Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Он кивнул. Он понимал это. И еще он понимал, что приближался тот миг, ради которого он и начал все это. Миг, когда он должен узнать, куда отправилась Оэра, точный уровень, сектор или квадрат.

Это не было просто - все, что воспроизводилось кристаллом, каждая сцена и каждое слово были расписаны и предначертаны. И стоило чему-то нарушить это течение, как это тотчас вызывало \"эффект резонанса\": видимый мир, порожденный кристаллом, начинал изменяться непредсказуемо и неведомо как. Эффект этот мог затухнуть, а мог, наоборот, расширяться, не имея предела.

Оэра встала. Прошла вдоль стены. Медленно - туда. И еще медленнее обратно. Миг приближался. Он ждал. Сейчас она вернется и сядет в кресло. Она вернулась и села в кресло. Сейчас она скажет эти слова. И она сказала:

– Я думала, говорить ли тебе. Говорить ли вообще. Мне кажется, вчера в Железных Скалах я видела Красный Шар…

\"Красный Шар! Ты знаешь, что это? Ты слышала о Красном Шаре?\" - так должен был бы воскликнуть он. Но сейчас вместо этого он спросил быстро:

– Где? Где ты его видела?

– Сектор \"М\".

Он успел заметить, как удивленно взметнулись у нее брови.

– Уровень? Уровень? - Анджей почти выкрикнул это. Но поздно. Она не успела ответить. Изменения произошли. Раздалось пронзительное шипение, пронесся свист, свет словно бы померк, и потолок осел вдруг почти на четверть.

– Уровень… - по инерции повторил он.

Но Оэра уже не слышала его. Ложечкой она помешивала чай, который был в чашке. Только теперь она уже не держала ее в руке. Сама рука ее, лишенная пальцев и кисти, завершалась теперь белой чашкой. Он не успел еще осознать, не успел принять этого, как увидел, что глаза у нее стали, как у римских статуй. Они были открыты, но их подернули бельма такого же цвета, что и лицо.

Он не удивился, не испугался. Он знал, что что-то произойдет. Может быть, это не худшее. Пока не самое худшее.

– Красный Шар? Но ведь экспедиция Хоупа… - Теперь Анджей пытался говорить так, как если бы ничего не случилось. Как если бы не было ничего.

Все-таки он узнал - сектор \"М\". Искать ее нужно будет в секторе \"М\". Правда, думать об этом сейчас было рано. Он должен еще продержаться. Он должен еще продержаться и выйти живым из этого зала. Отклонения, если они начались, никто не знает, в какие дебри могут зайти. Каким параноидным бредом могут стать и в какой кошмар обратиться. (Одна из ножек чайного столика согнулась и почесалась о другую привычным птичьим жестом. Чашки дрогнули, но не успели упасть - ножка вернулась на место, и все стало опять как было.)

Сколько еще оставалось - полчаса, час?

– Экспедиция Хоупа видела Шар только один раз… - произнес Анджей. Слово в слово, старательно он повторял то, что произнес тогда.

(В наружной стене вдруг прорезался глаз, налитый кровью и круглый, величиною с блюдце, и стал смотреть, подрагивая и мигая, на то, что происходило здесь.)

Анджей выждал паузу, когда Оэра должна была бы ответить ему, и продолжал так, как если бы она сделала это. Голос его не дрожал, он был почти спокоен. Конечно, все это малоприятно, но пока это не было страшно. Не хуже того, что ему пришлось пережить и видеть. Только бы Оэра сидела так, как она сидит, только бы не двигалась с места. Потому что призрак, фантом, вышедший из-под контроля, - это было то, что действительно страшно.

Он не заметил, как потолок вроде бы чуть поднялся. Стало как будто светлее. Отклонения, может быть, затухают? Может, все войдет еще в русло?

Рука у Оэры стала ее рукой, и в ней была теперь настоящая чашка. Только глаза ее по-прежнему были подернуты пленкой.

Анджей продолжал говорить то, что должен был произнести по ходу, радуясь, что постепенно все налаживается, все возвращается и становится так, как было.

Когда Оэра ответила ему наконец, голос ее не сразу стал таким, каким он был до этого. Но и это тоже скоро прошло. И разговор пошел как бы прежний, как тот, который должен был быть. Он не заметил даже, когда пленка ушла с ее глаз и Оэра во всем стала, как раньше. Казалось, стала, как раньше. Так можно было подумать.

Он не ожидал, не мог надеяться, что отклонения кончатся, исчерпают себя так быстро.

Как барс, изогнувшись всем телом, Оэра взглянула через плечо на хронометр, качавшийся на стене. Как всегда - вверх и вниз. Вверх и вниз.

– Не пора ли мне? Не пора ли…

И заспешила. И стала прощаться, поглядывая на наружный туман, который едва плыл теперь, поднимаясь кверху.

Запись кончалась. Запись кончалась. Сейчас все должно было кончиться. Исчезнуть, распасться.

И тогда на последних минутах он все-таки решился. Решился спросить об уровне. И замер с безразличным лицом, ожидая ответа. Ожидая новых страшных каких-то перемен и сдвигов в эти оставшиеся мгновения. Но ничего не произошло. Ничего вроде бы не произошло от его слов, только брови опять удивленно взметнулись на узком ее лице.

– Уровень? - переспросила она. - Уровень… - И, перегнувшись, недоумевая, в упор посмотрела ему в глаза. Он опустил взгляд. Как если б и правда был неискренен в чем-то или слукавил.

Но впрочем, оно так и было.

– Ты поедешь со мною, - произнесла она вдруг и легко встала. - Я так хочу, так решила…

Это было в ее манере, в ее стиле.

Этого не было там в кристалле. В записи, которую он хранил.

Она направилась к двери.

Он знал, что псевдодвери не могли открываться. Но если бы даже открылись, за их провалом, за ними не было ничего. Ничего, кроме части зала, в котором была пустота. Она приоткрыла дверь. И оглянулась, ожидая его взглядом. Он сделал шаг. Другой. Дверь за ними закрылась. Он узнал коридор из комнаты Оэры. И знакомые шесть ступеней, которые вели вниз.

– Забыла, забыла взять… - встрепенулась она и мотнулась обратно. И тогда Анджей понял, как это произойдет. Она снова войдет в эти двери. И тогда-то и кончится запись. А он останется тут в коридоре. Хотя и трудно понять, почему оказался он здесь, а не в зале.

Но она не ушла. Махнула рукой, сказала:

– Не важно. Ну его.

И обернулась к нему:

– Ты невесел? Недоволен? Может, не хочешь идти со мною?

Он заставил себя улыбнуться. Взял ее за руку. Ощутил ее руку. Рука фантома. Фантома?

И пошел рядом с нею по коридору. Он шел, как всегда, справа. Чтобы не были видны шрамы. То место, где у него были шрамы на другой стороне лица.

Они сошли по ступеням. Они направлялись к шлюзам.

Плоская белая чечевица раскрыла бок, приняла их и сомкнулась снова. Потом створки шлюза медленно разошлись и желтое марево поглотило амфибию.

Все было реально. Все было так, как если бы происходило на самом деле. Анджей крепко сжал свою руку другой рукой. Только чтобы почувствовать, что он это он. Что это по-настоящему.

Оэра включила обзор, и клубящаяся стена впереди пропала. Далеко у горизонта проступали зубчатые изломы Железных Скал.

– Красный Шар, - начал он, - говорят, что Хоуп…

Но она перебила его.

– Ты все-таки варвар. Только варвары думают, что женщина глупее их. Я знаю все. И о Хоупе. И о Красном Шаре.

Он все ждал, когда что-нибудь случится.

Но ничего не случилось.

– Где-то здесь, - повторяла она. - Где-то здесь. Близко.

Наконец это произошло. Действительно, в секторе \"М\". Под одной из ячеистых арок амфибию занесло и заклинило в расщелине намертво. Когда этого еще не случилось, за мгновение до того он успел подумать: \"Вот оно!\" Радуясь глухо, как радуется человек, оказавшийся в чем-то правым. Даже когда он прав оказался в худшем.

Единственное, что знал он теперь, это то, что найдут их нескоро. Не раньше, чем через семнадцать часов. И то, если им повезет. Сигнал бедствия, тонкий писк радиозуммера, плыл по переходам, отражаясь многократно. Но тем двоим, что искали их, он знал, невозможно было найти то место, ту точку, откуда он исходил.

Когда же наконец их нашли, когда они выбрались и на буксире добрались до станции, он знал уже, что сделает в первую очередь.

Анджей потянул на себя квадрат полосатой двери, и она отворилась, массивная и стальная. Привычной рукой он нащупал в стене устройство. Он не удивился бы, если бы оно оказалось пусто. И правда, ему показалось, что там ничего нет. Но через мгновение кристалл, оплавленный и холодный, упал ему в руку.



Игорь Росоховатский. Учитель



– Уйди, дурак!

– А еще кто?

Послышались два удара. Плач. Крик:

– Знаешь, кто ты?

– Скажи, скажи. Что, забоялась? Скажи, трусиха! Ну, говори!

Я на бегу свалил хрустальную вазу, и она красиво зазвенела и затенькала в разных местах комнаты.

– Говори, кто я! Горбун, да? Калека, да?!

Град хлестких ударов сыпался на кого-то.

Я знал не только их силу, но и заряд злобы, знал, чего можно опасаться. Отшвырнув стопку книг и еще что-то, мешающее добраться до двери, ударил в нее плечом, не говоря ни слова, бросился к мальчику. Увидел острый горб и длинные цепкие руки…

Я никак не мог его удержать и стиснул так, что он начал задыхаться. Только тогда драчун ощутил мое присутствие и прохрипел:

– Пустите!..

Я молчал, сжимая его, и мне казалось, что держу звереныша. Стоит на мгновение отпустить - и он опять бросится на жертву. Я не мог оторвать взгляда от окровавленного лица девочки, которую он избил.

– Пусти…

Его тело обмякло, почти повисло в моих руках, и, сделав над собой усилие, я расслабил объятие, повернул его к себе лицом, заглянул в упрямые, сухие, бесцветные глаза.

– Девочку? Ты посмел бить девочку? Девочку, которая в два раза младше тебя?

Я никак не находил нужных слов. Ярость клокотала во мне, искала выход, и я несколько раз крепко встряхнул его, прежде чем овладел собой. Он стоял полузадохшийся, обессиленный, но не укрощенный.

– Пусть не дразнится. А то покажу… какой я… калека…

Я не объяснял ему, что девочка не называла его ни горбуном, ни калекой, что он все придумал, что сам назвал себя. Любые объяснения были бесполезны - в этом я уже не раз убеждался. Его перевели в мою группу, доверили мне, как самому выдержанному из воспитателей, и всего за каких-нибудь три месяца он \"перевоспитал\" меня и превратил в неврастеника.

Сначала я еще держался, говорил себе; он не виноват, он калека, его замучили на операциях в клиниках, пытаясь исправить легкие, сердце, позвоночник, железы… Он родился паралитиком - последнее звено в цепи деда-алкоголика и слабоумного отца, давшего ему словно в насмешку имя библейского красавца - Иосиф. Его вырвали из оков паралича, есть надежда, что удастся в будущем еще несколькими операциями исправить горб. Но как исправить его тупость? Его дикую злобу и к взрослым и к детям? Я пробовал вовлечь его в свой кружок рисования и лепки, но даже безмолвные изображения людей вызывали у него припадки ярости, и он в мое отсутствие нарочно портил холсты, разбивал гипсовые фигурки. Только животные не пробуждали у него злости. Заметив это, я поручил ему ухаживать за кроликами, но одного из них он сразу же изжарил на костре. На мои нравоучения ответил, уставясь в землю и облизываясь: \"Вкусно\".

И даже после этого я все еще на что-то надеялся: так велика была моя самоуверенность. Я не хотел сдаваться, признаться себе, что тут нужны нечеловеческие нервы и терпение. Хотя бы для того, чтобы к длинному списку его жертв не присоединился еще и сведенный с ума воспитатель.

– Пошли! - крикнул я, волоча его за руку.

Я втащил Иосифа в кабинет директора. Выражение моего лица было достаточно красноречивым, и директор опустил голову.

– В специнт! - рявкнул я. - Умываю руки!

– Да, да, хорошо, дорогой, только успокойтесь, - директор подвинул мне стакан воды, и я его выпил залпом.

Воспитанник, смотревший на нас с откровенным любопытством, несколько приуныл. И его лицо, которое оживляла лишь злость, стало тупым и жалким.

В эту ночь мне было не до сна. Унижение, досада, сомнения не давали покоя. Подушка становилась горячей, и я переворачивал ее. В конце концов я начал видеть в темноте и обнаружил, что авторучка, которую безуспешно искал в течение трех дней, завалилась под кресло и блестела там, как таинственное око.

Я понял, что никакие усилия не помогут мне уснуть и, набросив халат, резко щелкнув выключателем, пошел в свою мастерскую. Гипсовые слепки подозрительно уставились на меня пустыми глазницами, разноцветные лица смотрели с холстов. Здесь были сотни набросков, сотни лиц и выражений, схваченные на бумаге, на холсте, вылепленные в глине, пластмассе, вырезанные в камне. Так я пробовал создать тот единственный облик учителя, на который детям достаточно было бы взглянуть, чтобы поверить ему.

Но у меня он получался или уродливым или слишком красивым, что, по сути, не так уж далеко одно от другого. Иногда мне казалось, что наконец-то кусочек чуда свершился: этот нос на рисунке - его нос, этот лоб - его лоб. Но как только я соединял их в портрете, мои надежды рушились. Я говорил себе: не будь ослом, ты поставил перед собой задачу, посильную лишь для большого мастера… Не помогало. Тогда я начинал хитрить: бедняга, как ты не понимаешь, задача вообще невыполнима, такого облика не может быть. Но так как я хитрил с самим собой, то тут же отвечал: он ведь возникает в моем воображении. Почему же я не смогу перенести его в материал?

Я смотрел последний набросок, еще вчера казавшийся почти удачным: часть лица, губы и подбородок… Но сегодня я не мог не спросить себя: а Иосиф поверил бы этим губам?..

Рассвет пришел как избавление. Одеваясь, я твердо сказал себе, что вчера поступил правильно, что в конце концов не мог поступить иначе, что ни один человек не вынесет Иосифа. Но идя по узкой дорожке через сад к зданию канцелярии, я все-таки жалел гнусного мальчишку. Я знал, что в специнте Иосифу будет неплохо. Просто он ни над кем не сможет издеваться. Там не бывает непослушных детей, вернее они становятся послушными. Иосиф попадет к воспитателю, которого уже не сможет вывести из себя. Против него будут нечеловеческие нервы и нечеловеческое терпение. Ведь его воспитателем будет существо с восемью или десятью сигнальными системами, с органами Высшего Контроля. Я никогда не принадлежал к тем, кто ненавидел или боялся сигомов, этих сверхлюдей, созданных в лаборатории. Я видел их, и не только по телевизору, великанов и гениев с \"прекрасными, волевыми, выразительными лицами героев\", как писали газеты. Слишком прекрасными, слишком волевыми, слишком выразительными!

Для них трудилась вся планета, все мы; физиологи и химики, генетики и врачи, математики и инженеры, лучшие художники и скульпторы, создававшие формы носа, губ, скул, надбровий, лбов, плеч… Природа никогда так не старалась для нас. Что же, все правильно. Пусть сигомы теперь поблагодарят своих создателей, пусть потрудятся для нас. Они могут осваивать и колонизировать другие планеты, звездные системы, обогащать наши знания, пересылать на Землю сырье и энергию. Они могут даже лечить нас и оперировать - их колоссальная память, быстрота мышления и реакций, точные могучие руки позволят сделать это как нельзя лучше.

Но доверить им воспитание наших детей? И каких - самых трудных, легкоранимых, калек?.. Да, сигом может, как и всякий человек, прочесть \"Слепого музыканта\". Он может ужаснуться страданиям несчастного Квазимодо. Но он прочтет, ужаснется, посочувствует и забудет… Чужая рана останется чужой раной, чужая боль - чужой болью. Так бывает даже с обычными смертными, которые могут легко представить себя на месте калеки. А сигом? Существо, которое безболезненно достраивает и перестраивает свой организм? Ведь это качество - главное, что дали сигомам мы в отличие от матери-природы, которая не дала этого нам. И оно же не позволит им ощутить всю глубину человеческой безысходности…

Иосиф и директор уже ждали меня, но не на посадочной площадке, а в кабинете. Я старался не замечать глаз директора, которые спрашивали: \"Неужели мы сами не справимся с ним?\" Директор испытующе проворковал:

– Ну что ж, дорогой, если вы решили окончательно…

– Окончательно, - сказал я, словно перерубил канат.

Он нажал кнопку вызова гравиплана…

Мы прошли на посадочную площадку. Иосиф всхлипывал и что-то жалобно бормотал. Но как только он понял, что ходу назад нет, бормотание перестало быть жалобным. Я различил его любимое словечко \"гады\".

Через полтора часа, оставив позади почти семь тысяч километров, мы приземлились на территории специального интерната для трудновоспитуемых детей. Нас встретили два мальчика, вопреки моему ожиданию два совершенно обычных мальчика, не слишком вышколенных и не слишком вежливых.

– Учитель сейчас на первой спортплощадке, - сказал один из них и кивнул на второго. - Он проводит вас.

– Меня зовут Родькой, - коротко представился провожатый и сразу же повел нас по тропинке на холм, густо поросший кустарником. Эскалатора здесь не было, и, пройдя с полкилометра, Иосиф сел на траву и сказал, что больше пешком не пойдет. Он, дескать, не верблюд. Я шагнул к нему, но меня опередил наш провожатый. Он наклонился и зашептал на ухо Иосифу:

– Брось. Здесь чего только не выделывали… По секрету говорю, не бузи. Сначала присмотрись, что к чему…

Нельзя сказать, чтобы с большой охотой, однако Иосиф встал и поплелся, стараясь держаться поближе к Родьке и подальше от меня. Но поскольку провожатый шагал размашисто, Иосифу пришлось тоже ускорить шаг. Не сразу я заметил, что Родька слегка хромает.

Кустарники закончились, начался лес. Над нашими головами пели птицы так заливисто, как никогда не поют они в городах, Невольно мы прислушивались к ним, даже Иосиф.

На опушке нам повстречался высокий мужчина, очевидно, лесник. На плече он нес топор и связку кольев.

– Здравствуйте, - поздоровался с ним Родька.

– Новенький? - кивнул лесник на Иосифа.

Родька весело подмигнул, и вслед нам прозвучало!

– Ни пуха ни пера!

Лес как-то незаметно перешел в парк. Все больше и больше дорожек, скамеек, площадки для игр, бассейны… На каналах встали радугами перекидные мостики.

Мы остановились на берегу канала. Напротив на спортплощадке играли в баскетбол ребята.

– А вот и учитель, - сказал Родька.

Стройный гигант в спортивном костюме легко перепрыгнул через канал и направился к нам. От удивления я отступил на шаг. Дело было не в том, что канал достигал в ширину не менее восьми метров - для любого сигома это был пустяк, но мне показалось… да, показалось, что я узнал гиганта, что видел его не раз, и его гибкую фигуру, и походку, что мне знакомо каждое движение… Банальные слова разом хлынули в мою бедную голову: \"это прекрасно\", \"поразительно\", \"чудесно\"…

Я увидел его лицо, где даже вырез ноздрей убедил бы самого гордого скульптора, что тот попросту бездарен, и понял тщетность своих попыток создать облик учителя. Этого бы не смог, пожалуй, ни один из художников Земли. Кто же все-таки создал его?

Ведь именно он - учитель, созданный моим воображением, стоял перед нами, и Иосиф, не отрывая от него глаз, вдруг робко спросил:

– А я когда-нибудь смогу так прыгнуть?

– Сможешь, - сказал учитель, и противный мальчишка сразу же поверил ему.

Мне тут больше нечего было делать…

Не хочу врать, мне стало невесело. В моем лице был унижен не только художник, не только воспитатель…

Я повернулся, что-то буркнул на прощание и пошел обратно. А в голове, как путеводный луч, мерцал вопрос: кто же все-таки создал его? Кто создал этот облик? Лишь один человек мог бы мне ответить…

– Уже справились…

Я поднял взгляд. Передо мной стоял лесник.

Он заметил, что я расстроен, мягко проговорил!

– Не волнуйтесь, все будет в порядке. Вы его отец?

– Учитель, - ответил я, и улыбка сползла с его лица.

– Ничего не поделаешь, - проговорил он в некоторым вызовом. - И разве плохо, что человек может стать сильнее природы?

\"Это не лесник\", - подумал я и спросил:

– Кто вы?

– Моя фамилия Штаден.

– Тот самый?

Он пожал плечами:

– Да.

\"Философ и математик Борис Штаден, один из создателей сигомов, знаменитый, прославленный и т.д. Но что он здесь делает? Может быть… Неужели?.. А почему бы нет?.. Конечно, так ведь и должно быть!\"

Я спросил:

– Учитель - ваше создание?

– Верно, - с плохо скрытой гордостью ответил он.

Я не хотел рассказывать Штадену о всех моих мучениях, безуспешных попытках. Я решил обойтись без предисловий:

– Видите ли, у меня есть один вопрос. Если не хотите, если это секрет, не отвечайте… Кто был художником и скульптором, кто создавал его облик?

Он замялся:

– Собственно, этот сигом создавался не так, как другие. Ведь он и предназначался для необычной цели. Я начал с посещения разных школ для детей-калек. Долго выяснял, какое самое заветное желание у слепого ребенка, и узнал, что он хотел бы стать художником и рисовать говорящий лес. \"Рассказывают, что он зеленый, - сказал мальчик, - а я знаю только, как он разговаривает. Я бы нарисовал его говорящим и зеленым\". Хромой мечтал выступать в балете, глухой - писать музыку и услышать голос матери. Горбун хотел иметь фигуру гимнаста… Я спрашивал у паралитиков, у разных уродов… У каждого была своя мечта…

– Понимаю! - вырвалось у меня. - И вы создали его по детским мечтам!

Я смотрел на Штадена с восхищением, а он отвел глаза, отрицательно покачал головой:

– Это было бы слишком просто. Вы забыли о главном - сигом должен до конца понимать этих ребят…

Штаден помолчал, вспоминая что-то, вздохнул:

– Я создал его хромым, слепым, горбатым… Я дал ему только мощный разум и детские желания как первую программу. И он сам создал себя…



Роман Подольный. Живое



Все началось в тот день. Или кончилось. Скорее, кончилось.

Дождь был мелким, но упорным. Ветер теплым, но резким. Виктор чиркнул спичкой о коробок и поднес ее к сигарете, даже не подумав хотя бы заслонить рукой слабый огонек. И все-таки спичка потухла только после того, как кончик сигареты раскраснелся на ветру, осветив хмурое, твердое, скуластое лицо с крупным носом и ртом. Потом он положил спичку на ноготь большого пальца, щелкнул по ней ногтем указательного - спичка точно влетела в отверстие урны, притулившейся у стены метрах в пяти.

Я привычно проследила ее полет.

Мы шли рядом, наверное, уже в сотый раз, но я так и не могла привыкнуть к его уверенной власти над вещами. Или к тому, как ему подчинялись вещи. Вот и сейчас фонарь, к которому мы подошли, осветил берет с лихо торчащим хвостиком посередине, плащ, остававшийся глаженым и даже почти сухим, несмотря на дождь, брюки и ботинки, на которых не было следов мокрой глины, по которой мы шли, глины, почти целиком покрывшей мои туфли и наверняка лежавшей влажными размытыми пятнами на чулках.

– Ты не должна ехать, - сказал он. - Не имеешь права.

– Но мне же нужно.

– Тебе нужно быть здесь, со мной.

– Это всего две недели, милый.

– Мне будет трудно. Вернее, не будет. Потому что ты не уедешь.

Как мне нравилась в нем эта категоричность. Когда-то. Человек, который всегда знает, чего он хочет! Редкость.

Борис так не мог. Когда Виктор в ресторане разбил нашу пару во время старомодного танца, Борис до того растерялся, что так и застыл посередине зала - огромный, сильный, беспомощный. Я тогда попыталась вырваться, но руки Виктора были такими же твердыми, как его лицо. Мне стало смешно. Борис, кроме всего прочего, был мастером по классической борьбе, и этот незнакомый худой парень не выстоял бы, кажется, против него и минуты. Быть причиной драки мне совсем не улыбалось! И я стала лихорадочно прикидывать, как успокоить Бориса. Такие, как он, еще в детстве привыкают к общему уважению, и тем легче они теряются, встречаясь с дерзостью, и тем сильнее они вспыхивают в ответ на несправедливость.

Я нагнула голову и, глядя на длинные коричневые паркетинки пола, сказала своему незваному партнеру, что устала. Надеялась, он отпустит меня, и я успею перехватить надвигающегося Бориса, которому предстояло обойти несколько уже разделившихся пар.

Партнер остановился, но мои талию и руку не отпустил.

– Видите у стены кресло? Я занял его для вас.

Огромная лапа Бориса, которая умела быть такой ласковой, резко ухватила наглеца за плечо, оторвала от меня, развернула.

– Борис, не на… - крикнула я и не успела договорить. Виктор (тогда я, правда, еще не знала, как его зовут) чуть приподнял правую ногу и резко топнул. И Борис вдруг рухнул наземь, потерянно взмахнул могучими руками.

Виктор нагнулся к нему и рывком поднял на ноги.

– Не надо со мной ссориться, - сказал он миролюбиво, - а то под тобой пол провалится.

И верно, у моих туфель валялась дощечка паркета, выбитая каблуком Виктора из-под ноги Бориса.

Борис растерялся второй раз. А его обидчик взял нас обоих под руки, вывел из ресторанного зала на лестничную площадку, вынул из кармана брюк (с такими стрелками, какие я видела только на манекенах) коробку сигарет. Щелкнул по ней пальцем - и точно три сигареты выскочили из пачки ровно на половину своей длины.

– Меня зовут Виктор.

– Я не курю, - сказала я.

Он щелкнул пачку сбоку, и из трех сигарет одна вернулась на прежнее место. Две другие не шелохнулись.

Борис неслушающимися пальцами взял сигарету.

– Я же тебя мизинцем… могу…

– Конечно, - согласился Виктор. - Но вот ты сейчас левой рукой за перила держишься. А вдруг они обвалятся?

Борис отдернул руку.

– Пол, здесь, конечно, бетонный, а не паркетный, - продолжал Виктор, но ведь бетон крошится.

– Тьфу, черт, - чтобы не потерять лицо, Борису оставалось только рассмеяться, - ты что - волшебник?

– Да нет. Я всего лишь специалист по надежности. А главный постулат нашей науки гласит, что все, могущее сломаться и подвести, сломается и подведет. Как тебя подвел паркет, парень.

– При твоей помощи.

– Так всегда же найдется, кто поможет, - охотно согласился этот нахал. - Что мне было делать? Ты бы меня в два счета побил, а это ресторан, тебя в милицию, девушке неприятности.

…Нет, о драке теперь, слава Богу, не могло быть и речи.

– И тебя тоже вещи подводят?

– Только не меня, дорогой товарищ. Меня они слушаются.

– И люди тоже? - Это спросила уже я.

– Когда как. Но знаете, один мой товарищ по детскому саду говорил, что бывают вещи, как люди, а бывают вещи сильнее людей.

– Спасибо за заботу. - Борис решил стать ироничным, тем более что его физическое превосходство было так безоговорочно признано. - Но теперь нам пора, Леночка. Кофе, наверное, уже принесли. Прошу нас извинить, Виктор.

– Пожалуйста. Но вы разрешите, Лена, потом проводить вас домой? Разумеется, я никак не возражаю и против такого попутчика, как Борис.

Борис рассмеялся. Он был, в общем, добродушен и оценил ситуацию как смешную.

Он ошибся.

Через месяц он все-таки попытался поговорить с Виктором по-мужски - до двенадцати дожидался у моего подъезда нашего возвращения после театра и неспешной прогулки.

Мы ели апельсины, а корки Виктор нес в руке - до ближайшей урны, как он думал.

Борис поскользнулся на корке и рассек себе голову. Виктор отвез его на такси в ближайший травматологический пункт.

Мама не могла нарадоваться. Бетонная стенка на кухне, на которой мой брат поломал столько лучших сверл от электродрели, принимала на себя под молотком Виктора обыкновеннейшие гвозди. Правда, сначала он минут пять простукивал эту стену, определяя, куда именно надо их забивать.

Беспокойная наша дверь, из которой регулярно вываливался замок, угомонилась и даже перестала скрипеть. Старинный столик приобрел такой вид, что папа и сам не верил уже, что купил его в комиссионном за пятерку.

Я не успела даже понять, как случилось, что его слово стало значить в нашем доме больше, чем общее мнение всех остальных. Он ведь всегда знал, чего хотел, а если я хотела чего-то другого, то, наверное, знала это хуже. Он мог, конечно, уступить, но…

Я знала, что от нашего дома в Ботанический сад удобнее ехать на метро до Выставки, чтобы там пересесть в троллейбус. Дорога заняла сорок минут. На обратном пути мы сели в троллейбус, который шел к метро \"Проспект Мира\". Я не возражала. Знала, что мы потеряем лишние минут десять и заранее радовалась, авось такая мелочь научит его быть чуточку менее самоуверенным. Но я еще никогда не ездила на троллейбусе с такой скоростью. Медлительная обычно \"девятка\" мчалась так, будто взялась соревноваться по крайней мере с такси, водитель которого гонит недовыполненный план. Не понимаю, что смотрели милиционеры по дороге.

– Как ты это делаешь? - спросила я его уже в метро. - Гипнотизер ты, что ли?

– Разве троллейбус не вещь? - спросил он довольно. - А вещи, Ленка, я чувствую.

– Скорость троллейбуса зависит от водителя!

– Разве?

Вот и поговори с ним.

Но в командировку мне надо. На таганрогском заводе делали станок по разрабатывавшейся нашим отделом схеме. Два узла там были мои. И общую компоновку тоже я делала. Кому же было ехать?

Мне даже хотелось поехать, хоть и знала я, как буду скучать по этому упрямому дурачку. Свадьба у нас в конце концов только через полтора месяца, успеем подготовиться.

– Ты не поедешь!

– Поеду, правда, еще не решила, может быть, и полечу.

– Не поедешь.

– Самолет испортится? Или рельсы сами собой разберутся? С тебя станется, товарищ волшебник…

– Что для тебя важнее - наша жизнь или эта поездка?

– Наша жизнь! - Я протянула руку к его лбу, щеке, подбородку. Но лицо Виктора осталось твердым даже под моими пальцами.

Я не поехала. Но с этого дня… С этого дня… Нет, я все еще любила его. Да не все еще. Просто любила. Люблю. Но теперь его уверенность во всем, что он делал, раздражала меня. Он как раз стал начальником отдела в своем НИИ, получил премию за книгу по специальности. Его способность подчинять себе вещи нещадно эксплуатировало институтское начальство: он готовил все выставки, проверял экспонаты и прочее, но это при его умении отнимало так поразительно мало времени, что и оставшихся 6 часов на работе с лихвой хватало на дело плюс изготовление великолепных таблиц для моего доклада о работе над станком…

А я стала капризничать. Он покупал билеты в театр - я говорила, что мы слишком долго не дышали свежим воздухом, надо погулять. Он снисходительно улыбался и сообщал, что сейчас пойдет дождь. Уж больно сегодняшние облака ненадежны.

Только однажды мне удалось решительно отказаться от поездки к его приятелю - потому мы и появились у того почти на целый час позднее остальных гостей.

…Знаете цветочный базарчик у метро ВДНХ? Там даже 8 Марта можно найти неплохие цветы. А в этот июньский день цветов здесь было навалом. Он хотел, чтобы я сама выбрала себе букет.

Всеми оттенками белого, синего и фиолетового переливались пирамидки флоксов. Розы торжественно демонстрировали свои совершенные линии. Полевые гвоздички светились сквозь полиэтилен. А я не могла налюбоваться пионами. Пионами, которые раньше не очень любила. Они раздражали меня беспорядком своих как будто независящих друг от друга лепестков - так могла бы раздражать девушка в красивом, но неглаженом платье, да еще с неровно обрезанным подолом. А сегодня мне именно это легкомысленное отношение к собственной красоте в них и нравилось. Этакие оборванцы в шелке и бархате, бесчинно прекрасные в своей недисциплинированной роскоши.

– Вот это.

– Ну что ты! - почти брезгливо удивился он. - Никакой же гармонии. То ли дело розы, Ленка! Посмотри, великолепие ж! - И протянул продавщице пятерку.

Я молча достала из кошелька два тяжелых металлических кружка.

– Зачем? Меня в таких случаях надо слушаться. Ты же знаешь, я разбираюсь в вещах. Эти пионы завтра же завянут, кроме всего прочего.

– Ты разбираешься в вещах. А цветы - живые. Живые.

Пионы мягко приняли мое лицо. Я не хотела, чтобы он его сейчас видел.

– Бунт на корабле? - Он очень удивился. - Ну не надо. Ты же знаешь, меня надо слушаться.

Что-то еле заметно дотронулось до моей руки. Крошечный черный паучок, подвешенный к белоснежной нити, присел отдохнуть.

Виктор протянул руку. Щелк - и паучка больше не было.

Я пошла к станции метро. Передо мной словно сами распахивались тяжелые полупрозрачные двери вестибюля, вспыхивал зеленый свет в глазке монетного автомата, плавно несла меня ребристая лесенка эскалатора, на платформе встретили распахнутые двери только что подкатившего пустого поезда.

Виктор шел сзади, потом стоял ступенькой ниже, повернувшись ко мне лицом, на бегущей лестнице, потом сидел рядом. Он говорил, говорил, говорил. А я вспоминала картину, которую мне подарила подруга в детстве, картину, которую он собственными руками снял со стены в моей комнате. Наверное, она действительно плохая. Но Галка-то, Галка-то хорошая. А я ее работу не отстояла.

Вспоминала, как он отдал соседскому мальчишке билеты на \"Фантомаса\", которые я для нас купила. Ну плохой у меня вкус, но ведь он мой.

А про Таганрог Валя, вернувшись из командировки, столько рассказывала…

– Не удалась нам, Витенька, суббота. Очень болит голова. Чувствую, надо прилечь, - сказала я у подъезда.

– Конечно. Смотри всерьез не заболей. Позвоню завтра в десять.

…Может, эти цветы лучше смотрелись бы в пристенной вазочке. Да вот гвоздь в стену сейчас некому вбить. Ничего, постоят в обычной вазочке на подоконнике. Не велики баре.

В воскресенье в десять утра я не стала снимать телефонную трубку. Сегодня четверг. Пионы не завяли.



Михаил Кривич, Ольгерт Ольгин. Не может быть



За бронированной стеной подземного коридора тихо жужжали колонны синтеза. Каждые три минуты - хоть проверяй часы - контору сотрясал грохот: свежая партия нефти низвергалась в хранилище.

Мастер приоткрыл базальтовую дверь своего кабинета и, склонив набок голову-треуголку, прислушался к ровному гулу. \"Надо бы сделать профилактику\", - подумал он. Но этим займется уже его сменщик, который, должно быть, сидит сейчас в мягком кресле на борту \"Пришельца-154\" и листает руководство по черному и белому синтезу. Отличная книга! А вторая ее глава \"Способы обеспечения незаметности при изготовлении в земных условиях вязких горючих жидкостей\" не уступит хорошей детективной поэме…

Из динамика раздался мелодичный хруст: начиналось диспетчерское. Шеф, как всегда, запросил сначала группу реализации. Выслушав сводку суточного сбыта, он распорядился:

– Снимите часть с каспийского шельфа и подкиньте на север - им надо выполнять повышенные обязательства. И не забудьте о Венесуэле, у них запасы на исходе. Группа синтеза, что у вас?

– Претензии к группе сырья, - ответил Мастер. - Гонят сплошную серу, очищать не успеваю. Так мы им всю атмосферу погубим. Сернистый газ и все такое…

– Претензию записал, - сказал Шеф и включил группу удовлетворения разведки.

– За сутки, - сообщил радостный голос, - они прошли в общей сложности аж 13545 метров. Восемь скважин достигли пятикилометровой отметки. Разрешите подать им нефть?

– Не горячись, - сказал Шеф. - Пусть еще денек посверлят. А там подавай, только понемногу, как в инструкции сказано.

Все шло обычным чередом. Кто-то никак не мог вырвать у снабженцев давно разнаряженный газовый конденсат, нерасторопный диспетчер заслал в Африку бурый уголь вместо каменного, на восьмом участке перестарались и чуть было не погнали в скважину чистейший керосин двойной ректификации…

Мастер выключил селектор и занялся текущими делами. Лишь к полудню он смог наконец разогнуть спину. \"Сейчас бы горяченького\", - подумал Мастер, и в ту же минуту, будто получив телепатический сигнал (что совершенно невозможно в этих катакомбах), в кабинет вошел Калькулятор с дымящейся чашечкой на подносе. Мастер откровенно симпатизировал этому парню: помимо умения выполнять в уме все девять действий арифметики, он обладал еще качеством, бесценным в длительных командировках, - бесподобно заваривал хину.

Прихлебывая бодрящий напиток. Мастер любовался ладной, изящно расширенной в талии фигурой юноши. \"А я вот старею, худею, - думал он. - В такой суете разве за талией уследишь…\" Как будто для того, чтобы подтвердить горькую правду о суете, зажегся сигнал срочного вызова, торопливый голос объяснил Мастеру, что на экспериментальной колонне близ Кракатау сорвало заглушку и пары полезли наружу, пугая местное население. Такое случалось уже не впервые: колонны серии \"ВВВ-С\", установленные на Японских островах, в Исландии и еще где-то, время от времени барахлили и ломались, а выработку давали чепуховую, кот наплакал, стыдно людям показать.

Мастер послал на Кракатау двух техников по герметизации, а также агента тайной службы, отвечающего за маскировку объектов, и в ожидании известий попросил Калькулятора приготовить еще чашку напитка.

– Я давно хочу спросить у вас, Мастер, - сказал юноша, наливая заварку, - но все не решаюсь. Во что нам обходится вся эта филантропия и зачем она понадобилась? Проку-то с этого мы никакого не имеем. Они и в пришельцев не верят…

– Конечно, мальчик. В пришельцев они верить не хотят. Можно украсть у них из-под носа целый остров, чуть ли не материк, а им кажется, что так и надо: ты же знаешь эту историю с Атлантидой. А если завтра мы с тобой по всем правилам опустим под воду Австралию, знаешь, о чем они начнут спорить? О том, была ли она вообще! Но мы же здесь сидим не ради благодарности…

– А ради чего?

– Солидарность - вот в чем дело. Собратья по разуму и так далее. Нельзя же оставить их совсем без энергии. Когда они еще доберутся до контролируемого термоядерного синтеза… А пока приходится варить им всякое горючее, на любой вкус - потверже и пожиже. И обходится нам это ежемесячно в пять миллионов звонких балабусиков. Зато когда они собираются на свои конгрессы и начинают спорить, откуда взялась нефть, - это стоит послушать. За такое удовольствие не жалко платить и больше…

– Возможно это и так, Мастер, - сказал юноша. - Но главного-то вы мне так и не сказали: а зачем им вообще эта дурацкая энергия?

– Видишь ли, мальчик, эти славные существа, к которым мы все так расположены, бог весть когда придумали ужасную штуку и до сих пор в нее верят. Они вбили себе в голову, что вечного двигателя построить нельзя!

– Не может быть, - сказал юноша.



Эрнест Маринин. Тете плохо, выезжай!



Саврасову досталось неудобное кресло - спинка не откидывалась. И лицом против хода. Это действовало на нервы, и без того напряженные. За окном неслась мокрая ночь, чиркая дождем наискосок по стеклу. Время от времени поезд сбавлял ход, проплывали мимо высокие пригородные платформы с рябыми от ветра лужами под сиреневыми ртутными лампами на столбах. Потом платформы стали низкими - сюда уже не добегали от Москвы электрички. В Стогове поезд остановился на минуту. Захлопали двери, потянулись по проходу в поисках свободных мест лохматые парни в блестящих куртках под кожу, мужики постарше в синих тяжелых плащах, бабы в мокрых болоньях, с затянутыми мешковиной и выцветшим ситчиком плетеными корзинами… Лязгнули буфера, вагон качнуло, плеснулась скопившаяся в выщербленной оконной раме вода, сбежала прерывистой струйкой по темному линкрусту…

Снова заскользила в окне сырая тьма. Саврасов подумал, что все равно не уснет, и вытащил из портфеля книгу. Но после Паромного свет погасили. Вагон засыпал, стало тише. Только из угла доносился бубнящий басок, прерываемый иногда тихим кокетливым смехом - там сверхсрочник-музыкант обхаживал щекастую девочку с мокрыми, распущенными по моде русыми волосами. Они сошли на станции со старинным названием Никонова Пустынь. В соседнем кресле неровно посапывал простуженный старик в мокром польском плаще с погончиками. На остановках он просыпался, шмыгал носом, настороженно поглядывал в окно и снова засыпал…

Беспокойство не отпускало Саврасова, и от этого ему становилось еще тревожнее - нужно было расслабиться и заснуть, чтобы завтра быть свежим, в форме, иначе вся поездка теряла смысл. Он закрыл глаза и сосредоточился. В темноте вспыхивали неяркие круги желтого света. Они постепенно меркли по краям, стягивались в тусклую точку и исчезали, чтобы через некоторое время появиться снова. Их ритмичное мерцание замедлялось, потом оно совсем угасло. Стук колес стал глухим и неслышным, вагон перестало качать, и тут Саврасов увидел перед собой загороженную газетой настольную лампу, желтый свет которой падал на волосы и лицо Ольги. Ольга в старом синем платье и косынке спала, сидя на стуле, откинувшись на высокую спинку. Ее усталые руки расслабленно лежали ладонями кверху на коленях. В сознании вдруг возникло: \"Чай, Олюшка опять калитку на завертку закрыла, как же Анатолий войдет-то, не по годам уж ему через забор лазать, да и грузен, поостережется…\". А потом с облегчением подумалось: \"Небось озаботился, ножик свой припас, отвернет через щелочку завертку…\".

Саврасов заснул улыбаясь.

Утро было прохладное и чистое. Солнце еще не взошло, сиреневый рассвет растекался по небу, высоко над головой висел щербатый блеклый месяц. Поезд, выгнувшись влево, огибал поросший сосняком холм. Проплыл большой бурый валун на склоне, холм сполз в затянутый туманом старый торфяник, над дальним лесом заклубился мазутный густой дым - дымила старинная Чаевская мануфактура.

Саврасов вышел в тамбур. Чуть позже, когда поезд уже начал прыгать по стрелкам, появилась зевающая проводница.

– Чаево, - сообщила она, раскатив круглое и большое, как бочка, \"О\".

– Чай, оно, - в тон отозвался Саврасов. Короткий сон освежил его, он ощущал легкость и уверенность.

Тетка мила недалеко. Пять минут по короткой Вокзальной со стандартными пятиэтажками, потом налево на старую Шестаковскую - пятнадцать минут ровным шагом.

Давно уже он здесь не был - четыре года. В тот раз тетю Глашу крепко прихватило сердце. Что ж удивительного - пятьдесят семь лет. Не старость еще, но и не мало. Два года тому, как стукнуло ей пятьдесят пять, вышла тетка на пенсию, бросила прядильню, где оттрубила тридцать годочков ровно, и укатила в Ташкент, к дочери своей Татьяне. Прожила там год с лишним - в новой хорошей квартире, в Чиланзаре. Нянчилась с внучатами - Вовка-то уже в садик пошел, а Милочке только-только шесть месяцев сравнялось. Все б ничего, да не шибко ладила она с Николаем, зятем. И то поначалу хорошо шло, да потом мать Николаева вмешиваться стала. А чего бы ей, спрашивается, живет себе отдельно, в гости ходит; погостевала, чаю попила, про цены на урюк потолковала ну и здорова будь, матушка. Дак не по вкусу ей, что Глафира не молчит, на Николая покрикивает, зачем, дескать, выпивает. А Глафире как же молчать, чай, не чужая, Татьяна ей дочь родная да и внучата… В дом много всего надо. А Николай - что говорить, зарабатывает он прилично, шофер на автобусе, зарплата ему хорошая идет да и сверх того… Но выпивать же зачем? Тем более Татьяну лупить. Она, конечно, баба норовистая выросла, но не гуляет ведь - за что ж лупить? Словом, не заладилось у Глафиры в Ташкенте, собралась она, у дочки из хозяйственных денег одолжила на самолет - и домой. Хорошо Ольгу не послушала. Та толковала, дескать, продай избу, зачем она тебе, старость не за горами, так с Таней и дотянешь, внучат растить будешь, а в старости и они - дочь да внуки - тебе опорой станут. Однако Глафира избу не продала вот и пригодилась в трудный момент жизни. Вернулась в Чаево, снова работать пошла - не в прядильню уж, где в ее годы меж веретен мотаться, в контору, вахтершей при телефоне. Сильно, однако, переживала, вот они, переживания, и дали себя знать - прикрутило сердце, совсем помирать собралась. Слава Богу, вовремя Анатолий подоспел, выходил…

Саврасов поймал себя на том, что думает теткиными понятиями и образами. Усмехнулся. У актеров это называется входить в образ. Что ж, ему это нужнее, чем актеру. Тот в крайнем случае может всю жизнь себя самого играть. Если человек не пустой, даже интересно будет в определенной мере. А у него работа начинается только после того, как войдет в образ. Иначе не может. Другие обходятся, говорят, Саврасов мудрствует, главное - вовремя вторгнуться в психопластику организма, решительно пресечь болезненные процессы, наладить генерацию здоровых ритмов. Верно, но все это потом, это уже вторая стадия, чистая техника. А раньше надо найти эти здоровые ритмы, поймать собственные частоты организма, чтобы навязанные извне, врачом, вынужденные колебания попали в резонанс. А иначе получалось, как если бы, скажем, человеку с сороковым размером ноги пересадили вместо отрезанной трамваем ногу сорок второго размера. Даже если в остальном попал хирург в точку - не пришил вторую левую ногу и длину правильно выбрал, все равно человек нормально ходить не сможет. У правой и левой ног будут разные моменты инерции, а потому разные собственные частоты колебаний. Человек будет все время уставать. Вот так и с внутренними органами, только несравненно сложнее… Конечно, ему самому не раз приходилось работать наспех - несчастный случай, больной в шоке, до смерти минуты, тут не до чистоты, главное - запустить организм, включить его, заставить работать. Зато потом - месяцы \"вживания в образ\", подбора оптимальных частот, многократные психокинетические воздействия… В технике это называют селективной сборкой - для каждого узла подбирают самую подходящую деталь, из десятков почти одинаковых. А ведь там детали изготовляют по одному чертежу, со строгими допусками - и то о полной взаимозаменяемости говорить не приходится. А здесь - человек…

Хватит. Надо успокоиться. Вот уже видна осина у теткиных ворот. Через пять минут придется работать. Долой все посторонние мысли. Сейчас они помеха.

Саврасов остановился у калитки. Тронул рычажок щеколды, калитка, скрипнув, отворилась. Молодец, Ольга, не повернула завертку. Улыбнулся. Тетя Глаша, душа беспокойная… Ладно. Хватит. Я спокоен, уверен, бодр. Я готов к работе.

Он прошел от калитки к крыльцу по выложенной из толстых сосновых плах дорожке, мельком оглядел дворик. Пустые грядки сбегали к забору, ежился в утренней прохладе малинник с облетевшей листвой. Кадка слева от крыльца, старая, зеленая внутри, полна до краев. И здесь вчера шел дождь…

Дверь в сени была не заперта. Она открылась без скрипа - одна на весь дом такая. Был, правда, и у нее свой голос. Даже не голос, а так, шепот тихий, задушевный…

Он снял волглый после вчерашнего дождя плащ, повесил на деревянный колышек, вбитый в щель между бревнами. Заметил, что передняя стенка сеней вот-вот завалится - уже засветилось в углу. И отогнал эту мысль. Потом, все потом. После. Вот если б Ольга догадалась и внутреннюю дверь не закрывать на крючок. Впрочем, догадалась - не то слово. Если б закрыла, можно бы сказать \"догадалась\". Баба она безалаберная, бесхитростная, всю жизнь все у ней нараспашку: и изба, и душа. Оттого и векует напару с Марьяшкой своей толстомясой, такой же дурехой, как маманя…