Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Да, остановился.

— Значит, приехали из провинции?

— А? Да… из провинции.

— Всего хорошего, сэр.

Приспешник, сняв с дверцы руку, отворил ее, и мистер Джулиус Хэнфорд вышел на улицу.

— Дежурный, — сказал инспектор. — Возьмите эту записку, незаметно следите за ним, не упуская из виду, установите, живет ли он там, и узнайте о нем все, что можно.

Приспешник ушел, и инспектор, снова превратившись в безмятежного настоятеля сего монастыря, окунул перо в чернильницу и снова занялся своими книгами. Оба друга, которые наблюдали инспектора, интересуясь больше его профессиональной манерой, нежели подозрительным поведением мистера Джулиуса Хэнфорда, перед уходом спросили, как он думает, имеются ли тут налицо какие-нибудь признаки преступления?

Настоятель сдержанно ответил, что не может сказать наверное. Если это убийство, его мог совершить кто угодно. Для ограбления или карманной кражи нужно иметь опыт.

Другое дело — убийство. Уж нам-то это известно. Видели десятки людей, приходивших для опознания, и ни один из них не вел себя так странно. Впрочем, может просто желудок, а нервы тут ни при чем. Если желудок, очень странно. Но, разумеется, мало ли бывает странностей. Жаль, что в суеверии, будто бы на теле выступает кровь, если до него дотронется кто следует, нет ни слова правды — труп никогда ничего не скажет. Вот от такой, как эта, крику не оберешься, видно, теперь на всю ночь завела (намекая на стук и вопли насчет печенки), а от трупа ровно ничего не добьешься, как бы оно там ни было.

До следствия, назначенного на завтра, ничего больше не оставалось делать, поэтому друзья вместе отправились домой, и Старик Хэксем с сыном тоже отправились своей дорогой. Но, дойдя до угла, Хэксем велел мальчику идти домой, а сам, \"выпивки ради\", завернул в трактир с красными занавесками, разбухший словно от водянки.

Мальчик повернул щеколду и увидел, что его сестра сидит перед огнем с работой. Она подняла голову, когда он вошел и заговорил с ней.

— Куда ты выходила, Лиззи?

— Я вышла на улицу.

— И совсем ни к чему. Ничего такого не было.

— Один из джентльменов, тот, что при мне молчал, все время очень пристально смотрел на меня. А я боялась, как бы он не понял по лицу, о чем я думаю. Ну, будет об этом, Чарли. Меня из-за другого всю в дрожь бросило: когда ты признался отцу, что немножко умеешь писать.

— Вот оно что! Ну, да я притворился, будто так плохо пишу, что никто и не разберет. Отец стоял рядом и глядел, и был пуще всего тем доволен, что я еле-еле пишу да еще размазываю написанное пальцем.

Девушка отложила работу и, придвинув свой стул ближе к стулу Чарли, сидевшего перед огнем, ласково положила руку ему на плечо.

— Тебе теперь надо еще усердней учиться, Чарли: ведь ты постараешься?

— Постараюсь? Вот это мне нравится! Разве я не стараюсь?

— Да, Чарли, да. Я знаю, как ты много работаешь. И я тоже понемножку работаю, все хочу что-нибудь придумать (даже ночью просыпаюсь от мыслей!), как-нибудь исхитриться, чтобы сколотить шиллинг-другой, сделать так, чтобы отец поверил, будто ты уже начинаешь зарабатывать кое-что на реке.

— Ты у отца любимица, он тебе в чем угодно поверит.

— Хорошо, если бы так, Чарли! Если б я могла его уверить, что от ученья худа не будет, что от этого нам всем только станет лучше, я бы с радостью умерла!

— Не говори глупостей, Лиззи, ты не умрешь!

Она скрестила руки у него на плече, положив на них смуглую нежную щеку, и продолжала задумчиво, глядя на огонь:

— По вечерам, Чарли, когда ты в школе, а отец уходит…

— К \"Шести Веселым Грузчикам\", — перебил ее брат, кивнув головой в сторону таверны.

— Да. И вот, когда я сижу и гляжу на огонь, то среди горящих углей мне видится… вот как раз там, где они ярче всего пылают…

— Это газ, — сказал мальчик, — он выходит из кусочка леса, который был занесен илом и залит водой еще во времена Ноева ковчега. Смотри-ка! Если я возьму кочергу — вот так — и разгребу уголь…

— Не трогай, Чарли, а то все сгорит сразу. Видишь, как тускло огонь тлеет под пеплом, то вспыхивая, то угасая, вот об этом я и говорю. Когда я гляжу на него по вечерам, Чарли, то вижу там словно картины.

— Покажи мне какую-нибудь картину, — попросил мальчик. — Скажи, куда надо глядеть.

— Что ты! На это нужны мои глаза.

— Тогда живей рассказывай, что твои глаза там видят.

— Ну вот, я вижу нас с тобой, Чарли, когда ты был еще совсем крошкой и не знал матери…

— Не говори, что я не знал матери, — прервал ее мальчик, — я знал сестричку, которая была мне и матерью и сестрой.

Он обнял ее и прижался к ней, а девушка радостно засмеялась, и на ее глазах выступили светлые слезы.

— Я вижу нас с тобой, Чарли, еще в то время, когда отец, уходя на работу, запирал от нас дом, из боязни, как бы мы не устроили пожара или не выпали из окна, — и вот мы сидим на пороге, сидим на чужих крылечках, сидим на берегу реки или бродим по улице, чтобы как-нибудь провести время. Таскать тебя на руках довольно тяжело, Чарли, и мне частенько приходится отдыхать. Бывало, то нам хочется спать, и мы прикорнем где-нибудь в уголку, то нам хочется есть, то мы чего-нибудь боимся, а что всего больше нас донимало, так это холод. Помнишь, Чарли?

— Помню, что я прятался под чью-то шаль, и мне было тепло, — ответил мальчик, крепче прижав ее к себе.

— Бывало, идет дождь, и мы залезем куда-нибудь под лодку, или уже темно, и мы идем туда, где горит газ, и сидим, смотрим, как по улице идут люди. Но вот приходит с работы отец и берет нас домой. И после улицы дома кажется так уютно! А отец снимает с меня башмаки, греет и вытирает мне ноги у огня, а потом, когда ты уснешь, сажает меня рядом с собой, и мы долго сидим так, пока он курит трубку, и я знаю, что у отца тяжелая рука, но меня она всегда касается легко, что у него грубый голос, но со мной он никогда не говорит сердито. И вот я вырастаю, отец уже начинает доверять мне и работает со мною вместе, и, как бы он ни гневался, он ни разу меня не ударил.

Внимательно слушавший мальчик что-то проворчал, словно говоря: \"Ну, меня-то он бьет частенько!\"

— Это все картины того, что прошло, Чарли.

— Ну, а теперь скорей, — сказал мальчик, — давай такую картину, чтобы показала нашу судьбу: погадай нам.

— Хорошо. Я вижу себя: живу я по-прежнему с отцом, не оставляю его, потому что он меня любит и я его тоже. Прочесть книжку я не сумею, потому что если б я училась, отец подумал бы, что я его хочу бросить, и перестал бы меня слушать. Он не так меня слушает, как мне хотелось бы — сколько я ни бьюсь, не могу положить конец всему, что меня пугает. Но я по-прежнему надеюсь и верю, что придет для этого время. А до тех пор… я знаю, что во многом я для него поддержка и опора и что, если бы я не была ему хорошей дочерью, он бы совсем сбился с пути — в отместку или с досады, а может, от того и другого вместе.

— Погадай теперь немножко и про меня, покажи мне, что будет.

— Я к этому и вела, Чарли, — сказала девушка, которая за все это время ни разу не шевельнулась и только теперь грустно покачала головой, все другие картины только подготовка к этой. Вот я вижу тебя…

— Где я, Лиззи?

— Все там же, в ямке, где всего жарче горит.

— Кажется, чего только нет в этой ямке, где всего жарче горит, сказал мальчик, переводя взгляд с ее глаз на жаровню, длинные, тонкие ножки которой неприятно напоминали скелет.

— Я вижу тебя, Чарли: ты пробиваешь себе дорогу в школе, потихоньку от отца, получаешь награды, учишься все лучше и лучше; и становишься… как это ты назвал, когда в первый раз говорил про это со мной?

— Ха-ха! Предсказывает судьбу, а не знает, как оно называется! воскликнул мальчик, по-видимому довольный тем, что ямка, где всего жарче горит, оказалась отнюдь не всезнающей. — Помощник учителя.

— Ты становишься помощником учителя, а сам учишься все лучше и лучше, и вот, наконец, ты уже настоящий учитель, которого все уважают, чудо учености. Но отец давно уже узнал твою тайну, и это разлучило тебя с отцом и со мной.

— Нет, не разлучило!

— Да, Чарли, разлучило. Я вижу ясно, яснее видеть нельзя, что у тебя другая дорога, не та, что у нас, и даже если бы отец простил тебя за то, что ты пошел своей дорогой (а он никогда не простит), наша жизнь бросила бы тень на твою. Но я вижу еще, Чарли…

— Все так же ясно, что ясней видеть нельзя? — шутливо спросил мальчик.

— Да, все так же. Что это большое дело — пробить себе дорогу в жизни, отделиться от отца, начать новую, лучшую жизнь. И вот я вижу себя, Чарли, я осталась одна с отцом, слежу, чтоб он не сбился с пути, стараюсь, чтоб он больше меня слушал, и надеюсь, что какой-нибудь счастливый случай, или болезнь, или еще что-нибудь, поможет мне сделать так, чтобы он изменился к лучшему.

— Ты сказала, что не сумеешь прочесть книжку, Лиззи. Ямка в угле, где всего ярче горит, — вот, по-моему, твоя библиотека.

— Как я была бы рада, если б умела читать настоящие книжки. Я очень чувствую, что мне не хватает образования, Чарли. Но еще больней мне было бы, если б оно разъединило меня с отцом… Тс-с… Слышишь? Отец идет!

Было уже за полночь, и стервятник отправился прямо на насест. Наутро, часам к двенадцати, он опять явился к \"Шести Веселым Грузчикам\" для того, чтобы выступить перед следователем и понятыми в роли свидетеля, отнюдь для него не новой.

Мистер Мортимер Лайтвуд выступал не только в роли свидетеля, но еще и во второй роли — известного ходатая по делам, наблюдавшего за следствием в интересах покойного, что и было, как водится, напечатано в газетах. Инспектор тоже наблюдал за следствием, но держал свои наблюдения про себя. Мистер Джулиус Хэнфорд, который дал верный адрес и о котором в гостинице было известно только то, что он аккуратно платит по счету и ведет весьма уединенный образ жизни, — не был вызван повесткой н присутствовал единственно в сокрытых от света мыслях господина инспектора.

Дело вызвало интерес среди публики, когда мистер Мортимер Лайтвуд в своих показаниях коснулся тех обстоятельств, при которых покойный мистер Джон Гармоп возвратился в Англию; Вениринг, Твемлоу, Подснеп и все Буферы на несколько дней присвоили себе эти обстоятельства, развозя их по обедам, и противоречили один другому, не умея согласовать свои рассказы. Делу придали интерес также и показания корабельного стюарда Джоба Поттерсона н одного из пассажиров, некоего Джейкоба Киббла, которые подтвердили, что покойный Джон Гармоп привез с собой деньги, вырученные от продажи земельного участка, и что в чемоданчике, с которым он сошел на берег, лежало свыше семисот фунтов наличными. Кроме того, вызвали большой интерес и замечательные опыты Джесса Хэксема, выудившего из Темзы столько мертвых тел, что один восхищенный читатель «Таймса», подписавшийся \"Другом Похорон\" (вероятно, гробовщик), прислал в его пользу восемнадцать почтовых марок и пять писем редактору «Таймса», начинавшихся: \"Уважаемый сэр…\" Рассмотрев вышеприведенные свидетельские показания, следствие установило, что тело покойного мистера Джона Гармона было найдено в Темзе сильно поврежденным и в состоянии значительного разложения и что вышереченный мистер Джон Гармон скончался при весьма подозрительных обстоятельствах. Но каким именно образом и от чьей руки, следствие, не располагая достаточными данными, установить не могло. В добавление следователь рекомендовал министерству внутренних дел (господин инспектор нашел такую меру в высшей степени разумной) предложить награду за разгадку этой тайны. Спустя двое суток была объявлена награда в сто фунтов, вместе с полным прощением вины тому лицу или лицам, причастному, или причастным к преступлению, — и так далее, как оно следует по форме.

Это объявление прибавило инспектору хлопот, заставив его останавливаться в раздумье на спусках к реке и на плотинах, заглядывать в лодки и вообще раскидывать умом и сопоставлять одно обстоятельство с другим. Но, смотря по успеху, с каким люди сопоставляют одно с другим, у них получается либо женщина и рыба по отдельности, либо целая русалка. А у инспектора при всем старании не получалось ничего, кроме русалки, в которую никакой суд не поверил бы.

Так, подобно водам, которые вынесли его на свет, убийство Гармона, как оно стало именоваться в народе, — убывало и прибывало, поднималось и опускалось, то среди дворцов, то среди хижин, то в городе, то в деревне, то среди лордов и знатных господ, то среди рабочих, молотобойцев и грузчиков, пока, наконец, после долгого покачивания в стоячей воде, его не вынесло в открытое море.

ГЛАВА IV

Семейство Р. Уильфера

Имя Реджинальд Уилфер звучит довольно величественно, при первом знакомстве с ним наводя на мысль о бронзовых надгробиях в сельских церквах, о надписях на цветных витражах и, вообще, о некиих де Уилферах, которые явились к нам вместе с Вильгельмом Завоевателем *. Ведь в генеалогии замечателен тот факт, что никакие Де к нам ни с кем другим не являлись.

Однако предки Реджинальда Уилфера были такого заурядного происхождения и образа жизни, что в течение ряда поколений это семейство весьма скромно кормилось около доков, акцизного управления и таможни, а теперешний Р. Уилфер был бедный конторщик. Настолько бедный, что, имея ограниченное жалование и неограниченное число детей, он ни разу в жизни не мог достичь скромного предела своих мечтаний, а именно: одеться с головы до пят во все новое сразу, включая сапоги и шляпу. Его черная шляпа успевала порыжеть, прежде чем он обзаводился деньгами на новый сюртук, брюки белели по швам и на коленках раньше, чем он собирался купить себе пару сапог, сапоги изнашивались прежде, чем он мог позволить себе новые брюки, и к тому времени, как он снова добирался до шляпы, блестящему модному цилиндру приходилось увенчивать собой ветхие руины разных периодов.

Если бы традиционный вербный херувим мог предстать перед нами взрослым и одетым, то его фотография вполне заменила бы портрет Р. Уилфера. По внешности Р. Уилфер был так пухлощек, моложав и наивен, что к нему всегда относились свысока, а то и попросту командовали им. Посторонний человек, заглянув в его бедное жилье часов около десяти вечера, непременно удивился бы, что он так поздно сидит за ужином. Своей пухлостью и малым ростом он до такой степени напоминал мальчишку, что попадись он на Чипсайде * своему бывшему учителю, тот вряд ли удержался бы от искушения высечь его тут же на месте. Словом, это был традиционный херувим во взрослом состоянии, как было уже сказано, несколько седоватый и явно в стесненных обстоятельствах.

По своей застенчивости он не любил признаваться в том, что его зовут Реджинальдом, так как это имя казалось ему слишком высокопарным и вычурным. Подписываясь, он ставил одно начальное Р. и разве только избранным друзьям, и то под строгим секретом, сообщал, что, собственно, оно значит. Из этого в окрестностях Минсинг-лейна возникло шутливое обыкновение давать ему прозвища из прилагательных и существительных, начинающихся с Р. Одни из них более или менее соответствовали его характеру, как, например: Рохля, Разиня, Размазня, Растяпа, Работяга, Резонер и т. д., у других же вся соль заключалась в том, что они были совершенно к нему неприложимы, как, например: Ракалья, Разбитной, Ражий, Развеселый. Но излюбленным было прозвище «Рамти», сочиненное в минуту вдохновения одним охотником до пирушек, служившим по аптечной части, и входившее в припев к хоровой песне, сольное исполнение которой привело этого джентльмена в храм славы, а весь припев, весьма выразительный, звучал так:

Рамти и-ти-ти, рау, дау, дау,

Пойте все ти-ли-ли, бау, вау, вау.

Вот почему даже в деловых записках его именовали \"Многоуважаемый Рамти\", а он, отвечая на эти записки, степенно подписывался: \"Преданный Вам Р. Уилфер\".

Он служил конторщиком на складе медикаментов Чикси, Вениринга и Стоблса. Прежних его хозяев, Чикси и Стоблса, поглотил Вениринг, бывший их коммивояжер или агент по поручениям, который ознаменовал свое восшествие на престол тем, что украсил помещение фирмы зеркальными окнами, лакированными перегородками красного дерева и блестящей дверной доской невиданных размеров.

Однажды вечером Р. Уилфер запер свою конторку и, положив в карман связку ключей, словно любимую игрушку, отправился домой. Дом его находился к северу от Лондона, в районе Холлоуэя, в те времена отделенного от города полями и рощами. Между Бэтл-Бриджем и той частью Холлоуэя, где он жил, простиралась пригородная Сахара, где обжигали кирпич и черепицу, вываривали кости, выбивали ковры, драли собак и где подрядчики сваливали в кучи шлак и мусор. Проходя своей дорогой по краю этой пустыни, Р. Уилфер вздохнул и покачал головой, глядя на огонь заводских печей, зловещими пятнами проступавший сквозь туман.

— Ах, боже мой! — произнес он. — Все идет не так, как полагается.

И, высказав такое мнение о человеческой жизни, почерпнутое не только из своего личного опыта, он ускорил шаги, стремясь к своей цели.

Миссис Уилфер была, как и следовало ожидать, женщина высокого роста и угловатого сложения. Поскольку ее супруг и повелитель был похож на херувима, она, конечно, должна была отличаться величественностью, сообразно тому правилу, что в браке соединяются противоположности. Она очень любила покрывать голову носовым платком, связывая его концы под подбородком. Этот головной убор в соединении с перчатками, надеваемыми в комнате, она, видимо, считала своего рода броней против несчастий (и неизменно облекалась в нее, будучи не в духе или ожидая неприятностей), а также чем-то вроде парадного костюма. И потому душа ее супруга невольно ушла в пятки, как только он увидел, что миссис Уилфер, оставив свечу в маленькой прихожей, спускается с крыльца в этом героическом одеянии и идет через палисадник отпереть ему калитку.

Со входной дверью что-то было не в порядке, и Р. Уилфер, остановившись на крыльце, воззрился на нее с восклицанием:

— О-го?

— Да, — сказала миссис Уилфер, — мастер сам пришел с клещами, снял вывеску и унес. Он говорит, что потерял всякую надежду получить за нее деньги, а так как ему заказали еще одну доску с надписью \"Пансион для девиц\", оно выйдет даже лучше (поскольку она вычищена) для всех заинтересованных в этом деле.

— Может быть, оно и действительно лучше, милая: как по-твоему?

— Вы здесь хозяин, Р. У., - возразила его жена. — Пусть будет по-вашему, а не по-моему. Может, было бы еще лучше, если б он унес и самую дверь.

— Милая, без двери нам никак нельзя.

— Неужели нельзя?

— Что ты, душа моя! Как же это можно?

— Пускай будет по-вашему, Р. У., - а не по-моему. — И с этими покорными словами послушная жена проследовала впереди мужа вниз по лестнице в полуподвальную комнатку, не то кухню, не то гостиную, где девушка лет девятнадцати, очень красивая и стройная, по с раздраженным и недовольным выражением лица и плеч (которые у девиц ее возраста отлично умеют выражать недовольство), играла в шашки с другой девушкой, самой младшей из всего потомства Уилферов. Чтобы не загромождать страницы, перечисляя всех Уилферов по отдельности, и покончить с ними разом, довольно будет сказать здесь, что остальные, как принято выражаться, уже разлетелись по белу свету и что их было очень много. Так много, что, когда кто-нибудь из почтительных детей приходил повидаться с отцом, Р. Уилфер, казалось, говорил сам себе, произведя сначала умственный подсчет: \"Вот и еще один!\" — прежде чем прибавить вслух: — Как поживаешь, Джон? (или Сьюзен, — смотря по обстоятельствам).

— Ну, поросятки, как вы себя чувствуете нынче вечером? — сказал Р. Уилфер. — Вот о чем я думал, милая, — обратился он к миссис Уилфер, которая уже уселась в углу, сложив руки в перчатках одну поверх другой, — я думал, что если мы так удачно сдали наш второй этаж, то поместить учениц все равно будет негде, хотя бы даже ученицы…

— Молочник говорил, что знает двух девиц самого лучшего круга, которые как раз ищут подходящее заведение, и взял мою карточку, — прервала его миссис Уилфер монотонным и строгим голосом, словно читая вслух парламентский акт. — Белла, скажи твоему отцу, когда это было, не в прошлый ли понедельник?

— Да, но больше мы про это ничего не слыхали, — сказала Белла, старшая из дочерей.

— Кроме того, милая, — упорствовал муж, — если тебе некуда поместить этих молодых особ…

— Извините меня, — снова прервала его миссис Уилфер, — они не просто молодые особы. Две молодые леди самого лучшего круга. Скажи твоему отцу, Белла, так или не так говорил молочник.

— Милая, это совершенно все равно.

— Нет, не все равно, — отвечала миссис Уилфер по-прежнему внушительно и монотонно. — Уж вы меня извините!

— Я хочу сказать, душа моя, что в смысле места это все равно. В смысле места. Если тебе некуда девать двух молодых особ, хотя бы они и были самого высшего круга, в чем я нисколько не сомневаюсь, то куда же ты их поместишь? Дальше этого я не иду и смотрю на дело исключительно с точки зрения этих юных существ, моя милая, с чем ты и сама должна согласиться, душа моя, — уговаривал ее муж примирительным, заискивающим и вместе убедительным тоном.

— Мне больше не о чем говорить, — возразила миссис Уилфер, кротко взмахнув перчатками в знак отречения. — Пусть будет по-вашему, Р. У., а не по-моему.

Тут мисс Белла, потеряв три шашки разом и огорчившись тем, что Лавиния прошла в дамки, так подтолкнула шашечную доску, что она слетела со стола вместе с шашками, и ее сестра, опустившись на колени, принялась подбирать их.

— Бедняжка Белла! — вздохнула миссис Уилфер.

— А может быть, и бедняжка Лавиния, душа моя? — подсказал Р. Уилфер.

— Извините меня, нет! — отрезала миссис Уилфер.

Достойная женщина отличалась, между прочим, изумительной способностью потворствовать своей хандре и тщеславию, превознося собственное семейство, к чему она в этом случае приступила немедленно.

— Нет, Р. У., Лавиния не знала тех испытаний, какие пришлось вынести Белле. Испытание, которое пришлось вынести вашей дочери Белле, быть может, не имеет себе равных, и в этом испытании она проявила, мне кажется, истинное величие души. Взгляните на вашу дочь Беллу в черном платье, которое носит она одна из всей нашей семьи, припомните обстоятельства, которые заставили ее надеть это платье, и так как вам известно, что эти обстоятельства подтвердились, то вам остается только преклонить голову на подушку и воскликнуть: \"Бедняжка Лавиния!\"

Тут мисс Лавиния, стоя под столом на коленях, объявила, что она не желает, чтобы папа или кто другой называл ее бедняжкой.

— Ну, конечно, ты этого не желаешь, милочка, — возразила ее мамаша, потому что у тебя здоровый мужественный дух. И у твоей сестры Цецилии здоровый мужественный дух, только в другом роде, дух чистейшей преданности, прекрасный дух! В ее самопожертвовании проявляется чистая, женственная натура, которой трудно найти равную и которую невозможно превзойти. У меня в кармане лежит письмо от твоей сестры Цецилии, полученное нынче утром всего через три месяца после ее свадьбы, — бедная девочка! она пишет, что к ее мужу совершенно неожиданно приезжает тетушка, которая оказалась в стесненных обстоятельствах, и им придется дать ей приют под своим кровом… \"Но я останусь ому верна, — она так трогательно пишет, — я его не покину, мама, я не должна забывать, что он мой муж. Пусть приезжает его тетушка!\" Если все это вас не трогает, если вы не видите тут женской преданности… и почтенная дама, не в силах говорить далее, взмахнула перчатками, поправила носовой платок на голове и еще крепче стянула узел под подбородком. Белла, которая сидела на коврике перед камином, задумчиво глядя карими глазами на огонь и стараясь засунуть в рот целую горсть каштановых кудрей, засмеялась при этих словах, потом надула губки и чуть не заплакала.

— Хотя ты мне не сочувствуешь, па, я все-таки уверена, что несчастней меня нет девушки на свете. Ты знаешь, как мы бедны (возможно, он это знал, имея на то некоторые основания!) и как передо мной промелькнуло богатство и тут же растаяло в воздухе, а теперь я хожу в этом нелепом трауре — ненавижу его! — вроде вдовы, которая никогда не была замужем. А ты меня все-таки не жалеешь. Нет, жалеешь, жалеешь!

Эта неожиданная перемена настроения была вызвана переменой в лице ее папаши. Она чуть не стянула его со стула, чтобы поцеловать и похлопать по щекам, заставив сначала принять позу, весьма способствующую удушению.

— Но ты же сам знаешь, па, ты должен мне сочувствовать.

— Я и сочувствую, душа моя.

— Да, а я говорю, что так и следует. Если б только меня оставили в покое и ничего мне не говорили, тогда бы еще можно было терпеть. Но этот противный мистер Лайтвуд счел своим долгом, как он сам говорит, написать мне письмо и сообщить о том, что меня ожидает, и, значит, мне нужно было отделаться от Джорджа Самсона.

Тут в разговор вмешалась Лавиния, вынырнув на поверхность с последней шашкой в руке.

— Белла, ты никогда не любила Джорджа Самсона.

— А разве я говорю, что любила, мисс? — И Белла снова надула губки, засунув локоны в рог. — Джордж Самсон очень меня любил и восхищался мною и выносил все, что только я с ним ни проделывала!

— Ты была с ним довольно-таки невежлива, — снова прервала ее Лавиния.

— А разве я говорю, что не была, мисс? Я не собираюсь проливать слезы из-за Джорджа Самсона. Я говорю только, что Джордж Самсон был все же лучше, чем ничего.

— Ты даже этого не дала ему понять, — снова прервала ее Лавиния.

— Ты еще совсем девчонка, и притом глупенькая, — возразила Белла, иначе не позволяла бы себе таких детских выходок. Что же, по-твоему, мне надо было делать? Не говори о том, чего не понимаешь, подожди, пока подрастешь. Ты только доказываешь этим свою наивность! — И то всхлипывая, то покусывая локоны, то умолкая, чтобы взглянуть, много ли откушено, она продолжала: — Это позор! Еще никто не бывал в таком затруднительном положении! Я бы не принимала ничего так близко к сердцу, если б все это не было так смешно. Смешно и то, что едет какой-то незнакомец жениться на мне, хочет он этого или нет. Смешно подумать, какая это была бы стеснительная встреча, и ведь ни один из нас не посмел бы даже заикнуться о том, что у него имеется своя сердечная склонность. Смешно подумать, что мне он мог бы и не понравиться. Да и как бы он мог понравиться, когда меня ему завещали точно дюжину ложек, и все это было состряпано и приготовлено заранее, как сушеные апельсинные корки. Действительно, что уж тут говорить о флердоранже! Я опять повторяю, что это позор! Деньги могли бы все сгладить, потому что я люблю деньги и мне нужны деньги, ужасно нужны! Я ненавижу бедность, а мы унизительно бедны, оскорбительно бедны, бедны до нищеты, до неприличия. Ну вот я и осталась со всем, что тут есть нелепого и смешного, да еще вдобавок в этом нелепом трауре! И если люди знали правду в то время, когда весь город только и говорил, что про убийство Гармона, и все допытывались, не самоубийство ли это, то всякие бесстыдники в клубах и других местах уж, верно, издевались надо мною и говорили, что этот несчастный предпочел броситься в реку, лишь бы не жениться на мне. Уж, верно, позволяли себе такие шуточки, и не удивительно! Я опять говорю, что мое положение очень тяжелое и что я самая несчастная девушка па свете. Подумать только, что ты вроде вдовы, а даже и не была замужем. Подумать только, что ты как была бедной, так и осталась, да еще должна носить траур по ком-то, кого даже и не видала, а если б видела, то невзлюбила бы сразу, потому что ведь все это вышло из-за него!

Тут причитания молодой особы были прерваны постукиванием руки в полуоткрытую дверь комнаты. Рука успела постучаться уже два или три раза, но никто не слышал стука.

— Кто там? — спросила миссис Уилфер самым строгим парламентским тоном. — Войдите!

Вошел джентльмен, и мисс Белла с коротким и резким восклицанием вскочила с коврика и перекинула всю массу локонов туда, где им полагалось быть, то есть на шею.

— Служанка запирала дверь своим ключом и направила меня в эту комнату, сказав, что меня ожидают. Быть может, лучше было бы попросить, чтобы она обо мне доложила.

— Извините меня, — возразила миссис Уилфер. — Зачем же? Это мои дочери. Р. У., это тот джентльмен, что снял у вас второй этаж. Он был так любезен, что согласился зайти вечером, когда вы будете дома.

Брюнет, самое большее лет тридцати. Лицо выразительное, даже можно сказать красивое. Совершенно не умеет себя вести. Дурные, очень дурные манеры. Держится крайне принужденно, натянуто, застенчиво, очень волнуется. Только взглянул на Беллу и сейчас же опустил глаза, обращаясь к хозяину дома.

— Мистер Уилфер, так как я очень доволен и комнатами, и их расположением, и ценою, то не лучше ли нам будет сейчас же составить условие в две-три строчки, и я уплачу наличными, чтобы скрепить нашу сделку? Я хочу немедленно перевезти свою мебель.

В продолжение этой краткой речи, херувим раза два или три указывал пухлой ручкой на стул, и в конце концов джентльмен уселся, нерешительно положив руку на край стола, а другой рукой нерешительно поднося свой цилиндр ко рту и водя им взад и вперед.

— Джентльмен предполагает снимать ваши апартаменты поквартально, Р. У., - сказала миссис Уилфер. — С тем чтобы обе стороны предупреждали о выезде за три месяца.

— Не знаю, стоит ли говорить о рекомендациях? — намекнул домохозяин, думая, что это само собою разумеется.

— Полагаю, что рекомендаций не понадобится, — возразил джентльмен после некоторого молчания, — да по правде сказать, для меня это и не совсем удобно, так как в Лондоне я человек новый. Я не требую рекомендаций от вас, быть может, и вы их от меня не потребуете. Это будет справедливо для нас обоих. Ведь я даже больше вам доверяю, потому что готов заплатить вперед сколько потребуется и оставляю в залог свою мебель. Тогда как у меня, если б вы оказались в стесненных обстоятельствах, — это, конечно, только предположение…

Р. Уилфер виновато покраснел, и миссис Уилфер из своего угла (она всегда величественно восседала в углу) пришла ему на помощь, произнеся на самых низких нотах:

— Разумеется.

— …пропала бы… пропала бы моя мебель.

— Ну, что ж, — радостно согласился Р. Уилфер, — деньги и имущество, конечно, самая лучшая рекомендация.

— Ты думаешь, самая лучшая, па? — негромко спросила мисс Белла, грея ножку на каминной решетке и не оборачиваясь.

— Одна из самых лучших, душа моя.

— А мне лично кажется, что было бы очень нетрудно прибавить к этому обычную рекомендацию. — сказала мисс Белла, встряхнув кудрями.

Джентльмен выслушал ее с заметным вниманием, хотя не поднимая глаз и не меняя позы. Он сидел неподвижно и молча до тех пор, пока будущий его домохозяин не принес бумагу и чернила, чтобы оформить сделку. Он сидел неподвижно и молча все время, пока будущий домохозяин писал.

Когда условие было написано в двух экземплярах (причем домохозяин трудился над ним словно пишущий херувим с одного из тех полотен старых мастеров, которые принято называть сомнительными, тогда как на самом деле сомневаться тут не в чем), обе стороны его подписали, а Белла смотрела на них в качестве презирающей все это свидетельницы. Расписались, с одной стороны, Р. Уилфер, а с другой — Джон Роксмит, эсквайр.

Когда пришел черед Беллы расписываться, мистер Роксмит, который поднялся с места и стоял, в нерешимости опираясь рукой на стол, посмотрел на нее украдкой, но очень внимательно. Он смотрел на красивую фигуру Беллы, которая склонилась над бумагой и спросила: \"Где мне расписаться, па? Вот здесь, в уголке?\" Он смотрел на красивые каштановые волосы, оттеняющие кокетливое личико; смотрел на свободный и твердый росчерк подписи, очень смелый для женщины, — потом оба они взглянули друг на друга.

— Очень признателен вам, мисс Уилфер.

— Признательны?

— Я доставил вам столько затруднений.

— Тем, что попросили расписаться? Да, конечно. Но ведь я дочь вашего хозяина, сэр.

Больше ничего не оставалось, как только уплатить восемь соверенов в завершение сделки, положить условие в карман, назначить время, когда жилец перевезет мебель и переедет сам, а затем уйти; и мистер Роксмит проделал все это как нельзя более неловко, после чего был выпровожен своим хозяином на свежий воздух. Когда Р. Уилфер с подсвечником в руке возвратился в лоно своего семейства, он нашел это лоно взволнованным.

— Па, — сказала Белла, — к нам въехал убийца под видом жильца!

— Па. — сказала Лавиния, — к нам въехал грабитель!

— Видно же, что он не смеет никому в глаза посмотреть, — сказала Белла. — Это просто неслыханно.

— Милые мои, — возразил их отец, — он очень застенчив, и я бы сказал, особенно застенчив в обществе девиц вашего возраста.

— Какие глупости, наш возраст! — сердито воскликнула Белла. — Какое ему дело до нашего возраста?

— А кроме того, мы не одних лет: какого именно возраста? — спросила Лавиния.

— Напрасно ты беспокоишься, Лавви, — отрезала мисс Белла, — ты сначала дорасти до таких лет, чтобы можно было задавать подобные вопросы. Вот что я тебе скажу, па: между мной и мистером Роксмитом возникла естественная антипатия и глубокое недоверие, и так просто дело не кончится!

— Душа моя, и вы, девочки! — сказал херувим-патриарх. — Из разговора между мной и мистером Роксмитом возникло что-то вроде восьми соверенов, и дело кончится ужином, если вы со мной согласны.

Это сообщило весьма ловкий и счастливый оборот разговору, так как пиры были редкостью в хозяйстве Уилферов, где неизменное появление голландского сыра в десять часов вечера нередко комментировалось пухлыми плечиками мисс Беллы. Действительно, скромный голландец и сам, кажется, понимал, что ему недостает разнообразия, и обычно появлялся перед семейством Уилферов весь в слезах.

Обсудив сравнительные достоинства телячьих котлет, сладкого мяса и омаров, они вынесли решение в пользу телячьих котлет. Миссис Уилфер торжественно разоблачилась, сняв перчатки и платок, и, жертвуя собой, взялась за сковородку, а Р. Уилфер самолично отправился за провизией. Скоро он возвратился, неся котлеты в свежем капустном листе, где они застенчиво обнимались с добрым ломтем ветчины. Сковородка на огне, не теряя времени, начала издавать мелодические звуки, словно наигрывая танцевальную музыку, по крайней мере так казалось при взгляде на полные бутылки на столе, отражавшие игру пламени в своих налитых виноградным соком боках.

Скатерть была постелена Лавинией. Белла, в качестве общепризнанного украшения семьи, прежде всего старательно взбила обеими руками свои кудри, затем, усевшись в самое удобное кресло, стала распоряжаться приготовлением ужина, командуя то матери: \"Поджарьте, как можно румянее, ма!\" — то сестре — \"Поставьте солонку как следует, мисс, не будьте такой неряхой!\"

Тем временем ее отец, сидя перед своим прибором в ожидании ужина и позвякивая золотыми мистера Роксчита, заметил, что шесть из этих золотых явились как раз вовремя для уплаты домохозяину, и поставил их столбиком на белой скатерти, чтобы полюбоваться ими.

— Терпеть не могу нашего хозяина! — сказала Белла.

Но, заметив, что физиономия отца вытянулась, она подошла к нему, села рядом и принялась взбивать ему волосы черенком вилки. Такая уж была привычка у этой избалованной девушки, причесывать всех своих родных, быть может потому, что у нее самой были прелестные волосы и она ими много занималась.

— Ты заслужил, чтобы у тебя был свой собственный дом, правда, бедный мой па?

— Не больше, чем кто-нибудь другой, моя милая.

— Во всяком случае, мне дом нужен больше, чем ком-нибудь другому, сказала Белла, взяв его за подбородок и зачесывая кверху его льняные кудри, — и мне жалко, что эти деньги перейдут к чудовищу, которое и без того заглотало целую уйму, когда нам всем всего не хватает. А если ты скажешь (тебе хочется это сказать, я знаю, что хочется), что \"это неразумно и недобросовестно, Белла\", так я тебе отвечу: \"Может быть, па, и даже очень возможно, но это происходит от бедности, оттого, что мне надоело и опротивело быть бедной\", — вот в чем дело. Вот теперь ты очень мил, па; зачем ты не всегда так причесываешься? А вот и котлеты. Если они не очень румяные, мама, так я их есть не стану, пускай одна котлетка дожарится получше, специально для меня.

Котлеты, однако, достаточно подрумянились, даже на вкус Беллы, и эта молодая особа снизошла до того, чтобы отведать и котлет, не отправляя их обратно на сковородку, и содержимого двух бутылок, в одной из которых был шотландский эль, а в другой ром. Запах рома, усиленный кипятком и лимонной коркой, сначала разлился по комнате, а потом сосредоточился у пылающего камина настолько, что ветер, покружившись вокруг печной трубы словно большая пчела, полетел далее, нагруженный этим восхитительным ароматом.

— Папа, — сказала Белла, прихлебывая душистую смесь и грея перед огнем ножку, — как ты думаешь, зачем старый мистер Гармон поставил меня в такое дурацкое положение (чтобы не говорить о нем самом, потому что он умер)?

— Трудно сказать, душа моя. Как я уже тебе рассказывал бог знает сколько раз, с тех пор как нашли его завещание, сомневаюсь, обменялся ли я со стариком хотя бы десятью словами. Если ему взбрело в голову нас удивить, то это ему удалось. Он нас удивил, это верно.

— А я топала и визжала, когда он впервые обратил на меня внимание? спросила Белла, глядя на свою ножку.

— Ты топала, милая, и визжала тоненьким голоском и колотила меня своим капором, который нарочно сорвала с головы, — отвечал ее отец с таким удовольствием, словно воспоминание придавало особый вкус рому, — это было в одно воскресное утро, когда я повел тебя гулять, и ты капризничала оттого, что я шел не туда, куда тебе хотелось, а старик, сидя рядом на скамеечке, сказал тогда: \"Вот милая девочка, очень милая девочка; девочка с большими задатками. Такая ты и была, душа моя.

— А потом он спросил, как меня зовут, да, папа?

— Потом он спросил, как тебя зовут, милая, и меня тоже; а потом по утрам в воскресенье мы его часто встречали, если шли гулять в ту сторону, и… вот, право, и все.

Ром с водой тоже вышел весь, и Р. У., откинув голову назад и держа перевернутый стакан на носу, деликатно намекнул этим, что он все выпил и что со стороны миссис Уилфер было бы чистейшим милосердием налить ему еще. Но вместо того героическая женщина кратко напомнила, что пора спать, убрала бутылки, и все семейство отправилось ко сну — миссис Уилфер в сопровождении херувима, подобно суровой святой на картине, или просто почтенной матроне, изображенной аллегорически.

— А завтра в это время мистер Роксмит будет уже здесь, — сказала Лавиния, когда девушки остались одни у себя в комнате, — и того и жди, что перережет нам горло.

— И все-таки не надо загораживать от меня свечку, — возразила Белла. — Вот еще одно последствие бедности. Подумать только, что девушке с такими чудными волосами приходится убирать их при одной тусклой свечке, перед маленьким зеркальцем!

— А все-таки Джорджа Самсона ты поймала этими самыми волосами, как тебе ни плохо их причесывать!

— Ах ты дрянная девчонка! Поймала Джорджа Самсона! Не ваше дело об этом разговаривать, мисс, погодите, пока придет ваше время кого-нибудь поймать, как вы выражаетесь.

— А может, оно уже пришло, — пробормотала Лавви, тряхнув головою.

— Что ты сказала? — очень резко спросила Белла. — Что вы сказали, мисс?

Лавви не пожелала ни повторить, ни объяснить свои слова, и Белла, расчесывая волосы, постепенно перешла на монолог о том, какое это несчастье родиться в бедности, когда девушке нечего надеть, не в чем выйти на улицу, негде даже причесаться, потому что вместо туалетного столика торчит какой-то дрянной ящик, да еще приходится пускать в дом подозрительных жильцов. Дойдя до предела, она сделала особенно сильное ударение на этой последней жалобе, а могла бы сделать и еще сильнее, если бы знала, что у мистера Джулиуса Хэнфорда имеется двойник и что этого двойника зовут мистер Джон Роксмит.

ГЛАВА V

\"Приют Боффина\"

Напротив одного из лондонских домов, который выходил на угол Кэвендиш-сквера, несколько лет подряд сидел человек с деревянной ногой, в зимнее время грея другую ногу в корзинке, и добывал себе пропитание следующим образом: ежедневно, в восемь часов утра, он ковылял к своему углу, неся вешалку, стул, козлы, доску, корзину и зонтик, связанные вместе. Разобрав все это, он устраивал из козел и доски прилавок, доставал из корзины десяток яблок и горсточку-другую конфет и пряников, после чего обращал корзину в грелку для ноги, развешивал на вешалке полный набор грошовых романсов, ставил за ней стул, словно за ширмой, и усаживался там на весь день. В любую погоду он неизменно был на своем посту и неизменно прислонял спинку стула к одному и тому же фонарному столбу. В дождливую погоду он раскрывал зонтик над своим товаром, — не над собой; в сухую погоду он свертывал полинялый зонтик, обвязывал его веревочкой и клал под козлы, словно переросший кочан салата, который, утратив сочность и цвет, увеличился зато в размере.

В правах на этот угол инвалид утвердился как-то незаметно, в силу давности. С самого начала, еще будучи не уверен в себе, он занял тот угол, куда выходила эта сторона дома, и за все время не сдвинулся с него ни на дюйм. Ветреный угол в зимнее время, пыльный угол в летнее время, неудобный угол в самое лучшее время года.

Когда посредине улицы было тихо, бесприютные клочки соломы и бумаги крутились на углу вихрем, а когда везде было сухо — бочка с водой, словно пьяная, толкалась и плескалась, разводя на этом углу сырость и грязь.

Над прилавком у него висела маленькая вывеска, не больше подноса, на которой было мелко написано его собственной рукой:

Поручения принимаются

с точностью От

Дам и Джентльменов

Остаюсь

Ваш покорн. слуга

Сайлас Вегг.

С течением времени он убедил самого себя не только в гом, что состоит в должности посыльного при угловом доме (хотя за весь год его посылали не больше пяти раз, и то по поручению кого-нибудь из прислуги), но также и в том, что он и сам старый слуга в этом доме, находится от него в вассальной зависимости и связан с ним узами преданности и чести. Поэтому он называл угловой дом не иначе как \"наш дом\", и хотя только воображал, будто знает, что там делается, и то шиворот-навыворот, все же настаивал, будто пользуется там доверенностью. Из тех же соображений, завидев в окне кого-нибудь из жильцов, он никогда не упускал случая поклониться. Однако он так мало знал обитателей дома, что даже имена для них придумал сам, как, например: \"Мисс Элизабет\", \"маленький Джордж\", \"тетушка Джейн\", \"дядюшка Паркер\", — не имея на то решительно никаких оснований, особенно в последнем случае, — и потому, весьма естественно, настаивал на своем с большим упорством.

Ему представлялось, будто он знает и самый дом не хуже чем его жильцов со всеми их делами. Он никогда не бывал в доме, не заходил даже во двор хотя бы на длину толстой черной водопроводной трубы, которая тянулась от кухонной двери по сырым каменным плитам и больше походила на прочно присосавшуюся к дому пиявку. Но это не мешало Веггу расположить все в доме по собственному плану. Дом был большой, грязный, со множеством мутных боковых окон и пустующих надворных построек, и Вегг немало ломал голову, придумывая, чем объяснить каждую деталь его внешности. Однако он отлично справился с этой задачей н пришел к убеждению, что знает дом как свои пять пальцев, так что не заблудится в нем даже с закрытыми глазами, — от наглухо заколоченных мансард под высокой кровлей, до двух чугунных гасильников перед парадной дверью, которые словно приглашали весело настроенных гостей сначала угасить в себе все живое, а потом уже войти.

Положительно, ларек Сайласа Вегга был самым неприглядным из всех лондонских ларьков, торгующих пустяками. При виде яблок лицо у покупателя сводило судорогой, при виде апельсинов начинались колики в желудке, при виде орехов ломило зубы. Вегг всегда держал на прилавке малопривлекательную кучку этого товара, прикрытую деревянной меркой, которая не имела видимой внутренности и которой полагалось вмещать товара на пенни, в количестве, установленном Великой Хартией вольностей. От восточного ли ветра или от иной причины, — угол был восточный, — и ларек, и товар, и сам продавец казались высохшими, словно пустыня Сахара. Вегг был человек угловатый, жесткий, с лицом словно вырубленным из очень твердого дерева и столь же выразительным, как трещотка ночного сторожа. Когда он смеялся, что-то дергалось у него в лице, и трещотка приходила в действие. Сказать по правде, это был до такой степени деревянный человек, что деревянная нога выросла у него как бы сама собою, и наблюдателю, не лишенному фантазии, могло прийти в голову, что еще полгода — и обе ноги у Вегга станут деревянными, если за это время ничто не воспрепятствует естественному развитию его организма.

Мистер Вегг был наблюдательный человек, или, как он сам выражался, \"глаз у него был довольно-таки примечательный\". Сидя на стуле, прислоненном к фонарному столбу, он ежедневно раскланивался с постоянными прохожими и немало кичился соответственными оттенками своих поклонов. Так, пастора он встречал поклоном, составленным из мирской почтительности с самым легким намеком на благоговейные размышления в храме божием; доктору кланялся дружески, как человеку близко знакомому с состоянием его организма, что со всем уважением и подтверждал поклон; перед знатными господами он рад был пресмыкаться, а для дядюшки Паркера, который служил в армии (по крайней мере так решил Вегг), он по-военному прикладывал руку к шляпе, чего застегнутый на все пуговицы краснолицый старик с сердитыми глазами, по-видимому, не желал замечать.

Один только предмет из всех товаров Вегга не был жестким — это имбирный пряник. Однажды днем, продав какому-то несчастному мальчику размокшую пряничную лошадку (едва ли годную для употребления) и липкую птичью клетку, стоявшую на прилавке, он достал из-под стула жестянку, чтобы заменить эти ужасающие образцы своего товара, и уже собирался снять с нее крышку, как вдруг остановился и сказал про себя: \"Ага! Опять ты здесь!\"

Эти слова относились к коренастому, сутуловатому и кривобокому старичку с креповой нашивкой на рукаве, с толстой тростью и в сюртуке горохового цвета, который, смешно подпрыгивая, словно иноходью подбегал к углу. На нем были башмаки на толстой подошве, толстые кожаные гетры и толстые перчатки, как у садовника. И по костюму и по сложению он смахивал на носорога — и вся кожа у него была в складках — складки на щеках, на лбу, на веках, около рта, на ушах; зато из-под кустистых бровей и широкополой шляпы смотрели очень живые, зоркие и детски любопытные серые глаза. В общем, какой-то чудак с виду.

— Опять ты здесь, — повторил мистер Вегг в раздумье. — А кто же ты такой будешь? Живешь процентами с капитала или еще чем-нибудь? Недавно поселился в наших местах или же зашел из другого околотка? Да еще есть ли у тебя средства, стоит ли гнуть спину и тратить на тебя поклон? Так и быть, рискну! Не пожалею поклона!

И мистер Вегг поклонился, поставив жестянку на место и выложив новую пряничную приманку для других доверчивых мальчиков. Его поклон был замечен.

— Доброго утра, сэр! Здравствуйте, здравствуйте! (\"Зовет меня \"сэр\", — подумал про себя мистер Вегг. — Нет, куда он годится. Пропал мой поклон!\")

— Здравствуйте, здравствуйте, доброго утра! (\"Видать, довольно-таки общительный старикашка\", — так же про себя подумал мистер Вегг.)

— Доброго утра и вам, сэр!

— Вы разве помните меня? — задорно, хотя и очень добродушно, спросил его новый знакомый, с разбега останавливаясь перед ларьком.

— Я видел, сэр, как вы несколько раз прошли мимо нашего дома на прошлой неделе.

— Нашего дома? — повторил старик. — То есть, вот этого?

— Да, вот этого самого, — подтвердил мистер Вегг, кивнув головой, когда старик указал на угловой дом толстым пальцем в перчатке.

— Вот как! А сколько же вам платят? — настойчиво и с любопытством расспрашивал старичок, перекидывая свою узловатую палку на левую руку, словно грудного младенца.

— Для нашего дома я работаю сдельно, — сухо и сдержанно отвечал Сайлас, — пока что мне еще не положили определенного жалованья.

— Вот как! Пока что не положили определенного жалованья? Да! Пока что не положили определенного жалованья. Вот как! Всего хорошего, всего хорошего! Прощайте!

\"Сдается, будто у старикашки не все дома\", — вопреки прежнему благоприятному мнению подумал Сайлас, глядя, как старик удаляется иноходью. Но не прошло и минуты, как он опять был тут как тут с вопросом:

— А откуда у вас деревянная нога?

Мистер Вегг ответил довольно сухо, так как вопрос касался личности:

— Несчастный случай.

— Ну, и каково вам теперь?

— Что ж! Она у меня не зябнет, — буркнул в ответ мистер Вегг, выведенный из себя странностью вопроса.

— Она у него не зябнет, — сообщил старик своей узловатой палке, крепче прижимая ее к боку, — она у него — Ха-ха-ха! — не зябнет! Слыхали когда-нибудь фамилию Боффин?

— Нет, — отвечал мистер Вегг, которого бесил этот допрос. — Никогда не слыхал фамилию Боффин.

— Нравится она вам?

— Н-нет, — возразил мистер Вегг, закипая от бешенства, — не могу сказать, чтобы нравилась.

— Почему же она вам не нравится?

— Не знаю почему, — ответил мистер Вегг, приходя уже в совершенную ярость, — не нравится — вот и все!

— Ну, так я вам сейчас скажу одно словечко, и вы об этом пожалеете, улыбаясь, сказал незнакомец. — Это моя фамилия Боффин.

— Ничего не могу поделать, — отрезал мистер Вегг таким тоном, в котором подразумевалось обидное добавление: — \"А если б и мог, так не стал бы\".

— Ну, попробуем еще разок, — сказал мистер Боффин, все так же улыбаясь. — Нравится вам имя Никодимус? Подумайте-ка хорошенько. Ник, или Нодди.

— Нет, сэр, — возразил мистер Вегг, садясь на свой стул с видом кроткой покорности судьбе, сочетающейся с меланхолической прямотой, — мне бы не хотелось, чтобы меня называли этим именем люди, которых я уважаю; но, может быть, не у всех имеются такого рода возражения. А почему — не знаю, прибавил Вегг, предвидя новый вопрос.

— Нодди Боффин, — повторил старик. — Нодди. Это мое имя. Нодди — или Ник — Боффин. А вас как зовут?

— Сайлас Вегг. Не знаю, почему Сайлас, и не знаю, почему Вегг, ответил мистер Вегг, по-прежнему осторожно.

— Ну, Вегг, — сказал мистер Боффин, еще крепче прижимая к себе свою палку, — я хочу сделать вам одно предложение. Помните, когда вы меня в первый раз увидели?

Деревянная нога посмотрел на него задумчивым взглядом, несколько смягчившимся в предвидении возможной поживы.

— Позвольте подумать. Я не вполне уверен, хотя вообще глаз у меня довольно-таки примечательный. Не в понедельник ли утром? — еще тогда мясник приходил в наш дом насчет заказа и купил у меня один романс, — мне еще пришлось напеть ему мотив, потому что он не знал, как это поется.

— Правильно, Вегг, правильно! Только он купил не один романс.

— Да, верно, сэр, он купил несколько штук и, не желая тратить деньги на всякую дрянь, советовался со мной насчет выбора, — мы вместе с ним просмотрели всю коллекцию. Да, да, верно! Вот так он стоял, а вот так я стоял, а вот тут вы, мистер Боффин, на том самом месте, где теперь стоите, и с той же самой палкой в той же самой руке, и вот точно так же спиной к нам. Да, да, верно! — прибавил мистер Вегг, заглядывая за спину мистера Боффина, чтобы увидеть его сзади и проверить это последнее, поистине необычайное совпадение, что спина \"та самая\".

— Как по-вашему, что я тогда делал, Вегг?

— Я бы сказал, сэр, что вы, может быть, разглядывали улицу?

— Нет, Вегг. Я подслушивал.

— В самом деле, сэр? — с сомнением спросил мистер Вегг.

— Не с каким-нибудь дурным умыслом, Вегг, потому что вы пели мяснику: ведь не стали бы вы напевать секреты мяснику посреди улицы.

— Пока еще не приходилось, сколько припомню, — осторожно ответил мистер Вегг. — А вообще, дело возможное. Как знать, мало ли что человеку может прийти в голову со временем. (Это для того, чтобы не упустить самой малейшей возможности извлечь выгоды из признания мистера Боффина.)

— Так вот, — повторил Боффин, — я подслушивал ваш с ним разговор. А сколько вы?.. Да нет ли у вас другого стула? Одышка замучила.

— Другого у меня нет, но вы садитесь, пожалуйста, на этот, предложил Вегг, уступая ему стул. — Я и постою с удовольствием.

— Бог ты мой, как приятно тут посидеть! — воскликнул мистер Боффин, усевшись на стул и по-прежнему прижимая к себе палку, словно младенца, какое тут славное местечко! Тут с обеих сторон эти) романсы, будто шоры из книжных листков. Одно удовольствие!

— Если я не ошибаюсь, сэр, — деликатно намекнул мистер Вегг, опершись рукой на прилавок и нагнувшись к разглагольствующему Боффину, — вы упомянули о каком-то предложении?

— Сейчас дойдем и до этого. Да-да! Сейчас дойдем и до этого! Я хотел сказать, что если я слушал вас тогда утром, то слушал с восторгом, даже прямо-таки с благоговением. А про себя думал: \"Вот человек с деревянной ногой, литературный человек…\"

— Н-не совсем так, сэр, — сказал мистер Вэгг.

— Да ведь вы знаете все эти романсы и по названиям и на голоса, так что если вам вздумается вдруг прочесть или пропеть любой из них, то стоит только надеть очки — вот и все! — воскликнул мистер Боффин. — Так вас и вижу за этим делом!

— Ну что ж, сэр, — подтвердил мистер Вегг, с достоинством наклоняя голову, — в таком случае можно сказать и литературный.

— \"Литературный человек с деревянной ногой — и все печатное перед ним открыто!\" Вот что я думал тогда утром, — продолжал мистер Боффин, наклоняясь вперед, чтобы описать правой рукой возможно большую дугу, не наткнувшись на вешалку с романсами, — \"все печатное перед ним открыто!\" Ведь так оно и есть, правда?

— Что ж, сказать вам без утайки, сэр, — скромно согласился мистер Вегг, — какую бы печатную страницу вы мне ни показали, думаю, что я с ней расправлюсь в два счета, лишь бы печать была английская.

— Не сходя с места? — спросил мистер Боффин.

— Не сходя с места.

— Так я и думал! Тогда сообразите вот что. Я хоть и не на деревянной ноге, а все печатное для меня закрыто.

— Неужели, сэр? — отозвался мистер Вегг в приливе самодовольства. Плохо учились?

— Плохо учился! — с расстановкой повторил мистер Боффин. — Совсем не то слово. Ну, конечно, если вы мне покажете букву «Б», так я ее узнаю, это та самая буква, с которой начинается «Боффин».

— Ну-ну, сэр, — вставил мистер Вегг поощрения ради, — это все-таки кое-что.

— Кое-что, но ей-же-ей немного, — ответил мистер Боффин.

— Может, это меньше, чем хотелось бы человеку любознательному, согласился мистер Вегг.

— Так вот, послушайте. Дела я бросил и живу на покое. Вместе с миссис Боффин — Генриетти Боффин — ее отца звали Генри, а мать — Хетти, вот оно и получилось Гекристти, — и живем мы с ней в достатке, на те деньги, что нам завещал покойный хозяин.

— Так он скончался, сэр?

— А я что говорю; покойный хозяин. Так вот, теперь мне уже поздно начинать рыться и копаться во всяких там азбуках и грамматиках. Дело к старости, не хочется себя утруждать. А хочется мне почитать что-нибудь, да чтобы печать была покрасивее, покрупнее, какую-нибудь этакую книгу получше, да чтоб томов было побольше, как в профессии лорд-мэра (он, должно быть, хотел сказать \"в процессии\" *, но сходство слов его подвело), такую, чтобы пришлась и по вкусу и по мысли и чтобы читать ее можно было не торопясь, подольше. А как же мне добраться до чтения, Вегг? Платить, — тут он толкнул Вегга в грудь набалдашником своей толстой палки, — платить такому человеку, который это дело знает как свои пять пальцев, платить по стольку-то в час, скажем, по два пенса, чтобы он приходил ко мне и читал вслух.

— Гм! Разумеется, это лестно слышать, сэр, — ответил Вегг, начиная видеть себя в совершенно новом свете. — Гм! Вот это и есть то предложение, о котором вы говорили, сэр?

— Да. Нравится оно вам?

— Надо подумать, мистер Боффин.

— Мне не хочется стеснять литературного человека с деревянной ногой, — великодушно сказал мистер Боффин, — не хочется слишком его стеснять. Мы не поссоримся из-за лишних полпенни в час. Часы вы назначите сами, какие вам удобно, после того как освободитесь от занятий в вашем доме. Я живу недалеко от Мэйдн-лейна, ближе к Холлоуэю; стоит вам после занятий пройти немного на восток, а там свернуть к северу — вот вы и на месте. Два с половиной пенса в час, — продолжал Боффин, доставая из кармана кусок мела и поднимаясь со стула, чтобы по своему способу произвести вычисление на его сиденье, — две длинных и одна короткая — это будет два с половиной пенса, две коротких — это все равно что одна длинная, да два раза по две длинных — это будет четыре длинных — всего пять длинных; шесть вечеров в неделю по пяти длинных за вечер; сложить все вместе — получается тридцать длинных. Кругленькая сумма! Полкроны! Указав на этот солидный и вполне удовлетворительный итог, мистер Боффин стер его, поплевав на перчатку, и уселся на следы мела.

— Полкроны, — в раздумье произнес мистер Вегг. — Да! Это не так много, сэр. Полкроны.

— В неделю, знаете ли.

— В неделю. Да! А ведь сколько придется затратить умственных усилий. Стихи вы тоже имеете в виду? — сосредоточенно осведомился мистер Вегг.

— А разве стихи будут дороже? — спросил мистер — Чоффин.

— Конечно, дороже, — подтвердил мистер Вегг. — Если человек со всем своим усердием долбит стихи вечер за вечером, так он вправе ожидать добавочной платы, ведь они действуют на голову расслабляюще.

— Сказать вам по правде, Вегг, стихов я не имел в виду, разве только вот в каком отношении: если вам вдруг вздумается угостить меня и миссис Боффин каким-нибудь романсом, вот тогда мы с вами ударимся в поэзию.

— Понимаю, сэр. Но поскольку я не настоящий музыкант, не певец по профессии, мне бы не хотелось брать за это деньги. Так что если б мне случилось удариться в поэзию, то я просил бы вас в это время рассматривать меня как друга.

Глаза мистера Боффина просияли, и он с чувством пожал руку мистера Вегга, говоря, что он даже и не рассчитывал на это и очень рад.

— Что вы думаете насчет условий, Вегг? — спросил мистер Боффин, не скрывая тревоги.

Сайлас, намеренно поддерживавший эту тревогу суровой сдержанностью тона и уже начинавший понимать, с кем имеет дело, ответил с таким выражением, будто его слова свидетельствовали о необычайной широте и величии его души.

— Мистер Боффин, я никогда не торгуюсь.

— Так я и думал! — с восхищением сказал мистер Боффин.

— Да, сэр. Никогда не запрашивал и не стану запрашивать. А потому я сразу пойду вам навстречу и скажу прямо и честно: согласен за двойную цену!

Мистер Боффин, казалось, вовсе не ожидал такого заключения, но согласился, заметив:

— Вам лучше знать, чего это стоит, Вегг, — и снова пожал ему руку.