подобающий жене сенатора. К ним на месяц перебралась Кошечка с внуками, Сюзанна ухаживала за детьми, они ее обожали, и это явно шло на пользу ее здоровью. Никто не понимал, что настоящей причиной было очень хрупкое заблуждение. Когда Тристан по просьбе Альфреда ответил на ее письмо, там излишне много говорилось о том, что их разлучила судьба, но, несмотря на все, они должны достойно примириться с ней. Помимо его желания, письмо было жестоким, ибо вселяло в нее надежду; она опять пришла в такое состояние, когда мир стал обманчиво ярок, очищен от шелухи и дни чередой раскрывали сущность вещей. Альфред задумал большой обед и прием для своих политических и светских друзей в Монтане, и она с помощью Изабели, специалистки в таких делах, маниакально занялась приготовлениями.
– Если бы я умел что-нибудь, – сказал старик Хакоб, – я мог бы теперь разрешить свою проблему. И стоит-то это дело всего ничего: каких-нибудь двадцать песо.
– Вы прекрасно играете в шашки, – заметил дон Максимо Гомес.
Тристан поехал в Хелину на встречу с представителем канадского винокура из Кардстона. Посланец пожаловался на неприятности, которые им доставляет известная \"Ирландская шайка\", – она обосновалась в Сиэтле и мертвой хваткой держит всю торговлю спиртным на северо-западе и в Калифорнии. Некоторые клиенты в Сан-Франциско не могут получить классного виски, которое предпочитают их разборчивые клиенты. Предварительно договорились о перевозке морем с острова Ванкувер в Сан-Франциско, и в этот солнечный день Тристан рассчитывал заключить очень выгодную сделку. Он привез в подарок Альфреду пять ящиков \"Хейга и Хейга\", но присутствовать на вечере не пожелал. Ему претили важные друзья, которых Альфред приглашал на ранчо в охотничий сезон: они играли в карты, ночами пили, вставали поздно, и, за редкими исключениями, оленей и лосей по их лицензиям отстреливал кри – Тристан отказался охотиться с ними после того, как богатый галантерейщик убил на горе спящего гризли.
Старик Хакоб, казалось, не обратил внимания на эту реплику. Но, оставшись один, он завернул доску и коробку с шашками в газету и отправился вызывать на состязание сеньора Герберта. Он ждал своей очереди до полуночи. Наконец сеньор Герберт приказал забрать свои чемоданы и распрощался с присутствовавшими до завтрашнего утра.
После переговоров Тристан приехал к вычурному викторианскому особняку Альфреда и нашел черный ход. Он намеревался поздороваться с матерью, внести виски, как-нибудь избежать встречи с Сюзанной и вернуться на ранчо. Хелина нервировала его донельзя: и болтающиеся повсюду люди, сомнительно именуемые государственными служащими, и, главное, память о месячном холодном небытии в тюрьме, когда его горло и грудь каждую секунду готовы были разорваться от мыслей о Второй. Даже после двух родов она вспрыгивала на лошадь, не становясь в стремя, и, когда скакала на своем чалом мерине, волосы развевались у нее за спиной, как грива дикого животного. Но он давно оставил яростные мысли о мщении и, наверное, так одеревенел, так был отравлен горем, что понимал: с миром не свести счеты, и, если бы даже он мог, это не вернуло бы женщину, с которой он ехал под ливнем и длинные черные волосы ее качались у его бедер.
Но спать он не лег. Он появился в лавке Катарино вместе с людьми, которые несли его чемоданы; но и тут толпа не давала ему покоя своими проблемами. Мало-помалу сеньор Герберт разрешал проблемы и разрешил их столько, что под конец в лавке остались одни женщины да еще несколько мужчин, чьи проблемы были уже разрешены. В глубине салона одиноко стояла женщина, которая очень медленно обмахивалась какой-то рекламной афишкой.
– Эй, ты! – крикнул ей сеньор Герберт. – В чем заключается твоя проблема?
Так что для этого человека, когда он шагнул в кухню, было не более чем досадной выходкой судьбы увидеть там Сюзанну, смеющуюся и разговаривающую с Сэмюелом и Третьей. Он обнял детей, и они убежали помогать бабушке, руководившей украшением комнаты к вечеру. Сюзанна и Тристан сидели в состоянии такой неловкости, что казалось, кухня взорвется. Сюзанна наполовину солгала, будто ей приснилось, что она стала матерью Сэмюела и Третьей, но Тристан покачал головой, и она встала, стискивая руки так, словно хотела стянуть плечи вместе. Она ушла в кладовую. Тристан сидел за столом и потел в душной августовской жаре, а потом она позвала его ясным тихим голосом. Он сильно сжал ладонями лицо и пошел в кладовую, где она стояла голая, с блестящими глазами, распустив волосы по плечам, и одежда валялась у нее в ногах. Он закрыл дверь и попытался успокоить ее, потом без колебаний уступил, когда она сказала, что, если он не сойдется с ней сейчас, она закричит и будет кричать до самой смерти. Они легли, обнявшись, их кожа липла к холодному полу.
Женщина перестала обмахиваться.
* * *
– Ну, мистер, уж меня-то вы в свои дела не путайте! – прокричала она через весь салон. – У меня никаких проблем нет, я шлюха, и плевать мне на все!
Позже, когда Тристан ушел, Сюзанна обрезала портновскими ножницами волосы и на весь вечер была водворена в свою комнату под присмотром врача и сиделки. Рано утром ее вместе с врачом, Изабелью, Кошечкой и детьми отвезли в Шото. Ехали в двух машинах, Альфред был в смятении, но ласков и ничего не понимал. После приезда Тристан на несколько дней забрал детей в охотничий домик, который построил в горах километрах в двадцати от города.
Старик Хакоб целый день ходил за ним по пятам со своими шашками. Когда начало смеркаться, настал его черед, он изложил свою проблему, и сеньор Герберт согласился сыграть с ним в шашки. Посреди улицы они поставили большой стол, на него – маленький столик, а по бокам – два стула, и старик Хакоб сделал первый ход. Это была последняя партия, когда ему удавалось обдумывать ходы. Он проиграл.
Но когда он вернулся, Сюзанна опять была весела и возбуждена, все вздохнули с облегчением, и Альфред через несколько дней отбыл в Хелину по своим политическим делам. Тристану оставалась неделя до отъезда в Сан-Франциско, где его будет ждать мексиканец со шхуной. Команду он собирался взять самую маленькую – только норвежца и кри, потому что им доверял.
– Сорок песо, – объявил сеньор Герберт, – и я даю вам два хода вперед.
Было уже начало сентября, ударил мороз и через два дня отпустил, запорошив подножья гор снегом, стаявшим с осин к середине утра. Тристан сидел один в своем доме – Удар Ножа и Ладлоу взяли детей на ранчо, чтобы они пообедали с бабушкой. Он сидел над тлеющим в камине поленом и мрачно думал о том, что предал брата и никаких оправданий этому нет. За Сюзанной он даже частички вины не видел, понимая, что временами она, как малый ребенок, не отвечает за свои поступки. Сердце у него ныло из-за разлада и страданий, которые он причинил на земле. Он налил стакан виски и начал собираться загодя, решив, что надо быть подальше от Сюзанны, если на нее вдруг опять найдет.
Он снова выиграл. Пальцы его чуть касались шашек. Он играл умопомрачительно, он угадывал замысел противника и выигрывал партию за партией. Толпа устала следить за ходом состязания. Когда старик Хакоб решил сдаться, он был должен пять тысяч семьсот сорок два песо двадцать три сентаво.
Собрался быстро, напомнил себе, что надо сказать Декеру, где спрятаны деньги, – на случай, если он не вернется. Но когда он пришел в главную комнату, на кушетке перед камином сидела Сюзанна. Он окликнул ее, она не отозвалась. Он подошел к кушетке, посмотрел сверху на огонь, на ее остриженные волосы и одежду, мокрую от дождя. Она заговорила тихо и внятно – просила у него прощения за то, что сделала. Она не могла удержаться, потому что любит его ужасно и знает, что когда-то он тоже ее любил, и это несправедливо, она не выдержала – хотя бы еще раз побыть с ним вместе на земле. Она нездорова и бессмысленно терзает всех вокруг; поэтому, когда Альфред освободится и они с ним вернутся к себе, она покончит с собой. Она уверила Тристана, что вовсе не жалеет себя, просто больше не может выносить приступы безумия и разлуку с ним.
Он не изменился в лице. Он записал проигрыш на клочке бумаги, который вытащил из кармана. Затем сложил доску, уложил шашки в коробку и завернул доску вместе с коробкой в газету.
У Тристана мысли вихрились в панике, и, когда она умолкла, он попытался выиграть несколько секунд. Слова хлынули из него, а сам он чувствовал, как онемело его сердце и проваливается все глубже, все дальше от реальности. Он сказал, что нельзя отнимать у себя жизнь – жизнь так нескладна и запутанна, что когда-нибудь они снова могут оказаться вместе. Во всяком случае, он через год вернется, они опять будут видеться; к тому времени прояснится их ум и дух, и они смогут разговаривать спокойно.
– Делайте со мной что хотите, – сказал он, – но эти вещи оставьте мне. Даю вам слово, что остаток моей жизни я буду играть – буду играть до тех пор, пока не соберу требуемую сумму.