Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Я счел самым подходящим сказать, что подозревал это с самого начала. А посему так и сказал.

— Я очень рада и горда, сэр, что принадлежу к числу ископаемых, — заявила старая дама.

— Еще бы, сударыня, — ответил я.

Старая дама послала мне воздушный поцелуй, снова подпрыгнула, самодовольно улыбнулась и, все той же необычной походкой засеменив прочь но коридору, грациозно нырнула в свою спальню.

В другой части здания в одной из комнат мы увидели пациента, лежавшего на кровати; он был весьма взбудоражен и разгорячен.

— Ну-с! — сказал он, вскакивая и срывая с головы ночной колпак. — Наконец все устроено. Я обо всем договорился с королевой Викторией.

— Договорились о чем? — спросил врач.

— Ну, об этом деле, — сказал он, устало проводя рукой по лбу, — об осаде Нью-Йорка.

— Ах, вот оно что! — сказал я, словно внезапно поняв, о чем идет речь, так как он смотрел на меня, ожидая ответа.

— Да. Английские войска откроют огонь по каждому дому, на котором не будет условного знака. Домам, имеющим такой знак, не будет причинено никакого вреда. Абсолютно никакого. Те, кто хочет быть в безопасности, должны вывесить флаги. Это все, что от них требуется. Они должны вывесить флаги.

Мне казалось, что, говоря так, он смутно сознавал, что речь его бессвязна. Как только он произнес эти слова, он лег, издал что-то похожее на стон и накрыл свою разгоряченную голову одеялом.

Был там и другой — молодой человек, который помешался на любви к музыке. Сыграв на аккордеоне марш собственного сочинения, он вдруг захотел, чтобы я непременно зашел к нему в комнату, что я немедленно и сделал.

Притворившись, будто я прекрасно все понимаю, и подлаживаясь под его настроение, я подошел к окну, за которым открывался чудесный вид, и ввернул с такой ловкостью, что сам возгордился: — Великолепные тут места вокруг вашего дома!

— Н-да! — сказал он, небрежно проводя пальцами по клавиатуре своего инструмента. — Для такого учреждения, как это, — здесь недурно!

Думаю, что никогда в жизни я не был так ошеломлен. — Я здесь просто потому, что так мне захотелось, сказал он холодно. — Только и всего.

— Ах, только и всего? — сказал я.

— Да, только и всего. Доктор славный человек. Он в курсе деда. Это шутка с моей стороны. Я подчас люблю пошутить. Никому об этом не рассказывайте, но я думаю во вторник выйти отсюда!

Я заверил его, что считаю наш разговор сугубо конфиденциальным, и вернулся к врачу. На обратном пути, когда мы проходили по одному из коридоров, к нам подошла хорошо одетая дама со спокойными и сдержанными манерами и, протянув листок бумаги и перо, попросила, чтобы я не отказал в любезности дать ей автограф. Я выполнил ее просьбу, и мы расстались.

— Помнится, у меня уже было несколько подобных встреч с дамами на улице. Надеюсь, эта не сумасшедшая?

— Нет, сумасшедшая.

— А на чем она помешана? На автографах?

— Нет. Ей слышатся голоса.

«Мда, — подумал я, — неплохо было бы запрятать в сумасшедший дом несколько современных лжепророков, которые якобы тоже слышат всякие голоса; и я бы с радостью для начала проделал такой опыт с двумя-тремя мормонами[46]».

В этом городке — лучший в мире дом предварительного заключения. Здесь же находится и тюрьма штата, в которой царит превосходный порядок и которая устроена по такому же плану, как и тюрьма в Бостоне с одним лишь отличием: на стене ее всегда стоит часовой с заряженным ружьем. В то время в ней содержалось около двухсот заключенных. Мне показали место в караульной, где несколько лет тому назад глухой ночью один из заключенные, сумевший вырваться из камеры, убил часового в отчаянной попытке спастись. Показали мне также женщину, которая уже шестнадцать лет сидит в одиночном заключении за убийство мужа.

— Вы думаете, — спросил я своего провожатого, что после такого длительного заключения у нее еще осталась хоть мысль иди надежда когда-нибудь вновь обрести свободу?

— Боже мой, конечно! — ответил он. — Несомненно.

— Но на самом деле это, вероятно, невозможно?

— Ну, не знаю. (Кстати сказать, типично американский ответ!) Ее друзья не доверяют ей.

— А причем тут они? — задал я естественный вопрос.

— Ну, они не подают прошения.

— Но если бы они и подали, я полагаю, им все равно не удалось бы вызволить ее?

— Ну, может быть, не с первого раза и не со второго, но если несколько лет бить в одну точку, — то, может, и получилось бы.

— Это когда-нибудь удается?

— Да, бывает, что удается. Влиятельные друзья устраивают это иногда. Так или иначе, а это частенько случается.

Я всегда с удовольствием и благодарностью буду вспоминать Хартфорд. Это чудесное место, и я подружился там со многими людьми, к которым навсегда сохраню самые теплые чувства. С немалым сожалением мы покинули его в пятницу, одиннадцатого числа, и провели вечер в поезде, мчавшем нас в Нью-Хэйвен. По пути мне официально представили нашего кондуктора (как всегда в подобных случаях), и мы поговорили с ним о том о сем. Проведя три часа в пути, мы около восьми вечера прибыли в Нью-Хэйвен и остановились на ночь в лучшей гостинице.

Нью-Хэйвен, известный также под названием Город Вязов, — прекрасный город. Многие улицы в нем (как подчеркивает его второе название) обсажены рядами величественных старых вязов, и эти же красавцы окружают Йельский университет[47], солидное и прославленное учебное заведение. Различные его факультеты расположены среди парка, или общественного сада, находящегося в центре города, и здания едва видны из-за тенистых деревьев. В общем, это напоминает двор при каком-нибудь старом соборе в Англии; когда все листья на деревьях распустятся, здесь, должно быть, очень живописно. Даже в зимнее время эти купы высоких деревьев, сгрудившихся среди шумных улиц и домов процветающего города, выглядят как нельзя более странно: причудливо; в них словно примиряются сельское и городское, как будто город и деревня двинулись навстречу друг другу и, сойдясь на полпути, обменялись рукопожатием, — впечатление создается и своеобразное и приятное.

Проведя здесь ночь, мы встали рано и заблаговременно спустились к пристани, где сели на пакетбот, «Нью-Йорк», направлявшийся в Нью-Йорк. Это был первый американский пароход сколько-нибудь значительных размеров, который я видел, и, конечно, глазу англичанина он показался похожим не на пароход, а скорее на огромную плавучую ванну. Поистине, мне трудно было отделаться от впечатления, что купальня у Вестминстерского моста, которую я знал совсем крошкой, вдруг разрослась до исполинских размеров, убежала с родной земли и обосновалась на чужбине в качестве парохода. Что она попала именно в Америку, казалось вполне понятным, так как эта страна пользуется особым расположением английских бродяг.

Внешне здешние пакетботы отличаются от наших прежде всего тем, что больше выступают из воды; главная палуба огорожена со всех сторон и завалена бочонками и припасами, точно это второй или третий этаж пакгауза; над нею находится прогулочная или верхняя палуба. Часть машин всегда возвышается над этой палубой; видно, как в прочной и высокой раме работает шатун, похожий на железного пильщика. Ни мачт, ни талей обычно нет — торчат только две высокие черные трубы. Рулевой упрятан в маленькую будку в носовой части корабля (штурвал соединен с рулем при помощи железных цепей, тянущихся вдоль всей палубы), а пассажиры, за исключением тех дней, когда погода уж очень хороша, обычно сидят внизу. Как только пристань осталась позади, вся жизнь, всякий шум и суета на пакетботе замирают. Долгое время вы удивляетесь, как это он движется: впечатление такое, что никто не управляет им; а когда, разбрызгивая воду, мимо проплывает другая такая же несуразная махина, вы искренне возмущаетесь этим мрачным, неповоротливым, неграциозным левиафаном[48], похожим на что угодно, только не на корабль, совершенно забывая, что судно, на борту которого вы находитесь, — вылитый его двойник.

На нижней палубе обычно расположены контора, где вы платите за проезд, дамская каюта, кладовые, помещение для хранения багажа и машинное отделение, словом, великое множество всяких уголков и закоулков, которые весьма затрудняют поиски мужской каюты. Часто (так и в данном случае) она тянется во всю длину судна, а по обеим ее сторонам в три или четыре яруса устроены койки. Когда я впервые спустился в каюту «Нью-Йорка», моему неискушенному глазу она показалась почти такой же длинной, как Берлингтонская аркада[49].

Путешествие через Саунд, который приходится пересекать, следуя такому маршруту, не всегда безопасно или приятно: здесь не раз бывали несчастные случав. Утро было сырое и очень туманное, и мы вскоре потеряли землю из виду. Однако день выдался спокойный, и к полудню небо прояснилось. Опустошив (при усердной помощи одного приятеля) погребец и уничтожив запасы пива в бутылках, я улегся спать, сильно утомленный переживаниями минувшего дня. Но проснулся я как раз вовремя, чтобы увидеть с палубы Врата Ада, Кабанью Спину и Шипящую Сковородку, а также прочие достопримечательные места, имеющие притягательную силу для всех, кто читал знаменитую «Историю Дидриха Никкербокерао[50]. Теперь мы плыли узким каналом, по обе стороны которого тянулись пологие берега, усеянные хорошенькими виллами, где зелень травы и деревьев радовала глаз. Вскоре быстрой чередой пронеслись мимо нас маяк, дом для умалишенных (и как же сумасшедшие бросали в воздух свои колпаки, как ревели, вторя рокоту нашей машины в шуму попутной волны!), тюрьма и другие Здания; и, наконец, мы очутились в прославленном заливе, воды которого сверкали в лучах солнца, словно очи природы, обращенные к небесам.

Справа перед нами тянулись беспорядочные нагромождения зданий; то тут, то там вставали остроконечные башенки или шпили, смотревшие сверху на толпившийся внизу сброд; и то тут, то там ленивое облачко дыма, а на переднем плане — лес мачт и суда с весело хлопающими на ветру парусами и развевающимися флагами. Лавируя среди них, через залив к противоположному берегу направлялись паромы, груженные людьми, дилижансами, лошадьми, повозками, корзинами, ящиками; их путь то и дело пересекали другие паромы, и все без передышки сновали взад и вперед. Среди этих неугомонных букашек важно возвышались два-три больших корабля, передвигавшихся медленно и величаво, словно существа высшей породы, которые презирают их жалкие маршруты и стремятся в открытое море. За ними виднелись сверкающие вершины гор и острова на реке, блестевшей в лучах солнца, и даль, едва ли менее глубокая и яркая, чем небо, с которым она словно сливалась. Шум в гам большого города, лязг лебедок, дребезжание звонков, лай собак, стук колес — все это отдавалось гулом в настороженном ухе. И эта жизнь и суета, проносясь над волнующейся водой, обретали новую силу от соприкосновения со свободной стихией и, заражаясь ее кипучей энергией, скользили, как бы забавляясь, по поверхности залива, обступали пароход, высоко взметая воду у его бортов, и любезно сопровождали его в док, а через минуту уже летели навстречу другим пришельцам и неслись впереди них к оживленному порту.

– Все в порядке, тебе не за что извиняться.

– Да? – Я облегченно перевела дыхание. – Если тебе не нужны извинения, то что такое важное случилось, что ты таким театральным образом позвал меня сюда? Если ты подразумевал свидание, то клянусь – я тебя… Не знаю, что именно я сделаю, но ты точно не обрадуешься!

Глава VI

Нью-Йорк.

– Тебе необходимо чуть больше поработать над манерой угрожать, Уодсворт. Хотя ты так мило краснеешь, когда произносишь слово «свидание»! – Я смерила его угрюмым взглядом. Томас широко улыбнулся. – Ладно, ладно. Я пригласил тебя сюда потому, что хотел обсудить смерть Вильгельма. Надеюсь, это не слишком романтично.



Плечи мои поникли. Ну да, конечно…

– Я пыталась вспомнить заболевания с такими симптомами, как у него, но не преуспела в этом.

Прекрасное сердце Америки — далеко не такой чистенький город, как Бостон, но многие его улицы отличаются теми же характерными особенностями; только краска на домах чуть менее свежая, вывески чуть менее кричащие, золотые буквы чуть менее золотые, кирпич чуть менее красный, камень чуть менее белый, ставни и ограды чуть менее зеленые, ручки и дощечки на дверях чуть менее начищенные и блестящие. Здесь множество переулков, почти столь же бедных чистыми тонами красок и столь же изобилующих грязными, как и переулки Лондона; здесь есть также один квартал, известный под названием Файв-Пойнтс[51], который по грязи и убожеству ничуть не уступает Сэвен-Дайелсу[52] или любой другой части знаменитого района Сент-Джайлс[53].

Томас кивнул.

Многим известно, что большой проспект, служащий местом для прогулок, называется Бродвеем[54]: это широкая и шумная улица, которая тянется мили на четыре от Бэттери-Гарденс и до противоположного конца города, где она переходит в проселочною дорогу. Не присесть ли нам на верхнем этаже отеля «Карлтон» (расположенного в лучшей части этой главной нью-йоркской артерии), а когда надоест смотреть на жизнь, кишащую внизу, не выйти ли рука об руку на улицу и не смешаться ли с людским потоком?

– Я недолго изучал его тело, но он был весьма бледен. Держу пари, что дело не только в его недуге. Хотя допускаю, что это может объясняться всего лишь холодной погодой. Однако же губы у него не посинели. Действительно, весьма странно.

Тепло! Солнечные лучи, проникая сквозь открытое окошко, припекают голову, как будто их направляют на нас сквозь зажигательное стекло; день в самом разгаре, и погода для этого времени года стоит удивительная. Есть ли в мире еще такая солнечная улица, как Бродвей? Каменные плиты тротуаров отполированы до блеска бесчисленным множеством ног; красные кирпичи домов выглядят так, словно они все еще находятся в раскаленных печах, а при взгляде на крыши омнибусов кажется: пролей на них воду, и от них столбом пойдет пар и дым и запахнет горелым. Омнибусам здесь нет числа! Не менее шести проехало мимо за такое же количество минут. И масса наемных кэбов и колясок: двуколки, фаэтоны, тильбюри на огромных колесах и собственные выезды — довольно неуклюжие и мало чем отличающиеся от омнибусов; они рассчитаны на плохие дороги, начинающиеся там, где кончаются городские мостовые. Кучера негры и белые; в соломенных шляпах, черных шляпах, белых шляпах, в лакированных фуражках, в меховых шапках; в куртках бурого, черного, коричневого, зеленого, синего цвета, нанковых, холщовых или из полосатой бумазеи; а вот — единственный в своем роде (смотрите, пока он не проехал, а то будет поздно) — экипаж со слугами в ливреях. Это какой-то республиканец с Юга, который нарядил своих негров в ливрею и, преисполненный сознания собственного великолепия и могущества, надулся, точно какой-нибудь султан. А там, подальше, где остановился фаэтон, запряженный парой серых лошадей с аккуратно подстриженными хвостами и гривами, стоит грум из Йоркшира, совсем недавно прибывший в эти места. Он с грустью осматривается вокруг, ища кого-нибудь в таких же, как у него, высоких сапогах с отворотами, и, возможно, ему с полгода придется ездить по городу, так и не увидев такого. Но дамы — бог мой, как они разодеты! За десять минут мы видели столько всевозможных расцветок, сколько в другом месте за десять дней не увидишь. Какие разнообразнейшие зонтики! Какие радужные шелка и атласы! Какие розовые тонкие чулки и узкие остроносые туфли; как развеваются ленты и шелковые кисти и что за выставка роскошных накидок с пестрыми капюшонами и на яркой подкладке! Молодые люди, как видно, любят носить отложные воротнички, заботливо холят бакенбарды и еще заботливей — бородку, но и по одежде и по манерам им далеко до дам, ибо, по правде говоря, они принадлежат к совсем особой разновидности рода человеческого. Проходите мимо, байроны конторки и прилавка, дайте взглянуть, что это за люди шагают позади вас, — те двое тружеников в праздничной одежде: один из них держит в руке измятый клочок бумаги и старается прочесть на нем трудное имя, а другой смотрит по сторонам, отыскивая это имя на всех дверях и окнах.

Я чуть склонила голову набок.

– Значит, ты предполагаешь что-то более зловещее?

Оба — ирландцы. Это можно было бы распознать даже, если б они были в масках, по их длиннополым синим сюртукам с блестящими пуговицами, а также по брюкам бурого цвета, которые они носят, как люди, привыкшие к рабочей одежде и чувствующие себя неловко во всякой другой. Трудно было бы вам наладить жизнь в ваших образцовых республиках без соплеменников и соплеменниц этих двух тружеников. Ведь кто в таком случае стал бы копать землю, и выполнять черную домашнюю работу, и прорывать каналы, и прокладывать дороги, и осуществлять великие замыслы по благоустройству страны? Оба — ирландцы, и оба крайне озадачены, не зная, как найти то, что они ищут. Подойдем и поможем им из любви к родине, из уважения к духу свободы, который учит нас ценить честные услуги, оказываемые честным людям, и честный труд ради честного куска хлеба, каким бы этот труд ни был.

– Я… – Томас засмеялся, и этот звук встряхнул меня, заставив выпрямиться. – На самом деле я не знаю. Я с самого нашего приезда немного не в себе. – Томас прошелся по комнате, похлопывая себя руками по бокам. Я невольно задумалась: уж не поэтому ли он на самом деле готов был так быстро покинуть академию? – Я не сумел быстро установить взаимосвязь между фактами и симптомами. Я… это весьма неприятно. Как люди только выносят это – неспособность сделать очевидные выводы?

Я сдержалась и ограничилась лишь тем, что закатила глаза.

Прекрасно! Наконец-то мы разобрали адрес, хотя он и написан действительно странными буквами, словно нацарапан тупой рукояткой лопаты, пользоваться которой человеку, писавшему эту записку, привычнее, чем пером. Значит, вот куда лежит их путь, но что за дела заставляют их идти туда? Они несут свои сбережения… В банк? Нет. Они — братья. Один из них пересек океан и за полгода тяжелого труда и еще более тяжелой жизни сумел скопить достаточно денег, чтобы вызвать к себе и другого. Потом они работали вместе бок о бок еще полгода, безропотно деля тяжелый труд и тяжелую жизнь, чтобы дать возможность приехать и сестрам, а затем третьему брату и, наконец, старушке матери. А что теперь? Да вот бедная старушка не может найти покоя в чужих краях и хочет, говорит она, сложить свои косточки рядом с родными на старом кладбище, у себя дома, — так вот они идут купить ей билет на обратную дорогу; и да поможет бог ей, и им, — каждому, кто в простоте души спешит в Иерусалим своей юности и разжигает священный огонь в остывшем очаге отчего дома.

– Каким-то образом мы умудряемся выживать, Крессуэлл.

– Это ужасно!

Этот узкий проспект, обожженный до пузырей палящим солнцем, — Уолл-стрит: биржа и Ломберд-стрит[55] Нью-Йорка. Много богатств с головокружительной быстротой возникло на этой улице, и много было на ней не менее головокружительных банкротств. Иным из тех самых торговцев, что околачиваются здесь сейчас, случалось, подобно богачу из «Тысячи и одной ночи», запереть в сейфе деньги, а открыв его, обнаружить одни сухие листья. Внизу, у набережной, где бугшприты кораблей протягиваются над тротуарами и чуть не влезают в окна, стоят на якоре прекрасные американские корабли, благодаря которым американское пароходство считается лучшим в мире. Они привезли сюда иностранцев, которыми кишат все улицы; возможно, их здесь не больше, чем в других торговых городах, но повсюду у них есть свои излюбленные прибежища, и их не так-то легко обнаружить, а здесь они заполонили весь город.

Вместо того чтобы потакать ему и дальше, я снова вернулась к странной смерти Вильгельма.

Мы снова должны пересечь Бродвей; нам становится словно немного прохладнее при виде больших глыб чистого льда, которые везут в магазины и бары, а также ананасов и арбузов, в изобилии выставленных на витринах. Смотрите-ка, какие здесь прекрасные улицы и просторные дома! Уолл-стрит пышно обставляла и потом опустошала многие из них. Дальше — большой зеленый тенистый сквер. А вот это наверняка гостеприимный дом, и вы всегда тепло будете вспоминать его обитателей: дверь открыта, и вы видите целую выставку растений внутри, а ребенок со смеющимися глазами смотрит из окна на маленькую собачку внизу. Вас удивляет, зачем тут, в переулке, этот высокий флагшток, на верхушке которого красуется нечто вроде головного убора статуи Свободы, — меня тоже. Но здесь у всех какая-то страсть к высоким флагштокам, и, если угодно, вы через пять минут можете увидеть его двойник.

– Ты полагаешь, что мы как-то могли ему помочь? Я продолжаю думать, что если бы мы его не потеряли, то смогли бы оказать помощь.

Томас перестал расхаживать по комнате и посмотрел на меня.

Снова через Бродвей, и, покинув пеструю толпу и сверкающие витрины магазинов, мы вступаем на другой длинный проспект — Бауэри[56]. А вон, дальше, видите, железная дорога: по ней рысцой бегут две рослые лошади, везущие без особого труда два-три десятка людей да еще большой деревянный ковчег в придачу. Магазины здесь победней, прохожие не такие веселые. Тут покупают готовое платье и готовую еду, а бурный водоворот экипажей сменяется глухим грохотом тележек и повозок. В изобилии встречаются вывески, похожие на речные буйки или маленькие воздушные шарики, привязанные веревками к шестам и раскачивающиеся из стороны в сторону, — взгляните: они обещают вам «Устрицы во всех видах». Они соблазняют голодных, особенно вечером, когда тусклое мерцание свечей освещает изнутри эти напоминающие о яствах слова, и при виде их бродяга, остановившийся прочитать надпись, глотает слюнки.

– Одри Роуз, ты не должна…

Что это за мрачный фасад — громада в псевдоегипетском стиле, похожая на дворец колдуна из мелодрамы? Знаменитая тюрьма, именуемая «Гробницей». Зайдем? Зашли. Длинное, узкое, очень высокое здание с неизменными железными печками; внутри по кругу идут галереи в четыре яруса, сообщающиеся при помощи лестниц. Посредине, чтобы удобнее было переходить с одной стороны на другую, от галереи к галерее перекинут мостик. На каждом мостике сидит человек и дремлет, или читает, или болтает с праздным собеседником.

– Добрый вечер, Томас, – раздался от двери мурлычущий страстный голос.

На каждом ярусе — друг против друга — двумя рядами тянутся маленькие железные двери. Они похожи на дверцы печей, только холодные и черные, словно огонь в печах погас. Две или три из них открыты, и какие-то женщины, склонив головы, разговаривают с обитателями камер. Свет падает сверху через окно в потолке, впрочем наглухо закрытое, так что два полотнища, заменяющие вентилятор и прикрепленные к нему, праздно висят, как два поникших паруса.

Мы обернулись и увидели, что в комнату проскользнула молодая темноволосая женщина. В ее лице сочетались угловатость и изящество, и противоречие не было неприятным для глаз. Все в ней, начиная от безупречной прически до огромного рубина в коротком колье под самую шею, кричало о богатстве и декадансе. От ее манеры держаться, развернув плечи и изогнув шею, исходила уверенность королевы. Задрав дерзкий носик, она улыбнулась своим подданным.

Появляется человек с ключами: он должен показать нам тюрьму. Малый приятной наружности и по-своему вежливый и предупредительный.

— Эти черные дверцы ведут в камеры?

Томас просиял. Я никогда еще не видела его таким. Я затаилась, разрываемая противоречивыми чувствами. Было очевидно, что они привязаны друг к другу, и все же это пробуждало во мне какой-то дискомфорт. Нечто, о чем я не смела слишком долго задумываться.

Томас стоял, словно пытаясь запечатлеть каждую деталь этого момента, чтобы вновь и вновь возвращаться к ним во время студеных зимних месяцев. Кусочек тепла, за который можно удержаться, когда снег вновь заморозит его маленькое черное сердце. А потом он внезапно вышел из оцепенения:

— Да.

– Дачиана!

— Все камеры заполнены? — А как же: полным-полнешеньки.

Не оглядываясь, Томас бросился к девушке, подхватил ее и закружил в объятиях. Обо мне он позабыл.

— Те, что внизу, несомненно вредны для здоровья?

Глава двенадцатая

— Да нет, мы сажаем туда только цветных. Чистая правда.

Полуночные встречи

— Когда заключенных выводят на прогулку?

— Ну, они и без этого недурно обходятся.

Покои Томаса

— Разве они никогда не гуляют по двору?

— Прямо скажем, — редко.

Camera lui Tomas

— Но бывает, я думаю?

— Ну, не часто. Им и без того весело.

Замок Бран

— Но предположим, человек проводит здесь целый год. Я знаю, что это тюрьма лишь для преступников, обвиняемых в тяжких преступлениях, и они сидят здесь, пока находятся под следствием или же в ожидании суда, но здешние законы дают преступникам много возможностей для всяческих проволочек. Если, например, подано заявление о пересмотре дела, или об отсрочке приговора, или еще что-нибудь подобное, заключенный, насколько я понимаю, может пробыть здесь целый год, не так ли?

3 декабря 1888 года

— Пожалуй, что и так.



Томас с темноволосой красавицей погрузились в тихий разговор, полностью позабыв обо всем, и у меня сердце заныло от ревности. Он имеет право ухаживать, за кем пожелает. Мы ничего друг другу не обещали и ни о чем не договаривались.

— И вы хотите сказать, что за все это время он ни разу не выйдет из этой маленькой железной дверцы, чтобы поразмяться?

И все же при виде Томаса с другой сердце мое сжималось. Да, он может делать все, что пожелает, но это не означает, что я обязана при этом присутствовать! Особенно в полночь и в его комнатах.

— Может, и погуляет — самую малость.

Я стояла возле темно-синего дивана и пыталась выдавить из себя улыбку, хоть и знала, что она выходит слишком жалкой. Девушка не виновата в том, что Томас уделяет ей столько внимания, так что я не желала испытывать к ней неприязнь из-за внезапно возникшего у меня чувства неуверенности в себе. Через какое время, показавшееся мне годом медленной пытки, Томас высвободился из объятий Дачианы. Сделав два шага по направлению ко мне, он остановился и посмотрел на меня, склонив голову набок, словно изучал меня.

— Не откроете ли одну из дверей?

— Хоть все, если желаете.

Ценой невероятных усилий я не скрестила руки на груди и не начала сверлить его взглядом. Я смотрела, как он подмечает во всех подробностях каждое проявление эмоций, которое мне не удалось скрыть во время этого изучения.

Засовы громыхают и скрежещут, и одна из дверей медленно поворачивается на петлях. Заглянем внутрь. Маленькая голая камера, свет проникает в нее сквозь узкое оконце под самым потолком. В камере имеются примитивные приспособления для умывания, стол и койка. На койке сидит человек лет шестидесяти и читает. На мгновение он поднимает глаза, нетерпеливо передергивает плечами и снова устремляет взгляд в книгу. Мы делаем шаг назад, — дверь тотчас захлопывается, и засовы задвигаются. Этот человек убил свою жену, и его, вероятно, повесят.

— Давно он здесь?

– Ты же знаешь, что это – мое любимое выражение, – сказал Томас, широко улыбаясь, и я немедленно пожелала, чтобы с ним немедленно случилась тонна неприятностей. – Восхитительно!

— Месяц.

Он подошел уверенной походкой, ни на секунду не отрывая от меня взгляда, практически пришпиливая меня к земле, словно я была образцом в его лаборатории. Прежде, чем я смогла его остановить, он поднес мою руку к своим губам и запечатлел на ней долгий, целомудренный поцелуй. Жар окатил меня от кончиков пальцев на ногах до корней волос на голове, но руку я не отняла.

— Когда его будут судить?

— В будущую сессию.

– Дачиана, – ухмыльнулся он при виде реакции, которую у меня вызвало его поддразнивание, – это та самая очаровательная молодая девушка, о которой я тебе писал. Моя возлюбленная Одри Роуз. – Не отпуская моей руки, он кивнул той девушке. – Уодсворт, а это – моя сестра. Ты наверняка видела ее фотографию в доме моей семьи на улице Пикадилли. Я же говорил, что она прекрасна почти насколько же, насколько и я сам. Если ты внимательно присмотришься, то увидишь в ней неотразимые гены Крессуэллов.

— То есть когда же это?

— В будущем месяце.

Тут я действительно вспомнила виденную фотографию, и онемела от стыда. Мне стало гнусно и дурно. Как глупо с моей стороны! Его сестра. Кинув на него раздосадованный взгляд, я забрала руку, а он засмеялся. Томас слишком откровенно наслаждался ситуацией. Я осознала, что он срежиссировал всю ситуацию, чтобы оценить мою реакцию.

— В Англии даже человеку, приговоренному к смертной казни, ежедневно дают возможность подышать воздухом и поразмяться в установленный час.

— Вот как?

Сущий демон!

С каким изумительным, непередаваемым хладнокровием произносит он эти слова и как неторопливо ведет нас на женскую половину тюрьмы, постукивая на ходу ключом по перилам лестниц, точно щелкая железными кастаньетами!

– Я очень рада познакомиться, – начала я, прикладывая невероятные усилия, чтобы голос не дрожал. – Простите мое удивление, но Томас сохранил ваш визит в тайне. Вы тоже будете здесь обучаться?

– О боже, нет, – засмеялась Дачиана. – Мы с друзьями путешествуем по континенту в рамках Гран-тура. – Она любящим жестом сжала руку брата. – Томас снизошел до того, чтобы написать письмо и сказать, что если я буду в здешних краях, то неплохо было бы нанести ему визит. На его счастье я как раз была в Будапеште.

На этой половине в дверях камер прорезаны квадратные глазки. Некоторые женщины при звуке шагов испуганно выглядывают оттуда, другие, застыдясь, отступают в глубь камер. За какое злодеяние держат здесь этого одинокого ребенка лет десяти — двенадцати? А, этого мальчишку? Это сын заключенного, которого мы только что видели; он должен выступить свидетелем против собственного отца, а сюда его посадили, чтобы он никуда не делся до суда, — вот и все.

– Моя кузина Лиза позеленеет от зависти, когда я напишу ей об этом, – сказала я. – Она годами пытается убедить тетушку отправить ее в Гран-тур. Клянусь, она сбежит с бродячим цирком, если это позволит увидеть другие страны.

– Честно говоря, это лучший способ стать образованнее. – Дачиана окинула меня взглядом, и хитрая улыбка, совсем такая же, как у брата, осветила ее лицо. – Я напишу вашей тетушке и попрошу за вашу кузину. Я бы очень хотела, чтобы у меня была еще одна попутчица.

Но ведь это ужасное место, и нельзя же обрекать ребенка проводить здесь долгие дни и ночи. Не слишком ли суровое обращение с юным свидетелем? Что же говорит на это наш проводник?

– Это было бы чудесно, – сказала я. – Хотя тетя Амелия может быть крайне… несговорчивой.

— Да, уж тут не разгуляешься, это точно! Снова он пощелкивает своими металлическими кастаньетами и, не торопясь, ведет нас дальше. По пути у меня возникает вопрос.

– К счастью, у меня есть опыт общения со сложными людьми. – Дачиана глянула на брата, который изо всех сил делал вид, что ничего не слышал.

— Скажите, пожалуйста, почему это место называют «Гробницей»?

Томас наливал себе чай в другой части комнаты, и когда Дачиана обняла меня, я почувствовала его внимательный взгляд. Во время этого краткого контакта ее теплота помогла мне вновь собраться воедино. Как же давно меня не обнимали по-настоящему!..

— Да уж так окрестили — на воровском языке.

– Что ж, – проговорила Дачиана, растягивая слова, и взяла меня под руку. – Как вам путешествие с моим братом и миссис Харви? Она потягивала свой тоник всю дорогу?

— Я знаю. Но почему?

– Да, – засмеялась я. – Томас был… Томасом.

— Тут было несколько самоубийств, когда тюрьму только построили. Пожалуй, отсюда и пошло.

– Он особенный, – она одарила меня понимающей улыбкой. – Честно говоря, я рада, что он не отпугнул вас своими мистическими «способностями к дедукции». Если проникнуть за этот кислый фасад, то он весьма мил.

— Я заметил, что вся одежда человека, сидящего вон в той камере, разбросана по полу. Разве вы не требуете от заключенных, — чтобы они были аккуратны и прибирали свои вещи?

– Да ну? Я не заметила этой мифической приятной части.

— А куда они их приберут?

– Если не считать тех стен, которые он воздвигает вокруг себя, когда работает, то он действительно один из лучших людей в мире, – гордо сказала Дачиана. – Естественно, то, что я его сестра, делает меня немного предвзятой.

— Не на пол же, конечно. Ну, вешали бы их на гвоздь.

Он останавливается и, для придания большего веса своим словам, бросает взгляд вокруг.

Я улыбнулась. Я знала, что Томас продолжает смотреть на меня; его внимание мягко ласкало меня с момента, когда его сестра обняла меня, но я притворялась, что ничего не замечаю.

— Ну, конечно, только этого еще не хватало. Когда у них были гвозди, они то и дело сами вешались; поэтому гвозди и убрали изо всех камер, и теперь от них остались одни лишь следы в стенах!

– Мне любопытно, что еще он говорил обо мне? – Я наконец глянула в его сторону, но теперь Томас с таким усердием смотрел в чашку, словно мог по чайным листьям прочитать свою судьбу.

На тюремном дворе, где мы теперь задерживаемся, разыгрываются подчас ужасные сцены. В этот узкий, как колодец, двор, похожий на могилу, выводят людей умирать. Несчастный стоит под виселицей на земле; на шею его накинута петля; по сигналу падает груз с другой стороны виселицы и вздергивает человека в воздух, превращая в труп.

– О, множество всего.

– Ну-ка, что у нас здесь? – Томас прервал нас, с лязгом снимая крышку с одной из тарелок. – Я позаботился, чтобы прислали твою любимую еду, Дачи. Кто голоден?

Закон требует, чтобы при этом тягостном зрелище присутствовал судья, присяжные и еще двадцать пять граждан. От глаз общества оно скрыто. Для людей распущенных и дурных ужасы казни остаются страшной тайной. Между преступником и ими, подобной плотной мрачной завесе, стоит тюремная стена. Это полог, скрывающий смертное ложе преступника, это его саван и его могила. А от него самого она заслоняет жизнь и устраняет все, что в этот последний час могло бы побудить его к упорству и нежеланию раскаяться, — одного ее вида и наличия бывает порой достаточно, чтобы сделать его бесчувственным ко всему. Тут нет дерзких глаз, которые придали бы ему дерзости, и нет головорезов, которые поддержали бы «славу его имени». Все, что находится за этой безжалостной каменной стеной, тонет в неизвестности.

Прежде, чем Дачиана смогла поведать мне еще несколько его секретов, Томас протянул ей бокал вина и пригласил нас за маленький столик.

Мелкая пыль летит мне в лицо — табак. Закрывая глаза, выпускаю щеколду. Правый глаз режет так, что хочется кричать. Распахивается дверь камеры, меня швыряет в сторону. Ударяюсь о стенку вагона и падаю на пол рядом с телом Вязя. Все. Волки на свободе.

Дачиана сделала большой глоток из бокала, впиваясь в меня взглядом подобно тому, как это делал Томас. Я заметила, как она посмотрела на одно из самых ценных моих сокровищ – кольцо с грушевидным камнем у меня на пальце.

Давайте снова пойдем по веселым улицам. Опять Бродвей! Те же дамы, одетые в яркие цвета, прогуливаются взад и вперед, парами и в одиночку, а чуть подальше — тот самый голубой зонтик, который раз двадцать проплыл мимо окон отеля, пока мы там сидели. Вот тут мы перейдем улицу. Осторожно — свиньи! Вон за экипажем бегут рысцой две дородные хавроньи, а избранная компания — с полдюжины хряков — только что завернула за угол.

Мне захотелось спрятать руки под столом, но я сдержалась из опасения, что она увидит оскорбление там, где оно и не подразумевалось. Затем Дачиана перевела взгляд на медальон в виде сердца у меня на шее – еще одна памятная вещь, с которой я никогда не расставалась. Сегодня вечером я не склонна была ни обсуждать мою мать, ни позволить своим мыслям оказаться на тех самых темных дорожках предательской памяти.

Болят глаза, слезы катятся по лицу, но я должен видеть, в кого стрелять.

А вот одинокий боров лениво бредет восвояси. У него только одно ухо, — другое он оставил в зубах у бездомных собак во время своих странствий по городу. Но он великолепно обходится и без него и ведет беспутную, рассеянную, светскую жизнь, в известной мере сходную с жизнью клубменов у нас на родине. Каждое утро в определенный час он покидает свое жилище, отправляется в город, проводит день в полное свое удовольствие и вечером снова неизменно появляется у двери собственного дома, подобно таинственному хозяину Жиля Блаза. Эгот боров — из числа легкомысленных, беззаботных и равнодушных свиней; у него много знакомых одного с ним нрава, — знакомых, впрочем, скорее шапочных, поскольку он редко затрудняет свою особу остановками и обменом любезностями, а обычно бредет, похрюкивая, вдоль водосточной канавы, подбирая городские новости и сплетни в виде кочерыжек и потрохов и рассказывая лишь то, чему был свидетелем его собственный хвост, кстати сказать, весьма короткий, ибо и он побывал в зубах давних врагов нашего борова-собак, которые оставили от бедного хвостика чуть побольше воспоминания. Этот боров — республиканец до мозга костей; он бывает всюду, где ему заблагорассудится, и, вращаясь в лучшем обществе, держится со всеми на равной ноге, а пожалуй, что и с чувством превосходства, — ведь при его появлении все расступаются и самые высокомерные по первому требованию уступают ему тротуар. Он великий философ, и его редко что-либо тревожит, кроме упомянутых выше собак. Правда, иногда вы можете заметить, как его маленькие глазки вспыхивают при виде туши зарезанного приятеля, украшающей вход в лавку мясника; «Такова жизнь: всякая плоть — свинина, — ворчит он, снова зарывается пятачком в грязь и бредет вперевалку вдоль канавы, утешая себя мыслью, что теперь, во всяком случае, среди охотников за кочерыжками стало одним рылом меньше.

– Простите меня, – сказала Дачиана, – но ваш интерес к судебной медицине как-то связан с той потерей, что вас постигла? – она кивком указала на кольцо. – Я полагаю, что бриллиант принадлежал вашей матери. Равно как и колье?

В конце коридора конвоиры замерли у серой кучи: почтмейстер кинут на пол, обернут шинелями. По вагону ползет дым и смрад. Красноармейцы растерянны. Только у часового в руках винтовка, и он успеет выстрелить один раз, когда свора кинется к караулке. Пяти секунд, чтобы схватить оружие, у охраны уже не будет. Надо мной стоят безоружный Александр Лукич и с маузером в руке Железнов. А из второй камеры выползают бандиты. Задние выталкивают стоящих впереди. Никто не хочет- первым получить пулю. Сейчас атаман крикнет и сделает прыжок к нам, увлекая других. Всего пять шагов — два прыжка, — одна секунда, и заработает мясорубка. Поднимаюсь, чтобы стать рядом с товарищами. Все время текут слезы. Плохо погибать с заплаканным лицом. Правым глазом я ничего не вижу. Но можно ведь стрелять и левой рукой.

Они — городские мусорщики, эти свиньи. Ну и безобразная же, надо сказать, скотина: по большей части у них костлявые бурые спины, похожие на крышки старых сундуков, из обивки которых торчит конский волос, и сплошь покрытые какими-то весьма неаппетитными черными пятнами. Ноги у них длинные, тощие, а рыла такие острые, что, если бы уговорить одну из них позировать в профиль, никто не признал бы в ней сходства со свиньей. О них никто никогда не заботится, не кормит их, не загоняет и не ловит; с раннего детства они предоставлены самим себе, что развивает в них необыкновенную сообразительность. Каждая свинья отыскивает свое жилье куда лучше, чем если бы ей кто-либо его указывал. В этот час, перед наступлением тьмы, можно видеть, как они десятками бредут на покой, всю дорогу, до самой послед ней минуты, не переставая жрать. Иногда какой-нибудь объевшийся или затравленный собаками юнец понуро трусит домой, точно блудный сын; но это редкое исключение: их отличительные черты — полнейшее самообладание, самоуверенность и непоколебимое спокойствие.

– Как… – Я обожгла Томаса обвиняющим взглядом, неосознанным жестом схватившись за горло.

— Не спешите умирать! — громко говорит Куликов, поднимая руку и делая два шага вперед.

– Да запросто. Это семейная особенность, Уодсворт, – сказал он, накладывая еду в стоящую передо мной тарелку. – Тем не менее я сомневаюсь, что моя сестра тебя сильно впечатлит. Я значительно умнее. И красивее. Это же очевидно.

На улицах и в магазинах теперь зажглись огни. и когда вы смотрите вдоль нескончаемого проспекта, унизанного яркими язычками газа, вспоминается Оксфордстрит или Пикадилли. То тут, то там несколько широких каменных ступеней ведут в подвал, и цветной фонарик указывает вам путь в салун, где играют в шары, или в кабачок с кегельбаном, — кстати, в кегли здесь играют на десять фигур, и игра эта требует и ловкости и удачи; она была изобретена, когда конгресс принял закон, запретивший игру в обыкновенные кегли на девять фигур. У других лестниц, ведущих вниз, висят другие фонарики, призывающие в устричный погребок, — местечко, сказал бы я, весьма приятное, и не только потому, что здесь отменно приготовляют устрицы, величиной чуть не с тарелочку для сыра, но еще и потому, что изо всех пожирателей рыбы, мяса или птицы в этих широтах только у глотателей устриц отсутствует стадный инстинкт: уподобляясь ракушкам, которые им приходится вскрывать, и подражая замкнутости устриц, которые составляют их пищу, они сидят поодиночке в нишах с задернутыми занавесями и задают пиры на двоих, а не на двести персон.

Дачиана раздраженно глянула на брата.

Куда же он?! Ведь телом своим только на пару секунд задержит он озверелый поток.

Но какая тишина на улицах! Разве нет здесь бродячих музыкантов, играющих на духовых или струнных инструментах? Ни единого. Разве днем здесь не бывает представлений петрушки, марионеток, дрессированных собачек, жонглеров, фокусников, оркестрантов или хотя бы шарманщиков? Нет, никогда. Впрочем, помнится, одного я видел: шарманщика с обезьянкой — игривой по натуре, но быстро превратившейся в вялую, неповоротливую обезьяну утилитарной школы[57]. Обычно же ничто не оживляет улиц: тут не встретишь даже белой мыши в вертящейся клетке.

– Примите мои извинения, Одри Роуз. Я всего лишь обратила внимание на кольцо и его стиль и предположила, что ваша матушка скончалась. Я не хотела вас обидеть.

— Возьмите, — шепчет Железнову Барышев, протягивая сквозь решетку двери пистолет комбата, — я отобрал у негодяя.

– Ваш брат заметил то же самое несколько месяцев назад, – ответила я, опуская руку. – Вы застали меня врасплох, вот и все. Он не упоминал, что вы обладаете такой же… способностью видеть очевидное.

Неужели здесь нет развлечений? Как же, есть. Вон там, через дорогу — лекционный зал, откуда вырываются снопы света, и потом трижды в неделю, а то и чаще бывают вечерние богослужения для дам. Для молодых джентльменов существуют контора, магазин и бар; последний, как вы можете удостовериться, заглянув в эти окна, порядком набит. Трах! Стук молотка, разбивающего лед, и освежающее шуршанье раздробленных кусочков, когда при сбивании коктейлей они перемещаются из стакана в стакан. Никаких развлечений? А что же, по-вашему, делают эти сосатели сигар и поглотители крепких напитков, чьи шляпы и ноги занимают самые разнообразные и неожиданные положения, — разве не развлекаются? А пятьдесят газет, заголовки которых выкрикивают на всю улицу эти преждевременно повзрослевшие пострелята и которые старательно подшиваются здешними жителями, — разве это не развлечение? И не какое-нибудь пресное, водянистое развлечение, — вам преподносится крепкий, добротный материал: здесь не брезгуют ни клеветой, ни оскорблениями; срывают крыши с частных домов, словно Хромой бес в Испании[58]; сводничают и потворствуют развитию порочных наклонностей всякого рода и набивают наспех состряпанной ложью самую ненасытную из утроб; поступки каждого общественного деятеля объясняют самыми низкими и гнусными побуждениями; от недвижного, израненного тела политики отпугивают всякого самаритянина, приближающегося к ней с чистой совестью и добрыми намерениями[59]; с криком и свистом, под гром аплодисментов тысячи грязных рук выпускают на подмостки отъявленных гадов и гнуснейших хищников. А вы говорите, что нет развлечений!

— Кто хочет остаться живым, — продолжает Александр Лукич, — назад в камеру!

– Весьма неприятная родственная черта, – улыбнулась Дачиана. – Он что-нибудь рассказывал вам о ней?

Я покачала головой.

Лицо Мещерского показалось в толпе. Сжимаю пистолет. Нет, в него стрелять нельзя, даже в эту минуту. Только по приговору суда князь будет уничтожен.

– Проще добыть информацию из мертвеца, чем заставить Томаса рассказать о самом себе.

Давайте снова пустимся в путь: пройдем сквозь эти дебри, именуемые отелем, нижний этаж которого заполнен магазинами, — он напоминает театр где-нибудь на континенте или Лондонскую оперу, только без колонн, и окунемся в толпу на Файв-Пойнтс. Но, во-первых, необходимо взять с собою для эскорта этих двух полицейских, в которых, даже встретив их в великой пустыне, сразу признаешь энергичных, хорошо вымуштрованных офицеров. Видно, и в самом деле известный род деятельности, где бы ею ни занимались, накладывает на человека определенный отпечаток. Эти двое вполне могли бы быть зачаты, рождены и выращены на Боу-стрит[60].

– Верно, – Дачиана со смехом откинула голову назад. – Когда мы были детьми, то частенько играли в одну игру. Во время званых обедов мы изучали взрослых, разгадывая их тайны, и получали монеты за молчание. Представители высшего общества не заинтересованы в том, чтобы их частные дела становились известны широкой публике. У нашей матушки были самые восхитительные приемы. – Она качнула бокал с вином. – Томас когда-нибудь рассказывал вам?..

Ни днем, ни ночью мы нигде не встречали нищих, но всяких других бродяг — великое множество. Бедность, нищета и порок пышно процветают там, куда мы сейчас направляемся.

— Бей! — хрипит Мещерский.

– Пожалуй, пить вино на голодный желудок – не лучшая идея, – подкладывая еду, вмешался Томас, явно надеясь увести разговор подальше от их матери.

Вот оно, это переплетение узких улиц, разветвляющихся направо и налево, грязных и зловонных. Такая жизнь, какою живут на этих улицах, приносит здесь те же плоды, что и в любом другом месте. У нас на родине, да и во всем мире, можно встретить грубые, обрюзгшие лица, что глядят на вас с порога здешних жилищ. Даже сами дома преждевременно состарились от разврата. Видите, как прогнулись подгнившие балки и как окна с выбитыми или составленными из кусочков стеклами глядят на мир хмурым, затуманенным взглядом, точно глаза, поврежденные в пьяной драке. Многие из уже знакомых нам свиней живут здесь. Не удивляются ли они иной раз, почему их хозяева ходят на двух ногах, а не бегают на четвереньках? И почему они говорят, а не хрюкают?

Судя по всему, судьба была на стороне Томаса, потому что нас прервал внезапный стук в дверь. В комнату вошла Иляна и чуть склонила голову.

В вагоне становится тесно и душно. Стреляю вниз, по ногам. Раненые в тайгу не уйдут. Куликов смят и опрокинут. Но несколько драгоценных мгновений он отобрал у врагов. В конце коридора показались штыки: отдыхавшая смена конвоя успела вооружиться. Прижимаюсь к стене. Железнов махнул руками: на нас кинули шинели, одеяла. Близко-близко мелькнули лица, и надвинулась темнота. Стреляю, прижав к груди пистолет. И вдруг стало светло и свободно.

Почти каждый и? домов, которые мы до сих пор видели, представляет собой таверну с низким потолком; стены баров украшены цветными литографиями Вашингтона[61], английской королевы Виктории[62] и изображениями американского орла[63]. Между углублениями, в которых стоят бутылки, вкраплены кусочки зеркала и цвет ной бумаги, так как даже здесь в какой-то мере чувствуется любовь к украшениям. И поскольку завсегдатаи этих притонов — моряки, на стенах красуется с десяток картинок на морские сюжеты: прощание матроса с возлюбленной, портреты Уильяма из баллады и его черноокой Сьюзен, храброго контрабандиста Уила Уотча, пирата Поля Джонса и тому подобных личностей; королева Виктория вкупе с Вашингтоном изумленно взирают своими нарисованными глазами на эту странную компанию и на те сцены, которые частенько разыгрываются в их присутствии.

– Ваши комнаты готовы, домнисора.

В загон вбежали Мироныч, Дайкин, Енисейский, красноармейцы охраны поезда.

Дачиана просияла.

Что это за место, куда ведет эта убогая улица? Мы выходим на подобие площади, окруженной домами, словно изъеденными проказой; в иные из них можно войти, лишь поднявшись по шаткой деревянной лестнице, пристроенной снаружи. Что там, за этими покосившимися ступенями, которые скрипят под нашими ногами? Убогая комнатенка, освещенная тусклым светом единственной свечи и лишенная каких-либо удобств, если не считать тех, которые предоставляет обитателю жалкая постель. У постели сидит человек; опершись локтями на колени, он сжал ладонями виски.

– Я была очень рада наконец познакомиться с вами, Одри Роуз. – Она прошептала что-то на румынском Иляне и снова ослепительно улыбнулась мне. – Кстати, в покоях вас ждет сюрприз. Маленький сувенир от меня. Наслаждайтесь.

— Чем болен? — спрашивает полицейский, входя первым.

— Назад в камеру! — кричит Железнов. — Живей!

– Возможно, мне следует проводить Одри Роуз в ее комнаты? – невинно предположил Томас. – Было бы разумно убедиться, что у этого сюрприза нет клыков. Или когтей.

— Лихорадка, — угрюмо отвечает человек, не поднимая головы.

Морозный воздух врывается в вагон. В распахнутых дверях — штыки. Качнулась толпа заключенных. Отступают, бандиты!

Можете себе представить, какие картины проносятся в лихорадочном мозгу больного в подобном месте!

– Неплохая попытка, дорогой братец, – Дачиана ласково потрепала его по щеке. – Попытайся поддержать реноме джентльмена.

Поднимитесь в непроглядной тьме по этой лестнице, только, смотрите, не оступитесь: тут может не хватать одной из расшатанных ступенек, — и ощупью проберитесь вслед за мной в это мрачное логово, куда, видно, не проникает ни луч света, ни дуновение свежего воздуха. Подросток негритенок, пробужденный ото сна голосом полицейского, — который достаточно хорошо ему знаком, но успокоившийся после заверения, что полицейский при шел не по делу, угодливо суетится, стараясь зажечь свечу. Спичка вспыхивает на мгновение, освещая груды пыльных лохмотьев на полу затем огонек гаснет, и наступает еще большая тьма, чем прежде, если тут вообще применимы степени сравнения. Негритенок, спотыкаясь, бежит вниз по лестнице я тотчас возвращается, прикрывая рукой неровное пламя огарка. И тогда груды лохмотьев начинают шевелиться, медленно приподнимаются, и взору вдруг предстает множество просыпающихся негритянок; их белые зубы стучат, блестящие глаза, моргая от удивления и страха, смотрят со всех сторон, — словно некое забавное зеркало многократно повторило одно и то же черное лицо с застывшим на нем выражением изумления.

— Кончай гадов! — внезапно кричит Енисейский и стреляет в толпу.

Пожелав Томасу доброй ночи, я в одиночестве поднялась по ступенькам в свою башню. Стоило мне перешагнуть порог покоев, как я ощутила аромат. Я вошла в туалетную комнату и замерла.

Поднимемся теперь с не меньшей осторожностью по другой лестнице (тут немало западней и ловушек для тех, у кого нет такой надежной охраны, как у нас) и взберемся на самый верх, — голые балки и стропила перекрещиваются у нас над головой, а безмятежная ночь глядит сквозь щели в крыше. Откроем дверь одной из этих тесных клеток, набитых спящими неграми. Ого! Да у них тут разведен огонь и в воздухе пахнет паленым — то ли горящей одеждой, то ли обожженным телом, так близко они пристроились к жаровне; комната полна ушливых испарений, от которых режет глаза. Обводим взглядом это мрачное убежище, и видим, как из всех углов выползают полусонные существа, словно близится Страшный суд и каждая мерзкая могила извергает своего мертвеца. Сюда, где даже собаки погнушались бы лечь, крадучись пробираются на ночлег женщины, мужчины и дети, заставляя потревоженных крыс отправляться на поиски лучшего обиталища.

По поверхности благоухающей воды, исходящей паром, плавали цветочные лепестки, такие густо-красные, что они уже казались черными; кто-то только что наполнил мою ванну, добавив туда опьяняющих эссенций. Подарком Дачианы были надушенные лепестки – настоящая роскошь для студента-криминалиста, очутившегося в горах.

Поднимает свой громадный револьвер Дайкин. Отшатнулись от решетки заключенные в первой камере.

Есть в этом квартале тупики и переулки, мощенные грязью, доходящей до колен; подвалы, где эти люди пляшут и играют, — стены в них украшены примитивными рисунками, изображающими корабли и крепости, а также флаги и бесчисленных американских орлов; разрушенные дома, все нутро которых видно с улицы, а сквозь широкие бреши в стенах просвечивают другие развалины, словно миру порока и нищеты нечего больше показать; отвратительные притоны, названия которых взяты из языка воров и убийц. Все, что есть гнусного, опустившегося и разлагающеюся, — все вы найдете здесь.

Я сняла перчатки и осторожно прикоснулась к поверхности воды, наслаждаясь рябью, разошедшейся от моих пальцев. Тело изнемогало от желания. Я не могла дождаться момента, когда смогу понежиться в ванне. Это был такой длинный день, да и труп Вильгельма был ужасен… Ванна смоет все это, очищая и даря утешение.

Наш проводник, положив руку на щеколду двери, ведущей в «Олмэк»[64], окликает нас с нижней ступеньки лестницы, — надо спуститься под землю, чтобы попасть в зал фешенебельного заведения в Файв-Пойпс. Зайдем? Ведь это отнимет у нас не больше минуты.

— Стой! — кричит Железнов. — Не допущу самосуда!

Я посмотрела на часы над каминной полкой. Было почти полпервого. Я могла еще почти полчаса наслаждаться водой и оказаться в постели до того, как станет ужасно поздно. Без дальнейших размышлений я расстегнула пуговички спереди на платье, позволяя ему упасть на пол; как хорошо, что я могу сделать это без посторонней помощи! Дома я вместе со своей горничной намеренно выбрала простые платья, с которыми могла управиться в одиночку; я не думала, что академия предоставит мне личную служанку.

Ого! И преуспевает же хозяйка «Олмэка»! Это дебелая мулатка со сверкающими глазами, кокетливо повязанная пестрым платком. Не отстает от нее в щегольстве и сам хозяин: на нем франтоватая синяя куртка, вроде тех, что носят пароходные стюарды; на мизинце блестит толстое золотое кольцо, а вокруг шеи обвилась золотая цепь от часов. Как он рад нам! Что угодно заказать? Танец? Сию минуту, сэр, — увидите настоящую пляску.

Я шагнула из слоев атласа прямо в горячую воду, которая обволокла меня подобно расплавленной лаве; заколов волосы короной на голове, я погрузилась по плечи. Вода была настолько горячей, что вначале кожу покалывало от непонимания – хорошее это ощущение или плохое?

А Енисейский поворачивается и стреляет сквозь решетку:

Дородный черный скрипач и его приятель с бубном в руках подходят к краю небольшой эстрады, где они обычно восседают; раздается веселая мелодия. Пять или шесть пар выходят на середину под предводительством веселого молодого негра — души общества и лучшего из известных здесь танцоров. Он то и дело строит рожи, к великому удовольствию всех остальных, а те улыбаются во весь рот. Среди танцующих — две молодые мулатки с большими черными, скромно потупленными глазами; головы их повязаны по той же моде, что и у хозяйки; они очень смущаются, — или только прикидываются смущенными, — словно никогда раньше не танцевали, и потому не поднимают глаз на присутствующих, предоставляя своим кавалерам любоваться лишь длинными загнутыми ресницами.

Но моим уставшим мышцам явно было очень хорошо. Я даже застонала от расслабления.

— Бей контру!

Но вот начинается танец. Каждый джентльмен выстаивает перед своей дамой, сколько ему заблагорассудится, а его дама так же долго выстаивает перед ним, и все это длится столько времени, что развлечение начинает становиться в тягость, как вдруг на помощь выскакивает веселый герой. Скрипач тотчас осклабился и принялся изо всех сил пиликать на скрипке; энергичней забренчал бубен; веселей заулыбались танцоры; радостней засияло лицо хозяйки; живей засуетился хозяин; ярче загорелись даже свечи. Глиссад, двойной глиссад, шассе и круазе[65]; он щелкает пальцами, вращает глазами, выбрасывает колени, вывертывает ноги, кружится на носках и на пятках, будто для него ничего не существует, кроме их пальцев, бьющих в бубен; он танцует, словно у него две левых ноги, две правых ноги, две деревянных ноги, две проволочных ноги, две пружинных ноги, — всякие ноги и никаких ног, — и все ему нипочем. Да разве когда-нибудь, в жизни или в танце, награждали человека таким громом аплодисментов, какие раздались, как только он закончил танец, закружив до полусмерти свою даму и самого себя, и, с победоносным видом вскочив на стойку, потребовал чего-нибудь выпить, неподражаемо крякнув при этом, как крякают миллионы Джимов Кроу[66]? Уличный воздух, даже в этих зачумленных кварталах, кажется свежим после удушливой атмосферы жилых помещений; теперь же, когда мы вышли на более широкую улицу, ветерок подул нам в лицо своим чистым дыханием, и звезды снова стали яркими. Вот опять «Гробница». Часть здания занимает городская караульня. Она является как бы естественным продолжением всего, что мы сейчас видели. Осмотрим ее и потом спать.

Войцеховский прыгает в сторону. Визжит генерал Иванов, скатываясь под нары. Енисейский стреляет еще раз. Железнов ударяет его по руке. А гусар кричит из угла камеры:

Несколько глубоких вдохов – и мой разум был готов размышлять о чем угодно. На одно возмутительное мгновение я представила себе Томаса, отмокающего в своей ванне, и мне стало интересно: как будут выглядеть его обнаженные плечи, когда они соприкоснутся с паром? Улыбнется ли он мне той дерзкой улыбкой, какая часто появляется на его лице на публике, или его чувственный рот тронет редкий проблеск уязвимости, прежде чем наши губы соприкоснутся?

Как! Неужели тех, кто лишь нарушил правила, установленные в этом городе полицией, бросают в такую дыру? Неужели мужчины и женщины, может быть, даже не повинные ни в каких преступлениях, должны лежать здесь всю ночь в полнейшей тьме, в зловонных испарениях, окутывающих эту еле мерцающую лампу, которая освещает нам путь, и дышать этим гнусным, отвратительным смрадом? Ведь столь непристойное и мерзкое место заключения, как эти клетки, навлекло бы позор даже на самую деспотическую империю в мире! Да посмотри же на них, ты, что видишь их каждый вечер и хранишь ключи от их темницы. Знаешь ли, что это такое? Видел ты когда-нибудь, как устроены сточные трубы под городскими мостовыми, — чем же отличается от них этот сток для отбросов человечества, — разве тем, что нечистоты застаиваются в нем?

С колотящимся сердцем я плеснула в лицо ароматизированной воды. Этот мерзавец владел моими чувствами, даже когда его не было рядом! Хоть бы поутру он не догадался о моих порочных грезах.

— Свидетелей уничтожить хотите, господин Енисейский? Берегитесь!

Ну, он не знает. У него в этой камере бывало заперто по двадцать пять молодых женщин сразу, и вы даже не представляете себе, какие попадались красотки. Ради бога, захлопните дверь, чтоб не видно было жалкого создания, что сидит там сейчас; сокройте от взоров это место, которому по царящему в нем пороку, запустению и жестокости не найти равного и наихудшем старом городе Европы.

Когда же мне удалось выбросить эти мысли из головы, мое сознание вновь заполнила тьма. Всякий раз, закрывая глаза, я видела мертвые тела проституток, убитых Потрошителем, их трупы были жестоко расчленены. Всякий раз, как я оставалась в одиночестве, я вновь и вновь мысленно возвращалась в места тех преступлений, пытаясь понять, могли ли я сделать что-нибудь иначе. Были ли еще улики, которые я не заметила и которые смогли бы помочь остановить его раньше. Я знала, что сожаления не вернут умерших, но все же не могла удержаться от постоянной перепроверки собственных действий.

Верно ли, что в этих черных дырах целую ночь держат людей без всякого суда? — Именно так. Караул выставляют в семь часов вечера. Судья открывает заседание суда в пять часов утра. Это самый ранний час, когда первый арестант может быть освобожден, а если против него показывает какой-нибудь полицейский чин, его не выведут отсюда до девяти, а то и до десяти часов. А что, если кто-нибудь из арестованных тем временем умрет, — был ведь недавно такой случай? Тогда за какой-нибудь час его наполовину объедят крысы, как это и было в тот раз; вот и все.

По вагону бегут красноармейцы, меня толкают, и я падаю на колени. На полу у стенки лежит Куликов. Лицо его залито кровью, а в груди нож, и темное пятно вокруг. Александр Лукич принял на себя все, что предназначалось нам. В кулаке правой руки блестят какие-то стеклышки. Я наклоняюсь. В последнее мгновение он пытался сохранить свои очки, зажав их в кулаке. Но старые, треснувшие стекла не выдержали напряжения и развалились, как бриллиантовая россыпь.

«Что, если бы» – вот самые трагические слова, когда они становятся рядом. Но «если бы» ничуть не лучше их. Если бы только я раньше увидела эти знаки. Возможно, я бы смогла…

Что значит этот оглушительный звон больших колоколов, грохот колес и крики в отдалении? Это пожар. А что это за багровый отсвет с другой стороны? Другой пожар. А что эго за обуглившиеся и почерневшие стены перед нами? Дом, где был пожар. Не так давно в одном официальном сообщении достаточно прозрачно намекалось, что эти пожары зачастую не совсем случайны и что спекулянты и ловкачи извлекают выгоду даже из огня, но как бы то ни было, прошлой ночью был один пожар, сегодня ночью — два, и можете держать пари на сто против ста, что завтра будет по меньшей мере еще один. Итак, утешаясь подобными мыслями, давайте пожелаем друг другу спокойной ночи и отправимся наверх спать.

Мою левую руку забинтовывает Степанида, а доктор торопливо осматривает глаза. Старик спешит, есть дела поважнее.

Пшш-чу-у. Пшш-чу-у…



Я высунулась из воды; капли гулко падали с моего обнаженного тела в ванну. Казалось, что каждая капля эхом отдавалась в маленькой комнатке, впрыскивая в меня адреналин иглами из морга. Я задержала дыхание и внимательно прислушалась, ожидая, когда такой памятный мне звук прозвучит вновь. В камине громко треснуло полено, и я вздрогнула, едва не поскользнувшись на сколькой поверхности ванны. Я несколько раз вдохнула и выдохнула, слушая, как кровь стучит в ушах.

— Нуте-с! Ничего страшного нет, — небрежно роняет доктор. — Могло быть и хуже. Людям вашей профессии надо носить водолазный колпак. Степанида будет работать со мной, а вас я передаю в руки товарищу Дайкину. Вот промоете молодому человеку глаза приятным снадобьем!

Ничего. Я ничего не слышала.

Здесь не было парового сердца. Не было и зловещей лаборатории. Никаких машин, покрытых человеческой плотью. Лишь мое сознание, пока я дрейфовала между сном и явью, замучило меня картинами того, что я хотела бы забыть. Подняв дрожащую руку к голове, я заметила, как горит кожа при прикосновении. Руки и ноги покрылись гусиной кожей. Я понадеялась, что не заразилась болезнью, погубившей Вильгельма.

Поезд стоит, меня ведут в наш вагон. Начинается мученье. Дайкин сжал цепкими пальцами голову, пошевелиться нельзя. Он старательно прижигает какой-то вонючей жидкостью мои глаза. Затем забинтовывает голову. И говорит, не умолкая ни на секунду.



Я осматривалась, пока не заметила свой халат цвета орхидеи висящим на крючке на двери. Набросив прохладный шелк, я вышла из ванной комнаты, с трудом сдерживая дрожь. Хорошо, что я не намочила волосы. Я приложила руку к груди. Хоть бы нервы поскорее успокоились!

Во время моего пребывания в Нью-Йорке мне довелось посетить некоторые общественные учреждения то ли на Лонг-Айленд, то ли на Род-Айленд[67], — точно не припомню. Одним из этих учреждений был приют для умалишенных. Здание — красивое, выделяющееся своей широкой и нарядной лестницей. Оно еще не достроено, но уже и сейчас достигло внушительных размеров и занимает обширную площадь: в нем можно разместить немало пациентов.

А затем я услышала его вновь. Тот самый звук – и он не был порожден призраками, преследующими меня в полусонных мыслях. В соседней комнате кто-то перешептывался. В этом я была уверена. В той самой комнате, где хранились тела. Тихо подойдя к стене спальни, я прижалась к ней ухом. У кого-то там шло весьма жаркое сражение, и не словесное, а, насколько я могла судить, вполне физическое.

— Вот видите, бандиты лучше нас подготовились к этапу. Все у них было расписано заранее еще в исправдоме. Войцеховский полоснул своего комбата осколком бритвы. Давно готовился этот архаровец к разным передрягам и носил бритву в каблуке своих сапог. Заделка отличная, тут не обошлось без мастеров Яворского. Нам наука: опасных преступников надо при этапах переодевать в другую одежду. Ведь брюки и китель почтмейстера облили керосином еще в тюрьме, а я, старый дурак, не обратил внимания на запах. Зинаиде Грониной для ее чудной косы оставили большую гребенку — прекрасный факел для поджога. Вот и сгорел старик, черный весь, не подняться ему больше.

Не могу сказать, чтоб у меня остались от этого благотворительного заведения особенно приятные воспоминания. Многие палаты можно было бы содержать в большей чистоте и большем порядке; здесь я не увидел и следа той благотворной системы, которая произвела на меня столь хорошее впечатление в других местах: на всем лежал отпечаток томительной праздности сумасшедшего дома, тягостный для стороннего наблюдателя. Гримасы скорчившегося в углу идиота с длинными растрепанными волосами; невнятные бормотанья маниака, с отвратительным смехом указывающего на что-то пальцем; блуждающие взгляды, ожесточенные, дикие лица, лихорадочные движения людей, мрачно кусающих губы и руки и грызущих ногти, — все это представало перед вами без всякой маски, во всем своем неприкрытом безобразии и ужасе. В столовой, пустой, унылой и мрачной комнате с голыми стенами, была заперта одна женщина. У нее, сказали мне, тяга к самоубийству. Если что-нибудь и могло укрепить ее в таком решении, так это, конечно, невыносимая монотонность подобного существования.

Что-то ударилось об стену, и я отпрянула; сердце мое лихорадочно колотилось. Неужели это был труп?

В висках у меня стучит. Сколько ошибок! И — тяжелая расплата.

Любопытство всегда было моей болезнью, и я до сих пор не нашла лекарства от него. Решив, что так ничего и не узнаю, если останусь стоять здесь, я перебралась в гостиную, хватила кочергу у камина и медленно приоткрыла дверь. Беспокойство звенело в моей крови, лишая меня способности мыслить. К счастью, когда я распахнула дверь пошире, она не издала предательского скрипа; от него мое сердце разорвалось бы. Я подождала мгновение, тщательно прислушиваясь, потом выглянула в коридор, крепко сжимая кочергу во влажных руках.

Зрелище жуткой толпы, наполнявшей эти залы и галереи, до такой степени потрясло меня, что я постарался сократить по возможности программу осмотра и отказался посетить ту часть здания, где под более строгим надзором содержались строптивые и буйные. Не сомневаюсь, что джентльмен, стоявший во главе этого учреждения в то время, о котором я пишу, был достаточно сведущ, чтобы руководить им, и делал все, что мог, дабы оно приносило больше пользы, но поверите ли, презренная межпартийная борьба оказывает влияние даже и на это печальное убежище обездоленного и страдающего человечества! Можно ли поверить, что глаза, призванные наблюдать и следить за блужданием умов, пораженных самым страшным несчастьем, какое только может постичь род людской, должны смотреть на все сквозь очки той или иной злополучной политической клики? Можно ли поверить, что руководителя подобного дома назначают, смещают или заменяют в зависимости от смены партий у власти и от того, в какую сторону поворачиваются их презренные флюгера? Десятки раз на день меня поражали мелочные проявления того тупого и вредоносного духа партийного пристрастия, который свирепствует в Америке, как самум в пустыне, заражая и отравляя все, что только есть здорового в ее жизни, но никогда мной не овладевало столь глубокое отвращение и безграничное презрение, как в тот раз, когда я перешагнул порог нью-йоркского дома для умалишенных.

Не колеблясь более, я прокралась по коридору, стараясь держаться в тени, и остановилась перед приоткрытой дверью. Послышался шелест ткани, следом за ним – тихий стон. Воображение говорило мне, что там творится какой-то кошмар. И он оказался реальностью, если судить по сдавленным звукам, доносящимся из комнаты, – они усилились. Кто-то ахнул, но звук тут же стих, словно свеча, погасшая в ночи.

— Погодите, — продолжает Дайкин, — это еще не все. Мы не проверили, какие замки у камер в арестантском вагоне. А заключенные узнали. Замки до смешного простые: их открывают железнодорожные треугольные ключи.

Неподалеку от этого здания находится другое, именуемое Домом призрения, — иначе говоря, местный работный дом. Это тоже большое учреждение: когда я был там, в нем жило, кажется, около тысячи бедняков. Оно помещалось в плохо проветриваемом и плохо освещенном здании, не отличавшемся чистотой, и произвело на меня, в целом, крайне неблагоприятное впечатление. Следует, однако, помнить, что в Нью-Йорке — крупном торговом центре, городе, куда стекаются люди не только изо всех уголков Соединенных Штатов, но и со всех концов света, — всегда масса бедняков, о которых нужно как-то заботиться, и потому дело призрения здесь связано с особенными трудностями. Не следует также забывать, что Нью-Йорк — большой город, а во всех больших городах сталкивается и сосуществует много зла и добра.

Я поймала себя на том, что мое дыхание сделалось судорожным. Убийца из поезда последовал за нами сюда? Возможно, это шуршание сопутствовало происходящему прямо сейчас убийству. Рассудок требовал от меня вернуться в постель, а мое воображение вновь сходило с ума, но я не могла уйти, не узнав в точности, что происходит.

Трогается поезд. В соседнем купе возмущается Енисейский:

Тут же, поблизости, расположена ферма, где воспитывают малолетних сирот. Я там не был, но полагаю, что дело на ней поставлено хорошо; я с тем большей легкостью могу поверить этому, что знаю, как чтят обычно в Америке прекрасные слова молитвы о немощных и сирых.

Меня привезли в эти учреждения водой, в лодке, принадлежавшей Островной тюрьме; на веслах сидели заключенные, одетые в полосатую форму — черную с бурым, — они были похожи в ней на облинявших тигров. Тем же способом доставили меня и в самую тюрьму.

Я двинулась на шум, крепко сжимая свое оружие, а кровь билась в моих жилах. Я находилась уже практически у приоткрытой двери морга. Я подобралась еще ближе, собираясь заглянуть внутрь. Еще один шаг. Дыхание перехватило, но я отказывалась отступить. Я собралась с силами, готовясь увидеть нечто ужасное, и заглянула в дверной проем. Мне вспомнилось, как я однажды уже пробралась туда, куда мне не следовало соваться. Я остановилась, чтобы перевести дыхание. Это – не дело Потрошителя. Я не обнаружу сейчас его кошмарную лабораторию.

— Прошу отдать мне маузер! Я вам не подчиняюсь.

Это — старая тюрьма, и в ней только сейчас вводится уже описанная мною система. Я рад был услышать это, так как тюрьма несомненно очень неважная. Однако там стараются наилучшим образом использовать все имеющиеся возможности, и все настолько хорошо устроено, насколько позволяют условия.

Похоже, я так никогда и не научусь идти за помощью вместо того, чтобы кидаться вперед очертя голову. Собравшись с духом, я подтолкнула дверь, чтобы приоткрыть ее пошире. Клянусь, сердце мое неслось в противоположную сторону.

Спокойно отвечает Железнов:

Я закричу изо всех сил и пущу в ход кочергу. А потом убегу.

Женщины работают в сараях, специально сооруженных для этой цели. Если мне не изменяет память, мастерских для мужчин не существует, — во всяком случае, большинство из них работает в каменоломнях, расположенных совсем рядом. Поскольку погода была уж очень сырая, работы там не производились, и заключенные сидели по камерам. Представьте себе эти камеры, числом двести или триста, и в каждой заперто по человеку: этот прильнул к двери и, просунув руки сквозь решетку, дышит воздухом; вон тот лежит в постели (среди бела-то дня, если помните!), а этот рухнул на пол и, словно дикий зверь, уткнулся лбом в прутья решетки. Представьте себе, что на улице льет дождь как из ведра. Установите посредине помещения неизбежную, пышащую жаром печь, от которой, как от котла ведьмы, подымаются удушливые испарения. Прибавьте к этому букет приятных ароматов, подобных тем, которые исходят от тысячи покрытых плесенью и насквозь мокрых зонтов и тысячи лоханок с разведенным щелоком, полных недостиранного белья — и перед вами тюрьма, какою она была в тот день.

Приготовившись к худшему, я заглянула внутрь. Две фигуры сплелись воедино в темном углу, их руки скользили друг по другу так, словно они… Я ахнула.

— Закон для всех одинаков. Вы ответите за самосуд.

– Простите, пожалуйста, – я моргнула. Я абсолютно не была готова к подобному зрелищу. – Я думала…

А вот тюрьма штата в Синг-Синге — образцовая, Эта тюрьма, а также та, что в Оберне, по-видимому, самые крупные, и их можно считать наилучшими образцами описанной ранее системы.

Дачиана вытерла свободной рукой алые губы и выпустила край юбки, зажатый в другой руке. Лицо ее пылало.

В другой части города находится приют для нравственно-неуравновешенных — задача этого учреждения исправлять молодых преступников, как юношей, так и девушек, как белых, так и черных, — без различия; их учат полезным ремеслам, отдают на выучку уважаемым мастерам и превращают в достойных членов общества. Как вы увидите, цели этого почтенного заведения те же, что и у соответствующего бостонского, — оно обладает не меньшими заслугами и не менее превосходно. Осматривая его, я вдруг усомнился, достаточно ли его глава знает жизнь и людей и не совершает ли он большой ошибки, обращаясь, как с малыми детьми, с некоторыми девушками, которых во всех отношениях — и по годам и по их прошлому — правильнее назвать женщинами; мне это определенно показалось крайне нелепым, а если не ошибаюсь, то и им самим. Однако, поскольку это учреждение находится под постоянным бдительным надзором целой группы джентльменов большого ума и опыта, дело в нем не может быть поставлено плохо; и прав ли я в Этой маленькой частности, или нет, — не так уж важно, если мы учтем цели организации и ее заслуги, а эти последние трудно переоценить.

– Я… я могу все объяснить.

Ко мне подсаживается Мироныч и, слегка сжав мое колено, тихо спрашивает:

В дополнение к названным заведениям в Нью-Йорке имеются превосходные больницы и школы, литературные объединения и библиотеки, замечательная пожарная команда (что и не удивительно, при наличии столь частой практики) и благотворительные приюты всех видов и родов. Эй городом находится обширное кладбище, — оно еще не вполне благоустроено, но с каждым днем все улучшается. Самой грустной могилой, какую я там видел, была «Могила чужеземца. Отведена для городских гостиниц».

Глава тринадцатая

— Ты помнишь, где стоял Енисейский, когда шел обыск при погрузке?