Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Некоторое время Деннис не мог выговорить ни слова. Но едва перевел дух, снова принялся задабривать Хью.

— Я сделал все, что мог, братец, — хныкал он. — Ну, поверь ты мне! На меня наставили с двух сторон штыки и черт знает сколько ружей, — ну, и пришлось указать им тебя. Но если бы тебя не взяли живьем, так застрелили бы. Подумать только, — застрелить такого молодца!

— А сейчас мне лучше, по-твоему? — спросил Хью, подняв голову, с такой свирепой миной, что палач не сразу решился ответить.

— Гораздо лучше, — примирительно сказал он, помолчав. — Во-первых, на суде всякое случается, есть тысяча шансов выпутаться. Может, мы еще выйдем целехоньки. То ли бывает! А если даже счастье нам изменит, — что ж, вешают человека только раз. И, когда это делается чисто, ловко — словом, как следует, это так красиво, ты представить себе не можешь! Выдумали убивать людей из мушкетов! Тьфу!

Одна только мысль об этом так возмутила Денниса, что он с ожесточением плюнул на пол.

Человеку, незнакомому с его склонностями и повадками, эта горячность могла показаться мужеством, а так как он, хитро умалчивая о своих тайных надеждах, напирал на то, что они с Хью в одинаковом положении, это смягчило молодого дикаря гораздо больше, чем могли бы смягчить самые убедительные доводы или самая униженная покорность. Хью уперся руками в колени и, нагнувшись вперед, смотрел на Денниса из-под свисавшей на лоб всклокоченной гривы уже с каким-то подобием улыбки.

— Видишь ли, брат, — начал палач уже гораздо увереннее. — Все вышло из-за того, что ты попал в дурную компанию. Солдаты искали того человека, который был с тобой, он им нужен был гораздо больше, чем ты. Метили в него, а заодно взяли и тебя. Сам видишь — что я этим выиграл? Мы с тобой оба здесь, оба в одинаковом положении.

— Слушай ты, мерзавец, — хмуря брови, возразил Хью, — не так уж я прост и отлично понимаю, что у тебя тут был свой расчет, для того ты нас и выдал. Но сделанного не воротишь. Ты тоже здесь, и нам обоим скоро конец. Да и мне все равно, жить или умереть. Так стоит ли о тебя руки марать? Есть, пить и спать, пока я еще здесь, — больше мне ничего не надо. Жаль, что в это проклятое место редко заглядывает солнце. Было бы его побольше, так я лежал бы и грелся целый день, с места не вставал бы. И ничего больше не хочу. Так что мне за дело до тебя?

Закончив эту речь зевком, напоминавшим рык дикого зверя, Хью снова растянулся на скамье и закрыл глаза.

Деннис, значительно ободренный его миролюбием, несколько минут молча наблюдал за ним, потом придвинул свой стул поближе к жесткому ложу Хью, оставаясь, однако, из благоразумной осторожности на приличном расстоянии от его сильной руки.

— Хорошо сказано, братец, лучше не скажешь! — воскликнул он, осмелев. — Будем пить, есть, отсыпаться и не вешать носа. Можно и поесть и попить всласть, — за деньги все достанем. Разгуляемся напоследок!

— Деньги? — сказал Хью, укладываясь поудобнее. — А где их взять?

— У меня все отобрали в караулке, — отозвался Деннис. — Но тут — особый случай…

— Разве? У меня тоже все отняли.

— Тогда вот что, братец, — дай знать своим друзьям и…

— Моим друзьям? — воскликнул Хью, приподнявшись на локтях. — А где у меня друзья?

— Ну, так родственникам.

— Ха-ха-ха! — Хью рассмеялся и махнул рукой. — Какие там друзья и родня, когда у меня мать умерла той же смертью, что ждет ее сына, и оставила голодного мальчишку одного, без единой близкой души на свете. Он еще будет мне толковать о родне!

— Постой-ка, — палач внезапно переменился в лице. — Уж не хочешь ли ты сказать…

— Я хочу сказать, — перебил Хью, — что ее повесили в Тайберне. Пусть теперь вешают меня — одна у нас с ней судьба! Пусть вешают хоть завтра — чем скорее, тем лучше. Ну, довольно болтать. Я спать хочу.

— Нет, погоди, мне надо с тобой поговорить… выяснить… — сказал Деннис, то бледнея, то краснея.

— Эй, придержи язык, если ты не вовсе дурак, — прорычал Хью, подняв голову и бросив на него сердитый взгляд. — Сказано тебе — не мешай спать!

Деннис даже после этого предостережения попытался сказать что-то, но рассерженный Хью изо всей силы замахнулся на него, а не попав, выругался и снова лег, повернувшись лицом к стене. Несмотря на его столь грозное настроение, у мистера Денниса хватило еще смелости дернуть его раз-другой за рукав, — видно, из каких-то тайных соображений палач жаждал продолжать разговор.

Но, так как и это не помогло, ему оставалось только терпеливо ждать, пока Хью соизволит выслушать его.

Глава семьдесят пятая

Прошел месяц. Мы в спальне сэра Джона Честера. За полуоткрытым окном радует глаза нежная зелень садов Тэмпла, блестит вдали мирная река, на ней весело теснятся лодки, баржи, десятки весел покрывают ее рябью. Ярко синеет небо, и легкий ветерок, влетая в окно, наполняет комнату благоуханием лета. Даже самый город, этот закоптелый город, будто излучает сияние. Его высокие крыши и шпили колоколен, всегда такие темные и мрачные, сегодня приняли веселую светло-серую окраску и словно улыбаются. Каждый когда-то позолоченный флюгер, шар, крест сверкает, как новенький, в лучах яркого утреннего солнца. И высоко над всем пылает червонным золотом величественный купол собора св. Павла.

Сэр Джон завтракает в постели. На маленьком столике подле него — чашка шоколада и гренки, на одеяле, под рукой, — книги, газеты. И, со спокойным удовлетворением время от времени оглядывая тщательно убранную комнату или рассеянно засматриваясь на летнее небо, сэр Джон с наслаждением ест, пьет, почитывает новости.

Радостное летнее утро действует, должно быть, и на его уравновешенную натуру. Сэр Джон сегодня необычайно оживлен, улыбается еще мягче и приятнее, чем всегда, и голос его звучит громче, веселее. Вот он отложил газету, откинулся на подушки с видом человека, который предается блаженным воспоминаниям, и через некоторое время заговорил вслух сам с собой:

— Итак, мой приятель-кентавр пошел по стопам своей матушки! Это меня ничуть не удивляет. И его таинственный друг, мистер Деннис, тоже… Что ж, и в этом нет ничего удивительного… И тот необыкновенно развязный юный идиот, который в Чигуэлле был моим посыльным… Туда ему и дорога… Признаться, я очень доволен… лучшего выхода и придумать нельзя.

Высказавшись таким образом, сэр Джон снова погрузился в отрадные размышления, от которых оторвался через некоторое время, чтобы допить начинавший уже стынуть шоколад и позвонить слуге.

Слуга принес вторую чашку. Сэр Джон, взяв ее у него из рук, с очаровательной любезностью сказал: «Благодарю, Пик», и отпустил его.

— А любопытно, что этот полоумный чуть было не выпутался на суде, — продолжал он свои размышления вслух, небрежно играя чайной ложечкой. — Но, по счастливому стечению обстоятельств (или, как говорят, по воле Провидения), на суде был брат лорд-мэра и другие судьи из провинции — в их тупых башках этот процесс почему-то пробудил некоторый интерес. Правда, брат лорд-мэра безусловно ошибался и только доказал свое близкое родство с этим забавным субъектом, утверждая, что дурачок Барнеби в здравом уме и, шатаясь повсюду со своей бродягой-матерью, проповедовал революционные, бунтовщические идеи. Тем не менее я ему очень благодарен за его добровольное показание. Эти помешанные говорят иногда такие опасные нелепости, что ради общественного спокойствия, право, следовало бы всех их перевешать.

Действительно, мировой судья из провинции своим показанием заставил опуститься колебавшуюся чашу весов правосудия, и дело было решено не в пользу Барнеби. Грин и не подозревал, как сильно он виноват в этом!

— Да, оригинальная будет компания, — рассуждал сэр Джон, опершись головой на руку и прихлебывая шоколад. — Весьма оригинальная. Палач, кентавр и сумасшедший. А ведь труп этого кентавра был бы превосходным приобретением для анатомического театра и обогатил бы науку! Надеюсь, об этом кто-нибудь позаботится… Имейте в виду, Пик, — меня нет дома ни для кого, кроме парикмахера.

Последнее замечание сэра Джона вызвано было раздавшимся внизу стуком в наружную дверь, которую слуга бросился отворять. После продолжительных переговоров вполголоса он вернулся в спальню, и когда, войдя, осторожно закрыл за собой дверь, из коридора донеслось чье-то покашливание.

— Нет, нет, Пик, слышать ничего не хочу, — сказал сэр Джон, отмахиваясь, когда слуга открыл было рот, чтобы доложить о посетителе. — Я вам уже сказал, что меня нет дома, и мое слово для вас должно быть свято. Почему вы никогда не выполняете приказаний?

Не имея что возразить на этот упрек, слуга хотел выйти, но тут посетитель, которому, видно, надоело ждать, постучал в дверь спальни и крикнул, что он пришел по делу очень важному и совершенно неотложному.

— Ладно, пусть войдет, — сказал сэр Джон слуге. И, когда дверь отворилась, прибавил, обращаясь к невидимому еще посетителю:

— Послушайте, милейший, ну, можно ли так бесцеремонно врываться в дом к джентльмену? Только человек, лишенный всякого самоуважения, может проявить такую поразительную невоспитанность!

— Извините, сэр Джон, что я пробрался к вам таким способом. Но дело у меня очень срочное, поверьте.

— Посмотрим, посмотрим, — отозвался сэр Джон. Когда он увидел, кто этот посетитель, лицо его прояснилось, на нем снова появилась всегдашняя подкупающая улыбка. — По-моему, мы с вами уже где-то встречались, — добавил он любезным тоном. — Но, право, не припомню вашей фамилии.

— Меня зовут Гейбриэл Варден, сэр.

— Ах, да, да, Варден. Боже, как у меня слабеет память! — Сэр Джон хлопнул себя по лбу. — Ну, конечно, мистер Варден, слесарь. У вас премилая жена, мистер Варден, а дочь — настоящая красавица. Надеюсь, они в добром здравии?

Слесарь поблагодарил и сказал, что обе здоровы.

— Рад это слышать. Кланяйтесь им от меня и скажите, что я желал бы иметь счастье сам их приветствовать вместо того, чтобы передавать привет через вас.

Помолчав минутку, сэр Джон с усиленной любезностью добавил:

— Располагайте мною. Чем могу служить?

— Благодарю вас, сэр Джон, — ответил Варден несколько сдержанно. — Я пришел не об одолжении просить, а по чужому делу… Секретному, — добавил он, покосившись на стоявшего в ожидании слугу. — И очень спешному.

— Не скажу, чтобы ваше посещение мне было приятнее оттого, что вы ничего не просите, — благосклонно промолвил сэр Джон. — Напротив, я был бы счастлив оказать вам какую-нибудь услугу. Ну, да так или иначе — рад вас видеть. Пик, будьте добры, принесите мне еще шоколаду, и тогда можете идти.

Слуга ушел, оставив их вдвоем.

— Сэр Джон, — начал слесарь. — Я простой, рабочий человек и всю жизнь им был… Так что вы не взыщите, если буду говорить напрямик. Образованный джентльмен на моем месте, конечно, сумел бы вас сначала подготовить и во всяком случае смягчить удар. Ну, что поделаешь! Поверьте, мне хотелось бы подойти к делу как можно деликатнее и осторожнее, а если не сумею, — вы уж меня извините.

— Присядьте, пожалуйста, мистер Варден, — отозвался сэр Джон, совершенно хладнокровно выслушав это вступление. — Шоколаду вы, вероятно, не пожелаете? Не все его любят, а я привык…

— Сэр Джон, — начал Варден, поблагодарив поклоном за приглашение сесть, но не воспользовавшись им. — Сэр Джон, — он понизил голос и шагнул ближе к постели. — Я пришел к вам прямо из Ньюгета…

— Господи помилуй! — ахнул сэр Джон, порывисто приподнявшись и сев на постели. — Прямо из Ньюгета! Какая неосторожность! Из Ньюгета, где свирепствует горячка, где столько оборванцев, грязных бродяг, где тысяча всяких ужасов! Пик, скорее камфару! Силы небесные! Дорогой мой мистер Варден, как вы могли прийти ко мне прямо из Ньюгета?

Слесарь, ничего не отвечая, молча смотрел, как Пик, который как раз вошел с горячим шоколадом, побежал к шкафу и, вернувшись с какой-то склянкой, обрызгал халат сэра Джона и постель. После этого он основательную порцию вылил на самого слесаря и покропил вокруг него ковер. Проделав все это, Пик снова удалился, а сэр Джон, уже успокоившись, откинулся на подушку и с улыбкой обратился к посетителю:

— Вы, надеюсь, простите, мистер Варден, что я немного испугался и за вас и за себя. Признаюсь, вы меня ошеломили, несмотря на ваше деликатное предупреждение. Будьте так добры, не подходите ближе… Так вы в самом деле были сейчас в Ньюгете?

Слесарь утвердительно наклонил голову.

— Вот как! А скажите, мистер Варден, откровенно, без всяких прикрас: что собой представляет эта тюрьма? — спросил сэр Джон конфиденциальным тоном, прихлебывая шоколад.

— Очень странное место, сэр Джон, — отвечал слесарь. — Унылое, печальное место, где можно увидеть и услышать много необыкновенного. Но и там редко услышишь такую необыкновенную историю, как та, что я пришел вам рассказать. Дело очень важное. Меня к вам послали.

— Но… не из тюрьмы же?

— Да, сэр Джон, именно оттуда.

— Ах, мой добрый, доверчивый и простодушный друг! — Сэр Джон, смеясь, поставил чашку на столик. — И кто же вас послал?

— Некто Деннис, палач. Он много лет вешал других, а завтра утром его самого повесят, — ответил слесарь.

Сэр Джон с самого начала был уверен, что Вардена прислал Хью, и, ожидая, что он назовет именно его, уже заранее подготовил ответ. Но сейчас он был так удивлен, что при всем своем самообладании в первую минуту не сумел скрыть этого. Впрочем, он быстро оправился и сказал все так же беспечно:

— А что понадобилось от меня этому господину? Может, память опять мне изменяет, но я, право, не припомню, чтобы я когда-нибудь имел удовольствие встречаться с ним, и уверяю вас, он не состоит в числе моих близких друзей.

— Сэр Джон, я постараюсь как можно точнее передать его собственные слова. И то, что он хочет сообщить, вам следует узнать сейчас же, не теряя ни минуты, — сказал слесарь серьезным тоном.

Сэр Джон уселся поудобнее и смотрел на посетителя так, словно хотел сказать: «Ну и забавный же старик! Ладно, послушаем его».

— Вы, может, читали в газетах, сэр, — Варден указал на газету, лежавшую под рукой у сэра Джона, — что я недавно выступал на суде свидетелем против этого человека. И если я остался жив и мог выступить, — так это во всяком случае не его вина.

— Читал ли я? — воскликнул сэр Джон. — Дорогой мой, да вы же настоящий общественный деятель заслуженно пользуетесь популярностью. Я с невероятным интересом читал ваши показания и тогда же вспомнил, что мы с вами немного знакомы. Надеюсь, мы скоро увидим ваш портрет в газетах?

— Сегодня утром, — начал слесарь, пропустив мимо ушей все эти любезности. — Рано утром, сэр, ко мне пришли из Ньюгета и сказали, что этот Деннис хочет меня видеть и сообщить мне что-то важное. Вы сами понимаете, сэр, что он не из числа и моих друзей, я его никогда в глаза не видел до того дня, когда эти громилы ворвались ко мне в дом.

Сэр Джон кивнул в ответ и стал легонько обмахиваться газетой.

— Но я уже знал — все об этом говорили, — что вчера вечером в тюрьме получен приказ, и завтра их повесят. И я не хотел отказать человеку в просбе перед смертью.

— Вы — истинный христианин, мистер Варден, — заметил сэр Джон. — И тем более мне хотелось бы, чтобы вы присели.

— Он мне сказал, — продолжал слесарь, в упор глядя на сэра Джона, — что послал за мной, потому что у него во всем мире нет ни единого друга или товарища (ведь он же был палачом), а, слушая мои показания на суде, он убедился, что я — честный человек и мне можно довериться. По его словам, все, кто знал об его профессии, даже последние негодяи и мерзавцы, сторонились его. Когда он связался с бунтовщиками, ни один из них не подозревал, кто он. Это, наверное, правда, потому что мой бывший подмастерье, бедный дурак, тоже водился с ним. Деннис скрывал это от них все время до самого своего ареста.

— Весьма благоразумно со стороны мистера Денниса, — все так же любезно ввернул сэр Джон, подавляя зевок. — Вы излагаете все превосходно и очень ясно, но, право, это меня не особенно интересует.

— А когда его посадили в тюрьму, — продолжал слесарь, ничуть не обескураженный этим замечанием, — с ним в одной камере оказался молодой парень по имени Хью, вожак бунтовщиков, которого выдал он, Деннис. И во время их ссоры у несчастного вырвались какие-то слова, из которых Деннис узнал, что мать этого парня умерла такой же смертью, к какой приговорены они оба… Сэр Джон, времени остается мало.

Сэр Джон отложил газету, служившую ему веером, поставил чашку на стол и посмотрел слесарю в лицо так же пристально, как тот смотрел на него, но легкая усмешка по-прежнему не сходила с его губ.

— Они садят вдвоем в тюрьме вот уже целый месяц. За это время они много раз толковали между собой, и палачу стало ясно, что это он в свое время привел в исполнение смертный приговор, повесив мать Хью. Нужда, как это часто бывает, толкнула ее на преступное и легкое ремесло — сбыт фальшивых ассигнаций. Она была молода и красива, и фальшивомонетчики, которые нанимают мужчин, женщин и детей для сбыта фальшивых денег, решили, что она очень подойдет для их дела и, наверное, долго сможем им заниматься не вызывая подозрений. Но они ошиблись: она попалась с первого же раза и заплатила жизнью за этот грех. Она была цыганка, сэр Джон…

Быть может, набежавшее на солнце облачко покрыло тенью лицо сэра Джона — оно казалось в этот миг мертвенно бледным. Но он по-прежнему смотрел прямо в глаза Вардену.

— Да, сэр Джон, цыганка, — повторил тот. — И женщина с сильным, независимым характером. Красота ее и гордость привлекли внимание некоторых джентльменов, которые неравнодушны к черным глазам. Ее пытались спасти, и, может, это и удалось бы, если бы она захотела рассказать свою историю. Но она ни за что не хотела… В тюрьме подозревали, что она задумала покончить с собой, за ней стали следить днем и ночью. С тех пор она больше не раскрывала рта…

Сэр Джон протянул было руку к чашке. Но следующие слова слесаря остановили его:

— Заговорила она только за минуту до смерти. Тут она вдруг сказала твердо и тихо, — а слышал ее только палач, потому что все уже от нее отошли и предоставили бедняжку ее участи: «Будь у меня сейчас в руках нож и окажись он тут, я убила бы его на месте!» Палач спросил: «Кого?» Она ответила: «Отца моего мальчика».

Сэр Джон опустил протянутую руку, и, так как слесарь замолчал, он уже без малейшего признака волнения, спокойным и учтивым жестом попросил его продолжать.

— Так она впервые упомянула о том, что у нее есть близкие. Палач спросил: «А ребенок жив?» — «Жив». Он спросил еще, где же этот ребенок, как его зовут и не хочет ли она что-нибудь ему передать. Она сказала, что у нее только одно желание — чтобы мальчик ничего не знал о своем отце и чтобы он не вырос кротким и безответным. И она надеется, что когда он станет взрослым, бог ее племени сведет отца с сыном, и сын отомстит за нее. Палач пробовал расспросить ее подробнее, но она не вымолвила больше ни слова. Она и эти-то несколько слов сказала как будто не ему: ни разу на него не взглянула и все время стояла, обратив лицо к небу.

Сэр Джон взял понюшку табаку, полюбовался висевшим на стене изящным эскизом под названием «Природа», затем снова перевел глаза на слесаря и с учтиво-покровительственным видом промолвил:

— Да, мистер Варден, так вы говорили…

— Я говорил, сэр Джон, что она ни разу и не взглянула на палача, — продолжал слесарь все тем же решительным тоном и так же пристально глядя в лицо сэру Джону, чьи уловки его ничуть не смутили. — Так она умерла, и палач этот забыл о ней. Но несколько лет спустя приговорен был к повешению один человек, тоже цыган, смуглый, красивый парень и настоящий дикарь. И когда этот цыган сидел в тюрьме перед казнью, он вырезал на палке портрет палача Денниса, которого не раз видывал раньше, — хотелось ему, видно, показать, что он смерти не боится и не думает о ней. Палку цыган передал палачу уже на Тайберне и рассказал ему, что та женщина, его соплеменница, ушла когда-то от своих к одному знатному джентльмену. Джентльмен ее обольстил и бросил, а все прежние друзья от нее отвернулись, и тогда эта гордая женщина дала себе клятву ни к кому никогда не обращаться за помощью, в какой бы нужде она ни была. И клятву свою она сдержала. Цыган прибавил, что, даже от него (а он, видно, сильно ее любил) она, встретив его случайно на улице, убежала, и он больше не видел ее до того дня, когда пришел со своими приятелями в толпе зевак на Тайберн, чтобы поглазеть на казнь, и чуть с ума не сошел, узнав в осужденной ту, которую он любил. И вот, стоя на том же помосте, где когда-то стояла она, цыган этот рассказал все палачу и назвал ее настоящее имя, которое было известно лишь ее соплеменникам да тому джентльмену, с которым она бежала. Это имя палач хочет назвать только вам одному, сэр Джон.

— Только мне! — воскликнул сэр Джон, и рука его с согнутым мизинцем (чтобы виден был украшавший его бриллиантовый перстень), совершенно спокойно и уверенно подносившая ко рту чашку, на миг застыла в воздухе. — Мне! Дорогой мой мистер Варден, что за нелепость! С чего это он вздумал именно мне поверять свои секреты? Да еще когда рядом были вы, человек, заслуживающий полнейшего доверия!

— Сэр Джон, сэр Джон, завтра в полдень эти люди умрут! — перебил его слесарь. — Так дослушайте же то немногое, что я еще имею вам сказать, и не думайте, что можете обмануть меня. Конечно, я человек простой, низкого звания, а вы — знатный и образованный джентльмен, но правда для всех одна. Знаю, вы уже сами догадались, что я должен вам передать, и поняли, что этот Хью, осужденный на смерть, — ваш сын.

— Как! — благодушно-шутливым тоном воскликнул сэр Джон. — Неужели же безвременно погибший цыган посмел утверждать такую вещь?

— Нет, это не он, — возразил слесарь. — Потому что его соплеменница заставила его дать клятву, — которую у них почитают священной даже самые отчаянные, — что он никому не назовет вашего имени. Но в узоре на палке цыган вырезал несколько букв и попросил палача хорошенько запомнить это слово на тот случай, если ему доведется когда-нибудь встретить ее сына.

— Какое же это слово?

— Честер.

Сэр Джон с безмерным наслаждением допил шоколад и бережно утер рот платком.

— Это все, что сказал Деннис мне, сэр Джон, — продолжал слесарь. — Но за то время, что он и Хью вместе в тюрьме ждали смерти, они много и откровенно говорили между собой. Повидайте же их и выслушайте все что они могут добавить к моему рассказу. От Денниса вы узнаете то, чего он не доверил мне. Если вам нужны еще какие-нибудь доказательства (но, по-моему, вы в них не нуждаетесь), вы легко сможете их получить.

— А скажите-ка, милейший, уважаемый, добросердечный мистер Варден — право, не могу на вас сердиться, даже если бы хотел! — к чему это вы клоните? — спросил сэр Честер, выровняв подушку и опершись на нее локтем.

— Ведь вы же человек, сэр Джон, и я думал, что в душе вашей пробудятся естественные человеческие чувства. Мне казалось, что вы пустите в ход все ваше влияние, чтобы спасти своего несчастного сына и того человека, от которого вы узнали, что у вас есть сын А в худшем случае вы хотя бы повидаете сына и постараетесь чтобы он не умер нераскаянным. Ведь он все еще считает себя ни в чем не виновным! Судите сами, какова была его жизнь, если он мне прямо объявил, что вы только постараетесь ускорить его смерть, чтобы заткнуть ему рот, если это будет в вашей власти.

— Но вы-то, мой милый мистер Варден, — отозвался сэр Джон тоном кроткого упрека, — вы-то как могли в ваши годы остаться настолько доверчивым и простодушным? Вы приходите к человеку известному и солидному с подобными поручениями от каких-то отъявленных негодяев, которые в крайности хватаются за соломинку! Фи фи, как вам только не стыдно?

Слесарь хотел было что-то возразить, но сэр Джон остановил его:

— Мистер Варден, я с величайшим удовольствием — просто с наслаждением — готов беседовать с вами на любую другую тему, но продолжать этот разговор мне запрещает мое достоинство и положение.

— Подумайте хорошенько, сэр, — сказал слесарь. — Подумайте об этом, когда я уйду. Вашего законного сына. мистера Эдварда, вы уже три раза выгоняли, но помириться с ним у вас будет время, сэр Джон, — впереди у вас, быть может, еще многие годы. А завтрашний полдень наступит скоро, пройдет — и не вернется.

— Весьма вам признателен за совет, который дан от души, — промолвил сэр Джон, холеной рукой посылая слесарю воздушный поцелуй. — Ваше простосердечие меня пленяет, но жаль, что житейской мудрости у вас маловато… Ах, там пришел мой парикмахер — как жаль! Никогда еще его приход не был так некстати. До свиданья. Всего хорошего! Не забудьте передать поклон вашим дамам, дорогой мистер Варден. Пик, проводите мистера Вардена вниз!

Слесарь не сказал ни слова, только посмотрел на него и вышел. Как только сэр Джон остался один, выражение его лица изменилось, словно с него слетела маска. Улыбку сменили усталость и тревога — то было лицо актера, измученного трудной ролью. С тяжелым вздохом он встал с постели, запахнув халат.

— Значит, она-таки сдержала слово, — сказал он. — Выполнила свою угрозу… Лучше бы я никогда не видал ее смуглого лица!.. Я мог бы с самого начала прочесть в нем, чем все кончится… А ведь эта история могла бы наделать шуму, будь у них более веские доказательства! Теперь же, если им помешать найти утерянные звенья цепи, можно не беспокоиться… Ужасно неприятно оказаться родителем такого неотесанного дикаря! Ну, да я сделал, что мог, — давал ему мудрые советы и предупреждал, что он непременно кончит виселицей. Больше я ничего не мог бы сделать, если бы и знал о нашем родстве. На свете есть великое множество отцов, которые и этого не делают для своих незаконных детей… Зовите парикмахера, Пик!

Последняя мысль и припомнившиеся ему многочисленные примеры, подтверждавшие ее, быстро успокоили покладистую совесть сэра Джона, и вошедший парикмахер не нашел в нем никакой перемены: перед ним был тот же невозмутимо-спокойный, элегантный, обворожительный джентльмен, каким он видел его и вчера, и позавчера, и много-много раз до того.

Глава семьдесят шестая

Медленно уходя от сэра Джона, слесарь наш то и дело останавливался под осенявшими аллею деревьями, почти надеясь, что его окликнут и вернут. Трижды возвращался он к дому и все еще медлил на углу, когда часы пробили двенадцать.

Звон их казался Вардену особенно торжественным не только потому, что напоминал о казни, которая свершится завтра в этот же час: он знал, что это звон погребальный и возвещает смертный час убийце. Он видел сегодня утром, как Радж ехал по запруженной народом улице, осыпаемый проклятиями, как он трясся, как дрожали его губы. Приметил он и пепельно-серую бледность его лица, пот на лбу, безумное отчаяние в глазах, тот страх смерти, что поглощает все другие мысли и чувства и без устали гложет душу и мозг. Блуждающий взгляд Раджа, казалось, искал вокруг надежды, но, куда ни обращался, везде находил лишь пищу для отчаяния.

Да, Варден видел, как этого жалкого, всеми отверженного преступника везли на виселицу. И в той же телеге подле него стоял его гроб. Радж до последнего своего часа оставался все тем же закоснелым нераскаянным грешником, и собственная страшная участь только сильнее ожесточала его против жены и сына. Последние слова, слетевшие с его побледневших губ, были проклятием им обоим.

Мистер Хардейл решил присутствовать при казни, чтобы самому убедиться, что она свершена: только эта уверенность могла утолить жажду возмездия и горечь, копившиеся в его душе столько лет. Зная о намерении мистера Хардейла, слесарь побежал его разыскивать, как только смолк бой часов.

— Тем двум я уже больше ничем помочь не могу, — говорил он себе по дороге. — Да помилует их бог!.. И не только им, никому я не могу помочь! Мэри Радж всегда будет иметь приют и верного друга, когда он ей понадобится. Но Барнеби, бедный, добрый Барнеби, — что я могу сделать для него? Ох, есть много, очень много людей в здравом уме, которых я охотно, прости мне господи, отдал бы за Барнеби! Мы с ним всегда были добрыми друзьями, но до сих пор я и сам не знал, как люблю этого мальчика!

Мало кто в огромном городе думал о Барнеби в этот день, мало для кого он был не просто одним из действующих лиц предстоящего завтра зрелища. Но если бы даже все население Лондона думало о нем и желало его помилования, никто не желал бы этого так горячо, от всего сердца, как честный слесарь.

Барнеби ожидала смерть. Надежды на спасение не было. Много зол влекут за собой частые смертные казни, и не последнее из этих зол — то, что люди, произносящие приговор и выполняющие его, черствеют душой. Самые мягкосердечные постепенно становятся бесчувственными, равнодушными к своей великой ответственности или вовсе не сознают ее.

Приговор был произнесен, и Барнеби ожидала смерть. Такие приговоры выносились каждый месяц и за менее тяжкие преступления. Они стали столь обычными, что вряд ли кого и этот возмутительный приговор ужаснул или заставил усомниться в его справедливости. К тому же именно теперь, когда Закон был так дерзко нарушен мятежниками, нужно было укрепить его престиж. А символом этого престижа, начертанным на каждой странице свода уголовных законов, была виселица. И Барнеби должен был умереть.

Друзья делали попытки спасти его. Слесарь сам относил все петиции и просьбы о помиловании, адресованные в самую высшую инстанцию. Но источник высшей власти не был источником милосердия, и Барнеби должен был умереть.

Мать с первого дня не оставляла его ни на минуту и только на ночь уходила из тюрьмы. А ее присутствие, как всегда, радовало и успокаивало его. В этот последний день он был, как никогда, бодр, весел и горд собой. И когда мать, уронив книгу, которую читала ему вслух, вдруг обняла его, Барнеби прервал свое занятие (он старательно обвязывал полоской траурного крепа тулью своей шляпы) и удивился этому взрыву горя. А Грип слабо каркнул, не то для ободрения, не то в знак протеста, но на большее он сегодня был неспособен и снова погрузился в молчание.

Для них, стоявших на краю бездны, в глубину которой ничей взор не может проникнуть, Время, готовое так скоро кануть в Вечность, неслось, как мощная река, которая, приближаясь к морю, все быстрее катит свои воды. Только что было утро, они сидели и разговаривали словно во сне, и вот уже наступил вечер. Страшный час расставания, который еще вчера казался таким далеким, был теперь на пороге.

Мать и сын вышли во двор, крепко обнявшись, но не говоря ни слова. Барнеби находил, что тюрьма — скучное, печальное, противное место, и ждал завтрашнего дня, как освобождения, как перехода к чему-то светлому и прекрасному. Притом в голове у него бродила смутная мысль, что он теперь очень видный человек и обязан доказать свое мужество тюремщикам, которым хотелось бы, чтобы он трусил и плакал. Думая так, он старался шагать тверже и уговаривал мать крепиться, не плакать, показывал ей, что рука у него ничуть не дрожит.

— Говорят, что я дурачок, мама. Вот они увидят завтра!..

Деннис и Хью тоже были во дворе. Хью вышел из своей камеры одновременно с Барнеби и его матерью, потягиваясь, словно со сна. Деннис сидел в углу двора на скамье, скорчившись так, что его подбородок почти уткнулся в колени. Он все качался взад и вперед, как под влиянием мучительной боли.

Мать и сын ходили по одной стороне двора, Хью и Деннис оставались на другой. Хью шагал взад и вперед, время от времени бросая гневный взгляд на ясное летнее небо и затем — на окружавшие двор стены.

— А отмены нет! Все нет! Никто не идет! Теперь осталась только одна ночь! — тихо причитал Деннис, ломая руки. — Как ты думаешь, брат, придет мне ночью помилование? Я помню такие случаи, когда указ привозили ночью, а то и в пять, в шесть, в семь часов утра. Значит, еще есть надежда, верно? Скажи же, что есть! Ну, скажи ты, парень: ведь есть? — хныкал несчастный палач, с мольбой протягивая руки к Барнеби. — Иначе я с ума сойду!

— Сойди! Это будет самое лучшее. Здесь сумасшедшему легче, чем человеку в здравом уме, — сказал Хью.

— Нет, ты скажи, как думаешь — есть надежда? Скажите же мне кто-нибудь, есть или нет! — кричал Деннис. Он был в эту минуту так мерзок и противен, что мог вызвать одно только презрение, и даже само Милосердие отвернулось бы от этого жалкого подобия человека.

— Неужели для меня нет надежды? Может, они медлят просто потому, что хотят припугнуть меня? Как вы думаете? О, господи! — Он уже почти вопил и ломал руки. — Неужели никто не скажет мне хоть одно утешительное слово?

— Уж тебе-то следовало бы другим пример показывать, а ты раскис больше всех, — сказал Хью, остановившись подле него. — Ха-ха-ха! Вот каков палач, когда настал его черед!

— Ты не знаешь еще, каково это, — плакал Деннис, буквально извиваясь всем телом. — А я знаю. Неужели меня повесят?! Meня! Меня! Чтобы меня постигла такая судьба!

— А почему бы и нет? — Хью откинул свесившиеся на глаза спутанные кудри, чтобы получше рассмотреть своего бывшего соратника. — Когда я еще не знал, какое у тебя ремесло, я частенько слышал, с каким смаком ты рассуждал про это — как будто о первейшем удовольствии.

— И я был прав, — стонал Деннис. — Я сказал бы это и сейчас, будь я еще палачом. Но теперь другой на моем месте, и рассуждает так же, как рассуждал я. Вот что ужасно! Кому-то не терпится вздернуть меня. Я по себе знаю, что он ждет с нетерпением.

— Что ж, он скоро своего дождется, — заметил Хью, снова принимаясь шагать по двору. — Значит, сиди спокойно и утешайся этим.

Хотя во всем, что говорил и делал один из этих двух людей, чувствовалась самая бесшабашная смелость, а другой проявлял отвратительное и постыдное малодушие, — трудно сказать, кто из них больше ужаснул и оттолкнул бы стороннего наблюдателя. В Хью чувствовалось остервенение дикаря, привязанного к столбу на костре, а палач дошел до состояния собаки, почувствовавшей петлю на шее. Впрочем, обычно все приговоренные находились в одном из этих двух состояний, как мог бы засвидетельствовать мистер Деннис, которому это было хорошо известно. Вот какой богатый урожай давали семена, посеянные Законом! И это стало таким привычным, что считалось уже вполне естественным!

В переживаниях всех осужденных было нечто общее. Мысли их блуждали, неслись неудержимой, беспорядочной чередой, внезапно возникали в уме отрывочные воспоминания о вещах далеких и давно позабытых, смутное и тревожное томление по чему-то неведомому, ничем не утолимая тоска. Быстро летели минуты, незаметно, как по волшебству, сливаясь в часы, быстро надвигалась роковая ночь. Тень смерти неотступно витала над ними, но такая легкая и неясная, что из мрака упорно выступали, назойливо лезли в глаза вещи самые незначительные и обыкновенные… И невозможно было, если бы даже хотелось, готовиться к предстоящему, сосредоточить мысли на покаянии, на чем бы то ни было — их тотчас отвлекало тяготевшее над душой жуткое наваждение. Это испытывали и Барнеби, и Хью, и Деннис, только внешне оно проявлялось у них по-разному.

— Принеси мне книгу, я оставила ее на твоей койке, — сказала миссис Радж сыну, услышав бой часов. — Погоди — прежде поцелуй меня.

Он посмотрел ей в лицо и понял, что пришло время расставаться. Долго стояли они обнявшись, потом Барнеби вырвался и побежал за книгой, наказав матери непременно подождать его, не уходить. Он вернулся тотчас же, услышав крик, — но ее уже не было. Он бросился к воротам, посмотрел сквозь решетку и увидел, как ее уносили. Она ведь говорила, что сердце у нее разорвется. И для нее так будет лучше.

— Как по-твоему, — заскулил Деннис, подобравшись к Барнеби, который стоял у ворот как вкопанный, тупо глядя на глухие каменные стены. — Есть еще надежда? Это — страшная смерть, ужасный конец для такого человека, как я. Как ты думаешь, придет помилование? Я говорю про себя а не про тебя. Тише, не надо, чтобы он слышал (кивок в сторону Хью). Он такой отчаянный!

— Ну, ребята, пора по домам, — объявил надзиратель. Он то входил, то выходил, заложив руки в карманы и зевая с таким скучающим видом, словно его уже ничто на свете не интересовало.

— Нет, еще рано! — взмолился Деннис. — Остается еще целый час.

— Эге, у твоих часов теперь другой ход, чем бывало, — возразил надзиратель. — Раньше они всегда спешили, как шальные, а теперь вот отставать стали.

— Голубчик! — завопил несчастный палач, упав на колени. — Дорогой мой друг, — мы же всегда были друзьями, — поймите, здесь вышла какая-то ошибка. Может, приказ отправили не туда или посланный задержался в дороге. А может, он умер скоропостижно. Я раз сам видел, как человек свалился на улице замертво, и в кармане у него нашли какие-то бумаги. Пошлите узнать! Пусть кто-нибудь сходит и наведет справки. Не может быть, чтобы меня решили повесить! Не может этого быть!.. — Он вдруг вскочил и завыл. — Да, да, помилование задержали нарочно, меня обманом повесят! Это заговор, заговор! И я умру! — Он снова испустил дикий вопль и в судорогах упал на землю.

— Посмотрите-ка на палача, когда дело касается его шкуры! — снова воскликнул Хью, когда Денниса унесли. — Ха-ха-ха! Держись, храбрый Барнеби. Чего нам бояться? Давай руку! Они умно делают, что отправляют нас на тот свет, — если бы мы опять сорвались с цепи, они бы так дешево не отделались. Ну, еще раз пожмем друг другу руки! Двум смертям не бывать, а одной не миновать. Если проснешься ночью, скажи это себе во весь голос и усни опять. Ха-ха-ха!

Барнеби снова бросил взгляд сквозь решетку на пустой двор, затем посмотрел вслед Хью, шедшему к своей камере. Он слышал, как Хью что-то крикнул ему и захохотал, видел, как он помахал ему шляпой. Он тоже пошел в свою камеру, двигаясь, как лунатик. Войдя, лег на свою койку, прислушался к бою часов… В душе его не было ни тени страха иди печали.

Глава семьдесят седьмая

Время шло. Шум на улицах постепенно утихал, и, наконец, наступила полная тишина, которую нарушал только бой башенных часов, отмечающих шаги (менее слышные, крадущиеся, когда город спит) великого седовласого Стража, который не знает ни отдыха, ни сна. В те несколько часов темноты и покоя, когда город отдыхает от лихорадочной дневной суеты, замирают все отзвуки кипучей деловой жизни, а проснувшиеся люди настороженно вслушиваются и со страстным нетерпением ждут рассвета.

К фасаду тюрьмы в этот торжественный ночной час стали сходиться рабочие по двое, по трое и, встречаясь среди улицы, разговаривали шепотом, бросив на мостовую свои инструменты. Вскоре из самой тюрьмы стали выходить другие, таща на плечах доски и бревна; когда все было вынесено, рабочие засуетились, и через минуту-другую глухой стук молотков нарушил тишину.

Там и сям среди работавших стояли люди с фонарями или дымными факелами, чтобы светить им; при этом неверном свете было смутно видно, как одни вынимали камни из мостовой, другие на этих местах вкапывали высокие столбы. Несколько рабочих медленно выкатили с тюремного двора грохотавшую пустую телегу, их товарищи между тем воздвигали поперек улицы крепкие барьеры. Глядя на темные фигуры всех этих усердно работавших людей, безмолвно сновавших здесь в такой необычный час, можно было вообразить, что это какие-то духи возводят в полночь призрачное сооружение, которое, как и они, исчезнет с первым проблеском дня, растает в утреннем тумане.

Было еще темно, когда стали собираться зрители, пока немногочисленные. Они приходили сюда явно с целью не упустить зрелища и намеревались остаться до конца. Даже те, кто только проходил мимо, отправляясь по своим делам,все останавливались, медлили, словно притягиваемые непобедимой силой. Между тем свист пилы и стук молотков раздавались все громче и чаще, смешиваясь с треском досок, сбрасываемых на мостовую, а временами — с голосами рабочих, окликавших друг друга. Каждые четверть часа били куранты на башне ближней церкви, и какое-то невыразимо-жуткое ощущение овладевало всеми, кто слышал этот звон.

Но вот восточный край неба озарился бледным светом, и жаркая духота этой ночи сменилась резкой свежестью. День еще не наступал, но мрак рассеялся, и звезды побледнели. Тюрьма, черневшая до сих пор бесформенной массой, приняла свой обычный вид, и время от времени на крыше ее появлялась одинокая фигура часового, — он наблюдал сверху за приготовлениями на улице. Человек этот словно составлял часть тюрьмы и, как были уверены зрители, знал обо всем, что в ней происходит. Поэтому он вызывал к себе такой же интерес, как сама тюрьма, и на него глазели жадно, указывая его друг другу, как будто это было привидение.

Постепенно заря разгоралась, и вот уже в тускло-сером свете утра стали четко вырисовываться дома, вывески. Громоздкие почтовые кареты выползали из ворот постоялого двора напротив; из окошек их с любопытством смотрели пассажиры и, пока карета медленно проезжала мимо, они все время оглядывались на тюрьму.

Наконец первые лучи солнца брызнули на улицу, и ночная стройка, в темноте принимавшая сотни образов в воображении зрителей, предстала перед ними теперь в настоящем своем виде — эшафота и виселицы.

Уже тепло погожего дня стало пригревать немногочисленную еще толпу перед тюрьмой, жужжание голосов стало внятнее, открывались одна за другой ставни, поднимались шторы, и люди, ночевавшие в домах против тюрьмы, — где места у верхних окон были заранее распроданы по высокой цене желающим видеть казнь, — поспешно вставали с постели. В некоторых домах для удобства выставляли оконные рамы. Иные зрители уже уселись на свои места и коротали время за картами, выпивкой или веселой беседой. Те, кто купил места на крышах, забирались туда с парапетов и через чердачные окна. Другие еще только приценивались к хорошим местам и, поглядывая на все разраставшуюся внизу толпу и на рабочих, отдыхавших под виселицей, стояли в нерешимости, с притворным равнодушием слушая хозяина, который расхваливал удобное расположение своего дома, откуда все будет отлично видно, и уверял, что назначенная им плата за места у окон баснословно дешева.

Кажется, никогда еще не было утра прекраснее. С крыш и верхних этажей видны были шпили церквей и величественный купол собора, высившиеся за тюрьмой на фоне синего неба. Проходившие над ними легкие летние облачка окрашивали их в свой цвет, и в прозрачном воздухе четко рисовалась каждая деталь кружевной резьбы и лепных украшений. Рождался день, и все сияло, все говорило о радости и надеждах. Только улица внизу, еще покрытая тенью, напоминала мрачное ущелье. Среди бурлившей вокруг жизни стояло страшное орудие смерти. Казалось, даже солнце избегало глядеть на него.

Как ни мрачно и зловеще выглядело оно в тени, еще ужаснее было это орудие смерти, покрытое черной, вздувшейся пузырями краской, с петлями, болтавшимися в воздухе подобно каким-то отвратительным гирляндам, в ярком дневном свете, когда солнце поднялось высоко во всем своем блеске и великолепии. Не так страшно было оно в глухом полуночном мраке, окруженное призрачными фигурами людей, как теперь, свежим веселым утром, среди шумной толпы любопытных. Не так страшно было оно, когда, как призрачный часовой, маячило на улице спящего города и, быть может, омрачало его сны, как сейчас, среди бела дня, когда бесстыдно открывалось взорам людей, навязывая свое нечистое присутствие их мыслям и чувствам.

Пробило пять часов… шесть… семь… пробило восемь. По двум главным улицам, сходившимся на перекрестке, уже стремился людской поток к центрам деловой и торговой жизни. Телеги, кареты, фургоны, тележки, тачки прокладывали себе дорогу сквозь толпу, двигаясь все в одном направлении. Прибывавшие в город из окрестностей почтовые кареты останавливались, и кучер кнутом указывал на виселицу, — в этом, впрочем, не было никакой надобности, и без того головы всех пассажиров были повернуты в ту сторону, и к окнам приникали напряженно-внимательные лица. Даже женщины боязливо смотрели на отвратительное сооружение. В толпе высоко поднимали детей, чтобы они могли лучше увидеть эту страшную игрушку и знали, как вешают людей.

Двоих из трех приговоренных мятежников приказано было повесить перед тюрьмой, в разрушении которой они принимали участие, а одного — сразу же после этого, на Блумсбери-сквер. В девять часов на улице появился большой отряд солдат и выстроился вдоль узкого прохода к Холборну, который ночью охранялся только полицией. По этому проходу провезли вторую телегу (первая понадобилась для постройки эшафота) и подкатили ее к воротам тюрьмы. Когда все приготовления были окончены, солдатам скомандовали «вольно!»; офицеры стали прохаживаться вдоль рядов или беседовали у ступеней эшафота, а зрители, число которых за последние часы сильно увеличилось, все прибывали и прибывали. Ждали полудня, и с каждым боем часов на церкви Гроба Господня нетерпение толпы все возрастало. До сих пор она стояла довольно смирно, почти безмолвно, и только по временам появление новой компании у окон привлекало всеобщее внимание и вызывало замечания. Но когда время подошло к полудню, в толпе поднялось жужжание, гомон, которые, усиливаясь с каждой минутой, скоро перешли в гул, наполнявший воздух. В этом шуме невозможно было различить отдельных голосов, а тем более слов, да люди мало и говорили между собой, — только иногда более осведомленные объясняли рядом стоящим, что палача Денниса, когда он выйдет, легко будет узнать, потому что он ростом ниже другого, которого зовут Хью, а на Блумсбери-сквер повесят Барнеби Раджа.

Чем ближе подходил назначенный час, тем громче гудела толпа, так что наверху у окон люди не слышали даже боя часов, хотя колокольня была рядом. Впрочем, слушать его не было надобности: по лицам толпы внизу легко угадывалось, что прошло еще четверть часа. Едва часы начинали бить, в толпе возникало движение, словно над ней проносилось что-то, затемняя свет, и сплошная масса лиц уподоблялась циферблату, на котором гигантская стрелка отмечает ход времени.

Три четверти двенадцатого! Гул становится оглушительным, хотя все, кажется, молчат, как немые: куда ни глянь, — крепко сжатые рты и напряженно-внимательные глаза. Самому зоркому наблюдателю трудно было бы определить, откуда же слышен этот рев, указать, кто кричит, — это было так же трудно, как уловить движение створок морской раковины.

Три четверти двенадцатого. Многие зрители, отходившие от окон, успели подкрепиться и с новыми силами вернулись на свои посты, а все, кто вздремнул, проснулись; каждый человек в толпе сделал последнюю попытку занять место получше, из-за этого началась давка, и толпа так напирала на крепкие барьеры, что они гнулись, как прутья. Офицеры, до этого стоявшие тесной группой, заняли свои места и отдали команду. Шпаги были обнажены, мушкеты вскинуты на плечо, и блестящая сталь засверкала среди толпы, как река на солнце. Вдоль рядов двое мужчин поспешно провели лошадь и запрягли ее в телегу, стоявшую у ворот тюрьмы. Шум, все возраставший до этой минуты, вдруг сменился мертвой тишиной — казалось, огромная толпа затаила дыхание. Все окна теперь представляли собой море голов, крыши кишели людьми, которые жались к дымовым трубам, выглядывали из-за коньков, балансировали на таких местах, откуда рисковали грохнуться вниз на мостовую, если расшатается под ногами какой-нибудь кирпич или камень. Колокольня и крыша церкви, погост, свинцовая крыша тюрьмы, даже фонарные столбы и водосточные желоба — словом, все окружающее пространство было усеяно людьми.

При первом ударе часов, возвещавших полдень, в тюрьме зазвонил колокол. Тут зрители снова зашумели, послышались крики «Шапки долой!», «Ах, несчастные!», а кое-где стоны и пронзительные вопли. Жутко было видеть (если в эту минуту всеобщего безумного возбуждения можно было что-либо увидеть) множество жадных глаз, неотрывно устремленных на эшафот и виселицу.

Глухой ропот толпы слышен был внутри тюрьмы так же явственно, как снаружи. Когда троих осужденных вывели во двор, воздух дрожал от гула. Они знали, что означает этот шум.

— Слышите? — воскликнул Хью, ничуть им не встревоженный. — Нас уже ждут. Я еще ночью слышал, когда проснулся, как они собирались у ворот, но повернулся на другой бок и опять заснул. Вот сейчас увидим, как встретят палача, когда наступит его черед висеть. Ха-ха-ха!

Вошедший в этот момент тюремный священник упрекнул Хью за столь неуместную веселость и посоветовал ему вести себя более подобающим образом.

— К чему, сэр? — возразил Хью. — Самое лучшее — отнестись ко всему легко. К чему горевать? Вам вот, например, горя мало… Нет, нет, — остановил он священника, который хотел что-то сказать, — как ни притворяйтесь печальным, сколько ни делайте постную мину, я знаю, что вам до нас никакого дела нет. Говорят, во всем Лондоне никто не умеет лучше вас приготовлять салат из омаров. Ха-ха! Давно я это слыхал от людей. Ну, как, сегодня салат удался? Сами готовили? Что еще у вас будет к завтраку? Надеюсь, угощения с избытком хватит на всю голодную братию, которая засядет за ваш стол после приятного зрелища.

— Боюсь, что вы неисправимы, — сказал священник, качая головой.

— Верно. Неисправим, — сурово подтвердил Хью. — Не надо лицемерить, сэр. Для вас это только ежемесячное развлечение, так не мешайте же повеселиться и мне. А коли вам нужен трус, который боится смерти, — вот этот вам вполне подойдет. Попробуйте обработать его.

Он указал на Денниса, которого поддерживали два человека, потому что ноги его волочились по земле, и он дрожал так, что его всего словно судорогой сводило. Отвернувшись от этого жалкого зрелища, Хью подозвал стоявшего поодаль Барнеби.

— Ну, что, мальчик? Не надо падать духом. Не бери пример с него.

— Бог с тобой, Хью, разве я трушу? — воскликнул Барнеби, легкими шагами подходя к нему. — Ничуть. Я очень счастлив. Я не хотел бы сейчас остаться в живых, даже если бы меня помиловали. Ну, взгляни на меня — неужто ты думаешь, что я боюсь смерти? Нет, не видать им меня дрожащим от страха!

Хью на мгновение всмотрелся в его лицо, озаренное какой-то удивительно светлой улыбкой, заглянул в ярко блестевшие глаза и, став между ним и священником, резким шепотом сказал тому:

— На вашем месте я не стал бы его напутствовать. Хоть вы ко всему привычны, он может испортить вам аппетит, и пропадет хороший завтрак.

Барнеби, единственный из трех, умылся этим утром и даже принарядился. Ни Хью, ни Деннис не умывались с того дня, как им был объявлен приговор. А у Барнеби и сегодня на шляпе красовались сломанные павлиные перья, и все другие убогие украшения ею костюма были старательно прилажены. Его горящие глаза, твердая поступь, гордый и решительный вид подобали бы человеку, с благородным энтузиазмом идущему на высокий героический подвиг, на самопожертвование во имя великого дела, а не на позорную смерть преступника.

Однако все это в глазах людей лишь усугубляла его вину. Все это принималось лишь за дерзость и притворство. Блюстители закона решили, что он — преступник, и значит так оно и было. А добрый пастырь четверть часа тему назад был крайне шокирован прощанием Барнеби с Грипом. В такие минуты ласкать птицу!

Двор был полон людей: представители гражданской власти, судейские, солдаты, любители таких зрелищ, гости, приглашенные точно на свадьбу. Хью окинул взглядом все это сборище, угрюмо кивнул в ответ на жест одного из представителей власти, указавшего ему, куда идти, и, хлопнув по плечу Барнеби, пошел вперед поступью льва.

Они вошли в большую комнату, расположенную так близко от эшафота, что здесь ясно слышны были голоса теснившихся вокруг него зрителей: кто-то умолял солдат вывести его из толпы, передние кричали задним, чтобы они не напирали, так как могут задавить их, что им уже и так дышать нечем.

Посреди комнаты стояли у наковальни два кузнеца с молотами. Хью подошел прямо к ним и с такой силой поставил ногу на наковальню, что железо загудело. Скрестив руки, хмуро и презрительно поглядывая на присутствующих, которые в свою очередь пристально его рассматривали и перешептывались, он стоял и ждал, пока его раскуют.

Денниса оказалось так трудно втащить в комнату, что кузнецы успели расковать Хью и уже кончали расковывать Барнеби, когда он, наконец, появился. Но как только он очутился в этом так хорошо ему знакомом месте в увидел людей, не менее хорошо ему известных, он несколько оправился начал снова молить о спасении.

— Джентльмены, добрые джентльмены, — кричал презренный трус, ползая на коленях и почти распростершись на каменном полу, — господин начальник, дорогой господин начальник, почтенные шерифы, смилуйтесь над несчастным человеком! Я столько лет служил его величеству, и закону, и парламенту! Не дайте мне умереть. Ведь это ошибка!

— Деннис, — сказал начальник тюрьмы, — вы же знаете, каков порядок. Приговор ваш прибыл вместе с остальными. Вы знаете, что мы ничего тут не можем поделать, даже если бы хотели.

— Я одного прошу, сэр, только одного — отсрочки, проверки! — вопил Деннис, весь дрожа и дико озираясь в поисках сочувствующих. — Король и правительство могут не знать, что это я. Я уверен, они не знают, — они ни за что не погнали бы меня на эту ужасную бойню. Им известна моя фамилия, но они не знают, что это именно я осужден. Отложите казнь, ради бога, отложите, добрые господа, пока им доложат, что я служил здесь палачом почти тридцать лет. Неужели никто из вас не пойдет и не скажет им это? — умолял он, ломая руки и обводя всех вытаращенными глазами. — Неужели не найдется такого милосердного человека, чтобы пойти и сказать им?

— Мистер Экермен, — сказал джентльмен, стоявший рядом с начальником тюрьмы, — может быть, этот несчастный несколько успокоится, если я заверю его, что, вынося ему приговор, судьи прекрасно знали, кто он.

— Но они, может, не знают, как это страшно! — крикнул палач, подползая на коленях к говорившему и протягивая к нему руки. — А для меня это во сто раз страшнее, чем для всякого другого. Скажите им это, сэр. Пошлите им сказать! Мне страшнее, чем другим, потому что мне столько раз приходилось это делать. Отложите казнь, пока не дадите им знать!

По знаку начальника, сторожа, которые привели Денниса, подошли к нему. Он испустил раздирающий крик:

— Постойте! Подождите! Минутку, одну только минутку! Есть еще последняя надежда. Одного из нас троих должны казнить на Блумсбери. Отправьте меня туда, — может, тем временем придет помилование. Наверное придет! Ради Христа, отправьте меня на Блумсбери-сквер, не вешайте меня здесь! Это убийство!

Его подтащили к наковальне, но даже сквозь лязг и грохот кузнечного молота и хриплый рев толпы слышны были его вопли. Он кричал, что ему известна тайна происхождения Хью, что отец Хью жив, что это знатный вельможа, что он, Деннис, знает не одну семейную тайну, но, если ему не дадут отсрочки, он унесет их с собой в могилу. Так он вопил в исступлении, пока голос не изменил ему, и он, наконец, свалился, как мешок, на руки сторожей.

В эту минуту часы начали бить полдень, и с первым их ударом зазвонил тюремный колокол. Начальство и судейские с двумя шерифами во главе направились к двери. Не успел еще затихнуть бой часов, как все было готово.

Хью объявили, что пора идти, и осведомились, не хочет ли он сказать что-нибудь.

— Сказать? Нет… Впрочем, постойте, я скажу два слова, — добавил он неожиданно, взглянув на Барнеби. — Подойди ко мне, мальчик.

Он крепко пожал руку своему несчастному товарищу, и в эту минуту выражение доброты, почти нежности смягчило свирепую суровость его лица.

— Вот что я скажу, — воскликнул он, смелым взглядом обводя стоявших вокруг, — если бы у меня было десять жизней и потеря каждой грозила бы мне в десять раз большими муками, я бы все эти десять жизней отдал — да, да, отдал бы, хоть вы, может, мне и не верите! — чтобы спасти жизнь ему. — Он снова сжал руку Барнеби. — Он погибает по моей вине.

— Неправда, Хью, вовсе не по твоей, — ласково сказал Барнеби. — Ты ни в чем не виноват, ты всегда был очень добр ко мне. Подумай, Хью, ведь мы сейчас узнаем, почему светят звезды!

— Черт меня дернул увести его от нее! Не думал я, что это плохо для него кончится, — добавил Хью тише, положив руку на голову Барнеби. — Пусть она меня простит, и он тоже. Слушайте, джентльмены, — он заговорил уже прежним резким тоном. — Видите этого паренька?

Некоторые из стоявших вокруг в недоумении пробормотали «да».

— Вот этот джентльмен, — Хью указал пальцем на священника, — в последние дни не раз твердил мне, что надо верить, твердо верить в бога и уповать на него. Вы, видите, каков я — скорее скот, чем человек, мне это не раз говорили. Но я верил, верил так крепко, как только можно верить, что его жизнь пощадят. Взгляните на него — вы видите, что это за человек?

Барнеби между тем отошел к двери и оттуда знаками звал Хью.

— Если уж это не вера, тогда какая еще нужна? — воскликнул Хью, подняв правую руку и глаза к небу. Он был похож в эту минуту на грозного пророка, вдохновленного близостью смерти. — Только она и могла заставить человека, рожденного и выросшего так, как я, надеяться на милосердие в этом бесчувственном, жестоком, беспощадном мире. В первый раз в жизни я сейчас обращаюсь с молитвой к богу — пусть гнев его обрушится на эту человеческую бойню! Будь проклят черный столб, на котором я буду висеть, проклинаю его от имени всех его жертв, бывших, настоящих и будущих! Будь проклят тот человек, который знает, что он мне отец. Пусть же и он умрет не на своей пуховой постели, а насильственной смертью, как я, и пусть только ночной ветер плачет над его могилой. Аминь!

Хью опустил руку и решительным шагом пошел к двери. Это был снова прежний Хью.

— Все? — спросил начальник тюрьмы.

— Все, — ответил Хью и, не глядя на Барнеби, жестом приказал ему не подходить.

— Тогда идите!

— Да, вот еще что, — сказал вдруг Хью быстро и оглянулся. — Не хочет ли кто взять мою собаку — только с условием, что будет обращаться с ней хорошо? Она осталась в том доме, где я укрывался. Лучшего пса не найти. Первое время он будет выть по мне, ну, да скоро перестанет. Вам, наверно, удивительно, что я в такую минуту думаю о собаке, — добавил он с легким смешком. — Но если бы хоть один человек на свете любил меня вполовину так, как она, я бы подумал и о нем.

Не сказав больше ни слова, Хью вышел и стал там, где полагалось. Сохраняя беспечно-равнодушный вид, он, однако, прислушивался с каким-то угрюмым вниманием и внезапно пробудившимся интересом к заупокойной молитве, которую читал священник.

Как только он вышел к эшафоту, туда же поволокли Денниса. Остальное видела толпа.

Барнеби хотел было одновременно с Хью подняться на эшафот, он даже сделал попытку пройти первым, но его остановили: казнь его должна была состояться не здесь. Через несколько минут вернулись шерифы, и та же процессия двинулась по коридорам и переходам тюрьмы к другим воротам, где уже ждала телега. Опустив голову, чтобы не видеть того, что, как он знал, ему пришлось бы увидеть, Барнеби сел в телегу, печальный, но вместе с тем полный какой-то ребячьей гордости и даже нетерпения. По сторонам, впереди и позади него сели те, кто его сопровождал. Экипажи шерифов тронулись первые, телегу окружили конвойные, и она медленно двинулась по запруженной народом улице среди невероятной давки и толчеи к разрушенному дому лорда Мэнсфилда.

Печальное это было зрелище — такой парад силы и пышности, столько солдат вокруг одного беспомощного юноши! А еще грустнее было видеть, как он ехал на казнь: его больная душа находила странное утешение в том, что у окон и на улицах толпится множество людей, и даже в такую минуту его радовало ясное небо, и он, улыбаясь, загляделся в его бездонную синеву.

Но немало было уже таких зрелищ после подавления мятежа, немало сцен и трогательных и ужасающих, способных вызвать гораздо больше жалости к осужденным, чем уважения к закону, чья мощная длань теперь, когда опасность миновала, действовала так же энергично, как постыдно бездействовала в дни смуты и бедствий. На том же Блумсбери-сквер были повешены двое калек, совсем еще мальчики, — один с деревяшкой вместо ноги, другой — на костылях, так как обе ноги у него были вывернуты в суставах. Когда палач готовился уже вытолкнуть у них из-под ног тележку, кто-то заметил, что они стоят не лицом, а спиной к дому, который громили вместе с другими, — и предсмертные муки их продлили, чтобы исправить это упущение. Другого мальчика повесили на Бау-стрит, еще несколько — в разных частях города. Казнены были и четыре несчастных женщины — словом, кара за участие в бунте обрушилась главным образом на самых слабых и безответных, на менее всего виновных. И великолепной насмешкой над лжерелигиоэной шумихой, которая привела к таким бедствиям, было то, что некоторые из осужденных бунтовщиков оказались католиками и перед смертью пожелали, чтобы их напутствовал католический священник.

Одного юношу привезли вешать на Бишопсгейт-стрит. Старый седой отец ждал его у виселицы, поцеловал перед тем, как юноша взошел на эшафот, и, сидя тут же на земле, ждал, пока тело не сняли с виселицы. Ему хотели отдать тело сына, но бедняку не на что было нанять носилки и купить гроб. Он покорно шагал рядом с телегой, на которой труп повезли обратно в тюрьму, и то и дело пытался потрогать безжизненную руку сына.

Но чернь быстро забывала эти подробности, а если и помнила, то они ее не трогали. И в то время, как множество людей теснились и чуть не дрались, стремясь пробраться поближе к виселице перед Ньюгетской тюрьмой, чтобы поглазеть на повешенных, другие зеваки бежали за телегой обреченного Барнеби, туда, где уже и без того собралась в ожидании нового зрелища густая толпа.

Глава семьдесят восьмая

В тот самый день и почти в тот же час мистер Уиллет-старший сидел и курил трубку в одной из комнат «Черного Льва». Несмотря на жаркую летнюю погоду, мистер Уиллет придвинулся очень близко к огню. Он усиленно размышлял, а в такие минуты имел обыкновение медленно поджариваться у огня, полагая, очевидно, что этот процесс благотворно влияет на выплавку идей в мозгу, — стоило ему разогреться до шипения, как мысли начинали притекать так усиленно, что он иногда сам удивлялся их обилию.

Друзья и знакомые тысячу раз утешали мистера Уиллета, заверяя его, что он может за возмещением убытков, причиненных ему во время разгрома гостиницы, «обратиться к графству». Но, к несчастью, это выражение очень напоминало другое, весьма ходкое: «обратиться к приходу», и в уме мистера Уиллета вызывало малоутешительные ассоциации с полным разорением и нищенством. Поэтому на такие советы он отвечал только горестным покачиванием головы или испуганным взглядом и, как всеми было замечено, после визитов утешителей бывал настроен меланхоличнее, чем всегда.

Но вот сегодня — потому ли, что он уже поджарился как раз в меру и мозг его работал особенно четко, потому ли, что он так долго обдумывал этот вопрос или, наконец, благодаря всем этим благоприятным обстоятельствам вместе, — случилось так, что, когда мистер Уиллег сидел у камелька, в глубочайших тайниках его ума вдруг мелькнула туманная идея, или, вернее, слабый проблеск идеи, что он может из общественных сумм почерпнуть средства на восстановление «Майского Древа» и тогда оно займет прежнее видное место среди гостиниц всего мира. Этот слабый луч света в его мозгу разгорелся и засиял так ярко, что в конце концов мысль стала перед ним не менее явственно и зримо, чем огонь, у которого он сидел. Вполне убежденный, что он первый сделал это открытие, что он выследил поднял, поймал и ухватил за хвост совершенно оригинальную идею, никогда еще не приходившую в голову ни одному человеку, живому или мертвому, мистер Уиллет отложил трубку, потер руки и громко хихикнул.

— Эге, отец, ты, я вижу, сегодня весел, — сказал вошедший в эту минуту Джо. — Что случилось?

— Ничего особенного. — Мистер Уиллет снова захихикал. — Ничего особенного, Джозеф. Расскажи что-нибудь про Сальвану.

Высказав такое пожелание, мистер Уиллет хихикнул в третий раз, проявив необычное для него легкомыслие, после чего снова сунул трубку в рот.

— Что же тебе рассказать, отец? — спросил Джо, погладив его по плечу и заглядывая ему в лицо. — Что я вернулся оттуда беднее церковной мыши? Так ты сам это знаешь. Что я там был ранен и вернулся калекой? Тебе и это известно.

— Ее отняли, — пробормотал мистер Уиллет, глядя в огонь. — При защите Сальваны в Америке, где идет война.

— Совершенно верно, — подтвердил Джо с улыбкой, облокотясь на спинку его стула. — Об этом я и пришел потолковать с тобой. Видишь ли, человеку с одной только рукой нелегко найти себе занятие в этом мире.

Такая сложная и глубокая мысль мистеру Уиллету до сих пор еще ни разу не приходила в голову. Она требовала длительного рассмотрения, поэтому он оставил без ответа замечание Джо.

— Во всяком случае, — продолжал Джо, — калека не может, как другие, выбирать себе любое дело и любым способом зарабатывать кусок хлеба. Он не может сказать: «Я хочу заниматься тем и не хочу заниматься этим», а вынужден брать такую работу, какую может делать, и быть благодарным и за нее… Что ты сказал?

Мистер Уиллет, в задумчивости тихонько повторявший «при обороне Сальваны», был несколько смущен тем, что его услышали, и ответил:

— Ничего.

— Так вот какое дело, отец! Ты знаешь, что мистер Эдвард приехал сейчас из Вест-Индии[95]. Уехав из Лондона в тот же день, когда я убежал из дому, он отправился на один остров, где живет его школьный товарищ, разыскал его и, спрягав в карман гордость, согласился поступить к нему на службу — управлять его имением. Ну, а потом… Одним словом, ему повезла, он разбогател. Теперь он приехал в Англию уже по своим собственным делам и очень скоро уедет обратно. Большое счастье, что мы с ним вернулись одновременно и во время беспорядков здесь встретились: во-первых, нам удалось оказать услугу нашим старым друзьям, во-вторых, это открывает мне дорогу в жизни и я не буду для тебя обузой. Попросту говоря, отец, он предлагает мне службу у себя. А я рад уже и тому, что могу быть по-настоящему полезен. Так что я уеду вместе с ним и постараюсь действовать моей единственной рукой как можно усерднее.

Мистер Уиллет был убежден, что Вест-Индия, как и все чужие страны, населена дикарями, которые только и делают, что зарывают трубки мира, размахивают томагавками и татуируют тело разными фантастическими рисунками. Поэтому, услышав такую новость, он откинулся на спинку стула, вынул трубку изо рта и уставился на Джо с таким ужасом, как будто уже видел воочию, как его сына, привязанного к столбу, истязают на потеху толпе дикарей. Трудно сказать, в какой форме мистер Уиллет выразил бы обуревавшие его чувства, да и не стоит гадать об этом: ибо раньше, чем он успел рот раскрыть, в комнату влетела Долли Варден, вся в слезах, и, не говоря ни слова, бросилась в объятия Джо, обхватив его шею своими белыми ручками.

— Долли! — ахнул Джо. — Долли!

— Да, да, зовите меня так, всегда только так! — прорыдала дочка слесаря. — И никогда больше не будьте ко мне холодны и равнодушны и не корите меня за мои глупые выходки — я давно в них раскаялась! Обещайте мне это, Джо, или я умру!

— Я вас укорял?! — только и сказал Джо.

— Да — потому что каждое ваше доброе слово для меня как упрек и разрывает мне сердце. Потому что после того, как вы столько из-за меня выстрадали, и я вас мучила своими капризами, вы все же так добры ко мне, так благородны, Джо!

Джо не мог выговорить ни слова. Он был нем, но за него удивительно красноречиво говорила его единственная рука, обнимавшая Долли.

— Если бы вы хоть словом, хоть одним словечком дали мне понять, как мало я заслуживаю вашего прощения и доброты! — всхлипывала Долли, все крепче прижимаясь к нему. — Если бы вы хоть на миг возгордились, мне было бы легче!

— «Возгордился»! — повторил Джо с улыбкой, которая как бы говорила: «Есть чем гордиться такому, как я».

— Да, вам есть чем гордиться передо мной! — воскликнула Долли, и, казалось, вся ее душа изливалась в ее голосе, в этом бурном потоке слез и горячих слов. — А мне за себя стыдно, очень стыдно, и я рада этому. И, если бы даже можно было вернуть прошлое и сделать так, чтобы наше прощание было только вчера, — мне было бы так же, стыдно за себя.

Было ли когда-нибудь у влюбленного такое лицо, как у Джо в эту минуту?

— Джо, милый, — говорила Долли. — Я всегда вас любила, всегда в душе это знала, но я была такая пустая и тщеславная девчонка! Когда вы ушли в тот последний вечер, я думала, что вы вернетесь. Я была уверена в этом. Я на коленях просила бога, чтобы вы вернулись! И все эти долгие-долгие годы я никогда вас не забывала и не переставала надеяться на нашу счастливую встречу.

С красноречивостью руки Джо не могли сравниться никакие страстные речи, а губы его были красноречивее руки, хотя не произнесли еще ни единого слова.

— А теперь я вам вот что скажу, — горячо воскликнула Долли, дрожа от волнения. — Если бы вы даже были не такой, как сейчас, а совсем больной, разбитый человек, беспомощный, жалкий калека, если бы все, кроме меня, видели в вас просто развалину, — я и тогда стала бы вашей женой, любимый мой, я вышла бы за вас с большей гордостью и радостью, чем за самого благородного лорда в Англии.

— Боже, чем я заслужил такое счастье! — вырвалось У Джо.

— Вы помогли мне понять себя и оценить вас, — сказала Долли, поднимая к нему свое милое личико. — И я постараюсь стать лучше, чтобы быть достойной вашей верной и мужественной души. В будущем вы сами это увидите, Джо, милый. И не только теперь, пока мы оба молоды и полны надежд, но и всегда, до глубокой старости я буду вам любящей, терпеливой и всегда заботливой женой. Я буду думать только о вас, всегда учиться получше угождать вам, доказывать вам свою преданность и любовь. Да, да, Джо, верьте мне!

Джо способен был отвечать ей только прежним безмолвным красноречием губ и руки, но это было как раз то, что нужно.

— У нас дома уже все знают, — сказала Долли. — Ради тебя я готова была бы даже порвать со своими. Но они тоже рады, они, как и я, гордятся тобой и благодарны тебе. Ведь ты же теперь не будешь смотреть на меня только как на старую знакомую, которую ты знавал еще маленькой девочкой? Нет, Джо?

Стоит ли повторять то, что ответил Джо? Он сказал очень много, и Долли не осталась в долгу. И обнимал он ее, хотя и одной рукой, но очень крепко, а Долли этому не противилась. И если было когда-нибудь двое счастливых людей в нашем мире (который при всех его недостатках не так уж плох), то можно, пожалуй, с уверенностью утверждать, что это были Долли и Джо.

Сказать, что сцена эта поразила мистера Уиллета-старшего так, как только способно что-либо поразить человека, что он впервые познал высочайшую, до сих пор недоступную ему степень изумления, и на него просто столбняк нашел,значило бы изобразить его состояние духа в самых бледных и слабых выражениях. Если бы в комнату внезапно влетела сказочная птица-гриф, или орел, или летучий слон, или крылатый морж и, посадив его к себе на спину, умчал в самое сердце «сальван», это показалось бы мистеру Уиллету обыкновенным, повседневным явлением по сравнению с тем, что происходило у него на глазах. Сидеть смирно рядом и видеть и слышать, как его сын с молодой девицей, совершенно не замечая его, не обращая на него ровно никакого внимания, страстно воркуют, обнимаются, целуются без всякого стеснения у него на глазах! Положение было такое необычайное, непостижимое, настолько выходило за пределы всякого понимания, что Джон от удивления словно впал в летаргию и не мог от нее очнуться, как заколдованная спящая красавица в первый год ее столетнего волшебного сна.

— Отец, — сказал, наконец, Джо, выдвигая вперед Долли. — Ты знаешь, кто это?

Мистер Уиллет посмотрел на нее, на сына, снова на Долли, потом сделал неудачную попытку втянуть дым из давно потухшей трубки.

— Скажи же хоть слово, отец, ну, хотя бы «здравствуйте», — настаивал Джо.

— Разумеется, Джозеф, — изрек, наконец, мистер Уиллет. — Конечно! Почему бы и нет?

— Правильно, — подхватил Джо. — Почему бы и нет?

— Вот именно, — повторил его отец. — Почему бы и нет? — И после такого замечания, произнесенного вполголоса, словно он про себя обсуждал этот весьма важный вопрос, мистер Уиллет умял мизинцем правой руки табак в трубке и снова погрузился в молчание.

Так он молчал добрых полчаса, хотя Долли умилительно-ласково раз десять спрашивала, не гневается ли он на нее. Сидел полчаса неподвижно, как истукан. Потом, совершенно неожиданно, громко и отрывисто захохотал, сильно испугав молодую пару, и повторяя: «Разумеется, Джозеф, почему бы и нет?» — встал и отправился на прогулку.

Глава семьдесят девятая

Старый Джон не дошел до Золотого Ключа, ибо между «Черным Львом» и Золотым Ключом лежит целый лабиринт улиц (как знает каждый, кому известно расстояние между Клеркенуэлом и Уайтчеплом), а Джон никак не мог считаться хорошим ходоком.

Но если Золотой Ключ Джону был не по пути, то нам он по пути, и в этой главе мы заглянем туда.

Сам Золотой Ключ, висевший на фасаде, как эмблема слесарного ремесла, был сорван бунтовщиками и грубо истоптан ногами. Но теперь его снова водрузили на место, и во всем блеске новой позолоты он был даже эффектнее, чем прежде. Да и весь фасад дома, подправленный и приукрашенный, имел совсем новенький вид, и если бы кто-либо из громивших его бунтовщиков еще оставался на свободе, то видеть таким обновленным этот старый счастливый дом было бы, конечно, для него горше желчи и полыни.

По сегодня ставки в мастерской были закрыты, на всех верхних окнах опущены шторы, и оттого дом, против обыкновения, имел печальный, даже траурный вид. Это не удивляло соседей, часто видывавших в былые времена, как сюда входил бедный Барнеби. Наружная дверь была полуоткрыта, но в мастерской не раздавался стук молотка, и на холодной золе горна дремал кот. Везде было пусто, безмолвно и уныло.

Мистер Хардейл и Эдвард Честер сошлись на пороге входной двери. Эдвард посторонился, пропуская вперед мистера Хардейла. Оба вошли в дом, как свои люди, которые привыкли приходить и уходить запросто, и заперли за собой дверь.

Пройдя через столовую и поднявшись по невысокой, по крутой лестнице, они вошли в парадную гостиную, гордость миссис Варден и некогда арену хозяйственной деятельности мисс Миггс.

— Варден говорил мне, что он вчера вечером привез сюда Мэри, — сказал мистер Хардейл.

— Да, она сейчас наверху, в комнате над нами, — ответил Эдвард. — Горе ее совсем сломило. Нечего и говорить, что эти добрые люди трогательно ухаживают за ней. Они ее жалеют от всей души.

— Ничуть не сомневаюсь. Благослови их бог за это и многое другое. Вардена нет?

— Нет. Ваш посыльный пришел как раз тогда, когда Варден вернулся, — и они ушли вместе. Варден сегодня всю ночь провел вне дома… Но вы это, наверное, знаете, — ведь вы, кажется, были вместе?

— Да. Без него я как без рук. Он уже немолод, старше меня, но просто неутомим.

— И притом самый веселый и мужественный человек на свете!

— Да, другого такого поискать! И как ему не веселиться? Он имеет на это право: он пожинает то, что посеял.

— Не часто людям выпадает такое счастье, — заметил Эдвард после минутной нерешимости.

— Чаще, чем вы думаете, — возразил мистер Хардейл. — Но мы обычно видим только то, что уродилось, забывая о том, что посеяно. Вот и вы делаете ту же ошибку в отношении меня.

Его бледное, измученное лицо и мрачный вид придавали особую убедительность этим словам, и Эдвард в первую минуту не нашел, что ответить.

— Да, да, — продолжал мистер Хардейл, — не так уж трудно было угадать правду. А вы все же ошибались. На мою долю досталось, быть может, больше горя, чем на долю других. Но и я виноват — не сумел нести это бремя, как должно. Где надо было гнуть, я ломал. Я ушел в себя, мудрствовал и бередил свою душу, вместо того чтобы открыть ее всему великому и прекрасному, что создал бог. Тому, для кого все люди — братья, легче нести свой крест. А я отвернулся от мира, и вот теперь расплачиваюсь за это.

Эдвард хотел что-то сказать, но мистер Хардейл, не слушая его, продолжал:

— Расплаты не избежать — слишком поздно. Я иногда думаю, что, если бы можно было начать жизнь сначала, я исправил бы свою ошибку и, пожалуй, не столько во имя добра и справедливости, сколько ради своего же блага. Но при одной мысли, что опять пришлось бы выстрадать то, что я выстрадал, я всей душой инстинктивно восстаю против этого и с грустью говорю себе: если бы даже, зачеркнув прошлое, можно было начать жизнь сначала с уже нажитым опытом, я все-таки остался бы тем же, и все повторилось бы…

— Нет, вы напрасно себя в этом уверили, — сказал Эдвард.

— Рад, что вы так думаете, но я-то знаю себя лучше и потому не доверяю себе… Ну, оставим это, поговорим о другом. Скажите, сэр, вы любите мою племянницу по-прежнему? И она все еще любит вас?

— Она сама мне это сказала. И вы знаете — ведь знаете же, я уверен! — что я не променяю ее любви на все блага мира.