Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

«Что ж, давай попытаемся».

Муж посылает мальчишку к прославленному судье — спросить, нельзя ли с ним повидаться. Не успела пара глазом моргнуть, как уже сидит перед знаменитым судьей, который знает шариат вдоль и поперек и славится своим здравомыслием.

Муж, поглаживая усы, говорит: «Кади-эфенди, мы пришли к вам, потому что у нас нет детей, и нам уже невмоготу, родичи извели вопросами, когда и почему».

«А что вы для этого делали?» — прищуривается судья.

«Для чего?»

«Чтобы сделать детей».

Супруги переглядываются, и жена спрашивает: «Что значит „сделать“?»

«Детей нужно делать, — отвечает судья. — Иначе они не появятся».

«Да ну? — восклицает муж. — Вы точно знаете?»

«Разумеется, точно».

Муж поворачивается к жене и спрашивает: «Ты что-нибудь об этом слышала?»

Супруга пожимает плечами и разводит руками. Выясняется, что пара представления не имеет, как делаются дети, никто им об этом не рассказывал, а сами они как-то не сообразили.

«Может, вы нам слегка намекнете?» — просит жена судью.

Судья встает, задирает халат и предъявляет свой елдак, похожий на баклажан: в фут длиной, крепкий, как камень, с набухшей багровой залупой…

— Избавь нас от деталей, — перебил Рустэм-бей.

— …и стоит, как солдат на параде.

«Аллах всемогущий! — вскрикивает жена и спрашивает мужа: — У тебя тоже так?»

«Знаешь, бывает, но у меня больше похоже на морковку, чем на огурец».

«Это даже лучше, — говорит кади. — Ибо немногие женщины совладают с таким, как мой. — Потом обращается к жене: — Ты, вероятно, заметила, что у тебя есть рот на лице, но имеется и еще один кое-где в потайном месте. Первый рот для пищи, а другой глотает вот это, но ты вправе принимать сие пропитание только от мужа. Вы оба очень скоро поймете, что это приятно, и сделаете детей».

«А если она мне откусит? — спрашивает муж. — Чем я буду писать?»

«Не тревожься, — отвечает кади. — Тот рот беззубый, и, выйдя из него, ты поймешь, что он не нанес тебе никакого урону».

Жена раззявилась и все таращится на огромную камышину судьи, но тот заправляет инструмент обратно, они прощаются, и нате вам: через некоторое время у пары рождается ребенок, которого, хоть это девочка, нарекают в честь кади. Вот почему в Антифеллосе проживала единственная на свете девица с именем Осман.

Стамос-птицелов вздохнул:

— От Веледа только и жди какого-нибудь непотребства.

— Клянусь, это правда! — вскинулся Велед.

— У кого-нибудь есть история без скабрезностей? — поинтересовался Рустэм-бей. — Спрашиваю без особой надежды, просто из любопытства. — Он оглядел честную компанию и остановил взор на гончаре Искандере: — Искандер-эфенди, готов спорить, что ты подобных историй не рассказываешь.

— Я не знаю никаких подходящих историй, — ответил гончар, — но мне нравится рассказывать о подлинных происшествиях. Может, вам интересно узнать, почему я в четвертый раз направляюсь в Смирну, хотя мне нечего продать, и знакомых там нет?

— Наверное, тебе кто-нибудь рассказал о борделе на побережье, — предположил Велед-жирнюга, и кое-кто из путников засмеялся.

Искандер скривился и возвел взгляд к небесам.

— Не обращай внимания, — сказал Рустэм-бей.

— Он уже всем надоел, — поддержал Мохаммед, который все еще переживал холодный прием анекдота о ходже Насреддине.

— Расскажу, коли вам интересно. — Искандер помолчал, собираясь с мыслями. — Как вы знаете, одного моего сына зовут Каратавук, потому что я сделал ему свистульку, что поет, как дрозд, и мальчишка стал изображать дрозда — завел себе черную рубашку, полюбил черные вещи и целыми днями со свистком во рту машет руками, прыгая по камням среди старых гробниц.

У него есть дружок, христианский мальчик, и тому я сделал свистульку, что поет, как малиновка. Никогда не знаешь, какой будет звук у свистка, это как получится. То вдруг выйдет бюльбюль, а то дрозд.

Дружок Каратавука — сын Поликсены и Харитоса, вы их знаете, а сестра у него красавица Филотея. Он этакий крепыш, но решил прозываться Мехметчиком. Раз Абдул называет себя дроздом, думает он, я буду малиновкой.

Парнишки гоняют по округе, играют в птиц, а как надоест, заглядывают ко мне — любят возиться с глиной. Я им разрешаю что-нибудь слепить, иногда ходим вместе накопать материалу, или же они забираются в большой бак и помогают старому слепому Димосу очистить глину от камешков…

— Я все гадал, — вмешался Али, — на кой ты заставляешь слепого старика топтаться в баке с глиной? Он вечно так перемажется, что не разберешь — то ли мужик с проказой, то ли шайтан, то ли мертвец из земли вылез.

— В свежей глине полно камешков, песка, деревяшек, и Аллах знает чего еще, — объяснил Искандер. — Ее кладут в бак и размешивают в воде. Потом эта каша успокаивается, мусор оседает на дне, и тогда кто-нибудь забирается в бак и собирает его пальцами ног. Когда всю дрянь убрали, жижу сливают из бака через дырку чуть повыше днища, высушивают, и ты получаешь чистую глину, а значит, изделие не взорвется и не продырявится при обжиге в печи. Глаза не требуются, чтобы топтаться в баке, а работа нужна и слепым. К тому же у слепцов очень чуткие конечности, вот я и плачу старому слепому Димосу за труды.

— Не к добру, если неверный топчется в глине, — сказал Али. — Негоже, чтоб мусульманский горшок носил следы христианских ног.

Искандер засмеялся:

— Ноги, они и есть ноги! К тому же старик Димос женат на двоюродной сестре тетки моей жены. Я оказываю милость, и никогда не слышал, что милосердие должно распространяться только на единоверцев. Горшки-то я всем продаю. У Левона-хитрюги есть мои горшки, евреям продавал и даже чертопоклонникам. У денег своя религия.

Али с сомнением покачал головой.

— Так на чем я остановился? — спросил Искандер.

— Ты собрался рассказать, зачем в четвертый раз идешь в Смирну, хотя тебе нечего продать, и ты никого там не знаешь, — сказал Рустэм-бей. — Но вдруг начал о сыне, изображающем птицу, а потом съехал на старика-христианина, который топчется в твоей глине.

— Ага, вспомнил! Мысли, они как вьюнок, что десять раз обернется вокруг столба, пока доберется до верхушки… Погодите… Ну да, раз этот парнишка, Мехметчик, и говорит моему сыну: «Почему у твоего папы нет пистолета?»

«Не знаю», — отвечает Каратавук.

«Наверное, денег не хватает?»

«Нет, хватает».

«А вот и не хватает!»

«А вот и хватает!»

«Не хватает, не хватает!»

Ну, вы знаете, как это у мальчишек. А Мехметчик еще и говорит: «Вот у моего папы есть пистолет! Мой папа лучше твоего!»

Каратавук осерчал, смазал приятеля по мордасам и поставил ему фингал. Мехметчик в слезы, потом здорово лягнул моего сынка, и тот завыл. Тут появляется ходжа Абдулхамид, хватает их за шкирку, надирает уши за драку на улице, притаскивает ко мне, и я вытягиваю из них, что произошло.

И вот странная штука — через какое-то время я начинаю думать о том, что у меня нет пистолета. «Он тебе и не нужен, — говорю я себе. — Зряшная трата денег. Зачем он тебе?» А другой голос нашептывает в ухо: «Но ведь хотелось бы иметь пистолет, правда?» — «Не будь дураком», — говорит первый голос, а второй подзуживает: — «У всех мужчин есть оружие, без него мужчина не мужчина».

— Точно! — перебил Стамос. — Истинная правда. Поэтому у меня есть пистолет. Пожалуй, это важнее, чем иметь яйца и целый выводок детей.

— Ну вот, голоса от меня не отстают, и я уже не могу спать по ночам, потому что они ссорятся, перебивают друг друга и обзываются, и это хуже, чем соловьи, которые никак не заткнутся. И вот как-то я сижу за кругом, делаю блюдо, что и вообще непросто, и вдруг оно завихлялось и скукожилось. Я взбеленился, смял его и швырнул в ведро с глиной. Тут до меня дошло, что я не могу сосредоточиться на работе, потому что беспрестанно думаю о проклятом пистолете, которого у меня нет, и единственный способ вернуть себе покой — приобрести оружие.

— Правильное решение, — согласился Мохаммед. — И я бы так поступил.

— Вот я и надумал оправиться с ближайшим караваном в Смирну и купить себе пистолет. Возникли шероховатости с женой: мол, деньги на ветер, когда в доме шаром покати, и все такое. Я пообещал ей привезти серебряный браслет, и тогда вдруг оказалось, что у нас и денег полно, и идея моя прекрасная, и пистолет непременно пригодится. Я работал не смыкая глаз, чтобы изготовить побольше горшков, но покупателей было мало. А тут проходили кочевники с хорошим барышом от продажи ковров в Алеппо, и им как раз требовались горшки. Мне повезло.

В Смирне я совсем растерялся: город большой, тьма народу, спросишь дорогу — один говорит туда, другой сюда, и половина людей изъясняется на неведомых языках. Из экономии я ночевал на пристани, а в этом приятного мало: шныряли крысы, которых я ненавижу, и на канатных бухтах дешевые шлюхи обслуживали иностранных матросов. Спать не давали.

Через день я повстречал человека с великолепным пистолетом за кушаком. «Селям алейкум, — сказал я. — Простите, что досаждаю, но не могли бы вы сказать, где купили такой замечательный пистолет? Знаете, я ищу что-то подобное».

Прохожий рассказывает об оружейнике Абдуле Хрисостомосе и объясняет дорогу в турецкий квартал, что соседствует с армянским.

«Хочу вас предупредить, — говорит незнакомец. — Добиться толку от Абдула Хрисостомоса непросто. Вы получите прекрасное оружие, только не рассчитывайте, что быстро».

Немного поплутав, я разыскиваю этого Абдула Хрисостомоса, и он оказывается действительно своеобразной личностью. Представьте смесь еврея с греком, куда еще подмешали армянина, араба, болгарина и негра, а потом добавили сумасшедшую собаку. Речь разборчива, как у осла, если вообразить, что это животное умеет говорить; голова вся выбрита, кроме макушки, где волосы заплетены в косицу; золотое кольцо в ноздре и еще штуки четыре-пять в каждом ухе. Огромные толстые губы разъезжаются в улыбке до ушей, а в одном переднем зубе алмазная вставка, что постоянно сверкает вам в глаза и мешает разговору.

В мастерской печи с горящим углем, запах раскаленного железа — прямо картинка ада. Всё вокруг в саже, включая Абдула, и я по сию пору не знаю, кто он — чернокожий, араб или что-то другое.

Оружейник показывает мне все модели, какие он изготавливает, объясняет разницу между дамасским и расточенным дулом, говорит, что может сделать нарезной ствол, если я пожелаю и не стану о том болтать, поскольку нарезка запрещена, но гладкий ствол, говорит он, универсальнее, хотя бой у него менее точен; достает великолепные вкладки из слоновой кости, серебра и перламутра, которыми можно инкрустировать рукоятку из грецкого ореха, березы или другого дерева, а можно и обойтись; спрашивает, должно ли мое оружие заряжаться через ствол или иметь казенник, быть однозарядным или снабжено барабаном, а я хватаюсь за голову и вскрикиваю: «Абдул-эфенди! Выбор так богат, что я совершенно растерялся, у меня мозги уже не соображают».

Оружейник говорит: «Ладно, начнем сначала. Желаете пистолет или что-нибудь с прикладом?»

Вот уже закавыка: мне казалось, я хочу красивый пистолет, чтобы носить за поясом, а теперь начинаю думать, что большое ружье лучше. Потом задумываюсь о цене, а дьявол в голове нашептывает: «Да какая разница?», и я говорю: «Вообще-то я хочу и то, и другое». Абдул сияет, он любит таких заказчиков. В конце концов мы решили, что я получу гладкоствольный однозарядный пистолет с казенником и красивой простой березовой рукояткой, а также нарезное однозарядное охотничье ружье с казенником и красивым простым березовым прикладом. Видите, я старался сохранить благоразумие в своем безрассудстве, заказав практичное и полезное оружие, не слишком причудливое и не чрезмерно дорогое. Мы сторговались в цене, она была высокой, но не запредельной, к тому же я надеялся на очередной приход кочевников. Они много путешествуют, и горшки у них бьются часто, а их путь пролегает через наш город, всегда можно сбыть товар.

«Приходите через пару месяцев, — говорит Абдул Хрисостомос. — Все будет готово».

Естественно, я весь в нетерпении, ни о чем больше не могу думать, горшки разваливаются под пальцами, но вот наконец я отправляюсь со следующим караваном и оказываюсь в мастерской Абдула Хрисостомоса.

Он меня помнит: «А, Искандер-эфенди! Приятно вас видеть! Рад сообщить, что ваше оружие готово, и я уверен, вы будете в восторге».

Однако он чего-то межуется, и я скоро выясняю, почему. Прежде всего, у пистолета рукоятка из грецкого ореха, филигранно инкрустированная серебром, да еще четыре заряжающихся с дула ствола, растопыренные, как пальцы.

«Что это, скажите на милость, Абдул-эфенди?»

«Пистолет классической системы для подавления бунтов, — отвечает он. — Одним нажатием курка укладываете четверых, стоящих плечом к плечу».

«Абдул-эфенди, — говорю я, — все это прекрасно, но мне не требуется подавлять никаких бунтов. Я вообще ни разу не поднимался на корабль, никогда не бывал в море, и я не капитан, которому нужно сохранять порядок. Я гончар и хочу пистолет, чтобы носить за кушаком, когда прогуливаюсь по городу или отмечаю праздник».

Абдул совершенно сникает: «Значит, не возьмете? А я думал, вам понравится, он такой красивый».

«Пистолет прекрасен, — говорю я, — но я такой не заказывал, и он, держу пари, намного дороже».

У Абдула дрожит нижняя губа, текут слезы. Этот здоровенный мужичина плачет, выговаривая детским голоском: «Я надеялся, вам понравится. Делал с такой любовью, так старался, и он всего в два раза дороже».

Я пытаюсь его утешить: «Абдул, это шедевр, вам нужно послать его в подарок самому Султану-падишаху, он достоин царского арсенала, а для меня он слишком хорош, мне такой не потянуть. Что с ружьем?»

Абдул Хрисостомос отирает лицо, испачкав руку сажей, и выносит ружье. Я смотрю и не верю своим глазам: шесть соединенных стволов, которые после выстрела проворачиваются. Очень красивый эбеновый приклад инкрустирован перламутром, но ружье из-за шести стволов такое тяжелое, что я просто не могу поднять его к плечу.

«Моя новейшая конструкция», — гордо улыбается Абдул.

«Это еще один подарок Султану-падишаху, — говорю я. — Ружье изысканное, но слишком тяжелое, и я такое не заказывал».

Оружейник смотрит на меня так, будто я только что сообщил о смерти его матери. Короче говоря, мы условились, что я снова приеду через два месяца со следующим караваном.

Я приезжаю в третий раз, и теперь Абдул сделал пистолет с нарезным стволом и семизарядным барабаном, а калибр такой, что одним выстрелом можно снести стену дома. Честно говорю, в дуло мой указательный палец пролезал. А у ружья ствол длиной шесть футов, потому что «повышается точность боя, и с тысячи ярдов можно сбить кроличью какашку». Все повторяется, Абдул плачет и говорит, что он художник и не может сдерживать свои творческие порывы.

«И меня можно назвать художником, — отвечаю я. — Но когда люди заказывают мне горшок, они получают то, что просили, а я стараюсь сделать его как можно лучше, потому что искусство не только в замысле, но и в воплощении, и не нужно все бесконечно усложнять». — Искандер помолчал. — И вот теперь я в четвертый раз отправляюсь к оружейнику, надеясь, что наконец получу пистолет и ружье, какие заказывал. А все передряги начались с того, что мой сынок подрался с приятелем и я начал страдать из-за отсутствия пистолета. По-моему, я свалял дурака. — Он кивнул на небо. — Наверное, Аллах смеется надо мной.

— Да нет, мужчине необходимо оружие, чтобы чувствовать себя мужчиной, — успокоил Али. — Без этого никуда. Сам увидишь — жена зауважает, сын станет тобой гордиться, а как пройдешься вечерком по улицам, почувствуешь себя самим Рустэм-беем.

Ага усмехнулся скрытой лести, а Искандер признался:

— Я уже волнуюсь.

Стамос отер нос рукавом:

— У этой истории нет конца. Я не доволен. На обратном пути непременно расскажи, как все прошло.

— Мне понравилось описание оружейника, — сказал Мохаммед. — Прямо как живой стоит с этими кольцами и косицей. — Он оглядел попутчиков и спросил: — Кто следующий?

Левон-хитрюга поднял руку:

— Я знаю историю о сорока визирях.

— Да это самый длинный рассказ на свете! — воскликнул Искандер.

— Если помнишь его целиком, — ответил Левон. — Боюсь, я многое запамятовал.

— Давай, мы напомним, — ободрил Стамос.

И Левон-хитрюга два дня рассказывал самую длинную из сочиненных историй о женских уловках и вероломстве. Все смеялись, не воспринимая всерьез женоненавистнические байки, и только странно смутившийся Рустэм-бей примолк и погрустнел. Забавно, что ятаган получил именно Левон-хитрюга: из неверных лишь торгаш-армянин поведал историю, но он был единственным, кого совершенно не интересовало оружие.

26. Мустафа Кемаль (6)

Далеко от Эскибахче, за Додеканесом и Эгейским морем Мустафа Кемаль наконец-то возвращается в Салоники — город, где родился. Идет 1907 год. С досадой и раздражением Мустафа понимает, что ссылка в Дамаск уничтожила его шансы на роль революционного лидера. Создан новый комитет «Единение и Прогресс», куда входят такие люди, как Талат-бей, Чемаль и Али Фетхи. Встречи проходят с секретностью масонской ложи, даются клятвы на саблях и Коране, и общество становится широкоизвестно под названием «младотурки». Новое образование поглощает общество «Отечество и Свобода», к Мустафе относятся с недоверием, поскольку все эти фокусы с тайнами и клятвами ему скучны. Его не допускают к активным действиям, и он проводит время, инспектируя македонские железные дороги.

Султан направляет две комиссии разобраться с комитетом «Единение и Прогресс», и руководителя первой ранят выстрелом. Глава второй комиссии явно желает примирения, но лихой майор, направленный в Стамбул на переговоры, уходит со своими людьми в горы. Майора зовут Энвер[34], к нему вскоре присоединяется еще один офицер, специалист в партизанской войне. Наконец открыто объявляется революция, Султан посылает войска на ее подавление, но солдаты присоединяются к революционерам. Красавец Энвер выступает с балкона отеля «Олимпийский Дворец» и провозглашает новую турецкую политику. Отныне никаких привилегий отдельным этническим и религиозным группам, у всех равные права и обязанности. В Салониках царит эйфория. Раввины обнимаются с имамами, изумленные политические узники выходят на свободу. Агентов Султана убивают, прохожие плюют на их трупы, валяющиеся на улицах.

Кемаль терпеть не может людей, подобных Энверу: правоверный и почтенный мусульманин, не пьет, не курит, тщеславен и педантичен. Мустафа завидует его лидерству и успеху, но не ждет от них ничего хорошего. Он понимает, что Энвер хороший армейский офицер, но не обладает нужными лидеру качествами. Мустафа злится, потому что остро чувствует собственное превосходство.

Революция непродуманна, нет ни плана, ни идеологии, кроме стремления вернуть империи былую силу. Революционеры не осознают мощь и соблазн новых националистических течений. Христиане не особенно рады обретенному праву исполнять обязательную воинскую повинность и стать свободными турецкими подданными, и вскоре младотурки понимают, что не сдерживают, а ускоряют развал империи. Болгария провозглашает независимость. Крит заявляет о присоединении к Греции. Австрия незаконно и беспринципно аннексирует Боснию и Герцеговину, чем дает толчок зловещим событиям, которые больше чем на столетие изменят весь ход европейской истории.

Мустафа вне себя от этого хаоса. В кафе «Кристалл», «Белая Башня» и «Олимп» он открыто и резко выражает перед однополчанами недовольство происходящим. Комитет «Единения и Прогресса» решает спровадить его в Триполи для улаживания каких-то местных проблем, и Мустафа неохотно соглашается поехать.

По пути он делает остановку на Сицилии, где местные ребятишки забрасывают его лимонной кожурой, потешаясь над его феской. Мустафа вдруг впервые понимает, что эта шапочка — олицетворение всего, что делает империю смешной в глазах иностранцев, и проникается к ней ненавистью. Потом, став турецким диктатором, он в припадке нетерпимости запретит ношение фесок.

В Триполи Мустафе приходится иметь дело с раздражительными арабами и старомодными турками, не признающими власть «Единения и Прогресса». Он наводит ужас на местного пашу и с неизменной, типичной для себя смелостью отправляется в мечеть, где располагается штаб арабов, собирающихся взять его в заложники. Он обращается к враждебно настроенной толпе, обрушивая на нее речь о патриотизме и вере. Он совершенно запугивает людей, подчеркивая мощь комитета «ЕП», но потом успокаивает, сказав, что эта мощь направлена лишь на их защиту.

Мустафа Кемаль производит впечатление на недоверчивого арабского шейха, когда рвет свои мандаты и говорит, что достаточно его слова, а бумаги ему не нужны, и шейх выпускает из тюрьмы трех предыдущих эмиссаров, которые совершили ошибку, слишком положившись на свои рекомендательные письма.

В Бингази шейх Мансур сверг оттоманские власти, и Мустафа идет на хитрость, чтобы его одолеть. Он собирает в казармах местные части, говорит офицерам, что проведет с ними учения и дает вводную: пехотный полк выдвигается для отражения атаки противника на левом фланге, но, получив новый приказ, разворачивается и встречает неприятеля справа.

Таким образом Мустафа внезапно окружает дом шейха Мансура, которому приходится выслать парламентера с белым флагом и начать переговоры. Мустафа читает шейху лекцию о природе и целях комитета «ЕП», а тот в свою очередь заставляет Кемаля поклясться на Коране, что не причинит вреда Султану, Божественному Халифу. Крайне сомнительно, что Мустафа придавал серьезное значение клятве на Коране, однако честь удовлетворена и порядок восстановлен. Полностью выполнив свою миссию, Мустафа Кемаль с триумфом возвращается в Салоники и узнает, что революция села на мель.

27. Тирания чести

Всех своих детей Юсуф-верзила любил одинаково. Порой у него слезы наворачивались при мысли, как страстно он их обожает. Можно было сравнить его жизнь с садом, где дочери — розы, растущие вдоль изгороди, а сыновья — молодые деревца, что палисадом защищают от мира. Много счастливых часов Юсуф посвятил забавам малышей, а когда они подросли, тискал так, что у детей выпучивались глаза и трещали ребра. Он полюбил и жену — такое случается, если супруга выбрана удачно, и к тому же чресла ее выпускают на свет эти родники и ручейки счастья.

Но сейчас Юсуф-верзила не знал, что делать с руками. Казалось, они живут собственной жизнью. Большой и средний пальцы левой руки потирали глаза и встречались на переносице. Это успокаивало на долю секунду, не больше. Покою не было места в этой жуткой ситуации. Потом руки лежали рядышком на лице и кончиками больших пальцев касались мочек. Юсуф сбросил феску, чтобы руки могли пробегать по волосам и сцепляться на затылке. Красная феска валялась в углу на боку, и жена Кая то и дело на нее поглядывала. Несмотря на постигшую их ужасную трагедию, ей по привычке хотелось навести порядок и хотя бы поставить феску прямо. Сцепив пальцы и прикусив губу, Кая сидела на низкой оттоманке и смотрела на мужа. Она была беспомощна, как человек перед престолом Всевышнего.

Юсуф-верзила вышагивал по комнате, размахивал руками, вслух с кем-то спорил и кого-то увещевал, временами пряча лицо в ладони. Кая не видела, чтобы муж так страдал и убивался, со дня смерти его матери, случившейся три года назад. Юсуф собственноручно нарисовал тюльпан на ее надгробии и часто, взяв хлеб и оливки, сидел у могилы. Он представлял, как мать лежит в земле, но она рисовалась ему только живой и не тронутой тленом.

Юсуф уже миновал стадию ярости. Прошло время, когда метания по комнате сопровождались столь страшными непотребствами, что Кая, зажав уши, выскочила с детьми из дома, но в голове звенели проклятия в адрес дочери и того христианина: «Ороспу чоджугу! Ороспу чоджугу! Пич!»[35]

Теперь Юсуф переживал момент, когда осознается весь ужас неминуемого горя. Он со стоном запрокидывал голову, в разверстом рту тянулись нитки густой слюны, глаза блестели от закипавших слез.

Кая уже вконец изнемогла и перестала умолять мужа — она и сама не видела иного выхода из того, что на них обрушилось. Будь этот мусульманином, можно было бы отдать за него дочь или же поступить с ней, как с Тамарой-ханым. Можно было бы навечно запереть ее в доме, оставив безмужней, а ребенка подкинуть, ну хоть к воротам монастыря. Можно было бы с позором ее изгнать, чтобы сама о себе заботилась, страдая от унижений, которые ниспошлют на ее голову судьба и божественная злоба. Но этот оказался не мусульманином, а неверным.

Юсуф был неумолим и непреклонен во всем, что касалось веры. Родом из Коньи, он отличался от здешних мусульман-полукровок, которые были ни то ни се: женившись, меняли веру, открыто или тайком пили вино с христианами, клянчили в молитвах помощь у матери Иисуса, не спрашивали, что за белое мясо подается к столу, и отправлялись в могилу, держа в руке серебряный крестик, завернутый в клочок страницы из Корана, ибо считали, что в гонке к спасению разумно ставить на двух верблюдов. Юсуф-верзила презирал таких людей. Величайшее проклятие религии: достаточно любой малости, чтобы любимый ближний превратился в заклятого врага. Большую часть жизни Юсуф прожил среди христиан спокойно, но теперь дочь замаралась, осквернила себя с неверным и обрекла отца на непереносимую муку.

Юсуф перестал метаться по комнате и созвал сыновей. Он призвал также остальных дочерей, которые теперь в испуге молча стояли в глубине сумрачной комнаты.

Поставив сыновей перед собой, Юсуф вынул из-за пояса пистолет, взвесил на ладони и рукояткой вперед протянул среднему сыну Садеттину. Потрясенный мальчик взял оружие и осекшимся голосом произнес:

— Только не я, папа.

— Я пытался, но не могу, — сказал Юсуф. — Мне стыдно, но я не могу.

— Только не я. Почему я, папа?

— Ты смелый. Очень смелый. И послушный. Это мой приказ.

— Папа!

Юсуф видел изумление и душевные терзания сына, но не уступал.

— Пусть это сделает Икрем, — умолял Садеттин. — Он старший.

Икрем выставил руки, точно заслоняясь от брата, и яростно замотал головой.

— После смерти матери он займет мое место, — сказал Юсуф. — Икрем наш первенец. Вы привыкли ему подчиняться. Он станет главой семьи. Это должен сделать ты. — Юсуф помолчал. — Я приказываю.

Отец с сыном долго смотрели друг на друга.

— Я приказываю, — повторил Юсуф-верзила.

— Лучше я убью себя, — выговорил Садеттин.

— У меня еще останутся сыновья. — Юсуф положил руку ему на плечо. — Я твой отец.

— Никогда тебе не прощу!

— Знаю. Но я так решил. Иногда… — Юсуф запнулся, стараясь подобрать слово для того, что лишает человека выбора. — Иногда мы бессильны.

Отец с сыном молча смотрели друг на друга, в глубине комнаты зарыдала девочка. Садеттин бросился к матери, упал на колени и схватил ее руки:

— Мама! Мамочка!

Кая высвободилась, коротко и беспомощно всплеснув руками. Она вдруг стала похожа на отвернувшуюся от жизни старуху.

— Я приказываю тебе, — сказал Юсуф.

— Это падет на твою голову! — зло воскликнул мальчик, вставая с колен.

— На мою голову, — повторил Юсуф.

Садеттин прошел на женскую половину. Ставни закрыты, в полумраке уютно пахло женственностью и тайнами. В темном углу мерцали ужасом глаза милой Безмиалем — самой ласковой и самой любимой сестры.

— Садеттин, — прошептала девочка. Нежный голосок полнился смирением. — Я думала, придет Икрем.

— Я тоже так думал.

Взглянув на пистолет, Безмиалем положила руку на живот.

— Ты убьешь нас обоих.

— Да.

— Ребенок не виноват.

Пистолет показался еще тяжелее. «Я не стану осквернять правую руку», — подумал Садеттин и переложил оружие в левую.

— Моей вины нет, — сказал он.

— Мы все невиновны.

— Кроме тебя. — Садеттина вдруг кольнула злость: она виновата в том, что навлекла на них позор и загнала брата в ловушку.

— Оказывается, есть нечто выше чести, — сказала Безмиалем, и ее глаза на миг вспыхнули счастливым воспоминанием.

— Что же выше чести?

— Не знаю, как это называется. Но оно выше. И потому я невиновна.

Садеттин опустился перед сестрой на колени, взял ее руку и приложил к сердцу, губам и лбу. Преодолевая муку, он потупился и наконец выговорил:

— Это делаю не я.

Мальчик старался поскорее избавиться от слов, иначе тоска закупорила бы их в горле, где они умрут.

— Это делает наш отец, — сказала Безмиалем. — Несправедливость не твоя.

— Да примет тебя Аллах в раю.

— И пусть мы там встретимся.

— Пусть тебя унесут ангелы.

— И тебя, когда настанет время.

Садеттин встал и понял, что все же придется осквернить правую руку. Он переложил в нее пистолет, а левой обнял сестру за шею. Обоих била дрожь. Безмиалем нежно, как возлюбленного, обхватила брата. Садеттин почувствовал на шее мягкое прерывистое дыхание. Он прижал дуло пистолета к сердцу Безмиалем, зажмурился и, пробормотав «Во имя Аллаха…», выстрелил. Безмиалем будто подавилась, по телу побежали судороги. Садеттин держал ее, думал, что они никогда не кончатся, и его охватил ужас при мысли, что, наверное, придется выйти, перезарядить пистолет и выстрелить еще раз. Затем мелькнула отчаянная мысль отнести сестру к врачу, где ее спасут. Но вот голова Безмиалем упала ему на плечо, и Садеттин осторожно опустил сестру на пол. Встал на колени и, согнувшись в заученном на молитвах в мечети поклоне, поцеловал ее, а потом прижался лбом к ее лбу.

Когда Садеттин в рубашке, испачканной темной кровью, которой кашляла сестра, вернулся на мужскую половину, он выглядел другим человеком. Выдержав отцовский взгляд, парень презрительно швырнул к ногам родителя пистолет и с громким хлопком стиснул ладони.

— Из-за тебя я осквернил правую руку. С вами у меня все кончено, — сказал он.

— Куда ты направляешься? — спросил отец.

— А куда направляются птицы? — Он махнул в сторону Тавр, что мрачной огромной крепостью вздымались над райской долиной у побережья. За горами тянулись на восток хмурые равнины, где обитали жестокие дикари, что месяцами сидели в темноте и безделье, молча ожидая, когда стают зимние снега. — Я преступник. Мое место там. Надеюсь, Аллах не позволит мне долго жить.

Садеттин взял только мушкет и ушел, не поцеловав, не приложив руку отца ко лбу и сердцу.

Вскоре Юсуф-верзила в вычищенной феске и с пистолетом за поясом вышел из дома. На улице собралась небольшая толпа, встревоженная выстрелом. Люди видели, как взбешенный Садеттин в окровавленной рубашке выбежал с мушкетом. Казалось, все живое ему опостылело.

Не обращая внимания на толпу, Юсуф двинулся по оживленным крутым улочкам.

Обыденность городской жизни казалась оскорбительной. Юсуф перешагивал через дрыхнущих собак и обходил разлегшихся верблюдов. Вдалеке Богохульник поносил священника. За маленькой Филотеей, как всегда, следовал по пятам Ибрагим, за ее подругой Дросулой тащился преданный Герасим. Ходжа Абдулхамид восседал на Нилёфер в звякающих колокольчиках и развевающихся лентах. Гончар Искандер, вертевший круг под навесом, лениво махнул Юсуфу заляпанной глиной рукой. У дверей учителя Леонида в клетке щебетала птичка. Али-снегонос вел ослицу, поблескивали ее мокрые от подтаявшего льда бока. Под фиговым деревом Каратавук в черной рубашке и Мехметчик в красной играли в камешки. Вся эта обыденность казалась насмешкой Аллаха.

На площади за столиком в тени платанов два жандарма играли в нарды. День становился жарче, и расстегнутых пуговиц на их кителях прибавлялось. У обоих недельная щетина настоятельно требовала бритья, которое они предпримут сегодня вечером, накануне пятницы. В глазах жандармов сквозило законное недовольство, что их отрывают от священного долга перед нардами.

— Хош гельдиниз, — неслаженным хором произнесли служители закона.

— Хош булдук[36], — ответил Юсуф. — Извините за беспокойство. — Он вынул из-за кушака пистолет и осторожно, стараясь не сбить фишки, положил на доску. Озадаченные жандармы молча ждали разъяснений. — Я убийца и пришел сдаться, — тихо сказал Юсуф.

28. Унижение армянина Левона

С 1189 года по мусульманскому календарю, что соответствует 1774 году в христианском летосчислении, Российская империя, захватывая новые земли, применяла политику религиозной чистки. В Крыму, на Кавказе и в южной Украине, в Азербайджане, в Карсе, Ардагане и Лазе русские уничтожали и изгоняли мусульманское население, затопляя Османскую империю беженцами, с которыми та не справлялась. Невозможно подсчитать количество убийств и вообразить способы, какими они совершались. То был нескончаемый холокост, но, в отличие от более известного, времен Второй мировой войны, мир его не запомнил, поскольку он не предавался гласности ни тогда, ни после. Не воздвигались памятники, не вносились памятные даты в календари, не служились панихиды и задним числом не делались благочестивые выводы в назидание потомкам. Территории уничтоженного населения русские заселяли христианами, отдавая предпочтение славянам, а в их отсутствие довольствовались армянами.

Любопытно, что русские, называющие себя христианами, как и многие другие номинальные христиане в истории веры, не придавали ни малейшего значения ключевому завету Иисуса Христа, который учит возлюбить как самого себя ближнего, а также проклинающих и ненавидящих нас. Для христиан это не имело значения, поскольку главные эпифеномены любой религии — возникновение и расцвет лицемерия, мании величия и психопатии, и при основании религии первыми гибнут намерения ее основателя. Можно представить, как Иисус с Магометом угрюмо почесывают головы в раю, сличая записи, а потом оплакивают свои напрасные усилия и страдания, которые привели лишь к созданию двух монументальных гробов повапленных.

Неудивительно, что православные армяне, к несчастью для себя, поддались на уговоры собственных пастырей поддержать русских в борьбе против соплеменников-оттоманов и многие вступили в российскую армию. Соответственно, приливные волны сражений заносили беспринципных армянских поселенцев на территории, недавно очищенные от мусульман. Чего же удивляться, что для оттоманских ушей слово «армянин» стало подлинным синонимом предателя, и сотни тысяч армян, разбросанных по империи, жили в напряжении и опасности, обитая бок о бок с оттоманами иных исповеданий и народностей, которые не делали различий между армянами и не разжимали занесенный кулак лишь потому, что конкретный армяшка вообще-то протестант, католик или верноподданный Султана.

В год 1331-й по исламскому календарю и 1912-й по христианскому, в год, когда Греция, Болгария и Сербия, желая расширить собственные территории и освободить своих собратьев, напали на империю, армянин Левон нечаянно толкнул на площади отца Дросулы Константина. Левон, щурясь от солнца, пялился на грифа, появившегося высоко в небе над западной окраиной города, и в результате сей невнимательности ударил плечом Константина, шедшего навстречу.

Пресловутый Константин, закоренелый пьяница, начинал день с жуткого похмелья, а заканчивал блевом в сточной канаве. Некоторые умышленно накачивали его ракы, чтобы потом насладиться учиненным беспорядком и безобразными выходками, на которые он был мастак. Поразительно, как он умудрялся быть пьяным, не имея денег, и хмелеть от одного глотка.

В то утро из-за яркого солнца у Константина бухало в голове мучительнее обычного, он жмурился и корчил рожи, пытаясь облегчить свои страдания. Прошибал лихорадочный пот, подкашивались ноги, перед глазами все плыло, отчего казалось, что мозг отделился и теперь издали управляет телом системой рычагов. Константина уже разозлил мотавшийся по площади Богохульник, который пронзительно выкрикивал оскорбления проезжавшему на Нилёфер ходже Абдулхамиду. Вопли нищего гвоздями вонзались в мозг, от них сводило скулы, и было невозможно определить, где зарождается боль.

Толчок Левона явился весьма нежелательным и дезориентирующим вмешательством в мутный поток сознания Константина, который, не раздумывая, тотчас бросился на обидчика.

— Ты чё? Ты чё? Ты чё? — орал он, пихая Левона в грудь и заставляя пятиться. — Дерьмо собачье! Ты чё творишь? Козел!

Левон (благодаря острому деловому чутью больше известный как Левон-хитрюга) был аптекарем и вообще торговцем. Ему приходилось получать оскорбления, но он никогда не сталкивался с прямым насилием. В то время Левону было всего тридцать два года, у него росли три прелестные дочурки, и все предрекали, что с годами они превратятся в красавиц. Он часто наведывался по делам в Смирну и, подобно Рустэм-бею, с гордостью считал себя абсолютно современным человеком. В его наружности ничто не выдавало армянина: вычищенная красная феска, густые черные усы, шелковый кушак, черная жилетка с золотой вышивкой и сапоги выдавали человека зажиточного и пребывающего в согласии с собой. Левона весьма почитали как знатока полной истории о сорока визирях, что делало его неоценимым гостем в долгие вечера, он свободно общался с городской знатью. Однако аптекарь совершенно не был готов к нападению озлобленного пьяницы с дикой головной болью и вспыльчивым нравом. В отличие от Рустэм-бея, Левон не обладал крепким телосложением и больше преуспел в хитроумии, чем в физической силе, не имея привычки к верховой езде и охоте в горах.

Поначалу Левон от изумления разинул рот. Потом произнес что-то нечленораздельное, а Константин лишь снова пихнул его в грудь:

— Свинья! Грязный армяшка! Предатель!

Пятясь, Левон споткнулся о спавшую в пыли собаку и, взмахнув руками, упал навзничь. Собака завизжала и рванула прочь, поджав хвост и оглядываясь через плечо в страхе перед дальнейшими напастями.

Левон попытался сесть, но пьяница пнул его в ляжку. На площади собирались привлеченные заварухой люди. Константин, сыпля оскорблениями, плюнул армянину в лицо.

— Свинья! Свинья!

Окажись на площади кто-нибудь из знати, или если б жандармы по обыкновению играли здесь в нарды, пьяницу наверняка оттащили бы от жертвы и приструнили. Но никого из авторитетных людей не нашлось, а простолюдины даже обрадовались представлению, тем более что унижению подвергался человек умнее и благополучнее их. Подобных развлечений не бывало с тех пор, как по улицам за волосы протащили Тамару-ханым.

Каждый из этих людей помог бы Левону, если б нашел его раненым на обочине, но сейчас стадное чувство превратило их в стаю гиен.

Хохочущая толпа окружила перепуганного аптекаря и, насмешничая, подзуживала его обидчика, чередовавшего пинки и плевки.

— Давай, Константин! Врежь ему, врежь! — заорал Велед-жирнюга, и его ободряющий вопль подхватили Стамос-птицелов, сборщик пиявок Мохаммед, гончар Искандер, Али-кривонос, Харитос — отец Филотеи и Мехметчика и другие горожане, оказавшиеся на площади. Женщины тоже не отставали: Айсе с дочерью Хассеки, Поликсена и Лидия-яловка ввинтились в толпу и радостно вопили вместе со всеми. Чья-то грубая рука схватила Хассеки за девственную задницу, и молодица, взвизгнув, выпрыгнула из толчеи.

Распаленный толпой, собственной болью и злостью, Константин пинал поверженного аптекаря по ребрам. Левон инстинктивно свернулся калачиком и прикрыл руками грудь.

— Струсил! — закричал Искандер, и все захохотали.

— Он не мужчина! Трусливый пес! — орал Харитос. Толпа залилась пуще.

— Дай ему, дай ему! — хором вопили женщины, будто пьяные менады.

— Предатель! Армяшка! Сучий сын! — заходился Константин, безостановочно пиная скорченное тело.

Пьяница высоко занес ногу, и все вдруг замолчали, поняв, что он собирается обрушить ее на голову аптекаря. Наступил критический момент, когда забава могла превратиться в убийство. Народ онемел и замер.

Висела тишина, а Константин пошатывался на одной ноге, собираясь с духом исполнить намерение.

Избитый аптекарь заскулил и слабо, но внятно проговорил:

— Я верноподданный оттоман… Да здравствует Султан-падишах… Я оттоман… Да здравствуют Султан и империя…

Константин медленно утвердился на обеих ногах. Покачнувшись, он вдруг резко развернулся к притихшей испуганной толпе. Пьяно махнул руками, словно обнимая всех разом, и выставил обвиняющий перст.

— Вы! Все вы дерьмо! — Язык у него заплетался, но голос звенел презрением и злостью. — Свиньи и дерьмо, как этот сучий сын! Потаскухи и потаскуны! Клал я на вас на всех! Чтоб вы сдохли и отправились к своим шлюхам матерям и отцам, рожденным от шлюх!

Константин плюнул и отер руки, будто стряхивая грязь. Затем пьяно подтянулся и, шатаясь, решительно двинулся к церкви Николая Угодника. Гончар Искандер коснулся руки армянина и по-дурацки спросил:

— С вами все хорошо, Левон-эфенди?

Аптекарь застонал и, морщась от боли, медленно поднялся. Он был весь в белой пыли, нарядная одежда разорвана и измята. Али-кривонос поднял его феску, отряхнул и подал хозяину. От сильной боли в боку Левон с трудом держался на ногах. Однако он заставил себя выпрямиться и взглянул на окруживших его людей. На их лицах, только что горевших злорадством, теперь читалось беспокойство. Все долго молчали, потом Левон тихо, но с большим достоинством произнес:

— Позор. Как вам не стыдно.

Он отвернулся и с трудом побрел к армянскому кварталу. Харитос, полный раскаяния и стыда от слов Левона, бросился за ним и подхватил аптекаря под руку. Остальные переглянулись, пожали плечами и тихо, точно стараясь не разбудить спящего, разошлись по своим делам.

29. Я Филотея (6)

Однажды, когда я была совсем маленькой, у нас случился удачный год, и мы решили устроить курбан — в день папиного святого принести в жертву барашка. Папа купил большого караманского барашка, он нам всем очень понравился, у него на хвосте много жиру, мы такого готовили с медом в подношение Панагии. Этот барашек был очень красивый, мы его вымыли, украсили цветами и лентами, а я запускала ему руки в шерсть, так приятно, и я его полюбила.

Накануне вечером папа точил нож, а мы с мамой пошли в церковь и вычистили ее до блеска, ни пылинки не оставили. Утром моему братишке Мехметчику, по-настоящему его зовут Никос, нужно было отвести барашка к церкви и привязать у ворот, но барашек заупрямился и не хотел идти, и все смеялись, как брат с ним возится, но потом он справился, и зеваки захлопали в ладоши, и пришел отец Христофор, прочитал барашку наставление и благословил.

Когда запели славу Господу, папа отвязал барашка и трижды провел вокруг алтаря, потом повернул головой на восток и прижал к алтарю. Барашку подставили камень, а папа три раза нарисовал ножом крест у него на горле. Мне было ужасно страшно, я закрыла лицо и смотрела между пальцев. Потом папа сказал: «Прими, Господи» — и перерезал барашку горло. Кровь полилась в каменное блюдо, барашек задрыгался, а отец Христофор махал над ним кадилом, потому что ладан делает мертвых счастливыми и чтобы барашек нас простил. Когда барашек с перерезанным горлом забился, я заплакала, потому что полюбила барашка, а мама велела замолчать и не глупить, ведь это всего лишь баран.

Но я ужасно расстроилась и со злости стукнула папу, а он, слава богу, только засмеялся. Потом мы украсили себя цветами, а детям дали ветки с плодами, и батюшка повел нас на площадь, извещая всех о празднике. На площади барашка зажарили, а я сидела рядом с Мехметчиком и все плакала, и люди говорили: «У маленькой красавицы чуткое сердце, оно все в цветах».

Когда стали подавать мясо с рисом, все развеселились, а у меня слюнки текли, но я отказалась, и всех это очень рассмешило. Потом брат прошептал мне на ухо: «Если ты не съешь хоть кусочек, кто-нибудь умрет». Я спросила, кто. А он сказал — Ибрагим. Я не очень-то ему поверила, но на всякий случай съела мяса, потому что Ибрагим мне дороже барашка. Потом Мехметчик признался, что соврал, и я в отместку положила ему в рис дохлого жука, и он в темноте его съел, а я только на Рождество попросила у папы прощенья, что стукнула его.

Мне бы хотелось когда-нибудь рассказать эту историю Ибрагиму.

30. Мустафа Кемаль, сам себе охранник (7)

Столкнувшись со старыми обычаями, беспринципными вендеттами и родовыми кланами, планы младотурков по искоренению коррупции и кумовства, изменению системы образования и модернизации вооруженных сил сходят на нет. Подавляющее большинство населения глубоко консервативно, для него Султан — глава всех мусульман, земная тень Аллаха. Бунтовать против него или соперничать с ним равносильно святотатству. Старорежимные чиновники оказываются саботажниками и двурушниками. Депутаты нового парламента — турки, греки, арабы, албанцы, евреи, сербы, армяне, болгары и влахи — преследуют лишь корыстные этнические интересы. В армии зреют волнения, поскольку офицеры из низов понимают, что уменьшились их шансы на дальнейшее продвижение по службе. Недовольство в воинских частях, выведенных из Стамбула по причине их сомнительной благонадежности. «Союз Мухаммеда» поднимается на борьбу с безбожием младотурков, сражается за принятие закона шариата и недопущение к военной службе верующих студентов, проваливших экзамен по религии. Пресса, которой восстановленная конституция дала свободу, громогласно беснуется, как собака, что лает на луну, сама не зная зачем. На Галатском мосту[37] убивают оппозиционного журналиста, и его похороны выливаются в демонстрацию протеста.

В апреле 1909 года вспыхивает мятеж в армейских частях, которых сочли благонадежными и направили в Стамбул. К военным присоединяются исламские студенты и преподаватели, они идут маршем на парламент, выкрикивая «Требуем Священного Закона!», убивают морского офицера и двух политиков, которых с кем-то перепутали. Младотурки посылают из Салоник воинскую часть, где Мустафа Кемаль командует дивизионом, и мятеж подавляют. Султан низвергнут, он падает в обморок на руки старшего евнуха при сообщении, что его отправят в Салоники. Дрожащего мягкотелого брата Султана освобождают от тридцатилетнего домашнего ареста, дабы возвести на престол. Вешают восемьдесят контрреволюционеров, среди них лидера «Союза Мухаммеда» и даже одного несчастного, который смешивал Султану табак. В Адане запальчивый номинальный христианин архиепископ Мушский подбивает соплеменников армян взяться за оружие и убивать мусульман. Ответная реакция приводит к сожжению города и бойне, в которой погибают двадцать тысяч армян и две тысячи мусульман. Прибывает Чемаль-паша, он прекращает беспорядки и казнит сорок семь виновных мусульман и одного армянина.

Мустафа Кемаль говорит, что армия должна быть вне политики. Членам комитета «Единение и Прогресс» необходимо решить для себя, кто они — политики или солдаты, и полностью отказаться от политической деятельности, если отдадут предпочтение второму. Идея не популярна у таких политизированных офицеров, как почтенный красавец Энвер-паша. На Мустафу Кемаля готовится покушение, но он разгадывает цель молодого человека, пришедшего к нему на разговор, и кладет перед собой на стол револьвер. Оружие вкупе с невозмутимостью и красноречием так впечатляют юношу, что он, признавшись в своей миссии, заявляет, что передумал. Тогда партия ангажирует на убийство Якупа Джемиля, но тот преклоняется перед Мустафой и, отказавшись от задания, предупреждает Кемаля. Однажды темной ночью Мустафа, почувствовав слежку, ныряет в подворотню, вытаскивает револьвер и узнает в преследователе дядю Энвер-паши. «Я сам себе охранник», — хвастается Кемаль.

31. Черкесская наложница (1)

Говорят, в те дни на улицах Стамбула звучало семьдесят наречий. В громадной Османской империи, даже съежившейся и ослабевшей, вполне обычное было дело, что греки обитают в Египте, персы оседают в Аравии, а армяне проживают со славянами. Христиане и мусульмане всех разновидностей, последователи Алии[38], приверженцы зороастризма[39], иудеи, почитатели Павлиньего Ангела[40] уживались бок о бок в самых невероятных местах и в немыслимых сочетаниях: встречались греки-мусульмане, армяне-католики, арабы-христиане и сербы-иудеи. Стамбул, эта ступица колеса с лопнувшим ободом, был макетом мифических Вифлеема и Вавилона, и, хотя тогда этого никто не понимал, судьба назначила ему стать предтечей и моделью великих столиц мира, какими они будут через сто лет, когда сам он, как ни парадоксально, окончательно утратит свое космополитическое великолепие. Возможно, он обретет его вновь, если только дьявольски ложные идолы национализма, этого лицемерного патриотизма нравственных недорослей, в грядущем веке будут наконец сброшены.

Во времена Рустэм-бея Стамбул все еще был последней яркой инкарнацией Константинополя и Византии, когда названия и правители поменялись, но привычки, установления и обычаи остались прежними. Рустэм неизбежно окунулся в колоритный хаос еще на железнодорожном вокзале, любезно подаренном немцами (чей Кайзер объявил себя покровителем мусульман всего мира), и потому предсказуемо увенчанном башенками, придававшими ему вид крепости.

Город неверных Смирна стал хорошей тренировкой перед испытанием невероятной стамбульской суматохой, однако после железнодорожного путешествия Рустэм-бей пребывал далеко не в лучшем расположении духа. Лязгая и скрежеща, состав тащился по горам (непонятно, для чего их столько понадобилось Аллаху), и уже к Эскишехиру у Рустэма, не склонному к исламскому фатализму, лопнуло терпение. В полуденное пекло поезд сделал необъяснимую двухчасовую остановку. Пот со лба затекал в глаза, сбегал на кончики усов и капал на колени. Четырежды состав сдавал далеко назад, и Рустэм, не сдержавшись, вскрикивал: «Пешком и то быстрее, клянусь Аллахом!» Потом чудный пейзаж его почти успокоил, он высунулся в окно, и встречный воздушный поток со злорадной меткостью наградил его крупной соринкой в левом глазу. Слуги суетились, тыча в глаз носовыми платками, смоченными в черной от сажи воде, но лишь усугубляли нанесенную паровозом обиду. Несмотря на все старания Рустэма сохранить в поездке уединение и комфорт, народ неумолимо набивался в вагоны и те трещали по швам. Бессовестные пассажиры скапливались у подъемов, где поезд вынужденно двигался с улиточной скоростью, и запрыгивали на ходу, таща с собой коз, младенцев, рулоны ковров и огромные медные горшки. На официальных остановках, судя по всему, никто не выходил, но садилась тьма народу. Снаружи продавцы без устали торговали сладким чаем из безмерных самоваров, и взад-вперед носились мальчишки с нанизанными на палку пыльными баранками из пресного теста.

Рустэм-бея зажала в углу потная груда разнообразнейших человеческих особей. На коленях у него стояла неизвестно чья клетка с двумя симпатичными дубоносами, а в ногах умостился щенок мастиффа, который жевал его новые сапоги из дорогой кожи. Чудно скрючившись, чтобы не подпалить одежду соседей, пассажиры курили, и в спертом воздухе плавно изгибались густые ленты сизого дыма. Попутчики не могли удержаться от соблазна угоститься и угостить соседа едой из котомки и историей своей жизни, жизни родственников, а также тех, кого сами в глаза не видели, отчего в купе образовался разгульный пикник. Древний старик-курд в грязном белом тюрбане, длиннолицый, беззубый и с гипнотическим взглядом, три часа потчевал Рустэм-бея анекдотами на восточном диалекте о Карагиозисе и Темеле, в которых тот не понял ни слова.

В Стамбул ага прибыл в раздражении и распаде. Оба глаза воспалились и покраснели — левый сильнее. На новых сапогах виднелись следы щенячьих зубов, в носу свербило от птичьего пуха. Новый сюртук весь в пыли и измялся, новая красная феска обсыпана табачным пеплом, усы походили на грызуна, который вцепился в верхнюю губу и умер, на брюках пятна слюны, накапавшей изо рта древнего курда, что уснул сидя, зажатый между унылым солдатом и горбатым евреем-портным. В Рустэм-бее крепло подозрение, что затхлая вонь плесени, терзавшая его несколько часов, исходит от него самого.

Дожидаясь на платформе, пока слуги выгрузят багаж, Рустэм разглядывал гомонящую толпу и размышлял, не свалял ли он дурака по-крупному. Он мучился от дурных предчувствий по поводу своей затеи и смутных опасений, что она обречена на провал, — опасений, в которых сам не мог толком разобраться. Но ага знал также свое упрямство и понимал, что раз принял решение, будет ему следовать. Потому-то он и не поддался подозрениям, рожденным слухами, будто Мариора, мать Поликсены, без всяких на то оснований стала причиной смерти его семьи. Слухи — великие искусители здравого смысла, но коль Рустэм однажды решил, что это всего лишь злобные сплетни, поражающие все маленькие города, он твердо держался принятого решения и ни разу не позволил себе соблазниться иной мыслью. Когда кости Мариоры оказались чистыми, он, как и Поликсена, почувствовал себя оправданным, хоть и не верил в подобные христианские предрассудки.

В то время в Стамбуле насчитывалось около ста восьмидесяти постоялых дворов, открытых на деньги мусульманских филантропов, куда можно было прибыть со своей скаткой постели и спокойно отдохнуть в верхних комнатах, пока лошади набирались сил в конюшнях внизу. Некоторые караван-сараи, такие как «Валидех Хан» и «Ени Хан», славились своими двориками с деревьями и фонтанами, кладовыми, которым не страшен пожар, но и самые скромные постоялые дворы были удобны и опрятны. Мебели в комнатах не держали — легче избавляться от блох, вшей и клопов, — и потому проезжающие, даже в столь растрепанных чувствах, как Рустэм-бей, могли расположиться с удобством и быстро восстановить душевное равновесие. Рустэм послал одного слугу договориться с беспризорником, чтобы проводил к ближайшей гостинице, поскольку уже смеркалось, а другого — нанять амбала для багажа. После многочасовых мук в поезде Рустэм решил не брать паланкин, а пройтись пешком и размять затекшие ноги.

В амбалах тогда служили армяне с озера Ван, объединившиеся в артель, чтобы монополизировать доставку грузов. Эти звероподобные мужики могли в одиночку на собственном хребте затащить в гору пианино, причем в самое пекло и без всяких приспособлений, с одной лишь подушечкой. Ходила молва, в которую верили почти все, а распространяли сами амбалы: обрести потребную небывалую силу можно, лишь питаясь исключительно огурцами и водой, что отталкивало чужаков от подобного ремесла.

Благодаря сим внушительным работягам Рустэм-бей вскоре оказался в тихом дворике, где нежно журчал фонтан и сладко пахло фигами. Его отчаянная тоска по чистоте была сродни жажде литейщика, и он направился в примыкавшую к мечети баню, выслав вперед слугу, дабы уведомил банщиков о прибытии важной персоны, которая не любит гомосексуальных предложений. Искупавшись и наведя справки о наклонностях массажистов, он отправился к цирюльнику, чтобы сбрить отросшую за поездку щетину и массажем изгнать ужасы путешествия. Подобно всем цирюльникам, брадобрей развлекал его сплетнями о Султане и придворных подхалимах, а также любезно сообщил надежный способ на целый год избежать укусов насекомых — сказать «Невруз сую»[41] в персидский Новый год. Рустэм-бей вскинул брови — его не переставало удивлять, сколько чепухи преподносится как неопровержимый факт.

32. Черкесская наложница (2)

Несмотря на усердную какофонию собачьих стай, Рустэм-бей спал хорошо, встал рано и позавтракал хлебом с медом, простоквашей и оливками, запив все сладким кофе. Была пятница, и он направился в мечеть рядом с баней, где купался накануне. Рустэм совсем не отличался набожностью и пунктуальным соблюдением религиозных обрядов, но в трудные и решающие моменты у него, как у всех воспитанных в вере, возникало естественное желание заручиться божественной поддержкой. Вероятно, с точки зрения Бога, он походил на тех, кто вспоминает о старых друзьях, когда кончаются деньги, либо когда приятели вдруг становятся знаменитыми или получают влиятельную должность.

Рустэм-бей омылся в фонтане перед мечетью и, оставив сапоги у дверей, вошел. В правой руке он держал красивые тяжелые четки, доставшиеся от деда: тридцать три бусины из отполированного оникса нанизаны на серебряную нить с серебряным украшением, а между одиннадцатой и двенадцатой, двадцать второй и двадцать третьей бусинами одинаковые серебряные вставки в форме цветка. Закрыв глаза и перебирая бусины большим пальцем, Рустэм-бей тридцать три раза мысленно произнес имя Аллаха и прочитал первую суру Корана. Арабские фразы возникали в голове сами собой, но перевести их он бы не смог. Потом Рустэм опустился на колени и коснулся лбом ковра, надеясь, что Аллах посмотрит с небес и протянет руку, благословляя его затею.

Выйдя из мечети, он остановился на ступенях, сунул четки во внутренний карман нового сюртука и огляделся. Улица, запруженная мужчинами в красных фесках с черными кисточками, напомнила ему дом и пшеничное поле, полное еще не порозовевших маков. Мимо прошла группа дервишей мевлеви́, облаченных в широкие юбки и шляпы, похожие на могильные камни. Прошагал носильщик с чугунным баком на голове. В паланкине, инкрустированном перламутром и слоновой костью, пронесли еврейку. Следом прошел стряпчий с перьями, свитками и чернильной полосой, пересекавшей щеку наподобие шрама. Смешанная группа мусульман и христиан вступила на путь в Эфес, совершая паломничество к дому Девы Марии. Две цыганки с младенцами на спинах вели за лапку двух обезьян-капуцинов. Тучный православный священник, обливаясь потом, переваливался за бедуинами в белых накидках, а за ним бок о бок ехали верхом торговец-грек в золоченом жилете и итальянский купец, обсуждавшие цены на французском. Появились еще четыре амбала, тащившие на плечах жерди, с которых покорно свисал мертвый верблюжонок, и еще один носильщик, обремененный черным жестяным сундуком. Вцепившись в розовый шелковый парасоль, прошествовала изящная жена какого-то европейского посланника в сопровождении четырех слуг-негров и гротескного евнуха-эфиопа. Перешептываясь и хихикая, просеменила кучка мальтийских монашек с узелками, где лежали лекарства; назревал конфликт между персами и вооруженными до зубов албанцами, одетыми во все белое. Две молодые гречанки в маленьких шапочках и с распущенными по плечам волосами встретились с Рустэмом взглядом и подтолкнули друг друга. Важный турок на ослике вел в связке дюжину курьезно напыщенных верблюдов, у которых с уздечек свисали большие лазурные четки. Такая человеческая разношерстность была для Стамбула привычной, никто не усматривал в ней ничего необычного.

Весь этот разноголосый многоплеменный суйм втиснулся в улочку не более трех шагов шириной, где вдобавок там и сям дрыхли изнуренные ночными серенадами собаки. С появлением колесных экипажей число псин быстро сокращалось, поскольку за столетия собаки привыкли, что через них просто перешагивают, и им даже в голову не приходило убраться с дороги. Однако в описываемое время их поголовье еще равнялось человеческому, и город они загаживали не меньше людей. Мусульмане очень любили собак, кормили их и даже оставляли им деньги в завещаниях, но греки по ночам разбрасывали для псов отраву. Причина была в том, что собаки, добродушно относясь к людям, жили стаями и, поделив город на небольшие собачьи республики, много сил отдавали войнам с теми, кто нарушал рубежи. Домашние собаки считались чужаками и неизменно подвергались преследованиям, а потому христиане не могли завести себе любимца. Мусульмане, хоть и любили собак, никогда не держали их в доме: Коран объявлял псов нечистыми, и потому исламская забота распространялась лишь на бездомных псин, чьи большие карие глаза молили о подачке. И оттого последователи Христа травили лихих мусульманских псов, чтобы завести себе несвободных христианских. Аналогичные ситуации, касающиеся не животных, а людей, но столь же труднообъяснимые, по сей день встречаются в близлежащих балканских регионах.

Рустэм-бей переступал через сонных исламских шавок, старался по возможности избегать людской давки и толчеи и, прижав смоченный лимонным одеколоном платок к носу, обходил открытые канализационные стоки с их разнообразным, но равно мерзким содержимым. Он совал мелкие монеты в руки и тюрбаны поразительно скрюченных калек и нищих, возникавших на его пути, и пробивал дорогу к вокзалу, где на побережье можно было нанять лодку для переправы через Босфор. Рустэм забрал из гостиницы двух слуг, поскольку предстояло отправиться в Галату, где ни один благоразумный приезжий, какой угодно храбрый и сильный, не рискнет появиться без охраны. Квартал пользовался столь дурной славой, что слух о нем достиг даже Эскибахче.

День уже разогрелся, солнце распалилось, когда лодка проплывала мимо башни Кизкалеси, куда в незапамятные времена заточили несчастную княжну, дабы она избежала напророченной смерти от змеиного укуса, но бедняжку все равно поразили клыки ползучей твари, поднятой через окно в корзинке с фруктами. Рустэм-бей опустил руку в темную воду и любовался пейзажем. Как передать увиденное, когда он вернется домой? Многообразие и какофония великолепия восхищали и ошеломляли. Пролив кишел каиками, шлюпками, яликами и барками всех форм, размеров и состояний, некоторые под парусом, но большинство на веслах. Казалось, воздух переполнен глухим стуком лодок, скрипом уключин, воплями чаек и хриплыми криками лодочников, которые бранились и подшучивали друг над другом на своем непостижимом наречии. Впереди, на южном берегу бухты Золотой Рог поднимались величественные стены дворца Топкапи, а на северной — Галатской башни. Рустэм поежился, представив, как на дне пролива покачиваются останки отвергнутых жен и наложниц прежних султанов. Считалось, что от них избавлялись, топя в мешках с грузом.

Сосредоточиться на видах мешал бессвязный монолог лодочника — монолог, какой во всем мире у подобных людей считается дружеской беседой. Повествование получалось напыщенным и прерывистым, потому что перед каждым гребком лодочник глубоко вдыхал. Широкоплечий возница обладал руками исполина, кожа его походила на старый бурдюк, усы — на корабельный скребок, а острые коричневато-желтые зубы выдавали закоренелого курильщика и любителя чрезвычайно сладкого чая. Черные глаза щурились под нависшими бровями, а нос, некогда расплющенный в драке, походил на небольшой баклажан, раздавленный мулом и брошенный на дороге птицам на корм.

— Ну вот, — рассказывал лодочник, — этот мой дядя, дядя мой, приходит к соседу и говорит: «Так есть хочется, прям голова кружится. У тебя не найдется чего перекусить? Жена ушла, а я не знаю, где она держит еду». — «Курицу будешь?» — спрашивает сосед. — «Чудненько», — отвечает дядя и съедает две куриные ножки. «Может, еще картошечки?» — «Чудненько», — говорит дядя и наворачивает гору картошки. «Хлеба не хочешь?» — «Чудненько». Дядя заглатывает ломтя три-четыре. «Как насчет баклавы?» — спрашивает сосед, и тут дядя вопит: «Я, по-твоему, свинья или что? Я ведь только перекусить просил!» Вот вам мой дядя, он такой, вздорная и неблагодарная старая сволочь, это уж точно, отец ума не приложит, за что Аллах наказал его таким братом…

— Да, да, очень интересно, — вставлял Рустэм-бей в паузы очередного вдоха, а лодочник без перехода сменил тему:

— …значит, одна старуха приходит в суд, и судья никак не может добиться, про какое время она говорит. «Когда именно это произошло?» — спрашивает он. «Точно не скажу, знаю только, что мы ели окру[42]». — «Значит, это был июль или август». — «Точно не скажу». — «Наверное, так. Вы уверены, что ели окру?» — «Уверена». — «Тогда июль или август, она в это время поспевает». Старуха чешет башку и говорит: «Только окра была маринованная». Так они ничего и не выяснили.

— Очень интересно, — снова сказал Рустэм-бей. Он нервничал и терзался из-за того, что ждало его на другом берегу. Путаный словесный поток лодочника не давал собраться с мыслями. Наконец Рустэм нагнулся к нему и взмолился: — Я заплачу вдвое, только помолчи до конца поездки.

Бесполезно. Лодочник выдержал несколько секунд, а потом выдал историю про грека, который съел ядовитую траву, отчего у него ужасно вздулся, а потом лопнул живот, но страдалец успел смиренно попрощаться с родственниками и продиктовать завещание, где прощал жену, по чистой случайности угостившую его такой травкой, но супругу загрызла совесть, и она покончила с собой.

Едва Рустэм-бей и слуги выбрались по лестнице на причал, их окружила орда уличных мальчишек-оборванцев. Штук пятнадцать чумазых, сопливых цыганят налетела, как стая галок на падаль, выпрашивая деньги и предлагая сбегать с поручением. Крепко сжав кошелек, Рустэм-бей всматривался сквозь лес махавших рук и наконец отыскал вроде бы простодушное и честное лицо.

— Вот ты, — показал он на мальчишку.

Избранник, самоуверенный двенадцатилетний пацаненок в рубашке с прорехой, залатанной зигзагами веревки, повел приезжих с пристани. Рустэм-бей наставлял слуг:

— Глядите в оба. Руки держите на ножах. Не показывайте, что нервничаете. Грудь колесом. Не торопитесь. Смотрите людям в глаза, но взгляд не задерживайте. Не улыбайтесь.

Сам он держал левую руку на инкрустированной рукоятке пистолета, спрятанного в кушаке, а указательным пальцем правой поглаживал усы, будто в раздумье. За толстым панцирем внешнего спокойствия он прятал тревогу.

Путешественники вышли на неприглядные улицы Галаты. Почтенные мусульмане с другого берега пролива рассказывали самодовольным страстным шепотком, что в этом городе обитает наихудшая разновидность греков. Здесь жили сводни и шлюхи, карточные шулеры, мошенники на доверии, фальшивомонетчики, карманники-щипачи, одноногие слепые алкоголики, курильщики опиума, нетрудоспособные матросы, подпольные повитухи, шарлатаны, гадалки, отравители, извращенцы, липовые пророки, притворные калеки-нищие, транжиры сыновья и распутницы дочери, дезертиры, наемные убийцы, самогонщики, сквернословящие потаскухи, поставщики чего угодно, налоговые чиновники и воры.

Мальчишка вел троицу столь грязными улицами, что Рустэм-бею пришлось вновь прибегнуть к платку, смоченному лимонным одеколоном. Худющие собаки дрались с голыми ребятишками и свиньями из-за мусорных куч с объедками и экскрементами. Размалеванные проститутки, грязные и пьяные, вопили и свистели из дверных проемов и с балконов. Ощипанные куры с кровоточащими гузками ковырялись в канавах. Над дохлой распухшей кошкой, валявшейся на мостовой, кружили вороны. В углах прихорашивались крысы, мыли усатые морды. Ставни и двери провисли на сломанных петлях прогнивших рам, крыши, залатанные упаковочным картоном, тихо просели на стропилах. Пьяницы с мертвыми глазами и обслюнявленными подбородками шатались в узких проулках и валялись в сточных канавах, беззвучно шевеля губами. «Зато никому из этих людей не придется узнать хвори и немощи подступившей старости», — подумал Рустэм-бей; мрачная мысль привела к выводу: лучше бы сжечь здесь все дотла и начать заново. Ага возблагодарил Аллаха за то, что ему не предназначено жить в этом аду отчаяния, грязи и порока, еще не задумываясь над тем, что, как ни парадоксально, он приехал сюда искать счастья.

33. Черкесская наложница (3)

Цыганенок привел их в тесный проулок и молча показал на дверь, просевшую ниже мостовой. Рустэм-бей отметил, что дом, несмотря на пестрые стены с пулевыми оспинами, выглядит получше соседних. Изнутри доносился мускусный запах, кто-то бодро наигрывал на лютне. Засмеялась девушка, нечто медное упало на пол и звякнуло.

Цыганенок молча протянул грязную ладошку, и Рустэм-бей вложил в нее монету.

— Подожди здесь, — сказал он. — Проводишь нас обратно.

За дверной молоток — маленькую руку с шаром — Рустэм взялся с некоторым волнением. Дома лишь армяне обзаводились дверными молотками, и сейчас, столкнувшись с молотком здесь, ага испытывал опасения человека, впервые оседлавшего лошадь.

Решетка открылась, выглянула пара темных, сильно подведенных глаз.

— Кто там? — спросил странно придушенный голос. — Некогда, дел по горло.

— Мне нужно… кое-что, — закрасневшись, сказал Рустэм-бей.

— Сюда все приходят кое за чем, мой господин. Что бы это могло быть? — Голос явно поддразнивал.

— Вас порекомендовал один банщик. Он сказал, я непременно найду здесь… что ищу.

— Ох, эти банщики известные озорники! — Глаза в обрамлении решетки театрально закатились. — Я вам могу порассказать! Однако что бы мы без них делали. — Глаза некоторое время изучали Рустэма, потом странный голос сказал: — Ладно, вы, кажется, весьма приличный господин. Не представляете, какая шушера здесь порой объявляется. Заходите.

Лязгнула щеколда, Рустэм-бей приказал слугам и цыганенку ждать. Сняв новую феску, чтобы не сбить о притолоку, он спустился по ступенькам и оказался в неожиданно хорошо обставленной комнате, где на стенах висели тяжелые ковры весьма недурственной работы. Масляные настенные лампы лили неяркий красноватый свет, в центре стояла богато украшенная медная жаровня, источавшая запах углей и ладанного дерева. На сбитых ворсистых половиках в упорядоченном беспорядке разбросаны подушки и расставлены оттоманки. Рядом с жаровней — большой красивый кальян с четырьмя трубками.

Рустэм-бей снял сапоги и аккуратно поставил у дверей к трем маленьким и одной прямо-таки гигантской парам марокканских бабуш[43].

Последние несомненно принадлежали стоявшему перед ним существу. Общего рода личность, громадного роста и худая, в богато расшитых зелено-красных одеждах и огромном белом тюрбане, спереди украшенном позолоченной брошью в виде павлина. Бледное, сильно нарумяненное лицо, тонкие губы в ярко-алой помаде, чтобы казались полнее. Выщипанные брови с щетинкой отрастающих волосков. Больше всего Рустэма поразил крупный выпирающий кадык, выглядевший весьма неуместно у создания, которое всеми силами старалось предъявить и подчеркнуть свою женственность.

— Присядьте, — сказала хозяйка. — Я сбегаю предупрежу девушек. Вот уж разволнуются! Впрочем, они всегда волнуются.

Вернувшись, она заново изучила гостя, сложив на груди руки и поджав губы. Потом достала из складок одежды кисет и, наполнив кальян, предложила:

— Вероятно, вы желаете покурить? Добираться на этих лодках — просто ужас, а что до улиц, то и слова не подберешь, правда? Не знаю, как я заставляю себя жить здесь, просто не представляю. Раньше я жила в Скутари[44], а здесь сплошное ворье! Никаких сил нет, честное слово. Колотят в ставни, камнями швыряют, чистые звери! И вот что я вам еще скажу: те же самые люди, что безобразят днем, приходят вечером, надеясь нырнуть в какую-нибудь мою девушку. Ханжи! Меня просто тошнит. Ну хоть здешнее отребье понимает, чего оно стоит, уже это хорошо, правда? Надеюсь, вы не ханжа, мой господин, иначе я не смогу иметь с вами дела.

Рустэм-бей от этой странной болтовни весьма смешался. В сделках он привык к строгим, выверенным отношениям и всякий раз терялся, столкнувшись с мирами, что отличались от его собственного. Поискав в карманах сюртука, Рустэм достал янтарный мундштук, который всегда носил с собой. Вставил его в трубку кальяна и затянулся, а хозяйка щипчиками подложила тлеющие угли в чашу с табаком.

— Вот сразу видно истинно благородного человека — имеет свой мундштук, — сказала она. — Вы не поверите, сколько хамов заявляется сюда, полагая, что мы позволим слюнявить наши мундштуки. Меня просто тошнит. Кстати, я люблю, когда меня называют Карделен. Это такой миленький цветочек. У меня день рождения как раз в конце зимы, когда они проглядывают и ты понимаешь, что весна не за горами. — Помолчав, она добавила: — Так, во всяком случае, в наших краях.

— Это действительно прелестное имя, Карделен-ханым, — согласился Рустэм-бей, в жизни не видевший подснежников и вообще не представлявший, о чем речь. Он пыхнул кальяном, ощутив незнакомый, но приятный вкус. Голова слегка поплыла, Рустэм смигнул.

Одна стена комнаты была фальшивой, и три девушки за висевшими коврами, сдерживая хихиканье, прислушивались, возбужденно перешептывались и наблюдали в три стратегически проделанные дырочки.

Игриво улыбаясь, Карделен театрально раскинулась на оттоманке.

— Расскажите о себе. Надеюсь, вы богаты. Я никогда не позволю, чтобы моих девочек забрали в нищету. Прежде всего, знаете ли, я пекусь об их благополучии. К ним привязываешься, как к родным дочерям, и у меня разорвется сердце, просто лопнет, если вдруг кто-то из них окажется в трущобе или, не приведи Аллах, в борделе.