Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Да, сэр.

— Чем занимается твой отец?

Мальчик замялся и, глядя на пилигримов с упреком, словно по их вине попал в затруднительное положение, ответил, разглаживая рукой складку на правой штанине:

— Промышляет кое-чем на реке.

— Это далеко отсюда?

— Что далеко? — уклончиво переспросил мальчик, все так же глядя на шествие пилигримов в Кентербери[10].

— Ваш дом?

— Порядочно, сэр. Я приехал в кэбе и не отпустил его, он и сейчас дожидается, чтобы ему заплатили. Если хотите, мы бы с ним и доехали, а потом бы вы заплатили. Я сначала зашел к вам в контору, по адресу, который нашли у него в кармане, а в конторе никого не было, один только мальчишка вроде меня, он-то и послал меня сюда.

Мальчик представлял собою смесь еще не выветрившейся дикости с еще не укоренившейся цивилизацией. Голос у него был грубый и хриплый, и лицо у него было грубое, и щуплая фигура тоже была грубовата; но он казался опрятнее других мальчиков его склада и глядел на корешки книг с живым любопытством, которое относилось не к одним только переплетам. Тот, кто научился читать, смотрит на книгу совсем не так, как неграмотный, даже если она не раскрыта и стоит на полке.

— Не знаешь ли ты, мальчик, были приняты какие-нибудь меры, чтобы вернуть его к жизни? — спросил Мортимер, разыскивая свою шляпу.

— Вы не стали бы спрашивать, сэр, если бы видели, в каком он состоянии. Легче было бы вернуть к жизни воинство фараоново, которое потонуло в Чермном море.[11] Если б Лазарь сохранился вдвое лучше, и то уж было бы чудо из чудес.[12]

— Ого, мой юный друг! — воскликнул Мортимер, уже надев шляпу и оборачиваясь к нему, — кажется, в Чермном море ты как у себя дома?

— Слыхал про него в школе, от учителя, — ответил мальчик.

— А про Лазаря?

— И про него тоже. Только отцу не говорите! Дома нам житья не будет, если он узнает. Это все моя сестра устроила.

— У тебя, должно быть, хорошая сестра?

— Не плохая, — сказал мальчик, — только дальше азбуки ничего не знает, да и тому я ее выучил.

Вошел мрачный Юджин, засунув руки в карманы, и застал конец разговора: услышав, как пренебрежительно мальчик отзывается о сестре, он без всякой церемонии взял его за подбородок и повернул к себе лицом, чтобы разглядеть хорошенько.

— Ну, хватит, сэр! — сказал мальчик, вырываясь. — Теперь, я думаю, вы где угодно меня узнаете.

Юджин, не удостоив его ответом, предложил Мортимеру:

— Я поеду с тобой, если хочешь.

И все втроем они уселись в тот экипаж, который привез мальчика: оба друга (учившиеся когда-то в одной школе) внутри кэба, с сигарами в зубах, а посыльный — на козлах, рядом с кучером.

— Нет, ты послушай, — говорил Мортимер дорогой, — я уже пять лет состою в списке адвокатов при Верховном Канцлерском суде, а кроме того, в списке поверенных при Суде Общего права и, если не считать бесплатных консультаций раза два в месяц по завещанию леди Типпинз, которой решительно нечего завещать, у меня не было и нет никаких дел, кроме вот этого романтического случая.

— А я, — отвечал Юджин, — вот уже семь лет как «допущен к делам», а никаких дел у меня еще не было и никогда не будет. Да если бы и подвернулись, я бы не знал, как их вести.

— Вот на этот счет мне и самому далеко не ясно, много ли я выиграл сравнительно с тобой, — невозмутимо возразил Мортимер.

— Ненавижу, — сказал Юджин, кладя ноги на противоположное сиденье, — ненавижу свою профессию.

— Тебя не обеспокоит, если и я свои ноги положу рядом? — спросил Мортимер. — Спасибо. Я тоже ненавижу свою профессию.

— Мне ее навязали, — мрачно сказал Юджин, — так уж считалось, что у нас в семье должен быть юрист. Ну и получили сокровище.

— Мне эту профессию навязали, — сказал Мортимер, — потому что считалось, что у нас в семье должен быть адвокат. И тоже получили сокровище.

— Нас четверо, и все наши фамилии написаны на дверях темной дыры, именуемой «апартаментами», — сказал Юджин, — и каждый из нас владеет четвертой частью конторского мальчика — Касим-бабы в пещере разбойников, — и этот Касим-баба единственный порядочный человек из всей компании.

— Я живу в полном одиночестве, — сказал Мортимер, — подниматься ко мне надо по ужасной лестнице; окна выходят на кладбище, и мне одному полагается целый мальчишка, которому нечего делать, разве только любоваться этим кладбищем, — и что из него выйдет в зрелом возрасте — решительно не представляю себе. О чем он думает, сидя в этом грачином гнезде; замышляет убийство или подвиг добродетели, получится ли из него после этих уединенных размышлений что-нибудь на пользу ближним или, наоборот, во вред, — вот единственная крупица интереса, какую можно усмотреть с профессиональной точки зрения. Дай-ка мне огня! Спасибо.

— А идиоты еще толкуют насчет энергии, — сказал Юджин слегка в нос, откинувшись назад, сложив на груди руки и раскуривая сигару с закрытыми глазами. — Если есть во всем словаре на любую букву, от первой до последней, такое слово, которого я терпеть не могу, — это именно «энергия». Такая дикая условность, такая попугайная болтовня! Черт бы их взял! Что же мне, выскочить, что ли, на улицу, схватить за шиворот первого встречного богача, встряхнуть его хорошенько и приказать: «Судись немедленно, собака, и нанимай меня в адвокаты, а не то тут же тебе крышка!» А ведь это и есть энергия.

— Именно так и я смотрю на дело. Но предоставь мне только удобный случай, дай мне что-нибудь такое, к чему действительно стоит приложить руки, и я покажу всем вам, что значит энергия.

— И я тоже, — сказал Юджин.

Очень возможно, что не менее десяти тысяч молодых людей произносили те же полные оптимизма слова в пределах лондонского почтового округа в течение того же самого вечера.

Колеса катились дальше; катились мимо Монумента[13], мимо Тауэра, мимо Доков; и дальше, мимо Рэтклифа, мимо Ротерхита[14] и дальше, мимо тех мест, где скопились подонки человечества, словно смытый сверху мусор, и задержались на берегу, готовые вот-вот рухнуть в реку под собственной тяжестью и пойти ко дну. То среди кораблей, словно стоящих на суше, то среди домов, словно плывущих но воде, — мимо бушпритов, заглядывающих в окна, и окон, глядящих на корабли, катились колеса, пока не остановились на темном углу, омываемом рекой, а во всех прочих смыслах совсем не мытом, где мальчик, наконец, спрыгнул с козел и отворил дверцу.

— Дальше вам придется идти пешком, сэр, это всего несколько шагов. — Он обращался к одному Мортимеру, как бы умышленно обходя Юджина.

— Черт знает какая глушь, — сказал Мортимер, поскользнувшись на камнях, облитых помоями, как только мальчик свернул за угол.

— Вот тут, где светится окно, и живет мой отец, сэр.

Низкое строение, судя по внешнему виду, было когда-то мельницей. На лбу у него торчала гнилая деревянная бородавка, должно быть на том месте, где раньше находились крылья, но все строение трудно было разглядеть в ночной темноте. Мальчик приподнял щеколду, и посетители сразу же вошли в низенькую круглую комнату, где перед очагом, глядя на тлеющий в жаровне огонь, стоял человек; тут же сидела девушка с шитьем в руках. Огонь пылал в ржавой жаровне, не приспособленной для очага; простой светильник на столе, в горлышке каменной бутылки, похожей на луковицу гиацинта, горел неровным пламенем, пуская копоть. Один угол занимали деревянные нары или койка, другой — деревянная лестница, ведущая наверх, такая крутая и неудобная, что больше походила на корабельный трап. Два-три старых весла стояли прислоненные к стенке, а дальше, на той же стене, висела кухонная полка, выставлявшая напоказ самую незатейливую посуду. Потолок был не оштукатурен, и те же доски служили полом для верхней комнаты. Очень старые, узловатые, все в щелях и заплатах, они придавали комнате мрачный вид; потолок, стены и пол, запачканные мукой, в застарелых пятнах плесени и сурика или другой краски, оставшейся еще с тех времен, когда помещение служило складом, казались в равной степени проеденными гнилью.

— Отец, вот этот джентльмен.

Человек у тлеющего огня повернулся и, подняв взъерошенную голову, стал похож на хищную птицу.

— Вы Мортимер Лайтвуд, эсквайр, так, что ли, сэр?

— Да, мое имя Мортимер Лайтвуд. То, что вы нашли… оно здесь? — спросил Мортимер, с некоторой робостью поглядывая на койку.

— Нельзя сказать, чтобы здесь, а неподалеку. Я все делаю, как полагается. Я уведомил полицию, полиция его и забрала. Одной минуты не было потеряно, ни с той, ни с другой стороны. Полиция уж и бумагу на этот счет напечатала, вот что там про него говорится.

Взяв со стола бутылку с горящим в ней фитилем, он поднес ее к стене, где висело полицейское объявление с заголовком: «Найдено тело». Оба приятеля читали наклеенное на стену объявление, а Старик тем временем разглядывал их самих, держа светильник в руке.

— Сколько я вижу, на этом несчастном нашли только документы, — сказал Лайтвуд, переводя взгляд с описания найденного тела на того, кто его нашел.

— Одни документы.

Тут девушка встала и вышла за дверь с работой в руках.

— Денег при нем не оказалось, — продолжал Мортимер, — кроме трех пенсов в заднем кармане сюртука.

— Три. Монетки. По пенни, — сказал Старик Хэксем, ставя точки после каждого слова.

— Карманы брюк пустые и вывернуты наизнанку.

Старик Хэкеем кивнул.

— Это бывает. Приливом, что ли, выворачивает, не могу вам сказать. Вот и здесь, — он поднес светильник к другому такому же объявлению, — тоже карманы пустые и тоже вывернуты. И у этой тоже. И у того. Читать я не умею, да мне оно и ни к чему, я и так помню всех по порядку. Вот этот был матрос, на руке у него было два якоря, флаг и буквы Г. Т. Ф. Поглядите, так ли.

— Совершенно верно.

— А вот это была молодая женщина в серых башмаках, белье помечено крестом. Поглядите, так ли.

— Совершенно верно.

— Вот у этого была страшная рана над самым глазом. Вот это две сестрички, которые связались вместе платком. Вот это старый пьяница, в ночных туфлях и колпаке, — потом оказалось, что он вызвался нырнуть в воду, если ему наперед выставят четверть пинты рому, и в первый и последний раз в жизни сдержал свое слово. Видите, у меня почти вся комната ими заклеена, а я всех наперечет знаю. На это у меня учености хватит!

Он провел вдоль всего ряда светильником, словно это был символ его просвещенного разума, затем поставил бутылку на стол, зорко вглядываясь в посетителей. У него была одна особенность, свойственная некоторым хищным птицам: когда он хмурил брови, взъерошенный хохол надо лбом топорщился сильнее.

— Неужели вы сами всех нашли? — спросил Юджин. На что стервятник ответил с расстановкой:

— А вы кто такой будете, ну-ка?

— Это мой друг, — вмешался Мортимер, — мистер Юджин Рэйберн.

— Мистер Юджин Рэйберн, вот как? А что мистеру Юджину Рэйберну от меня надо?

— Я вас просто спросил, сами ли вы всех нашли?

— А я вам просто и отвечаю: всех нашел сам.

— Как вы полагаете, многие ли из них были предварительно ограблены и убиты?

— Ничего я на этот счет не полагаю. Я не из тех, которые полагают. Кабы вы только тем и жили, что добудете на реке, так не очень-то полагали бы. Проводить вас, что ли?

Как только он отворил дверь, повинуясь кивку Лайтвуда, перед ними появилось очень бледное и встревоженное лицо, лицо сильно взволнованного человека.

— Нашли чье-нибудь тело? — спросил Старик Хэксел. — Или никак не могут найти? Что случилось?

— Я заблудился! — ответил человек, торопливо и взволнованно.

— Заблудились?

— Я… я здесь чужой и не знаю дороги… Я… мне надо разыскать дом, где находится то, что здесь описано. Возможно, я его опознаю.

Он задыхался и говорил с трудом, однако показал им экземпляр только что отпечатанного объявления, того самого, которое еще не просохло на стене. Быть может, по новизне бумаги или по ее общему виду Хэксем, со свойственной ему точностью наблюдения, сразу догадался, о чем идет речь:

— Вот этот джентльмен, мистер Лайтвуд, прибыл по тому же делу.

— Мистер Лайтвуд?

Наступило молчание, Мортимер и незнакомец смотрели друг на друга. Ни один из них не знал другого в лицо.

— Кажется, сэр, — нарушая неловкое молчание, сказал Мортимер с присущим ему непринужденным и самоуверенным видом, — вы сделали мне честь, упомянув мое имя?

— Я только повторил его вслед за этим человеком.

— Вы сказали, что не знаете Лондона?

— Совсем не знаю.

— Вы ищете некоего мистера Гармона?

— Нет.

— Тогда я, кажется, могу вас уверить, что вы напрасно себя утруждаете и не найдете того, что опасаетесь найти. Не хотите ли пойти вместе с нами?

Несколько поворотов по грязным переулкам, словно выброшенным на берег последним дурно пахнущим приливом, привели их к яркому фонарю у ворот полицейского участка и там дежурный инспектор с пером и линейкой в руках заполнял какие-то книги так спокойно и прилежно, словно это было в монастырской келье, на вершине горы, и никакая пьяная фурия не билась с воплями в дверь камеры где-то в глубине здания за самой его спиной. С тем же видом отшельника, погруженного в благочестивые размышления, он оторвался от своих книг и слегка кивнул Хэксему, окинув его недоверчивым взглядом, который явно говорил: «Ага, тебя-то мы знаем, смотри, когда-нибудь доиграешься!» — и дал понять мистеру Лайтвуду с друзьями, что он сию минуту ими займется. После чего он очень аккуратно и методически закончил свою работу (так спокойно, словно разрисовывал требник), ничем не выказывая, что его сколько-нибудь беспокоит соседство женщины, которая еще яростнее билась в дверь, с воплями покушаясь на чью-то печенку.

— Потайной фонарь! — приказал дежурный инспектор, доставая ключи. Услужливый приспешник подал ему фонарь.

— Прошу вас, господа.

Одним из ключей он отпер прохладный грот в конце двора, и все вошли, но очень скоро снова вышли оттуда, причем молчали все, кроме Юджина, который шепотом сказал Мортимеру:

— Немногим хуже леди Типпинз.

Итак, назад, в чисто выбеленную монастырскую келью, куда с прежней силой доносились чьи-то вопли насчет печенки, как и в то время, когда они безмолвно созерцали безмолвный труп, — а там перешли и к существу дела, итоги которому подвел отец настоятель.

Нет указаний, каким образом тело попало в реку. Очень часто таких указаний не бывает. Слишком много прошло времени, чтобы можно было узнать, когда получены ранения — до или после смерти: один авторитетный хирург высказал мнение, что до; другой авторитетный хирург — что после. Стюард того корабля, на котором джентльмен возвращался на родину, был здесь для опознания и мог дать присягу, что это он самый и есть. Мог бы дать присягу и насчет платья. А кроме того, видите ли, имеются и документы. Каким образом он совершенно исчез из виду, сойдя с корабля, пока его не нашли в реке? Что ж! Возможно, имелась в виду какая-нибудь затея. Возможно, что был не в курсе дела, считал, что опасности никакой, а затея оказалась роковой для него. Следствие завтра, виновных, конечно, не обнаружат.

— Как видно, вашего друга это подкосило, совсем подкосило, — заметил инспектор, покончив с подведением итогов. — Плохо на него подействовало, понятно! — Он сказал это тихим голосом, бросив проницательный взгляд (отнюдь не первый) в сторону предполагаемого друга. Мистер Лайтвуд объяснил, что они даже не знакомы.

— Вот как? — сказал инспектор, настораживаясь. — А где же вы его подцепили?

Мистер Лайтвуд объяснил и это.

Инспектор, адресовав эти несколько слов незнакомцу и покончив с подведением итогов, оперся локтями на конторку и приставил пальцы правой руки к пальцам левой. Несколько повысив голос, инспектор прибавил, оставаясь совершенно неподвижным и следя за незнакомцем только глазами:

— Вам дурно, сэр? Вы, видно, не привыкли к нашей работе?

Незнакомец, который стоял, опустив голову и опершись на каминную полку, оглянулся и ответил:

— Да. Ужасное зрелище!

— Я слышал, вы тоже пришли для опознания, сэр?

— Да.

— И что же, опознали?

— Нет. Ужасное зрелище. О! Ужасное, ужасное!

— А кто бы это мог быть, о ком вы думали? — спросил инспектор. — Опишите нам его, сэр. Быть может, мы помогли бы вам?

— Нет, нет, — сказал незнакомец, — это было бы совершенно бесполезно. Всего хорошего!

Инспектор не двинулся с места, не отдал никакого приказания, однако помощник прислонился спиной к дверце, положив на верхнюю перекладину левую руку, а в правой держа фонарь, взятый им у инспектора, и как бы невзначай направил его свет прямо в лицо незнакомцу.

— Вы искали друга или вы искали врага, иначе вы сюда не пришли бы, сами знаете. Ну, как же в таком случае не спросить, кто это был? — Так говорил инспектор.

— Извините меня, я ничего не могу вам сказать. Вы лучше всякого другого поймете, что люди разве только в самом крайнем случае идут на то, чтобы предать гласности свои семейные раздоры и несчастья. Задавая этот вопрос, вы действовали по долгу службы, бесспорно — но вы должны согласиться с тем, что я имею право не отвечать на него. Всего хорошего.

И он снова повернулся к дверце, где немой статуей стоял приспешник, не сводя глаз со своего начальства.

— По крайней мере, — сказал инспектор, — вы не откажетесь оставить мне визитную карточку, сэр?

— Не отказался бы, но со мной ее нет. — Отвечая инспектору, он покраснел и очень смутился.

— По крайней мере, — продолжал инспектор, не меняя ни голоса, ни манеры, — вы не откажетесь записать вашу фамилию и адрес?

— Разумеется.

Инспектор окунул перо в чернильницу и ловко положил его на листок бумаги возле себя, после чего принял прежнюю позу. Незнакомец подошел к конторке и написал дрожащей рукой — а пока он стоял, наклонившись, инспектор сбоку пристально разглядывал каждый волосок на его голове — «Мистер Джулиус Хэнфорд, Биржевая кофейня, Плейс-Ярд, Вестминстер».

— Вы, я полагаю, остановились там, сэр?

— Да, остановился.

— Значит, приехали из провинции?

— А? Да… из провинции.

— Всего хорошего, сэр.

Приспешник, сняв с дверцы руку, отворил ее, и мистер Джулиус Хэнфорд вышел на улицу.

— Дежурный, — сказал инспектор. — Возьмите эту записку, незаметно следите за ним, не упуская из виду, установите, живет ли он там, и узнайте о нем все, что можно.

Приспешник ушел, и инспектор, снова превратившись в безмятежного настоятеля сего монастыря, окунул перо в чернильницу и снова занялся своими книгами. Оба друга, которые наблюдали инспектора, интересуясь больше его профессиональной манерой, нежели подозрительным поведением мистера Джулиуса Хэнфорда, перед уходом спросили, как он думает, имеются ли тут налицо какие-нибудь признаки преступления?

Настоятель сдержанно ответил, что не может сказать наверное. Если это убийство, его мог совершить кто угодно. Для ограбления или карманной кражи нужно иметь опыт.

Другое дело — убийство. Уж нам-то это известно. Видели десятки людей, приходивших для опознания, и ни один из них не вел себя так странно. Впрочем, может просто желудок, а нервы тут ни при чем. Если желудок, очень странно. Но, разумеется, мало ли бывает странностей. Жаль, что в суеверии, будто бы на теле выступает кровь, если до него дотронется кто следует, нет ни слова правды — труп никогда ничего не скажет. Вот от такой, как эта, крику не оберешься, видно, теперь на всю ночь завела (намекая на стук и вопли насчет печенки), а от трупа ровно ничего не добьешься, как бы оно там ни было.

До следствия, назначенного на завтра, ничего больше не оставалось делать, поэтому друзья вместе отправились домой, и Старик Хэксем с сыном тоже отправились своей дорогой. Но, дойдя до угла, Хэксем велел мальчику идти домой, а сам, «выпивки ради», завернул в трактир с красными занавесками, разбухший словно от водянки.

Мальчик повернул щеколду и увидел, что его сестра сидит перед огнем с работой. Она подняла голову, когда он вошел и заговорил с ней.

— Куда ты выходила, Лиззи?

— Я вышла на улицу.

— И совсем ни к чему. Ничего такого не было.

— Один из джентльменов, тот, что при мне молчал, все время очень пристально смотрел на меня. А я боялась, как бы он не понял по лицу, о чем я думаю. Ну, будет об этом, Чарли. Меня из-за другого всю в дрожь бросило: когда ты признался отцу, что немножко умеешь писать.

— Вот оно что! Ну, да я притворился, будто так плохо пишу, что никто и не разберет. Отец стоял рядом и глядел, и был пуще всего тем доволен, что я еле-еле пишу да еще размазываю написанное пальцем.

Девушка отложила работу и, придвинув свой стул ближе к стулу Чарли, сидевшего перед огнем, ласково положила руку ему на плечо.

— Тебе теперь надо еще усердней учиться, Чарли: ведь ты постараешься?

— Постараюсь? Вот это мне нравится! Разве я не стараюсь?

— Да, Чарли, да. Я знаю, как ты много работаешь. И я тоже понемножку работаю, все хочу что-нибудь придумать (даже ночью просыпаюсь от мыслей!), как-нибудь исхитриться, чтобы сколотить шиллинг-другой, сделать так, чтобы отец поверил, будто ты уже начинаешь зарабатывать кое-что на реке.

— Ты у отца любимица, он тебе в чем угодно поверит.

— Хорошо, если бы так, Чарли! Если б я могла его уверить, что от ученья худа не будет, что от этого нам всем только станет лучше, я бы с радостью умерла!

— Не говори глупостей, Лиззи, ты не умрешь!

Она скрестила руки у него на плече, положив на них смуглую нежную щеку, и продолжала задумчиво, глядя на огонь:

— По вечерам, Чарли, когда ты в школе, а отец уходит…

— К «Шести Веселым Грузчикам», — перебил ее брат, кивнув головой в сторону таверны.

— Да. И вот, когда я сижу и гляжу на огонь, то среди горящих углей мне видится… вот как раз там, где они ярче всего пылают…

— Это газ, — сказал мальчик, — он выходит из кусочка леса, который был занесен илом и залит водой еще во времена Ноева ковчега. Смотри-ка! Если я возьму кочергу — вот так — и разгребу уголь…

— Не трогай, Чарли, а то все сгорит сразу. Видишь, как тускло огонь тлеет под пеплом, то вспыхивая, то угасая, вот об этом я и говорю. Когда я гляжу на него по вечерам, Чарли, то вижу там словно картины.

— Покажи мне какую-нибудь картину, — попросил мальчик. — Скажи, куда надо глядеть.

— Что ты! На это нужны мои глаза.

— Тогда живей рассказывай, что твои глаза там видят.

— Ну вот, я вижу нас с тобой, Чарли, когда ты был еще совсем крошкой и не знал матери…

— Не говори, что я не знал матери, — прервал ее мальчик, — я знал сестричку, которая была мне и матерью и сестрой.

Он обнял ее и прижался к ней, а девушка радостно засмеялась, и на ее глазах выступили светлые слезы.

— Я вижу нас с тобой, Чарли, еще в то время, когда отец, уходя на работу, запирал от нас дом, из боязни, как бы мы не устроили пожара или не выпали из окна, — и вот мы сидим на пороге, сидим на чужих крылечках, сидим на берегу реки или бродим по улице, чтобы как-нибудь провести время. Таскать тебя на руках довольно тяжело, Чарли, и мне частенько приходится отдыхать. Бывало, то нам хочется спать, и мы прикорнем где-нибудь в уголку, то нам хочется есть, то мы чего-нибудь боимся, а что всего больше нас донимало, так это холод. Помнишь, Чарли?

— Помню, что я прятался под чью-то шаль, и мне было тепло, — ответил мальчик, крепче прижав ее к себе.

— Бывало, идет дождь, и мы залезем куда-нибудь под лодку, или уже темно, и мы идем туда, где горит газ, и сидим, смотрим, как по улице идут люди. Но вот приходит с работы отец и берет нас домой. И после улицы дома кажется так уютно! А отец снимает с меня башмаки, греет и вытирает мне ноги у огня, а потом, когда ты уснешь, сажает меня рядом с собой, и мы долго сидим так, пока он курит трубку, и я знаю, что у отца тяжелая рука, но меня она всегда касается легко, что у него грубый голос, но со мной он никогда не говорит сердито. И вот я вырастаю, отец уже начинает доверять мне и работает со мною вместе, и, как бы он ни гневался, он ни разу меня не ударил.

Внимательно слушавший мальчик что-то проворчал, словно говоря: «Ну, меня-то он бьет частенько!»

— Это все картины того, что прошло, Чарли.

— Ну, а теперь скорей, — сказал мальчик, — давай такую картину, чтобы показала нашу судьбу: погадай нам.

— Хорошо. Я вижу себя: живу я по-прежнему с отцом, не оставляю его, потому что он меня любит и я его тоже. Прочесть книжку я не сумею, потому что если б я училась, отец подумал бы, что я его хочу бросить, и перестал бы меня слушать. Он не так меня слушает, как мне хотелось бы — сколько я ни бьюсь, не могу положить конец всему, что меня пугает. Но я по-прежнему надеюсь и верю, что придет для этого время. А до тех пор… я знаю, что во многом я для него поддержка и опора и что, если бы я не была ему хорошей дочерью, он бы совсем сбился с пути — в отместку или с досады, а может, от того и другого вместе.

— Погадай теперь немножко и про меня, покажи мне, что будет.

— Я к этому и вела, Чарли, — сказала девушка, которая за все это время ни разу не шевельнулась и только теперь грустно покачала головой, — все другие картины только подготовка к этой. Вот я вижу тебя…

— Где я, Лиззи?

— Все там же, в ямке, где всего жарче горит.

— Кажется, чего только нет в этой ямке, где всего жарче горит, — сказал мальчик, переводя взгляд с ее глаз на жаровню, длинные, тонкие ножки которой неприятно напоминали скелет.

— Я вижу тебя, Чарли: ты пробиваешь себе дорогу в школе, потихоньку от отца, получаешь награды, учишься все лучше и лучше; и становишься… как это ты назвал, когда в первый раз говорил про это со мной?

— Ха-ха! Предсказывает судьбу, а не знает, как оно называется! — воскликнул мальчик, по-видимому довольный тем, что ямка, где всего жарче горит, оказалась отнюдь не всезнающей. — Помощник учителя.

— Ты становишься помощником учителя, а сам учишься все лучше и лучше, и вот, наконец, ты уже настоящий учитель, которого все уважают, чудо учености. Но отец давно уже узнал твою тайну, и это разлучило тебя с отцом и со мной.

— Нет, не разлучило!

— Да, Чарли, разлучило. Я вижу ясно, яснее видеть нельзя, что у тебя другая дорога, не та, что у нас, и даже если бы отец простил тебя за то, что ты пошел своей дорогой (а он никогда не простит), наша жизнь бросила бы тень на твою. Но я вижу еще, Чарли…

— Все так же ясно, что ясней видеть нельзя? — шутливо спросил мальчик.

— Да, все так же. Что это большое дело — пробить себе дорогу в жизни, отделиться от отца, начать новую, лучшую жизнь. И вот я вижу себя, Чарли, я осталась одна с отцом, слежу, чтоб он не сбился с пути, стараюсь, чтоб он больше меня слушал, и надеюсь, что какой-нибудь счастливый случай, или болезнь, или еще что-нибудь, поможет мне сделать так, чтобы он изменился к лучшему.

— Ты сказала, что не сумеешь прочесть книжку, Лиззи. Ямка в угле, где всего ярче горит, — вот, по-моему, твоя библиотека.

— Как я была бы рада, если б умела читать настоящие книжки. Я очень чувствую, что мне не хватает образования, Чарли. Но еще больней мне было бы, если б оно разъединило меня с отцом… Тс-с… Слышишь? Отец идет!

Было уже за полночь, и стервятник отправился прямо на насест. Наутро, часам к двенадцати, он опять явился к «Шести Веселым Грузчикам» для того, чтобы выступить перед следователем и понятыми в роли свидетеля, отнюдь для него не новой.

Мистер Мортимер Лайтвуд выступал не только в роли свидетеля, но еще и во второй роли — известного ходатая по делам, наблюдавшего за следствием в интересах покойного, что и было, как водится, напечатано в газетах. Инспектор тоже наблюдал за следствием, но держал свои наблюдения про себя. Мистер Джулиус Хэнфорд, который дал верный адрес и о котором в гостинице было известно только то, что он аккуратно платит по счету и ведет весьма уединенный образ жизни, — не был вызван повесткой н присутствовал единственно в сокрытых от света мыслях господина инспектора.

Дело вызвало интерес среди публики, когда мистер Мортимер Лайтвуд в своих показаниях коснулся тех обстоятельств, при которых покойный мистер Джон Гармоп возвратился в Англию; Вениринг, Твемлоу, Подснеп и все Буферы на несколько дней присвоили себе эти обстоятельства, развозя их по обедам, и противоречили один другому, не умея согласовать свои рассказы. Делу придали интерес также и показания корабельного стюарда Джоба Поттерсона н одного из пассажиров, некоего Джейкоба Киббла, которые подтвердили, что покойный Джон Гармоп привез с собой деньги, вырученные от продажи земельного участка, и что в чемоданчике, с которым он сошел на берег, лежало свыше семисот фунтов наличными. Кроме того, вызвали большой интерес и замечательные опыты Джесса Хэксема, выудившего из Темзы столько мертвых тел, что один восхищенный читатель «Таймса», подписавшийся «Другом Похорон» (вероятно, гробовщик), прислал в его пользу восемнадцать почтовых марок и пять писем редактору «Таймса», начинавшихся: «Уважаемый сэр…» Рассмотрев вышеприведенные свидетельские показания, следствие установило, что тело покойного мистера Джона Гармона было найдено в Темзе сильно поврежденным и в состоянии значительного разложения и что вышереченный мистер Джон Гармон скончался при весьма подозрительных обстоятельствах. Но каким именно образом и от чьей руки, следствие, не располагая достаточными данными, установить не могло. В добавление следователь рекомендовал министерству внутренних дел (господин инспектор нашел такую меру в высшей степени разумной) предложить награду за разгадку этой тайны. Спустя двое суток была объявлена награда в сто фунтов, вместе с полным прощением вины тому лицу или лицам, причастному, или причастным к преступлению, — и так далее, как оно следует по форме.

Это объявление прибавило инспектору хлопот, заставив его останавливаться в раздумье на спусках к реке и на плотинах, заглядывать в лодки и вообще раскидывать умом и сопоставлять одно обстоятельство с другим. Но, смотря по успеху, с каким люди сопоставляют одно с другим, у них получается либо женщина и рыба по отдельности, либо целая русалка. А у инспектора при всем старании не получалось ничего, кроме русалки, в которую никакой суд не поверил бы.

Так, подобно водам, которые вынесли его на свет, убийство Гармона, — как оно стало именоваться в народе, — убывало и прибывало, поднималось и опускалось, то среди дворцов, то среди хижин, то в городе, то в деревне, то среди лордов и знатных господ, то среди рабочих, молотобойцев и грузчиков, пока, наконец, после долгого покачивания в стоячей воде, его не вынесло в открытое море.

Глава IV

Семейство Р. Уильфера

Имя Реджинальд Уилфер звучит довольно величественно, при первом знакомстве с ним наводя на мысль о бронзовых надгробиях в сельских церквах, о надписях на цветных витражах и, вообще, о некиих де Уилферах, которые явились к нам вместе с Вильгельмом Завоевателем[15]. Ведь в генеалогии замечателен тот факт, что никакие Де к нам ни с кем другим не являлись.

Однако предки Реджинальда Уилфера были такого заурядного происхождения и образа жизни, что в течение ряда поколений это семейство весьма скромно кормилось около доков, акцизного управления и таможни, а теперешний Р. Уилфер был бедный конторщик. Настолько бедный, что, имея ограниченное жалование и неограниченное число детей, он ни разу в жизни не мог достичь скромного предела своих мечтаний, а именно: одеться с головы до пят во все новое сразу, включая сапоги и шляпу. Его черная шляпа успевала порыжеть, прежде чем он обзаводился деньгами на новый сюртук, брюки белели по швам и на коленках раньше, чем он собирался купить себе пару сапог, сапоги изнашивались прежде, чем он мог позволить себе новые брюки, и к тому времени, как он снова добирался до шляпы, блестящему модному цилиндру приходилось увенчивать собой ветхие руины разных периодов.

Если бы традиционный вербный херувим мог предстать перед нами взрослым и одетым, то его фотография вполне заменила бы портрет Р. Уилфера. По внешности Р. Уилфер был так пухлощек, моложав и наивен, что к нему всегда относились свысока, а то и попросту командовали им. Посторонний человек, заглянув в его бедное жилье часов около десяти вечера, непременно удивился бы, что он так поздно сидит за ужином. Своей пухлостью и малым ростом он до такой степени напоминал мальчишку, что попадись он на Чипсайде[16] своему бывшему учителю, тот вряд ли удержался бы от искушения высечь его тут же на месте. Словом, это был традиционный херувим во взрослом состоянии, как было уже сказано, несколько седоватый и явно в стесненных обстоятельствах.

По своей застенчивости он не любил признаваться в том, что его зовут Реджинальдом, так как это имя казалось ему слишком высокопарным и вычурным. Подписываясь, он ставил одно начальное Р. и разве только избранным друзьям, и то под строгим секретом, сообщал, что, собственно, оно значит. Из этого в окрестностях Минсинг-лейна возникло шутливое обыкновение давать ему прозвища из прилагательных и существительных, начинающихся с Р. Одни из них более или менее соответствовали его характеру, как, например: Рохля, Разиня, Размазня, Растяпа, Работяга, Резонер и т. д., у других же вся соль заключалась в том, что они были совершенно к нему неприложимы, как, например: Ракалья, Разбитной, Ражий, Развеселый. Но излюбленным было прозвище «Рамти», сочиненное в минуту вдохновения одним охотником до пирушек, служившим по аптечной части, и входившее в припев к хоровой песне, сольное исполнение которой привело этого джентльмена в храм славы, а весь припев, весьма выразительный, звучал так:

Рамти и-ти-ти, рау, дау, дау,Пойте все ти-ли-ли, бау, вау, вау.

Вот почему даже в деловых записках его именовали «Многоуважаемый Рамти», а он, отвечая на эти записки, степенно подписывался: «Преданный Вам Р. Уилфер».

Он служил конторщиком на складе медикаментов Чикси, Вениринга и Стоблса. Прежних его хозяев, Чикси и Стоблса, поглотил Вениринг, бывший их коммивояжер или агент по поручениям, который ознаменовал свое восшествие на престол тем, что украсил помещение фирмы зеркальными окнами, лакированными перегородками красного дерева и блестящей дверной доской невиданных размеров.

Однажды вечером Р. Уилфер запер свою конторку и, положив в карман связку ключей, словно любимую игрушку, отправился домой. Дом его находился к северу от Лондона, в районе Холлоуэя, в те времена отделенного от города полями и рощами. Между Бэтл-Бриджем и той частью Холлоуэя, где он жил, простиралась пригородная Сахара, где обжигали кирпич и черепицу, вываривали кости, выбивали ковры, драли собак и где подрядчики сваливали в кучи шлак и мусор. Проходя своей дорогой по краю этой пустыни, Р. Уилфер вздохнул и покачал головой, глядя на огонь заводских печей, зловещими пятнами проступавший сквозь туман.

— Ах, боже мой! — произнес он. — Все идет не так, как полагается.

И, высказав такое мнение о человеческой жизни, почерпнутое не только из своего личного опыта, он ускорил шаги, стремясь к своей цели.

Миссис Уилфер была, как и следовало ожидать, женщина высокого роста и угловатого сложения. Поскольку ее супруг и повелитель был похож на херувима, она, конечно, должна была отличаться величественностью, сообразно тому правилу, что в браке соединяются противоположности. Она очень любила покрывать голову носовым платком, связывая его концы под подбородком. Этот головной убор в соединении с перчатками, надеваемыми в комнате, она, видимо, считала своего рода броней против несчастий (и неизменно облекалась в нее, будучи не в духе или ожидая неприятностей), а также чем-то вроде парадного костюма. И потому душа ее супруга невольно ушла в пятки, как только он увидел, что миссис Уилфер, оставив свечу в маленькой прихожей, спускается с крыльца в этом героическом одеянии и идет через палисадник отпереть ему калитку.

Со входной дверью что-то было не в порядке, и Р. Уилфер, остановившись на крыльце, воззрился на нее с восклицанием:

— О-го?

— Да, — сказала миссис Уилфер, — мастер сам пришел с клещами, снял вывеску и унес. Он говорит, что потерял всякую надежду получить за нее деньги, а так как ему заказали еще одну доску с надписью «Пансион для девиц», оно выйдет даже лучше (поскольку она вычищена) для всех заинтересованных в этом деле.

— Может быть, оно и действительно лучше, милая: как по-твоему?

— Вы здесь хозяин, Р. У., — возразила его жена. — Пусть будет по-вашему, а не по-моему. Может, было бы еще лучше, если б он унес и самую дверь.

— Милая, без двери нам никак нельзя.

— Неужели нельзя?

— Что ты, душа моя! Как же это можно?

— Пускай будет по-вашему, Р. У., — а не по-моему. — И с этими покорными словами послушная жена проследовала впереди мужа вниз по лестнице в полуподвальную комнатку, не то кухню, не то гостиную, где девушка лет девятнадцати, очень красивая и стройная, по с раздраженным и недовольным выражением лица и плеч (которые у девиц ее возраста отлично умеют выражать недовольство), играла в шашки с другой девушкой, самой младшей из всего потомства Уилферов. Чтобы не загромождать страницы, перечисляя всех Уилферов по отдельности, и покончить с ними разом, довольно будет сказать здесь, что остальные, как принято выражаться, уже разлетелись по белу свету и что их было очень много. Так много, что, когда кто-нибудь из почтительных детей приходил повидаться с отцом, Р. Уилфер, казалось, говорил сам себе, произведя сначала умственный подсчет: «Вот и еще один!» — прежде чем прибавить вслух: — Как поживаешь, Джон? (или Сьюзен, — смотря по обстоятельствам).

— Ну, поросятки, как вы себя чувствуете нынче вечером? — сказал Р. Уилфер. — Вот о чем я думал, милая, — обратился он к миссис Уилфер, которая уже уселась в углу, сложив руки в перчатках одну поверх другой, — я думал, что если мы так удачно сдали наш второй этаж, то поместить учениц все равно будет негде, хотя бы даже ученицы…

— Молочник говорил, что знает двух девиц самого лучшего круга, которые как раз ищут подходящее заведение, и взял мою карточку, — прервала его миссис Уилфер монотонным и строгим голосом, словно читая вслух парламентский акт. — Белла, скажи твоему отцу, когда это было, не в прошлый ли понедельник?

— Да, но больше мы про это ничего не слыхали, — сказала Белла, старшая из дочерей.

— Кроме того, милая, — упорствовал муж, — если тебе некуда поместить этих молодых особ…

— Извините меня, — снова прервала его миссис Уилфер, — они не просто молодые особы. Две молодые леди самого лучшего круга. Скажи твоему отцу, Белла, так или не так говорил молочник.

— Милая, это совершенно все равно.

— Нет, не все равно, — отвечала миссис Уилфер по-прежнему внушительно и монотонно. — Уж вы меня извините!

— Я хочу сказать, душа моя, что в смысле места это все равно. В смысле места. Если тебе некуда девать двух молодых особ, хотя бы они и были самого высшего круга, в чем я нисколько не сомневаюсь, то куда же ты их поместишь? Дальше этого я не иду и смотрю на дело исключительно с точки зрения этих юных существ, моя милая, с чем ты и сама должна согласиться, душа моя, — уговаривал ее муж примирительным, заискивающим и вместе убедительным тоном.

— Мне больше не о чем говорить, — возразила миссис Уилфер, кротко взмахнув перчатками в знак отречения. — Пусть будет по-вашему, Р. У., а не по-моему.

Тут мисс Белла, потеряв три шашки разом и огорчившись тем, что Лавиния прошла в дамки, так подтолкнула шашечную доску, что она слетела со стола вместе с шашками, и ее сестра, опустившись на колени, принялась подбирать их.

— Бедняжка Белла! — вздохнула миссис Уилфер.

— А может быть, и бедняжка Лавиния, душа моя? — подсказал Р. Уилфер.

— Извините меня, нет! — отрезала миссис Уилфер.

Достойная женщина отличалась, между прочим, изумительной способностью потворствовать своей хандре и тщеславию, превознося собственное семейство, к чему она в этом случае приступила немедленно.

— Нет, Р. У., Лавиния не знала тех испытаний, какие пришлось вынести Белле. Испытание, которое пришлось вынести вашей дочери Белле, быть может, не имеет себе равных, и в этом испытании она проявила, мне кажется, истинное величие души. Взгляните на вашу дочь Беллу в черном платье, которое носит она одна из всей нашей семьи, припомните обстоятельства, которые заставили ее надеть это платье, и так как вам известно, что эти обстоятельства подтвердились, то вам остается только преклонить голову на подушку и воскликнуть: «Бедняжка Лавиния!»

Тут мисс Лавиния, стоя под столом на коленях, объявила, что она не желает, чтобы папа или кто другой называл ее бедняжкой.

— Ну, конечно, ты этого не желаешь, милочка, — возразила ее мамаша, — потому что у тебя здоровый мужественный дух. И у твоей сестры Цецилии здоровый мужественный дух, только в другом роде, дух чистейшей преданности, прекрасный дух! В ее самопожертвовании проявляется чистая, женственная натура, которой трудно найти равную и которую невозможно превзойти. У меня в кармане лежит письмо от твоей сестры Цецилии, полученное нынче утром — всего через три месяца после ее свадьбы, — бедная девочка! она пишет, что к ее мужу совершенно неожиданно приезжает тетушка, которая оказалась в стесненных обстоятельствах, и им придется дать ей приют под своим кровом… «Но я останусь ому верна, — она так трогательно пишет, — я его не покину, мама, я не должна забывать, что он мой муж. Пусть приезжает его тетушка!» Если все это вас не трогает, если вы не видите тут женской преданности… — и почтенная дама, не в силах говорить далее, взмахнула перчатками, поправила носовой платок на голове и еще крепче стянула узел под подбородком. Белла, которая сидела на коврике перед камином, задумчиво глядя карими глазами на огонь и стараясь засунуть в рот целую горсть каштановых кудрей, засмеялась при этих словах, потом надула губки и чуть не заплакала.

— Хотя ты мне не сочувствуешь, па, я все-таки уверена, что несчастней меня нет девушки на свете. Ты знаешь, как мы бедны (возможно, он это знал, имея на то некоторые основания!) и как передо мной промелькнуло богатство и тут же растаяло в воздухе, а теперь я хожу в этом нелепом трауре — ненавижу его! — вроде вдовы, которая никогда не была замужем. А ты меня все-таки не жалеешь. Нет, жалеешь, жалеешь!

Эта неожиданная перемена настроения была вызвана переменой в лице ее папаши. Она чуть не стянула его со стула, чтобы поцеловать и похлопать по щекам, заставив сначала принять позу, весьма способствующую удушению.

— Но ты же сам знаешь, па, ты должен мне сочувствовать.

— Я и сочувствую, душа моя.

— Да, а я говорю, что так и следует. Если б только меня оставили в покое и ничего мне не говорили, тогда бы еще можно было терпеть. Но этот противный мистер Лайтвуд счел своим долгом, как он сам говорит, написать мне письмо и сообщить о том, что меня ожидает, и, значит, мне нужно было отделаться от Джорджа Самсона.

Тут в разговор вмешалась Лавиния, вынырнув на поверхность с последней шашкой в руке.

— Белла, ты никогда не любила Джорджа Самсона.

— А разве я говорю, что любила, мисс? — И Белла снова надула губки, засунув локоны в рог. — Джордж Самсон очень меня любил и восхищался мною и выносил все, что только я с ним ни проделывала!

— Ты была с ним довольно-таки невежлива, — снова прервала ее Лавиния.

— А разве я говорю, что не была, мисс? Я не собираюсь проливать слезы из-за Джорджа Самсона. Я говорю только, что Джордж Самсон был все же лучше, чем ничего.

— Ты даже этого не дала ему понять, — снова прервала ее Лавиния.

— Ты еще совсем девчонка, и притом глупенькая, — возразила Белла, — иначе не позволяла бы себе таких детских выходок. Что же, по-твоему, мне надо было делать? Не говори о том, чего не понимаешь, подожди, пока подрастешь. Ты только доказываешь этим свою наивность! — И то всхлипывая, то покусывая локоны, то умолкая, чтобы взглянуть, много ли откушено, она продолжала: — Это позор! Еще никто не бывал в таком затруднительном положении! Я бы не принимала ничего так близко к сердцу, если б все это не было так смешно. Смешно и то, что едет какой-то незнакомец жениться на мне, хочет он этого или нет. Смешно подумать, какая это была бы стеснительная встреча, и ведь ни один из нас не посмел бы даже заикнуться о том, что у него имеется своя сердечная склонность. Смешно подумать, что мне он мог бы и не понравиться. Да и как бы он мог понравиться, когда меня ему завещали точно дюжину ложек, и все это было состряпано и приготовлено заранее, как сушеные апельсинные корки. Действительно, что уж тут говорить о флердоранже! Я опять повторяю, что это позор! Деньги могли бы все сгладить, потому что я люблю деньги и мне нужны деньги, ужасно нужны! Я ненавижу бедность, а мы унизительно бедны, оскорбительно бедны, бедны до нищеты, до неприличия. Ну вот я и осталась со всем, что тут есть нелепого и смешного, да еще вдобавок в этом нелепом трауре! И если люди знали правду в то время, когда весь город только и говорил, что про убийство Гармона, и все допытывались, не самоубийство ли это, то всякие бесстыдники в клубах и других местах уж, верно, издевались надо мною и говорили, что этот несчастный предпочел броситься в реку, лишь бы не жениться на мне. Уж, верно, позволяли себе такие шуточки, и не удивительно! Я опять говорю, что мое положение очень тяжелое и что я самая несчастная девушка па свете. Подумать только, что ты вроде вдовы, а даже и не была замужем. Подумать только, что ты как была бедной, так и осталась, да еще должна носить траур по ком-то, кого даже и не видала, а если б видела, то невзлюбила бы сразу, потому что ведь все это вышло из-за него!

Тут причитания молодой особы были прерваны постукиванием руки в полуоткрытую дверь комнаты. Рука успела постучаться уже два или три раза, но никто не слышал стука.

— Кто там? — спросила миссис Уилфер самым строгим парламентским тоном. — Войдите!

Вошел джентльмен, и мисс Белла с коротким и резким восклицанием вскочила с коврика и перекинула всю массу локонов туда, где им полагалось быть, то есть на шею.

— Служанка запирала дверь своим ключом и направила меня в эту комнату, сказав, что меня ожидают. Быть может, лучше было бы попросить, чтобы она обо мне доложила.

— Извините меня, — возразила миссис Уилфер. — Зачем же? Это мои дочери. Р. У., это тот джентльмен, что снял у вас второй этаж. Он был так любезен, что согласился зайти вечером, когда вы будете дома.

Брюнет, самое большее лет тридцати. Лицо выразительное, даже можно сказать красивое. Совершенно не умеет себя вести. Дурные, очень дурные манеры. Держится крайне принужденно, натянуто, застенчиво, очень волнуется. Только взглянул на Беллу и сейчас же опустил глаза, обращаясь к хозяину дома.

— Мистер Уилфер, так как я очень доволен и комнатами, и их расположением, и ценою, то не лучше ли нам будет сейчас же составить условие в две-три строчки, и я уплачу наличными, чтобы скрепить нашу сделку? Я хочу немедленно перевезти свою мебель.

В продолжение этой краткой речи, херувим раза два или три указывал пухлой ручкой на стул, и в конце концов джентльмен уселся, нерешительно положив руку на край стола, а другой рукой нерешительно поднося свой цилиндр ко рту и водя им взад и вперед.

— Джентльмен предполагает снимать ваши апартаменты поквартально, Р. У., — сказала миссис Уилфер. — С тем чтобы обе стороны предупреждали о выезде за три месяца.

— Не знаю, стоит ли говорить о рекомендациях? — намекнул домохозяин, думая, что это само собою разумеется.

— Полагаю, что рекомендаций не понадобится, — возразил джентльмен после некоторого молчания, — да по правде сказать, для меня это и не совсем удобно, так как в Лондоне я человек новый. Я не требую рекомендаций от вас, быть может, и вы их от меня не потребуете. Это будет справедливо для нас обоих. Ведь я даже больше вам доверяю, потому что готов заплатить вперед сколько потребуется и оставляю в залог свою мебель. Тогда как у меня, если б вы оказались в стесненных обстоятельствах, — это, конечно, только предположение…

Р. Уилфер виновато покраснел, и миссис Уилфер из своего угла (она всегда величественно восседала в углу) пришла ему на помощь, произнеся на самых низких нотах:

— Разумеется.

— …пропала бы… пропала бы моя мебель.

— Ну, что ж, — радостно согласился Р. Уилфер, — деньги и имущество, конечно, самая лучшая рекомендация.

— Ты думаешь, самая лучшая, па? — негромко спросила мисс Белла, грея ножку на каминной решетке и не оборачиваясь.

— Одна из самых лучших, душа моя.

— А мне лично кажется, что было бы очень нетрудно прибавить к этому обычную рекомендацию. — сказала мисс Белла, встряхнув кудрями.

Джентльмен выслушал ее с заметным вниманием, хотя не поднимая глаз и не меняя позы. Он сидел неподвижно и молча до тех пор, пока будущий его домохозяин не принес бумагу и чернила, чтобы оформить сделку. Он сидел неподвижно и молча все время, пока будущий домохозяин писал.

Когда условие было написано в двух экземплярах (причем домохозяин трудился над ним словно пишущий херувим с одного из тех полотен старых мастеров, которые принято называть сомнительными, тогда как на самом деле сомневаться тут не в чем), обе стороны его подписали, а Белла смотрела на них в качестве презирающей все это свидетельницы. Расписались, с одной стороны, Р. Уилфер, а с другой — Джон Роксмит, эсквайр.

Когда пришел черед Беллы расписываться, мистер Роксмит, который поднялся с места и стоял, в нерешимости опираясь рукой на стол, посмотрел на нее украдкой, но очень внимательно. Он смотрел на красивую фигуру Беллы, которая склонилась над бумагой и спросила: «Где мне расписаться, па? Вот здесь, в уголке?» Он смотрел на красивые каштановые волосы, оттеняющие кокетливое личико; смотрел на свободный и твердый росчерк подписи, очень смелый для женщины, — потом оба они взглянули друг на друга.

— Очень признателен вам, мисс Уилфер.

— Признательны?

— Я доставил вам столько затруднений.

— Тем, что попросили расписаться? Да, конечно. Но ведь я дочь вашего хозяина, сэр.

Больше ничего не оставалось, как только уплатить восемь соверенов в завершение сделки, положить условие в карман, назначить время, когда жилец перевезет мебель и переедет сам, а затем уйти; и мистер Роксмит проделал все это как нельзя более неловко, после чего был выпровожен своим хозяином на свежий воздух. Когда Р. Уилфер с подсвечником в руке возвратился в лоно своего семейства, он нашел это лоно взволнованным.

— Па, — сказала Белла, — к нам въехал убийца под видом жильца!

— Па. — сказала Лавиния, — к нам въехал грабитель!

— Видно же, что он не смеет никому в глаза посмотреть, — сказала Белла. — Это просто неслыханно.

— Милые мои, — возразил их отец, — он очень застенчив, и я бы сказал, особенно застенчив в обществе девиц вашего возраста.

— Какие глупости, наш возраст! — сердито воскликнула Белла. — Какое ему дело до нашего возраста?

— А кроме того, мы не одних лет: какого именно возраста? — спросила Лавиния.

— Напрасно ты беспокоишься, Лавви, — отрезала мисс Белла, — ты сначала дорасти до таких лет, чтобы можно было задавать подобные вопросы. Вот что я тебе скажу, па: между мной и мистером Роксмитом возникла естественная антипатия и глубокое недоверие, и так просто дело не кончится!

— Душа моя, и вы, девочки! — сказал херувим-патриарх. — Из разговора между мной и мистером Роксмитом возникло что-то вроде восьми соверенов, и дело кончится ужином, если вы со мной согласны.

Это сообщило весьма ловкий и счастливый оборот разговору, так как пиры были редкостью в хозяйстве Уилферов, где неизменное появление голландского сыра в десять часов вечера нередко комментировалось пухлыми плечиками мисс Беллы. Действительно, скромный голландец и сам, кажется, понимал, что ему недостает разнообразия, и обычно появлялся перед семейством Уилферов весь в слезах.

Обсудив сравнительные достоинства телячьих котлет, сладкого мяса и омаров, они вынесли решение в пользу телячьих котлет. Миссис Уилфер торжественно разоблачилась, сняв перчатки и платок, и, жертвуя собой, взялась за сковородку, а Р. Уилфер самолично отправился за провизией. Скоро он возвратился, неся котлеты в свежем капустном листе, где они застенчиво обнимались с добрым ломтем ветчины. Сковородка на огне, не теряя времени, начала издавать мелодические звуки, словно наигрывая танцевальную музыку, — по крайней мере так казалось при взгляде на полные бутылки на столе, отражавшие игру пламени в своих налитых виноградным соком боках.

Скатерть была постелена Лавинией. Белла, в качестве общепризнанного украшения семьи, прежде всего старательно взбила обеими руками свои кудри, затем, усевшись в самое удобное кресло, стала распоряжаться приготовлением ужина, командуя то матери: «Поджарьте, как можно румянее, ма!» — то сестре — «Поставьте солонку как следует, мисс, не будьте такой неряхой!»

Тем временем ее отец, сидя перед своим прибором в ожидании ужина и позвякивая золотыми мистера Роксчита, заметил, что шесть из этих золотых явились как раз вовремя для уплаты домохозяину, и поставил их столбиком на белой скатерти, чтобы полюбоваться ими.

— Терпеть не могу нашего хозяина! — сказала Белла.

Но, заметив, что физиономия отца вытянулась, она подошла к нему, села рядом и принялась взбивать ему волосы черенком вилки. Такая уж была привычка у этой избалованной девушки, причесывать всех своих родных, быть может потому, что у нее самой были прелестные волосы и она ими много занималась.

— Ты заслужил, чтобы у тебя был свой собственный дом, правда, бедный мой па?

— Не больше, чем кто-нибудь другой, моя милая.

— Во всяком случае, мне дом нужен больше, чем ком-нибудь другому, — сказала Белла, взяв его за подбородок и зачесывая кверху его льняные кудри, — и мне жалко, что эти деньги перейдут к чудовищу, которое и без того заглотало целую уйму, когда нам всем всего не хватает. А если ты скажешь (тебе хочется это сказать, я знаю, что хочется), что «это неразумно и недобросовестно, Белла», так я тебе отвечу: «Может быть, па, и даже очень возможно, но это происходит от бедности, оттого, что мне надоело и опротивело быть бедной», — вот в чем дело. Вот теперь ты очень мил, па; зачем ты не всегда так причесываешься? А вот и котлеты. Если они не очень румяные, мама, так я их есть не стану, пускай одна котлетка дожарится получше, специально для меня.

Котлеты, однако, достаточно подрумянились, даже на вкус Беллы, и эта молодая особа снизошла до того, чтобы отведать и котлет, не отправляя их обратно на сковородку, и содержимого двух бутылок, в одной из которых был шотландский эль, а в другой ром. Запах рома, усиленный кипятком и лимонной коркой, сначала разлился по комнате, а потом сосредоточился у пылающего камина настолько, что ветер, покружившись вокруг печной трубы словно большая пчела, полетел далее, нагруженный этим восхитительным ароматом.

— Папа, — сказала Белла, прихлебывая душистую смесь и грея перед огнем ножку, — как ты думаешь, зачем старый мистер Гармон поставил меня в такое дурацкое положение (чтобы не говорить о нем самом, потому что он умер)?