…Автобус. Много людей. Незнакомых. Какое-то здание. Похоже на институт. Я со своей институтской однокурсницей Раей, а та с каким-то молодым человеком, у которого плакатное лицо: краснощекое и мордастое. Молодому человеку неприятно мое присутствие. Он говорит что-то (не могу разобрать слова) резко, зло. Я иду от них по длинному коридору. Невыносимое чувство обиды, тоски, стыда, отчаяния. Слезы заливают глаза. Коридор пуст, только какая-то старуха, вся в черном, спутанные и седые волосы падают ей на плечи. Она кричит:
— А маму с папой, себя, братишку не видал на экране?
— А что ты думала? Ходи, ищи… Рассказывай всем о себе!..
— Нет еще.
Я прохожу мимо. Старуха что-то еще кричит вслед, но я не оглядываюсь. Боже, боже, как тяжело… И, когда кажется, что нет больше сил, что грудь разорвется от рыданий, коридор обрывается высокой деревянной лестницей: ступени на ней некрашены и чисто-чисто вымыты…
— Думаю, и не увидишь. Равно как и приятелей твоих, и тетушек с их мужьями, и наших квартирантов. Если только прослышишь, что в киношке «Элит» крутят фильм про нас с бабушкой, про мать с отцом, про всю нашу родню, про жильцов, — сразу меня зови. Я с тобой пойду. Будем аж до полуночи сидеть в зале, покуда нас не выметут с мусором. А до той поры, Дуглас, смело бегай отлить, когда на экране пойдут всякие глупости. У тебя голова правильно устроена. Всем известно: любовь совсем не такая.
Я просыпаюсь. Солнце колотится в стекла, и солнечные зайчики на стене, сбежавшись в кружок, кажется, шепчут: «Соня-Соня, Соня-засоня!» Я потягиваюсь и, наверное, впервые за минувший год чувствую, что я еще молода и… здорова, пока здорова. Мне не хочется думать о том, на как долго даровано мне это счастье: здоровье. Я думаю о том, что сегодня, в перерыве между многочисленными майскими праздниками, я приду к Икару и скажу ему о том, что люблю его.
— Чарли Хенвуд говорит: одна надежда, что это все вранье.
Я выхожу в этот светлый майский вымытый мир, который слепит меня прямо-таки первозданными красками. Черная влажная земля вздыхает, выпуская на волю нежную зелень, почки на деревьях дрожат от страстных прикосновений ветра, раскрывая девственные губы.
— А ты, видно, задумываешься, где ж тогда правда? Вот как раз об этом я тебе и толкую: любовь там, где мы с тобой, и бабушка, и все наши дети-внуки, и племянники, и жильцы. В наших отношениях, за вычетом ссор и размолвок. Вот и все, ничего заумного. Это когда среди распрей стараешься жить с миром. Это когда бабушка печет пироги с тыквой, а я вырезаю для тебя свисток из орешины. Это когда ты сидишь вот так, как сейчас, и слушаешь не перебивая. И когда вы с братишкой ложитесь спать зимним вечером и греете ноги, ступню о ступню. Когда мама ждет отца с работы и смотрит на часы — не стряслось ли какой беды. Когда за ужином всем весело. Когда Нива садится за пианино, а мы хором поем. Это когда можно отдохнуть на веранде, а по осени перебраться в дом и сразиться в шашки. И много чего другого — всего не перечесть. Но чтобы увидеть такое в кино, на субботнем утреннике, должно случиться чудо. Да и на вечерних сеансах не лучше. Раз в год, может, появляется что-нибудь стоящее. А так, по моим понятиям, все больше показывают скопище кроликов, которые дубасят друг друга по башке. Знаешь ли ты, почему в фильмы вставляют эти сцены с поцелуями? Да потому, что киношникам сказать больше нечего. Пустого человека сразу видно. Когда будут показывать всякие глупости, Дуглас, смело выходи из зала и пережидай на углу. Вот продавец поп-корна держит кошку с котятами — у них и то любви поболее, чем тебе за твои же десять центов в кино покажут. Не давай себя дурить. Поцелуй — это лишь первая нотка первого такта. А дальше пойдет симфония, но может случиться и какофония — то-то давка будет на выходе!
Я покупаю красные гвоздики. Кому я подарю их? Своим врачам? Виктору? И смогу ли я, наконец, сказать Виктору о своей любви и, тем самым, избавиться от сладкой муки и боли, которая оказалась сильнее боли моего организма?
— Зачем вообще нужна эта любовь?
Я смотрю вокруг и пытаюсь понять, что случилось со мной. Почему я стала видеть мир глазами детства: ярким цветным крупным планом? Мать говорила, что в младенчестве я была спокойным и жизнерадостным ребенком:
— Вот только, когда тебя пеленали, ты не давала ручки и не успокаивалась, пока тебе не оставляли их свободными…
— Ну как же? Она, можно сказать, — смазочное масло. Трение устраняет. Ведь в жизни как: то на чей-то локоть напорешься, то сам кому-нибудь ногу отдавишь. Люди почем зря мутузят друг друга поварешками, причем без злого умысла, а потому надо заранее погрузиться в эту купель с чистейшим маслом, иначе далеко не уедешь. Тормоза сгорят на первой же миле.
С какими генами приходит к нам эта воля к жизни и свободе? Ведь и мой сын спал, свободно разметавшись, ненавидя пеленки, сковывавшие движения. Лев Толстой говорил об этом и другие, потому что всю жизнь нас потом пытаются пеленать: в детском саду, школе, институте, на работе, в семейной жизни…
Возродись, человек!
Взгляни на себя со стороны и ужаснись.
Боже, милосердный боже, разве таким я был? Разве таким ты создал меня по образу своему и подобию?..