Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

XI

Нам нужен не стакан воды

— Он может одной рукой поднять двести книг, — сказал Тим Зюскинд, сын шляпника. — Он запросто плюет на пятьдесят ярдов и не мажет.

— Не мажет? — удивился Дудль, единственный негр в компании. — Да ну?

Другие мальчики старались сохранять безразличный вид: юный Джон Вашингтон Шацер — это имя значилось в метрике, но все, включая родную мать, называли его Базука Кид; генерал Базз Свердлович, сын портного Свердловича, ожидавшего визы в Палестину, и Стенли Дубински, для друзей Стики, которому не было еще семи, так что он пребывал пока в поисках собственного пути в жизни и собственного места под солнцем.

— Может, может, — сказал Тим. — А еще он может глотать гвозди и выдыхать огонь. Он может выпрыгнуть на улицу с пятого этажа, и ему ничего не будет.

— Да слабо ему! — взорвался Базука Кид.

— Это кто хочет может увидеть, — сказал Тим. — Надо просто быть тут в нужное время.

— В нужное — это когда? — равнодушно спросил Базз.

— А что мне будет, если скажу? — спросил Тим.

Воцарилась мертвая тишина. При таком серьезном раскладе о любом легкомысленном поступке можно было потом сильно пожалеть. Тим в общем и не настаивал. Он поймал муху, слушал, как она жужжала в его кулаке, и шептал:

— Он может ходить по раскаленным углям. Правда, правда: он целый день сидит на острых гвоздях, а когда насидится, встает и ходит по раскаленным углям — разминается.

— Так когда он будет прыгать с пятого этажа? — спросил генерал Базз Свердлович, который, как все большие боссы, был невероятно упрям.

— Может, я скажу, а может, не скажу.

— А может, ты этого и не знаешь? — проскрежетал Базука Кид. — Может, он забыл тебе об этом сообщить?

— Он ест толченое стекло целый день, — мечтательно бормотал Тим. — Он глотает кухонные ножи, вот такущие. Он делает все, что делал Великий Мартини в цирке на прошлой неделе, но только еще лучше.

Базука Кид не мог больше сдерживаться:

— Я заплачу.

— Чем? — поинтересовался Тим без особого энтузиазма.

— Я дам тебе перочинный нож, — сказал Базука Кид. — Я дам ножик, который Стики получил вчера на день рождения.

Проворный, как кошка, Стики тут же попробовал улизнуть, но Базука Кид протянул руку и лениво сгреб его.

— Сегодня ночью, в три часа, перед домом, — сказал Тим, запихнув перочинный ножик в карман.

Около двух ночи мистер Свердлович, вот уже три года ожидавший визы в Палестину, проснулся, вздохнул и покинул супружеское ложе. Не зажигая света, он отыскал дверь, находя дорогу в темноте так же легко, как осел, который топчется вокруг одного и того же колодца. Он вышел в коридор и вдруг наткнулся на что-то живое.

— Ай! — сказал мистер Свердлович. — Ай е! Я не буду кричать. Я не буду поднимать шум. И не буду звать на помощь.

— Это же я, — сказал Базз. — Не бойся.

Старик испустил глубокий вздох.

— Сын, который поднимается среди ночи, чтобы напугать своего отца. Сын, который играет с больным сердцем своего отца. Сын, который смеется над своим отцом, потерявшим сестру и семью сестры, растерзанных в Галаце в 1940-м. Сын, который не задумается убить своего бедного отца, как раз когда тот, быть может, получит визу в Палестину для него же и для всей его семьи, — разве это сын?

— Я не нарочно.

— Нет, это не сын. Тогда кто же это? Это гангстер. Марш в постель!

Генерал Базз Свердлович, воин с Батаана, воин с Коррехидора[22] закрыл глаза, открыл рот и завопил.

— Айе! — сказал старик потрясенно. — Разве я был плохим отцом для моего сына? Разве я не дал ему хорошего образования, разве я не хотел помочь ему стать кем-то в Тель-Авиве, кем-нибудь вроде Бен-Гуриона[23], доктора Вайсмана или Сирочкина?

— Я не хочу в Тель-Авив! — вопил Базз. — Мне… хорошо… здесь!

— Здесь? — возмутился старик. — Тьфу, тьфу, тьфу, — плюнул он. — Разве мой сын уже забыл свою бедную тетю и своего бедного дядю, зарезанных в Галаце в 1940-м?

— Я не хочу в Тель-Авив, я хочу в Вест-Пойнт![24] — вопил Базз.

Позже, поговорив с женой, мистер Свердлович прокомментировал это заявление следующим образом: «Наш сын попал в дурную компанию. Он целыми днями играет с черномазыми, которые забивают ему голову опасными идеями. Чем раньше мы получим визу, тем лучше!»

Но в тот момент он сказал:

— Ш-ш-ш, разбудишь мать. Что ты собирался делать ночью на улице?

Генерал, все еще оскорбленный и очень напуганный тем, что нужно ехать в незнакомую страну, дулся и не отвечал.

— Неужели я не заслуживаю доверия своего сына? — с чувством сказал старик. — И разве я не хочу добавить пятьдесят центов в неделю к его карманным деньгам?

Генерал высморкался в платок, вздохнул и сказал, ткнув пальцем в потолок:

— Сегодня там будет Тюльпан. Перед домом. Тюльпан спрыгнет на улицу. Он будет творить чудеса. И каждый может посмотреть.

— Тьфу, тьфу, тьфу, — поспешно переплюнул старик. — Вот к чему приводит общение с неграми! Вот чему учат негры! Вот зачем я жил: чтобы услышать, как мой единственный сын отрекается от веры своих предков! Тьфу. Вот зачем я был трижды спасен: в Кишиневе, в Каменец-Подольском[25] и в Галаце. Тьфу. Во сколько он собирается прыгать?

— В три.

— Марш, марш в постель, — быстро велел старик, поглядев на циферблат напольных часов: было без десяти три. — Но, может, у тебя температура? Может, у тебя живот болит? Бог мой, — взволновался он, — у моего сына аппендицит. Нужно пойти разбудить доктора Каплуна.

— Нет у меня аппендицита. И не надо будить доктора Каплуна.

Сказав это, плененный генерал ретировался в свою комнату. Старик, поколебавшись немного, на цыпочках прошел в спальню и быстро, без всякого шума оделся. Он выскользнул на лестницу, по дороге накинув пальто, и пошел вниз, перешагивая сразу через две ступеньки. На третьем этаже он встретил шляпника Зюскинда, который спускался на цыпочках в одной пижаме.

— Мой сын, — объяснил мистер Свердлович на ходу, — мой сын, похоже, схватил на улице двустороннюю пневмонию.

— Мой тоже, — сказал Зюскинд.

На втором они наткнулись на пышную миссис Баумгартнер, которая вышла в сопровождении мужа.

— Наши дети, похоже, схватили на улице двойную пневмонию, оба. Вот до чего доводят эти негры с их глупыми суевериями.

— Они это нарочно, — сказал мистер Свердлович. — Я в этом ни чуточки не сомневаюсь. Все антисемиты!

— Кому вы рассказываете! — пробурчал мистер Зюскинд.

— Я их знаю, — сказала пышная, слегка запыхавшаяся миссис Баумгартнер. — Я их знаю, я работаю в столовой для негров в Красном Кресте.

Наспех одевшиеся родители померзли с полчаса на улице, горько жалуясь друг другу на то, как трудно воспитывать детей в этом квартале, «где кишмя кишат негритянские суеверия, которые плодят безумные идеи в детских головах». Время от времени они незаметно поднимали глаза и косились на окно Тюльпана: слабый огонек поблескивал из-за занавесок. «Я не попрошу у него ничего такого, — смущенно думал господин Свердлович. — Только визу в Палестину».

К половине четвертого совершенно разочарованные, сердитые и простуженные родители собрались расходиться.

— Я схватила двойную пневмонию, я знаю! — стенала пышная миссис Баумгартнер.

К несчастью, Дудль, маленький черномазый, выбрал именно этот момент, чтобы появиться на улице. Он проспал и теперь бежал, надеясь увидеть хотя бы концовку обещанного Тимом представления. Скованный ужасом, он был немедленно атакован группой раздраженных полуодетых людей, угрожавших ему «двойной пневмонией» — словами, которых он не понимал, но которые определенно не предвещали ничего хорошего. Дудль завопил. Его крики услышал проходивший мимо негр, некий Майк Тяжеловес, бывший чемпион по боксу, ныне оставивший ринг. Это был огромный черный, стяжавший в квартале глубокое уважение благодаря своим кулакам и тому, что был одним из влиятельных членов ассоциации «Америка для американцев», очень популярной в Гарлеме.

— Держись, малец! — гаркнул Майк, подскочив к Дудлю, который завопил еще сильнее. «Майк говогил всегда ггомким и звучным голосом, с тем кгасивым певучим акцентом, котогый унаследовал от своей бедной магеги, котогая пожила немного в Вигджинии на бегегу озега Байкал, где дегжала когову. Этой когове было много лет, она уже не телилась, не давала молока, это была очень стагая когова, пгавда. Бедная женщина пгиобгела ее когда-то на деньги, котогые Майк пгисылал ей на вставную челюсть, и тепегь у нее не было зубов, а стагая когова не давала молока, и стагая женщина ггустно ждала возвгащения своего сына на бегегу озега Байкал и не давала когове умегеть, чтобы показать ее, когда он вегнется, чтобы объяснить ему, почему она не купила вставную челюсть на деньги, котогые он пгислал как хогоший сын, каким он и был. И часто стагая женщина, сидя на бегегу озега Байкал, смотгела на стагую издыхающую когову, и ггустно вглядывалась в гогизонт над хлопковым полем, чтобы увидеть, как возвгащается Майк, и тогда они смогут тихо умегеть без сожалений и печали на бегегу озега Байкал: когова, у котогой нет больше зубов, и стагая женщина, у котогой нет больше молока!» Такова была история Майка, или, по крайней мере, вот так она звучала в исполнении дяди Ната с его великолепным южным говором.

— Держись, малец, — крикнул Майк, — сейчас я отучу этих грязных жидов нападать на детей Америки!

И он тут же наградил отменным ударом в челюсть мистера Свердловича, ожидавшего визы в Палестину. Понадобилось примерно минут двадцать, чтобы новость, выкрикнутая Майком, а именно «Жиды бьют негритянских детей», распространилась по Гарлему. Столько же времени ушло на то, чтобы квартал облетела новость, озвученная пышной миссис Баумгартнер: «Негры насилуют белых женщин». Около получаса — на то, чтобы в третий раз за год разнести ювелирную лавку старого мистера Саломона, и ровно тридцать минут, чтобы пятьдесят первых жертв «гарлемских погромов» попали в больницы и на первые полосы газет под триумфальным заголовком «Всплеск насилия в Гарлеме».

— Выпейте это, патрон, — сказал дядя Нат, протянув Махатме стакан воды. — Вам станет легче.

Тюльпан выронил газету.

— Нам нужен не стакан воды. Нужен потоп.

— Это не поможет, потопы больше не работают, патрон, уже проверено. Всегда найдется Ной, который построит ковчег, и — пожалуйста — все начнется сначала. Господь не может уследить за всем. В Его стаде слишком много негров. Он пошлет потоп, но всегда найдется Ной, за которым Он не доглядит. — Дядя Нат вздохнул: — Нам нужен не потоп, патрон. Нам нужен бунт. Мятеж — вот все, что нам остается. Но в эту эпоху человечество уже слишком устало, люди совсем отупели от поражений и побед. Мы не дозрели до мятежа. Мы способны лишь покоряться судьбе. Вот, патрон, я вам поясню наглядно… Представьте, что некто победил в войне. Всюду полно вдов, раненых, сирот. И вот, представьте, новый победитель сваливается на голову истощенному миру. Будет насиловать вдов, добивать раненых, душить сирот. Знаете, что случится?

— Что случится, дядя Нат?

— Раненые, которых он будет добивать, закричат «ура». Вдовы покорно позволят себя насиловать. Маленькие дети перед смертью поднесут тирану цветы.

— Я бы еще воды выпил, дядя Нат.

— Вот, патрон, вот. Но не стакан воды нам нужен.




— Чего же нам не хватает?
— Милосердия.


XII

Он предсказывает будущее

Это случилось незадолго до того, как, уступая мольбам своих учеников, Тюльпан сделал свое знаменитое пророчество о конце света, дал тревожное описание последней войны, которая убьет людей, и рассказал про «Землю освобожденную, которая больше не вертится ни для кого». Незадолго до всего этого дядя Нат раздобыл хрустальный шар, и Тюльпан вглядывался в него с большим удовольствием, тратя на это редкие часы своего досуга. Дядя Нат изо всех сил поощрял это вглядывание.

— Опять ничего, патрон?

— Опять ничего.

Дядя Нат вздыхал и, выпучив глаза, смотрел поверх плеча Тюльпана.

— Не унывайте, патрон. Смотрите.

— Я смотрю.

— Другие же видели, до вас. Смотрите хорошенько.

— Я смотрю хорошенько.

Однажды вечером, когда его глаза уже лезли на лоб, Тюльпан вдруг вскрикнул:

— Есть, дядя Нат, я вижу!

Старый еврей собирался бриться, да так и застыл с бритвой в руке.

— Говорите, говорите, патрон! Что вы видите?

— Я вижу Того, Кто умрет на кресте, и того, кто изобретет книгопечатание, и того, кто отправится из Испании открывать новый мир.

— Эй, патрон! Вы смотрите не в ту сторону.

— Я просто отвлекся.

— Смотрите в будущее.

— Смотрю.

— И что вы видите?

— Ничего.

— Ну-ну, патрон. Сделайте усилие. Погодите, я вам помогу. Вы видите объединившиеся народы и распродажу Луны, побежденный рак, и повсюду благодать, и соловьи на всех ветвях, и отпуска на море, и негров, принятых в лучших домах общества, и множество протянутых рук, как колосья пшеницы…

— Я не вижу ничего. Великое ничего.

— Поищите как следует, патрон, умоляю вас. Это очень важно.

— Я ищу.

— На ветках, патрон, под листьями.

— Там нет веток, дядя Нат, нет листьев. Все леса сожжены.

— А где-нибудь на острове, затерянном в океане?

— Океаны, дядя Нат, все вышли из берегов, спасибо. Они всё затопили.

— Это ничего, патрон, ничего. Чтобы помешать моему соловушке петь, нужна штука посильнее океана. Слушайте внимательно.

— Я слушаю.

— Раскройте уши.

— Делаю что могу.

— Обязательно есть место, патрон, где можно петь для кого-нибудь, даже в пустыне. Он сильнее ее. Я-то знаю. Она не может ему помешать. Петь для него так же естественно, как для негра свистеть. Смотрите, что вы видите?

— Пепел, везде пепел. Вся земля, дядя Нат, словно печеный картофель.

— Это ничего, патрон, ничего, это просто атомная бомба. Это не та штука, которая помешает моему соловью петь.

— Вы уверены?

— Торжественно даю вам слово негра. Ибо нужен очень старый негр, патрон, чтобы узнать, что такое кураж. Ищите лучше.

— Я ищу.

— Суньте свой нос повсюду. Обшарьте все девственные дебри.

— Девственные дебри, дядя Нат, — от них и следа не осталось. Как и от великих столиц.

— А что с Андами, патрон? Со знаменитыми Кордильерами? Бросьте туда взгляд.

— Камня на камне не осталось.

— А Гималаи?

— Черт возьми, дядя Нат, быстро вы туда перепрыгнули… Гималаи на месте. Немного качаются и совсем черные, но еще держатся. Тут, кстати, паленым пахнет. Вечные снега расплавлены. Окаменелые скелеты животных и обугленные остовы деревьев покрывают склоны.

— Поднимайтесь, поднимайтесь, патрон. Склоны для нас — штука второстепенная. Осмотрим сначала вершины.

— Здесь воздух разреженный. Мне тяжело дышать.

— Сделайте над собой усилие, патрон. Сначала подышите. Вот так, вот так… А теперь пойдем. И скажите мне, если почувствуете себя плохо, — вам нужно только позвать меня.

— Я что-то вижу.

— Моего соловья?

— Дерево, дядя Нат. Там стоит дерево, совсем голое, без листьев, но с ветками.

— И если есть где-то живая ветка, патрон, мы можем надеяться на что угодно. Человечеству больше и не надо. Смотрите хорошенько. Он, конечно же, наверху.

— Он наверху, дядя Нат. Теперь я его вижу.

— Ура! Я же вам говорил.

— Ну и вид у него.

— Уж я думаю!

— Крылья опалены.

— Хорошо, хорошо, но они же есть.

— А глаза совсем человеческие — дебильные.

— Ладно, ладно, зато они остались.

— Он весь дрожит и в ветку вцепился так, словно боится упасть.

— Конечно, конечно, он ведь за жизнь держится.

— Клюв у него открыт, и горло издает жуткие звуки…

— Он поет, патрон, он поет! Мы спасены. Дайте ему несколько тысячелетий, и он удивит весь мир своим голосом. Говорил я вам, патрон, говорил я вам: чтобы убить кураж, нужна штука похлеще, чем конец света.




— Не надо размахивать руками, как немой, у которого язык чешется. Я знаю, мой Господин, знаю. Есть вопрос, который жжет вам губы уже две тысячи лет.
— Даже больше, друг мой. С тех пор, как я вас знаю. С тех пор, как мы здесь… Ваш бессмертный певец, он что, осел, в конце концов, или все же соловей?
— Pukka Sahib! Неужто я тщетно вопиял меж звезд? Посмотрите на его большие уши, на его жадный рот, взъерошенные перья, паршивую шкуру, на его кривые крылья, битую спину, метафизическую морковку, гляньте в его ошеломленные глаза, вслушайтесь ночью в его отчаянную песнь… Это человек.


XIII

Дело лишь в том, чтобы крикнуть

Тюльпан сидел на коврике перед кроватью и прял. Он сильно исхудал, и взгляд его сделался глубоко удивленным. Учитель пережевывал последние куски речи, которую только-только произнес по радио.

— Не сомневайтесь. Выбирайте новое, выбирайте любовь, выбирайте меня. Вы знаете о подделках — не принимайте поддельную победу. Вступайте в движение «Молитва за Победителей»! Поймите, этого требует от вас история, это необходимость. Все должно обновиться на родине человечества: сердца, души, подвижной состав. Пять лет и даже больше наш интеллектуальный и сельскохозяйственный инструментарий, уже изначально устаревший…

— Не изводите себя, патрон…

— Не буду.

— …потому что все это не мешает ни ослу реветь, ни тюльпанам распускаться.

— Ни соловью молчать, дядя Нат.

— Ни соловью молчать, патрон.

— Не сомневайтесь, — шептал Тюльпан. — Скажите «да» в ответ на пару вопросов! Скажите «да» — жизни и смерти, «да» — ненависти и цвету моей кожи, «да» — раку и осеннему дождю, «да» — презрению, «да, да, да» — всему, до потери дыхания, одно большое «да» всему, единое биологическое «да»!

— Вот-вот, патрон, не надо протестовать.

— Коллективизм, — цитировал Тюльпан монотонно, — должен путем направленной эксплуатации, в которой и заключается формула равенства, извлечь из каждого человека все, на что он способен. Каждый должен получить сполна от коллективного вклада в науку и технику…

И вдруг он зарыдал.

— Ну-ну, патрон, не волнуйтесь, — торопливо добавил дядя Нат. — Это ненадолго. Еще усилие — и мы сможем закрыть лавочку и отойти от дел. «Глас народа» дает пять тысяч долларов за эксклюзивную новость. Предлагаю что-нибудь вроде: «Тронутый проявлением симпатии и успокоенный тем, что его пример так стихийно подхвачен миром, Тюльпан объявляет о намерении прервать свой пост. Он просит своих учеников принять это как проявление веры в маленького человека, в его движение, в его судьбу и блестящее будущее западного общества». Письмо от Лени, патрон. Из Голливуда. Начались съемки «Великого Махатмы Гарлема». Цветного, патрон, с песнями и танцами… Не изводите себя.



После отъезда Лени чердак погрузился в невыразимый беспорядок. Кровати не заправлялись неделю, всюду валялись газеты, посуда, грязное белье. Негры входили без стука, оставались сколько хотели, оставляли свои инициалы на стенах, крали, болтали и бесцеремонно смеялись. В углу мирно жевала жвачку корова, время от времени сыто мыча. Это была священная корова, которую Тюльпан получил из Индии вместе с трогательным посланием, уверявшим во «всецелом нашем уважении и горячей симпатии к мужественному европейскому народу, борющемуся за свою свободу». Ученики Тюльпана, в основном из интеллигентов, окружили священную корову глубоким почтением. Правоверным был постоянно открыт доступ к ее навозу. Чудесный успех движения не вскружил Махатме голову и не заставил его отказаться от патриархальных обычаев, которые мы за ним помним; единственным признаком определенного достатка был ученик, который постоянно держался рядом с Господином, поднося ему пепел на серебряном блюде.



— Там эти ганди повсюду, — заявил Гринберг, вернувшись из поездки на Юг, где негры сотнями объявляли голодовку, протестуя против своего положения в обществе. — Эти ганди повсюду, и за ними миллионы черномазых, все решили победить или погибнуть.

— Они погибнут, — сказал Костелло.

— Миллионы негров решили, — сказал Флапс, — а в центре всего этого — маленький человек.

— В центре всего этого Тюльпан, — прошептал Биддль взволнованно. — Маленький друг бедных. Маленький друг негров. Маленький друг всего мира. И в центре всего этого Тюльпан — совсем один. Это очень трогательно.

— Очень, — сказал Гринберг и высморкался.

— Он защитит нас, — сказал Биддль. — Маленький человек защитит нас. Маленький папочка. Тюльпан. Даже имя его прекрасно. В этом имени — все! Так просто! Оно могло бы быть именем черного. Тюльпан решит проблему черных. Совсем один — и решит.

— Не совсем один, — сказал Гринберг. — За ним весь Запад. И он решит ее не моргнув глазом.

— А потом? — спросил Костелло.

— Великая Белая тишь, — сказал Гринберг.




— И это все, друг мой? Вы закончили? Могу я спросить, здесь — все, что вы хотели нам сказать?
— Дело уже не в том, чтобы сказать, мой Господин. Дело в том, чтобы крикнуть.




— Old Man River[26], — пел Биддль. —



That Old Man River
He keeps on rolling,
He keeps on rolling,
He keeps on rolling…



— Ты прекратишь орать? — сказал Гринберг.

— «Old Man River» — это все, что они нам оставят, — сказал Биддль. — Все, что им от нас надо, это чтобы мы еще несколько поколений пели «Old Man River».

— А потом?

— Потом они дадут нам другую песню.

На двадцать пятый день своего поста Тюльпан был торжественно принят в Муниципалитете Нью-Йорка. Пленки того времени, обнаруженные в Музее человека, представляют документ, с которым должен ознакомиться каждый, кто интересуется рождением и началом расцвета нашей цивилизации. Глядя на худую фигуру Европейца, босиком всходящего по ступенькам огромной мраморной лестницы, невозможно не проникнуться чувством благоговения и смиренного преклонения. Чопорные одежды высоких сановников муниципалитета и богатые их дары являют разительный контраст со столь простым и демократичным обликом Тюльпана: босоногий, как мы уже говорили, Европеец прикрыл свое тело простыней, перекинув один ее конец через плечо на манер тоги. Стороны обменялись приветствиями. К несчастью, торжественная речь, произнесенная мэром Нью-Йорка, была испорчена во время первого белого погрома, который имел место в третьем веке нашей эры; лишь ответ Европейца дошел до нас почти неповрежденным. Заглушаемый криками поклонников, наполовину утонувший в исступленных приветственных возгласах толпы, которую некоторые историки исчисляют более чем двенадцатью миллионами, слабый голос Тюльпана все же заставил прислушаться к себе и добиться признания, как совершенно справедливо написал один хроникер, «благодаря одной лишь своей слабости». Сегодня эти несколько фраз учат наизусть во всех школах, и мы без колебаний приводим их здесь. «Друзья, — сказал Тюльпан, — я благодарю вас за прием, который вы мне устроили и который, я знаю, адресовали не только мне, но всей моей европейской родине. Мы нуждаемся в уране, машиностроительном и сельскохозяйственном оборудовании, в бессрочном кредите — духовном и финансовом. Мы предлагаем взамен поэмы Петрарки полное собрание сочинений Шекспира и свободный вход во все музеи Франции и Италии. Мы просим вас также поделиться секретом атомной энергии и готовы дать взамен подробный план кафедрального собора в Шартре…» По движениям губ и жестам Европейца можно понять, что он еще долго проповедовал, но с этого места крики радости и продолжительные аплодисменты толпы совершенно заглушают его речь.

XIV

Еще один заблудший крестный ход

— Дядя Нат.

— Да, патрон?

— Груз неба и земли — для одного человека это слишком.

— Придется потерпеть, патрон: закон тяготения.

Тюльпан вздохнул.

— Хотел бы я вырвать наконец человека из его одиночества…

— Беритесь за бунт, который вам по плечу, — посоветовал Натансон. — Человек, патрон, — он ужасающе одинок. Всегда был таким и пребудет таким вечно. И не вашим ППТ[27] менять здесь что-то.

Утром на чердаке привычно толпились черные всех мастей, более или менее вызывающие, которые хотели видеть Тюльпана, слышать его, исповедаться ему, пересчитать его ребра, получить прядь его волос и его благословение. Как всегда Махатме пришлось отказываться от бесчисленных приглашений на обед, полученных со всех концов света. Нанес ему визит и некий Росселли, более известный в квартале под кличкой «Вурлитцер»[28], данной ему за гигантский рост и великолепный бас. Дядя Нат познакомился с ним еще до Первой мировой — они вместе работали в конторе перевозок. «Мы были тогда два негра-идеалиста, — вспоминал он мечтательно, — и никакой груз не был слишком тяжел для наших плеч. Истинные Тюльпаны, патрон… особенно Росселли. Он целый день мотался по улицам Гарлема, согнувшись пополам, с тяжеленным грузом на спине.

— Однажды, — говорили ему другие негры, сидя на тротуаре, мирно покуривая и поплевывая, — одним паршивым утром, Вур, на твоей шее окажется веревка, и будет она хорошенько затянута. Это так же верно, как то, что Бог есть. Совсем незачем негру метить выше своей головы.

— Да я подниму Эмпайр-стейт-билдинг и швырну в море, — басил Росселли, покряхтывая. — Я подниму все небоскребы Уолл-стрит и швырну их в море вместе со всеми дурными неграми, которые будут внутри.

— Тут ничего не поделать, Вур, — говорили черные, поплевывая и качая головами. — Были негры, которые тоже пытались, до тебя. Вспомни Розу Люксембург, Маттеотти[29], Карла Либкнехта… Мы до сих пор их оплакиваем!

— Да вы только дайте мне этот оружейный завод! — громыхал решительно Вурлитцер.

— Нет в мире негра, способного в одиночку поднять такую штуку, — печально уверяли черные. — Даже если б все негры, которых сотворил Господь, собрались вместе, у них и то сил не хватило бы, Вур.

— Может, и хватило б, только они не знают, — утверждал Вур. — Может, они плохо пытались, вот и все. А я хочу попробовать.

— Пробовал один такой, давным-давно, — негр из Вифлеема, — шептали черные, вздыхая, — вот и вспомни, что с ним случилось. Нет, Вур, ты мало шпината ел, чтобы за такое браться.

Но Росселли плевать хотел на эту упадническую болтовню. Казалось, сердце у него накрепко пришито в груди, и его сложнее растревожить, чем все великие колокола, которые когда-либо звонили на земле осанну. И голос у Росселли был так же велик, как голоса колоколов; он-то и стал причиной его падения. Как-то летним вечером Росселли запел негритянский гимн у открытого окна, а мимо проходил один белый. Две недели спустя Росселли пел „Swing, swing my heart“ и „Oh! how I love my sugar daddy“ по радио; через месяц он купил паккард с ливрейным шофером, стал членом ассоциации „Америка прежде всего“ и получил американский паспорт».

— Поговорим немного, но поговорим хорошо, — сказал Вур, входя на чердак. — Я пришел послушать вашего хваленого соловья. В квартале только о нем и говорят: «Есть в Гарлеме негр Натансон, который держит на чердаке знаменитого соловья. Его зовут Тюльпан, и у него самый прекрасный голос в мире. Слушаешь его, и жизнь становится лучше, а каждый негр знает, зачем он родился: чтобы слушать по ночам песни соловья. Он поет, Вур, как ты никогда не пел и петь не будешь… Единственный соловей на свете, который поет человеческим голосом!» Я пришел послушать. Я пришел подписать с ним контракт.

— Это не обычный соловей, — проговорил дядя Нат. — Мой соловей — это аллегория.

— Я достаточно зарабатываю, чтобы позволить себе соловья даже очень редкой породы!

— Это соловей-идеалист…

— Я заплачу сколько нужно.

— Это соловей, — сказал дядя Нат, — который поет только революционные песни!

— Просто он голоден. Кормите его дважды в день, дайте ему уютную клетку — и он запоет «Swing, swing my heart» и «Oh! how I love my sugar daddy», как все на свете!

— Ему нужна не клетка, — сказал дядя Нат, — он живет в груди.

И, когда они остались одни, дядя Нат, как всегда, сказал Тюльпану:

— Патрон, не изводите себя…

— Не буду, дядя Нат.

— …потому что все это не мешает соловью петь.

— Мы здесь не затем, чтобы слушать соловья.

— А зачем же тогда, скажите на милость?

— Не знаю. Никто не знает.

— Ну-ну-ну, патрон. Лично я отлично знаю. Мы здесь именно и только затем, чтобы ублажать соловьев.

— Может быть, и так.

— Да не может быть, а точно, раз я это вам говорю. Я это говорю и докажу. Я очень хорошо знаю, как все случилось. Господь сотворил соловья и дал ему прекрасный голос, и соловей, чуть только ему воткнули последнее перо в задницу, тут же взлетел на ветку и — тюр-лю-лю! тюр-лю-лю! «Я пою и пою для тебя всю ночь». Двести сорок семь ночей подряд пел он так, соловей-то. А потом вдруг загрустил и умолк. И Господь сказал ему: «Эй, соловушка, что случилось? Я дал тебе прекраснейший в мире голос, а ты им не пользуешься. Хорошенькое дельце. Далеко же пойдет мое сотворение мира, если все будут так делать». И тогда соловей подлетел к Господу и сказал: «Дедушка, зачем мне прекрасный голос, когда некому им восхищаться?» — «Есть же я», — слегка обиделся Господь. — «Это не смешно, — ответил соловей. — Вам стоит только захотеть, и завтра Вы запоете не хуже меня, с Вашими-то способностями». — «Ладно, ладно, — сказал Господь, — подумаю, что можно для тебя сделать». И наутро ему пришла в голову идея…

— Тоже мне идея! — вздохнул Махатма.

— Он сотворил человека. И вот зачем было создано человечество — чтобы порадовать соловья!

Народ перед домом молился целый день и к вечеру принялся упорно требовать Тюльпана. Дядя Нат подвел своего друга к окну. Толпа испустила рев, скандируя: «Да здравствует Европа! Да здравствует ее Президент!» — и предалась бурной демонстрации своего рвения и своей симпатии.

И вот тогда-то Тюльпан начал сдавать.

Он окинул толпу странным взглядом, посыпал голову пеплом и монотонно затянул:

— Мир нуждается в ком-то прекрасном и чистом.

— Эй, патрон, — немедленно заволновался дядя Нат. — Вы же не собираетесь изводить себя? Вспомните, что случилось с Сэмми Подметкой!

— Человечеству нужна ростра, — прошептал Махатма.

Дядя Нат сбегал за стаканом воды, но Тюльпан с достоинством оттолкнул его.

— Зачем отказывать мне в истинном величии?

— Патрон, не заводите нас!

— Долой изоляционизм совести! — вскричал тогда Тюльпан.

Дядя Нат с ужасом отодвинулся от него.

— Так и есть, — охнул он, — свихнулся!

— Я протестую против нищеты мира!

— Попался на свой же крючок!

— Против деревушек по соседству! — кричал Тюльпан.

— Так было с учеником чародея![30]

— Мы хотим, — гремел Тюльпан, вспрыгнув на стол и потрясая кулаком, — мы хотим, чтобы Человек скорбящий стал наконец Человеком действующим!

Ночь он провел, расхаживая нагишом по чердаку и посыпая голову пеплом, жестикулируя и бормоча что-то библейское. Спозаранку Тюльпан завел:

— Я крестный ход рассвета, что занимается над no man’s land…[31]

Дядя Нат, который сторожил его всю ночь, воздел руки.

— Еще один заблудший крестный ход! — причитал он*[32].

XV

Индивидуум не мертв

Бакалейная лавочка синьора Черубини находилась в Сохо[33], в самом сердце Лондона, между рестораном «Прекрасные Афины» и бутиком портного Джованиани. Это была клетушка, забитая горшками, ящиками и салями, которые свисали с потолка, словно сталактиты; здесь царили полумрак и благодатное тепло крепких запахов, среди которых довольно назойливо выделялся крепчайший аромат горгонзолы. Хозяин бакалеи обитал в задней комнате, где стояла узкая кровать и несколько стульев — вот и вся мебель; горгонзолы и салями тоже были представлены там на отдельной полке: лавочник привык к духу своего заведения, и сон в иной атмосфере вызывал у него мигрень. Над кроватью висели ходики с очень старой кукушкой, которая усталым голосом отсчитывала время. Рядом была клетка с почтенным попугаем, уроженцем Пизы: синьор Черубини вывез его с собой, когда отправился в ссылку после дела Маттеотти. Словарный запас птицы свидетельствовал о высокой политической культуре и неподкупной преданности свободе. Ее любимейшими лозунгами были «Долой фашизм!», «Да здравствует Республика!», «Индивидуум не мертв!» и даже «Да здравствует Атлантическая хартия!» — магические слова, которые попугай частенько орал среди ночи таким голосом, словно его мучили кошмары. Следует, тем не менее, заметить, что после войны политического задора у старого бойца ощутимо поубавилось; сперва он начал делать паузы между своими манифестами, настороженно замолкал, все дольше задумывался, закрывая один глаз. Наконец настал день, когда он вышел вдруг из своего странного оцепенения и триумфально выкрикнул «ку-ку», которое принял, быть может, за лозунг нового времени, не будучи лишен ни трезвой философии, ни той жестокой наблюдательности, которая свойственна глубоким старикам. Имя птицы было Паоло. Над кассой было установлено радио: синьор Черубини предпочитал быть в курсе всего, что происходит в большом мире, час в час. Он не хотел, чтобы оставленные без надзора правительства застали его врасплох. Наморщив лоб и скрестив руки на груди, он прослушивал полный отчет о проблеме и, если дело было срочное, не теряя ни минуты, покидал свою лавку, перебегал улицу, входил к своему другу мистеру Джонсу и немедленно представлял ему самый разумный выход из ситуации. «И это единственно возможное решение, — заключал он. — Их предупреждали. Я умываю руки». Мистер Джонс качал головой и говорил только: «О, dear! О, dear!», словно выражал опасение, что, даже получив предупреждение, «они» все равно сделают по-своему. Дружба, которая связывала синьора Черубини и мистера Джонса, возникла вовсе не из-за того, что их лавки случайно оказались напротив друг друга. Им даже казалось иногда, что сначала родилась их симпатия, а лавки расположились так уже после, сами собой. Мистер Джонс всегда пробирался в бакалею мелкими шажками, украдкой, словно мышь, которая собирается обнюхать кусочек горгонзолы. Он устраивался на стуле подле ящика с цукатами; позади него с газетой в руке восседал синьор Черубини, слегка топорща усы и пуча глаза от волнения, в которое приводили его новости. Рукава его рубашки зимой и летом были закатаны, обнажая на левой руке отвратительную татуировку: синьор Черубини никогда не служил на флоте, просто однажды оказал услугу одному любителю из Сохо. Два друга почти не разговаривали — долгий опыт общения показал, что мистер Джонс всегда и во всем соглашается с синьором Черубини. Порой это было нелегко, потому что бакалейщик частенько менял свое мнение, но мистер Джонс без колебаний делал то же — за компанию. Обычно синьор Черубини громко, с пьемонтским прононсом читал ему газету, тщательно выбирая самые дурные новости.

— Правительство продолжает бездействовать относительно трущоб, — к примеру, декламировал он, с упреком глядя на своего друга.

— О, dear! О, dear! — вздыхал мистер Джонс, и тогда синьор Черубини протягивал ему на кончике своего бескрайнего ножа кусочек горгонзолы:

— Formaggio?[34]

Горгонзола вызывала у мистера Джонса сильнейшую изжогу. Но он ежедневно пренебрегал этим обстоятельством, сознавая, что дружба, как и все на свете, имеет свою цену. Натурой он был впечатлительной, и так как синьор Черубини не пропускал ни дня, чтобы не поднести ему какую-нибудь ужасную новость, сопроводив ее кусочком мерзкого сыра, мистер Джонс все больше и больше погружался в меланхолию. Их беседа всегда проходила в бакалейной лавке: мистер Джонс был представителем похоронного бюро в Сохо, и, несмотря на все его старания, атмосферу этого заведения нельзя было назвать радостной. Тому способствовали довольно мрачные рекламные лозунги, которые фирма мистера Джонса сочла подходящими для привлечения местной экзотической клиентуры: «Стрижка волос — шиллинг. Бритье — шесть пенсов. Массаж для придания лицу покойного выражения благостного и спокойного — полкроны». Весьма печальной была и следующая надпись: «Кремируем чисто, хороним быстро», что, казалось, предполагало совершенно неприличную спешку. «Вывоз тела за нами», — уверял другой плакат, и вы незамедлительно думали, что у предприятия длинные руки… Таким образом, с общего и молчаливого согласия друзья избрали в качестве места встреч лавку синьора Черубини. Но как-то утром, подкравшись к ней, мистер Джонс нашел бакалейщика в чрезвычайном волнении: он метался среди салями, точно тигр среди лиан, стиснув свежую газету, как побледневшего воришку, пойманного за шкирку на месте преступления.

— Индивидуум не мертв! — горланил Паоло в комнате за лавкой.

— Нет, Паоло, старый друг, — крикнул синьор Черубини, — нет, индивидуум не мертв! Я сказал бы даже, что никогда он не был более жив и полон решимости заклеймить преступления коллективизма, бросив наконец великий клич объединения, призвание к крестовому походу против варварского Суверенитета государств! Только послушайте, дорогой мой, послушайте внимательно. — Он прочел: — «Сегодня сорок второй день Голодного крестового похода, начатого Тюльпаном, Белым Махатмой Гарлема. Во всем мире приверженцы этого великого движения за эмансипацию человека исчисляются миллионами, но сам его лидер быстро слабеет. Никакими силами члены Конгресса не смогли заставить его прервать пост. „Сначала постройте лучшее общество, основанное на справедливости и уважении к каждому человеку, выбросьте ваши учебники истории, перевоспитайте победителей и побежденных, дайте всем хлеб, работу и свет… Отмените преступный Суверенитет Государств! Провозгласите священный закон обязательного вмешательства каждой страны во внешнюю политику других стран! Долой изоляционизм совести! Вперед, за мир и объединение!“ На телеграмму из Калькутты с предложением считать, что фруктовый сок, мясной бульон, свежие овощи и массаж с питательной массой раз в два дня не являются несовместимыми с полным постом, Махатма ответил категорическим отказом. „Взгляните, куда дух компромисса завел Римскую церковь“, — телеграфировал он.

Денно и нощно у дома Тюльпана теснится такая толпа, что его приходится постоянно усиленно охранять. Работу полиции осложняют тысячи девушек от тринадцати до шестнадцати лет, которые в состоянии экстаза, близком к разврату, ложатся прямо на пороге и тротуаре. Некоторые из этих юных энтузиасток силой прорываются к двери Махатмы, умоляют его подойти к окну и спеть для толпы учеников „Swing, swing my heart“ и „Oh! how I love my sugar daddy“. Тюльпан, уже сильно ослабевший, покоряется с большим удовольствием. Журналисту, спросившему, намерен ли он довести свой Крестовый поход до конца, Махатма ответил: „Это мой дар человечеству. Я хочу раскрыть наконец изумленному миру все могущество, скрытое в индивидууме“. Большую лотерею, организованную членами ассоциации „Молитва за Победителей“ в пользу их движения, выиграл юный Тим Зюскинд из Нью-Йорка, который на семьдесят третий день своего поста достиг веса Тюльпана — восьмидесяти шести фунтов и двух унций. Организованный банкирами с Уолл-стрит колоссальный Крестовый поход против рака, этого бича общества, достиг высшей точки. В результате Институты защиты от рака до такой степени расплодились по стране, что Тюльпан должен был направить банкирам настоятельное требование прекратить их братоубийственные разборки. Из Ватикана: хорошо информированное большинство довольно сдержанно отреагировало на поступившую от „Ассоциации Прессы“ новость о том, что тело Постящегося Европейца уже источает аромат роз».

— Индивидуум не мертв! — кричал Паоло.

Синьор Черубини смял газету и посмотрел мистеру Джонсу в глаза.

— Сохо немедленно должен дать свой ответ, — глухо сказал он.

Мистер Джонс ничего не ответил, угрюмо проглотил кусок горгонзолы, протянутый другом, и с дурными предчувствиями вернулся к себе.

XVI

Он творит чудеса

И тогда Тюльпан велел привезти на чердак парализованного старика и сказал ему: «Встань и иди!» — и паралитик не встал и не пошел. И тогда Тюльпан повторил со слезами: «Встань и иди!» — и паралитик сделал невероятное усилие, но не встал и не пошел. И в третий раз молил его Тюльпан: «Встань и иди!» — но бедный человек не мог пошевелиться и только сказал Тюльпану с огромной тоской: «Простите мне, брат мой, что не могу помочь вам». И тогда Тюльпан заплакал, и спешно послал искать слепого, и сказал ему: «Открой глаза и смотри!» И слепой открыл глаза, но ничего не увидел. И тогда Тюльпан пал на колени перед ним и умолял: «Сжалься! открой глаза и смотри!» И слепой негр открыл глаза, но ничего не увидел. И горькие слезы потекли по его щекам, и он сказал Тюльпану: «Простите меня, брат мой, но я ничего не могу сделать для вас». И тогда Тюльпан велел привести на чердак молодую негритянку, дитя которой умирало от лихорадки; и он коснулся лба младенца и сказал ему: «Исцелись!» Но лихорадка не отступила. И тогда Тюльпан повторил со всей своей верой: «Исцелись, исцелись!» Но ребенок не исцелился; напротив, он в тот же миг умер на руках у своей матери. И тогда заплаканная мать смущенно сказала Тюльпану: «Простите его, мой Господин, он слишком мал и не ведает, что творит». И тогда Тюльпан закрыл лицо руками и заплакал; потом велел привести на чердак негра и сказал ему: «Стань белым, сжалься надо мной!» — но негр оставался черен и лишь взял Тюльпана за руку, сжал ее и тихо сказал: «Простите нас, мой Господин, мы ничего не можем сделать для вас». И тогда Тюльпан заперся у себя на чердаке и плакал семь дней и семь ночей; а толпа на улице ожидала в молчании, печально, но безропотно, задумчиво жуя жвачку, — да, ибо такова истинная печаль и такова истинная покорность. И, видя скорбь народа, дядя Нат вышел к нему и сказал: «Слушайте, слушайте, ибо я говорю вам». И толпа слушала его и, выслушав, устроила овацию. И сразу лжепаралитик, лжеслепец и молодая негритянка, чье дитя безмятежно спало, поднялись на чердак. И Тюльпан сказал паралитику: «Встань и иди!» — и паралитик встал и зашагал уверенно. И, не помня себя от радости, Тюльпан приказал слепому: «Открой глаза и смотри!» — и слепой открыл глаза и видел. И великим светом просияло лицо Тюльпана, и повернулся он к ребенку, спящему на руках у матери, и крикнул ему звонким голосом: «Исцелись!» — и невинный младенец пробудился и начал плакать во все горло. И тогда Тюльпан упал на колени, и воздел руки к небу, и вскричал: «Благодарю, Господи, благодарю, ибо, воистину, никогда я в Тебе не сомневался!» И он велел своим любимым ученикам взойти на чердак, и на глазах у них торжественно вкусил немного пюре, чтобы отпраздновать случившееся.




— Над кем же вы смеетесь, друг мой?
— Над собой.


XVII

Он принимает себя всерьез

Наутро мистер Джонс нашел лавочку синьора Черубини закрытой, и ему даже не понадобилось пенсне, чтобы прочесть огромную надпись, сделанную мелом на ставне: «Все в ряды общества „Молитва за Победителей“! Да здравствует эмансипация человечества, ура!»

Движение между тем разворачивалось в Англии молниеносно. Леди Чам, супруга известного министра в отставке сэра Арчибальда Чама, которая была Президентом Комитета материальной и моральной поддержки русских мулов, спонтанно взяла на себя руководство ассоциацией. Синьор Черубини бросился к ней и предложил свои услуги. Но тут же леди Поуп, супруга хорошо известного министра в отставке сэра Джона Поупа, сестра министра в отставке сэра Эшли Бёрда и дочь министра в отставке сэра Портуза Бёрда, решительно отказалась от скучного поста Президента Комитета помощи бездомным собакам, закусила удила и громко потребовала для себя чести возглавить новое гуманистическое движение. Синьор Черубини не колебался ни минуты и всецело предоставил себя в ее распоряжение. Незамедлительно леди Типпс, супруга хорошо известного министра в отставке сэра Бернадетта Типпса и мать будущего министра Джонатана «Джамбо» Типпса, которая была Президентом организации, поставившей своей целью пристроить в Великобритании всех брошенных германских кошечек, которых бомбежки союзных войск оставили без крова, заботы и ласки, решительно приняла на себя руководство движением. Синьор Черубини слегка растерялся, но, тем не менее, предоставил себя полностью в ее распоряжение. Леди Поуп высказала протест, написав в «Таймс» письмо, где в резкой форме заявила, что «во времена, когда стольким бездомным кошечкам не хватает буквально всего, совершенно недопустимо видеть, как щедро осыпают милостями вражеских кошек. Неужели мы ничему не научились? — драматически завершала леди Поуп. — Неужели ничему никогда не научимся? Неужели всегда будем повторять былые ошибки?» Противостояние обострилось, когда жены министров-лейбористов, которые со времени закрытия коалиции довольствовались довольно серыми должностями вроде председательниц Комитета по борьбе с туберкулезом, или Фронта борьбы с безработицей и трущобами, или, что еще хуже, Комитета взаимопомощи европейских матерей, — подняли мятеж и потребовали, чтобы их допустили к руководству новым движением. Синьор Черубини потерял сон и за неделю похудел на двадцать фунтов, стараясь скоординировать весь этот взрыв благотворительности. Чрезвычайным облегчением для него стало то, что семь адмиральских дочек, каждая из которых была любимой ученицей Махатмы и жила и постилась у него под крылышком, взяли Центральный комитет организации в свои руки. С этого момента движение окончательно приняло размах Крестового похода. Для его бойцов немедленно были связаны восемнадцать тысяч пар носков, а в Трафальгарском сквере прошла гигантская демонстрация, так что специальное отделение Скотланд-Ярда в составе двух полицейских, ростом шесть футов два дюйма и шесть футов три дюйма соответственно, с трудом сумело сохранить порядок и должно было даже прибегнуть к грубой силе, чтобы сдержать толпу и помешать ей бушевать возле Парламента. Демонстрация со свойственным лондонской толпе неистовством мгновенно обернулась кровопролитием: уже через полчаса площадь была усыпана трупами голубей, не успевших вовремя укрыться на колонне Нельсона. Наутро город оказался покрыт листовками с протестом голубиного отделения Общества защиты братьев меньших, и в «Таймс» были направлены сорок два возмущенных письма, в один голос клеймивших полицию, неспособную обеспечить защиту всех британских подданных без различия вида и расы. Тут же имущие классы Объединенного Королевства объявили о сборе средств, на что неимущие классы в который раз откликнулись с энтузиазмом. Все это время лавочка синьора Черубини была закрыта; мистер Джонс встречал иногда своего друга: худой и бледный, тот крался трусцой, как побитый пес. Потом он пропал вовсе. Однако прислал приятелю весточку, сообщив, что переселился поближе к своей работе — к главному кварталу Ассоциации, в личный особняк мисс Женвины Тремор-Спад, дочери известного адмирала.

«К сему прилагаю ключи от моей лавочки; следите, чтобы крысы не съели салями. Скажите моим клиентам, что пришел мой черед потрудиться во имя лучшего общества. Горгонзолы надо каждый день проветривать по несколько минут, после чего класть обратно в мешочки. Паоло я забрал с собой. Тюльпан и Братство! Пьетро Черубини».

Примерно к этому же времени, как говорят историки (см., в частности, профессора Завадиакаса, «Последние дни Тюльпана»), относится великолепная, по сей день хранящаяся в Музее человека хроника встречи Тюльпана и делегации американской интеллигенции. Кажется, если не точно, — во всяком случае, вероятность высока, — что это была последняя делегация, которую принял Махатма, и это еще раз подчеркивает священный и трагический характер документа. Сохранившаяся нетронутой пленка запечатлела Тюльпана, сурового, покрытого пеплом, окруженного людьми в касках и форме сотрудников спальных вагонов «Пан-Америкэн». Глава делегации произносит речь. К сожалению, система воспроизведения звука сильно испорчена временем и теперь слова разобрать невозможно; сохранились лишь некоторые отрывки речи, восстановленные благодаря новейшим техническим средствам: «Дорогой Махатма! Позвольте мне от имени всей американской интеллигенции и особенно от имени всех цветных граждан этой страны выразить вам, дорогой Махатма, радость и гордость, которую мы испытываем, видя вас среди наших…»

Далее следует невразумительный треск, после которого идет такое заключение: «Дорогой Махатма! Ваш пример в некотором роде особенно показателен для нас, цветных служащих Общества спальных вагонов и железных дорог „Пан-Америкэн Ltd.“. Веря в сближение народов путем совместного развития транспортных предприятий, мы не принимаем изоляционизма убеждений и решили, дорогой Махатма, поднести вам этот букет тюльпанов как красноречивый знак неколебимого решения оказать единовременную материальную помощь всем нашим европейским братьям, без различия рас, пола и вероисповедания».

Далее опять следует треск, и остаток сообщения можно считать безнадежно утраченным для человечества.

XVIII

«И-а!» на глетчере