Туве Янссон
Оранжерея
Когда мой дядя окончательно состарился, он стал интересоваться ботаникой. Свою собственную семью он так и не завел, но у него были многочисленные сердобольные родственники, которые о нем заботились; они купили ему дорогие, прекрасно иллюстрированные книги по ботанике. Дядя похвалил книги и отложил их в сторону.
Но когда родственники отправлялись на работу, в школу или еще куда-нибудь, каждый по своим делам, он выходил из дома, садился в трамвай и ехал в ботанический сад. Ехать туда было далеко и неудобно, почти всю дорогу приходилось мерзнуть, но все неудобства этой поездки окупались ожиданием момента, когда он распахнет ворота оранжереи и в лицо ему ударит теплый воздух, напоенный сильным и вечным запахом цветов. Не менее приятно было погрузиться в тишину. Посетителей здесь не было почти никогда.
Дядя неизменно направлялся к пруду с кувшинками. Но сначала он бродил по узким аллеям меж тропических растений, джунгли подступали к нему вплотную, но он никогда не притрагивался к растениям и не читал их названия на табличках. Подчас им овладевало нелепое желание войти в гущу этого роскошного цветения и с чувством безграничного обожания не только созерцать, но и ощущать все это великолепие. Это опасное желание становилось еще сильнее возле пруда с кувшинками, с лотосами, в мелком бассейне с прозрачной, постоянно булькающей проточной водой. Снять ботинки, засучить брюки и побродить босиком между цветами и широкими листьями, чтобы они раздвигались и снова смыкались, будто ничего не случилось. Какое это было бы блаженство! И испытать его в одиночестве, в теплой и безлюдной оранжерее!
Возле бассейна стояла небольшая железная фигурная скамейка, выкрашенная в белый цвет. На ней дядя имел обыкновение отдыхать, погружаясь в созерцание и размышление, свободные от треволнений внешнего мира.
Над бассейном высился большой стеклянный купол, сооруженный давным-давно. Купол обрамляла очень красивая галерейка с легкими ажурными металлическими перилами и арабесками в стиле модерн, воздушными, словно бабочки. Ведущая на галерею винтовая лестница отличалась такой же игривой, манящей элегантностью. Время от времени люди карабкались по винтовой лестнице, проходили по галерейке, спускались вниз и исчезали. Они всегда спешили и почти не обращали внимания на пруд с кувшинками.
«Ослы! — думал про них дядя. — Ноги у них сильные, а ума мало».
Смотритель оранжереи сидел за большим пушистым кустом; он обычно читал или вязал. Дяде не раз хотелось спросить, что это он вяжет, но он не решался: он хотел сохранить между ними необходимую дистанцию и тишину в зале. Они лишь обменивались кивками.
Случалось, что смотритель покидал свое место за кустом и по какому-нибудь делу проходил мимо пруда с кувшинками, а один раз, когда дядя уходил из оранжереи, он поспешил открыть ему тяжелые ворота. Дома дядя запретил родственникам распахивать перед ним дверь, но в данном случае это была дань уважения, которую можно было принять; он был Grand Old Man
[1] оранжереи, один-единственный, кто понимал ее значение.
Однажды, явившись в оранжерею, дядя понял, что скамейка принадлежит не одному ему: на ней сидел старый господин с бархатным воротником и висячими усами. Дядя пошел дальше, он побродил по зеленым аллеям, а когда устал, вернулся к скамье, но она была по-прежнему занята. Скамейка была маленькая, на ней едва хватало места для двоих. Дядя подождал немного и поехал домой.
А в другой раз произошел еще более досадный случай. Когда дядя собрался идти домой, этот старикан в тот же самый момент поднялся со скамьи, место освободилось, но слишком поздно. Дядя попытался выйти первым, но старикашка оказался проворнее, чем можно было от него ожидать, и оба господина оказались у выходной двери одновременно. Старикашка отворил дверь, потому что дядя стоял и ждал! Оба замерли, не говоря ни слова. Ситуация была невыносимо унизительная. Дядя решил не говорить нахалу ни слова.
Положение спас смотритель. Это был умный человек; поскольку цветы ему немного поднадоели, он иногда наблюдал за посетителями. Быстро подскочив к двери, он привычным жестом распахнул другую ее створку, отвесил поклон, и оба посетителя оранжереи бок о бок прошествовали из оранжереи, чтобы тут же разойтись в разные стороны. Чтобы попасть к трамвайной остановке, дяде пришлось сделать большой крюк. А на следующий день этот чертов старикан опять сидел с книгой на самой середине скамейки.
Ситуация со скамейкой стала для дяди просто навязчивой идеей, он стал смотреть на старикана как на своего личного врага. По ночам дядя лежал и пытался угадать, сколько ему лет, моложе он или старше его самого, есть ли у него родственники и ухаживают ли они за ним, интересуют ли его хоть чуть-чуть цветы, или его привлекает лишь тепло оранжереи, что за книги он все время читает, можно ли назвать вызывающими его огромные усы…
И наконец в один погожий зимний день скамейка оказалась пустой. Дядя быстренько уселся и стал созерцать пруд с кувшинками, чего не делал давно. Однако мысль о нахале не давала ему покоя. И вот дверь отворилась, и тот вошел. Стуча тростью о пол в такт шагам, он подошел к дяде и сказал:
— Вы сидите на моей скамейке.
Смешно было отвечать: «Это моя скамейка», нужно было сказать что-нибудь невраждебное и уклончивое. Дядя отчаянно старался придумать нужный ответ и выпалил:
— Я абсолютно глухой, милостивый государь.
Его недруг вздохнул, — казалось, это был вздох облегчения; он сел рядом с дядей и открыл книгу, по-видимому библиотечную.
Тишину в оранжерее нарушало лишь журчание воды. Смотритель постоял, поглядел на них и вернулся к своему кусту. Потом он не раз имел возможность видеть двух стариков, молча сидящих рядом. Тот, кто из них приходил первым, садился на край скамейки, а когда являлся другой, они неизменно обменивались сдержанными поклонами.
Когда дядя понял, что с разговорами к нему не будут приставать, чувство вражды в нем уступило место невольному уважению. Он обнаружил, что библиотечная книга была сочинением Спинозы, и чувство уважения усилилось. Дядя решил тоже брать с собой книгу, чтобы произвести впечатление, и на следующий день раскрыл тяжеленный ботанический словарь, подаренный ему родственниками. Здоровенная книга сползала с колен, а шрифт был слишком мелкий. У старикана, сидевшего рядом с дядей, была привычка время от времени повторять вполголоса то, что поразило или взволновало в книге, или просто-напросто бурчать себе что-нибудь под нос, например: «Здесь слишком жарко», или: «Неужели нельзя найти себе другую скамейку?» А однажды он презрительно сказал: «Да этот тип ничего не знает о цветах, только делает вид».
Оскорбленный до глубины души дядя забыл про осторожность и воскликнул:
— Это вы ровно ничего не понимаете в цветах! Вы даже и не смотрите на них! Сидели бы себе дома со своими идиотскими книжками!
— Удивительно! — произнес его сосед, он снял очки и стал не без интереса разглядывать дядю. — Если я не ошибаюсь, вы, как и я, любите тишину. Моя фамилия Юсефсон.
— Вестерберг, — со злостью сказал дядя, он поднял свою книгу с земли, с шумом захлопнул ее и снова опустился на скамейку.
— А теперь, — продолжал Юсефсон, — мы, быть может, оставим друг друга в покое или, скорее, даже будем вместе наслаждаться покоем.
Тогда-то и началась их своеобразная дружба, суровая и молчаливая.
Постепенно выяснилось, что Юсефсон жил в шумном доме под названием «Тихая пристань», где было полно назойливых болтливых стариков. Юсефсон сообщил это как бы между прочим, без лишних подробностей. Дядя не стал больше брать с собой ботанический словарь. Как ни странно, он наслаждался теперь тишиной и покоем оранжереи еще с большим удовольствием, чем в то время, когда сидел на скамейке один.
И вдруг Юсефсон пропал, его не было в оранжерее целую неделю. Дядя спросил о нем смотрителя, но тот ответил, что ничего не знает о Юсефсоне.
«Быть может, он заболел, — подумал дядя. — Нужно выяснить, в чем дело».
Смотритель помог дяде найти в каталоге номер его телефона. Дозвониться до Юсефсона было очень трудно — все время попадал куда-то не туда. Под конец кто-то из кухонного персонала сообщил, это Юсефсон взбесился и не желает никого видеть. Дядя решил, что ответившая ему особа сама взбесилась.
«Тихая пристань» показалась ему кошмарным местом, он и представить себе не мог, как это можно собрать в одном доме столько жалкого старичья. У дяди в доме, где все были намного моложе его, он, разумеется, был на особом положении, его считали почти уникальным экспонатом, а здесь он почувствовал, будто его окунули в безликую массу, он вдруг стал незначительной частицей того, что уставшая жизнь выбросила на берег и забыла. Кто-то показал ему, где живет Юсефсон. Это была крошечная комнатушка, казавшаяся почему-то странно пустой. Юсефсон лежал на кровати, натянув одеяло до подбородка.
— Вот как, — сказал он, — это вы, Вестерберг, спасибо, что не притащили мне каких-нибудь цветов. Между прочим, я вовсе не болен, просто мне все надоело. Садитесь. Ну, как поживаете, любитель лотосов?
— Смотритель просил передать вам привет, — ответил дядя. — Мы начали беспокоиться о вас.
Он огляделся, не зная, на что ему сесть, оба стула были завалены книгами.
— Положите их на пол, — нетерпеливо сказал Юсефсон. — Мне они надоели. Все это одни слова. Слова, слова и слова. Они не помогают. Этого недостаточно. — Немного помолчав, он продолжал: — Вы, Вестерберг, слишком избалованы. Вы не можете понять, как много вам дарит судьба. Смотрите себе и дальше на свои благословенные цветы лотоса, любуйтесь, пока есть время любоваться, и скажите спасибо, что вам никогда не приходилось драться за идею — я имею в виду то, во что стоит верить и что стоит отстаивать.
— Однажды я отстаивал луг, — начал дядя, но Юсефсон его не слушал, он встал с постели и пошел в умывальную комнату.
«Мой луг, — подумал дядя, — луг, который я отстоял… Однако, может, не стоит говорить об этом сейчас».
Юсефсон вернулся с двумя стаканами для чистки зубов и бутылкой коньяку, сел на край кровати и сказал:
— Ты можешь разбавить его водой из-под крана, а я буду пить чистый.
— Ты придешь в оранжерею? — спросил дядя. — Хороший коньяк.
— Ясное дело, хороший. Я пью коньяк только этой марки, или вовсе никакой.
За дверью прозвенел звонок.
— Зовут есть! — презрительно сказал Юсефсон. — Чем ты занимался это время?
— Ничем особенно. А почему тебе надоели книги?
— Они разделяют. Понимаешь, Вестерберг, они просто отчаянно раздирают идею на мелкие рафинированные мысли, которые ни к чему не приводят. По крайней мере меня. Они не прибавляют мне знаний, дающих возможность понять все целиком. Поэтому они мне надоели.
— А может быть, — осторожно сказал дядя, — может быть, тебе следует повременить немного и попытаться подойти к ним иначе?
— Что ты хочешь этим сказать? Как это — иначе?
Дядя взглянул на своего друга и сделал неопределенный жест, который мог означать все что угодно, главным образом беспомощную заинтересованность.
— В этом доме, — произнес Юсефсон, — время просто исчезает, оно не живет, так же как и книги. Я хочу получить ясное представление о том, чего человек желает, к чему стремится, что из всего этого выходит и что останется сделать. Это важно. Постичь нечто поистине важное — стало быть, получить ответ. Окончательное и бесповоротное заключение, понимаешь?
— Не совсем… — ответил дядя. — Но так ли необходимо тебе это окончательное и бесповоротное заключение? Если оно доставляет тебе столько огорчений. И к чему спешить, почему оно тебе нужно так срочно?
Юсефсон засмеялся и сказал:
— Знаешь, Вестерберг, в тебе есть что-то располагающее. Хотя ты и большой осел, не правда ли?
— Разумеется, — ответил дядя, — так ты будешь ходить в оранжерею?
— Да, да, приду, когда надумаю. А сейчас я не скажу более ни слова, ни единого разумного слова.
Возвращаясь домой в трамвае, дядя думал главным образом не об этом, несомненно очень важном и не совсем понятном разговоре, а о самом Юсефсоне и о своем луге. Образ луга подступал к нему ближе, — луга, который он защитил.
«Я расскажу ему когда-нибудь про луг», — решил он.
За год до того, как дядя встретил Юсефсона, родственники сняли на лето дачу на прибрежной шхере. Берега шхеры были довольно крутые, дяде подниматься было бы очень трудно, и родственники обсуждали, что лучше: взять его с собой или оставить дома. Дядя был вовсе не такой уж и глухой, каким прикидывался, и подслушал почти все их разговоры. Под конец он решил разложить пасьянс, что делал, когда нужно было принять важное и трудное решение. Если пасьянс получится, он останется, если нет — поедет. Вообще-то, этот пасьянс у него почти никогда не получался.
Шхеру с востока на запад разрезало ущелье. Рыбак, сдававший шхеру внаем, построил через нее мост из бревен, чтобы по пути от пристани к дому не надо было снова спускаться на берег. Мост был довольно хилый, но все же он экономил уйму времени.
Когда дядя в первый раз ступил на островок, то замер как вкопанный. Его спутники решили, что он боится идти по мосту, но они ошибались. Он увидел прибрежный луг во всем великолепии пышного короткого июльского цветения, пестрые цветы и травы колыхались легко и воздушно. Дядя понял, что ничья нога не ступала по нему, он был нетронут и свеж, как первое утро рая! Этот луг показался ему еще прекраснее оранжереи. Он решил, что никто не будет ходить по нему, им можно только любоваться.
Каждое утро на восходе солнца дядя сползал вниз со склона и усаживался возле своего луга. Красивее всего луг был, когда солнце выкатывалось над горизонтом, тогда все краски загорались и сияли каким-то неземным светом, но это длилось лишь краткий миг. Под нежным июльским ветром цветочный ковер колыхался, словно в танце. Что это было за зрелище! Любовь дяди к оранжерее была неизменной, но постоянно меняющееся всегда прекраснее статичного, а луг был поистине живой. Иногда дядю охватывало то же самое опасное желание, что и в оранжерее: по праву восхищающегося войти и почувствовать, как луг обступает тебя со всех сторон, желание обнимать его. Но дядя этого не делал.
А в один прекрасный день родственники раздобыли переносную сауну. Разумеется, при каждом, даже самом маленьком финском доме должна быть сауна. Переносной сауне нужна ровная площадка, а найти ее здесь можно было только на дядином лугу.
Наступили трудные дни с долгими спорами и мрачными паузами. Но, как часто бывает в семьях, все нашли компромисс: баню решено было поставить под мост, в укромное место, где она не особенно помешает лугу.
Когда они поставили под мостом свою баню, Дядя пошел поглядеть на нее. Это было квадратное чудище с жестяной трубой, неуклюжее инородное тело. Дядя подошел ближе и открыл дверь. Внутри царил полумрак. Деревянные скамьи из широких досок, печь из черных камней, железный котел, ушат для воды и штормовой фонарь. Подходящее место для уединения. Дядя уселся на нижнюю скамью. Теперь его луг являл собой картину в обрамлении дверного проема, очень светлую картину на фоне полумрака сауны. Ему показалось, будто он сам нарисовал эту картину.
Никто не удивился, когда дядя заявил, что будет спать в бане. Они оборудовали там для него спальню, принесли все, что могло бы ему понадобиться. Слыша, как они топают по мосту, дядя вспомнил, как случайные посетители оранжереи поднимались по винтовой лестнице, проходили по галерейке, спускались вниз и уходили.
Антология Сатиры и Юмора России XX века
Было приятно жить под мостом между мощными бревенчатыми опорами. Бревна все еще пахли дегтем, из них торчали старые гвозди, и никто не удосужился вытащить их. Дядя повесил на гвозди шляпу, трость, полотенце и ещё кое-что. Это напоминало ему шалаш, в котором он играл ребенком.
Том 20. Аркадий Аверченко
Однажды ночью в конце июля поднялся шторм, вода, хлынув в ущелье, затопила луг и потихоньку добралась до дядиной сауны. Он проснулся от того, что матрац его промок, и не мог понять, где находится. Брезентовые стены сауны трепетали и хлопали, было тепло и влажно, как в оранжерее. В бассейне с кувшинками поднялся шторм… По воде плавала масса каких-то предметов. Дядя отогнал их в сторону и вышел, шлепая по воде, в мокрую ночь. Снаружи было светлее, он мог различить стеклянный купол над темными волнами, бегущими по ущелью. Купол был намного выше обычного, ему просто-напросто не было конца, а винтовая лестница исчезла. Дядя снял трость с гвоздя и замер неподвижно, слушая ветер. Потом он пошел по лугу, колыхавшемуся и льнувшему к нему, наконец-то ему было позволено обнять луг, войти в пруд с лотосами, ощутить под босыми ногами влажную мягкую землю, почувствовать нежное прикосновение кувшинок, понять, как борятся невинные цветы с внезапно хлынувшим на них морем… И никаких посетителей, он один владел этой красотой. Покой и никаких волнений.
Ст. Никоненко. Король смеха
Постепенно дядя добрался до дома и уснул. Он не увидел, как палаточная сауна уплыла на рассвете, упорхнула прочь, словно трепещущая летучая мышь, не увидел, как сильные ноги моста не устояли, накренились и треснули, как волны швыряли обломки, как разъяренное море унесло их прочь.
Когда снесло последнюю опору моста, ущелье превратилось в темный бушующий поток.
Некоторые древние мыслители считали, что человека можно определить как «животное, умеющее смеяться». И думается, в какой-то степени были правы, ибо не только умение ходить на двух ногах и трудовая деятельность выделили людей из животного мира, помогли выжить и пройти через все мыслимые и немыслимые испытания многотысячелетней истории, но и способность смеяться. Потому-то умевшие рассмешить пользовались популярностью во все века и у всех народов. Короли могли себе позволить держать при дворе шутов, а простой люд собирался на площадях, чтобы посмотреть представления странствующих комедиантов или скоморохов.
Несколько бревен застряло в расселине на другой стороне шхеры, где их разбило в щепки, остальная часть моста поплыла в море, должно быть, ее прибило к какому-нибудь берегу, где ее отыскали и употребили на сваи или на сооружение лодочной пристани, все нашло то или иное применение.
Интересно, что со временем появился титул короля смеха. Им награждали тех, кто достигал наибольших успехов в этом искусстве.
Родственники оплатили постройку нового моста через ущелье, но дядя новый мост категорически не одобрил. Это был не настоящий мост, он походил на железнодорожный виадук, покрытые лаком мостки для стирки белья. Старый мост был седой от солнца и соленой воды, одного цвета с камнями, он вписывался в пейзаж и составлял одно целое со шхерой. Но дядя не сказал ничего, ведь все остальные так гордились новым мостом.
С конца первого десятилетия нашего века в России нигде официально не утвержденный титул короля смеха принадлежал Аркадию Аверченко.
Луг не мог оправиться после страшной штормовой ночи, но дядя знал, что к следующему июлю он будет таким же прекрасным, как прежде. И они вместе боролись с морем.
Первые годы жизни, отрочество и юность Аверченко, казалось, не оставляли никаких надежд на будущее. В смешной «Автобиографии», которой открывалась одна из первых книг писателя «Веселые устрицы», Аверченко дал несколько фрагментов своей долитературной жизни.
Однажды дядя обнаружил, что приготовленные для печки дрова — серые и утыканные гвоздями, он узнан в них обломки бревен старого моста. Он выбрал подходящие поленья, подобрал нужный инструмент и медленно, старательно стал делать точную копию старого моста.
Некоторые дополнительные моменты мы находим в автобиографии, отправленной известному историку литературы Семену Афанасьевичу Венгерову в начале 1910 года: «Имя мое — Аркадий Тимофеевич Аверченко. Родился в Севастополе 1881 года 15 марта. Вероисповедания — православного. Отец был купцом, мать из мещан. Историю моего рода за недостаточностью данных проследить трудно. Известно только, что дед мой (по матери) был атаманом шайки разбойников, держал под Полтавой постоялый двор и безо всякого зазрения совести грабил проезжих по большой дороге. Мать моя — добрая, кроткая женщина — вспоминает об этом с ужасом… Мой отец был очень хорошим человеком, но крайне плохим купцом. Сочетание этих двух свойств привело к тому, что он совершенно разорился к тому времени, когда мне исполнилось 10 лет… Поэтому учиться пришлось дома, с помощью старших сестер — довольно скудно… Будучи пятнадцатилетним застенчивым мальчишкой, попал на Брянский каменноугольный рудник (около Луганска) писцом и служил в ужасной, кошмарной обстановке безвыходной ямы — три года. Потом переехал в Харьков на службу в той же акционерной компании». Отголоски детских и юношеских впечатлений мы находим в рассказах Аверченко «О пароходных гудках», «Молния», «Отец», «Смерть африканского охотника», «Ресторан „Венецианский карнавал“», «Три желудя» и многих других. Обстановка, в которую окунулся пошедший «в люди» застенчивый мальчишка, едва ли давала много поводов для смеха. «То конторщик Паланкинов запьет и в пьяном виде получит выговор от директора, то штейгерова корова взбесится, то свиньи съедят сынишку кухарки чертежника. А однажды рудничный врач в пьяном виде отрезал рабочему совсем не ту ногу, которую следовало…» Это беспробудное пьянство сопровождалось унижением и оскорблением младших по службе старшими.
Когда дядя снова пришел в оранжерею, Юсефсон отложил книгу и сказал:
— А, это ты, Вестерберг, старый гедонист, хорошо, что ты вернулся. Как видишь, я продолжаю искать хоть какую-нибудь логику, которую можно употребить с пользой. Однако, как и прежде, ничего найти не могу.
В стремлении вырваться из этого засасывающего болота повседневности, из этой беспросветности Аркадий Аверченко обращается к литературному труду (несколькими годами ранее сходный путь по ту сторону океана прошел Джек Лондон).
Он подвинулся, освобождая место для дяди, и продолжал читать. Дядя уселся в свой уголок, слева; приятно было вернуться домой. Он захватил с собой модель моста, но не решался показать его Юсефсону. «Может, стоит подождать, не рассказывать ему сейчас про луг и шторм», — думал он. Дядя сидел и смотрел на прекрасный пруд с кувшинками, который, как ему казалось, выглядел теперь иначе. Он закрыл глаза и попробовал вглядеться куда-то вдаль; и снова очутился в объятиях темного противостояния воды и мягких колышущихся луговых трав.
В Харькове Аверченко делает первые литературные шаги. «Самым значительным событием моей жизни считаю появление в печати моего первого литературного опыта — рассказа „Праведник“ („Журнал для всех“, апрель 1904 г., № 4), — сообщал Аверченко Венгерову. — Но писал я тогда мало и напечатал всего несколько жалких юмористических рассказов в „Харьковских губернских ведомостях“».
Они оба продолжали приходить в оранжерею, хотя и не так часто, как прежде. Смотритель, карауливший за пушистым кустом с вязанием, ушел на пенсию. Новый, не знакомый им смотритель сидел за столом у ворот. Время от времени он ходил вокруг пруда с кувшинками, заложив руки за спину, топая безо всякого уважения мимо их скамейки.
В 1906 году писатель основал журнал сатирической литературы и юмора с рисунками в красках «Штык», который имел в Харькове и даже за его пределами крупный успех. «Я наполнял весь номер, пиша, редактируя и корректируя», — вспоминал Аверченко. Жизнь журнала оказалась недолговечной. На 9-м номере юного редактора оштрафовали на 500 рублей. Заплатить штраф он не смог, да и не хотел, и журнал закрыли.
Юсефсона вполне устраивало сидеть молча, лишь изредка обмениваясь словом с приятелем, вытягивать ноги, время от времени комментировать какую-нибудь строчку в книге. Каждый раз молчаливые паузы становились все длиннее, что причиняло дяде беспокойство и досаду, каждый день он приносил с собой модель моста, но показать его и рассказать про ночной шторм становилось все труднее. Ночь, когда он обнимал луг, все больше отдалялась от него, и Юсефсон ничем не мог ему помочь.
Но, познав радость первых побед, Аверченко не складывает оружия и в 1907 году открывает новый журнал — «Меч». Впрочем, на третьем номере его постигает участь предшественника.
А однажды, когда они, как обычно, сидели в оранжерее, над городом разразилась сильная гроза. Дневной свет померк, по стеклянному куполу забарабанил дождь; сверкала молния, гремел гром, а Юсефсон держал книгу близко к носу, с трудом различая буквы. Сильный порыв ветра распахнул двери оранжереи, стекла задребезжали, а по пруду с кувшинками заходили волны, хоть и маленькие, но все же волны. Дядя поднялся, пошел прямо к бассейну и вошел в него. Он побрел по воде, расталкивая листья и цветы, нимало не смущаясь. Потом он вдруг обернулся и крикнул:
Революционный подъем кончился, возникшие в период 1905–1907 гг. многочисленные сатирические издания — «Пулемет», «Молот», «Сигнал», «Удаль», «Барабан» и др. — были закрыты.
— Юсефсон! Видишь, что я делаю?
И вот в эту пору Аверченко приезжает в Петербург, чтобы его покорить. Когда это произошло точно, установить нельзя. В автобиографии, посланной С.А. Венгерову, писатель сообщал, что приехал в Петербург 24 декабря 1907 г., в письме В. Быкову утверждал, что оказался в Петербурге в январе 1908 года. Несколько разнятся также сведения об обстоятельствах создания нового «еженедельного журнала сатиры и юмора» «Сатирикон». Зато точно известно, что первый его номер вышел 1 апреля 1908 года и что главная роль в его создании принадлежит Аверченко. Итак, «пришел, увидел, победил». Всего три месяца или и того менее прошло с момента приезда в Петербург, как безвестный провинциальный самодеятельный журналист становится ведущим сотрудником, а вскоре и редактором (спустя несколько лет основным владельцем) журнала, который в течение последующего десятилетия станет самым популярным изданием дореволюционной России.
— Прекрасно, — ответил Юсефсон и отложил книгу. — Продолжай в том же духе. Это весьма взбадривает.
Потом они сидели на скамье до самого закрытия, непогода утихла, и смотритель успокоился. Дядя рассказал про луг, и рассказ удался превосходно. Юсефсон умел слушать лучше, чем можно было от него ожидать. Дядя показал ему модель моста. Юсефсон взглянул на нее и сказал:
Начав сотрудничество в отживавшей свой век «Стрекозе», Аверченко сумел организовать и сплотить вокруг себя группу единомышленников, которые и приняли решение о создании нового журнала, а с 1 июня 1908 года о слиянии «Сатирикона» и «Стрекозы» в один журнал — «Сатирикон».
— Да, да, я понимаю идею луга. Созерцать, восхищаться, ощущать и тому подобное. И идею моста. Построить мост, который никуда не ведет.
Аркадий Аверченко прекрасно понимал значение созданного им журнала и того дела, которым он занимается. И сказал об этом прямо на страницах уже «Нового Сатирикона» в 1913 году в статье «Мы за пять лет». Лаконично, в нескольких строчках, он рисует крах революционных надежд после 1905 г. и наступление реакции: «Когда я приехал в Петербург (это было в начале 1908 года) — в окна редакций уже заглядывали зловещие лица „тещи“, „купца, подвыпившего на маскараде“, „дачника, угнетенного дачей“ — и тому подобных персонажей русских юмористических листков, десятки лет питавшихся этой полусгнившей дрянью».
— Никакой идеи здесь нет, — сердито ответви дядя. — Мост — он и есть мост. Ты опять пытаешься вложить какой-то особый смысл в самую очевидную вещь. Вовсе не важно, где он начинается и куда ведет, по нему ходят, и в этом все дело.
Уже из этих строк ясно, что Аверченко привлекали отнюдь не гастрономические и обывательские темы, как это упорно и по сию пору ему вменяют в вину. Тематика журнала была чрезвычайно широкой. Несмотря на цензурные рогатки. В той же статье, объясняя читателю отсутствие материалов на определенные темы, Аверченко отмечает: «Перечислю только то, чего нам категорически запрещено касаться:
1) Военных (даже бытовые рисунки).
Смотритель подошел и спросил дядю, не пора ли ему идти домой, если он не хочет простудиться.
2) Голодающих крестьян.
— Мы беседуем, — ответил дядя. — Скажи, Юсефсон, ты пришел к какому-нибудь выводу, нашел что-то важное в этих книгах?
3) Монахов (даже самых скверных).
— Кое-что нашел, — ответил Юсефсон и улыбнулся. — На это нужно время, но это я знал с самого начала. Похоже, мы не сможем убедить друг друга. Но нужно ли это, собственно говоря?
4) Министров (даже самых бездарных).
— Нет, — ответил дядя. — Хочется лишь, чтобы кто-то знал что-либо и понял.
А в последнем номере не пропущена даже карикатура, осмеивающая „Новое Время“.
— Могу себе представить, — изрек Юсефсон. — Мне понравилось то, что ты рассказал про луг.
Из многих номеров цензурой изымались фельетоны и карикатуры, редактора (Аверченко) неоднократно штрафовали. Все это говорит об определенной общественной позиции писателя. Эта позиция отражена и в его собственном литературном творчестве».
— Да, — согласился дядя, — мне кажется, я описал это довольно красочно.
Они поднялись одновременно и вышли, распахнув ветру двери оранжереи. Коротко распрощавшись, они отправились каждый к себе домой.
Время работы в «Сатириконе» (и «Новом Сатириконе») явилось самым плодотворным для таких писателей, поэтов, художников, как Тэффи, Петр Потемкин, Саша Черный, Осип Дымов, Георгий Ландау, Аркадий Бухов, Александр Радаков, Александр Рославлев, Ре-Ми, Василий Князев, ну и, конечно же, сам Аверченко. Атмосфера доброжелательности, которую сумел создать Аверченко в журнале, общие интересы сплачивали коллектив.
Талант человеческого общения счастливо сочетался у Аверченко с его природным литературным даром, и это сочетание находило живой отклик и пробуждало лучшие качества у тех, кто с ним встречался, влекло к нему. Известный критик Петр Пильский, хорошо знавший Аверченко, отмечал: «…все, что он делал, было неизменно овеяно какой-то сердечной легкостью, окружено радостным дружелюбием, всегда сопровождалось удачами и счастьем.
В нем жила какая-то внутренняя свобода. С первых же слов он производил ясное впечатление смелости и прямоты. Казался очень уравновешенным и спокойным. Был насмешлив, но не дерзок, был выдержан, никогда не лгал, умел быть снисходительным к другим, внутренне строгим к себе, не растил в своей душе цветов зла и отместки…»
Надежда Александровна Тэффи была одной из наиболее талантливых сотрудниц «Сатирикона». Ее рассказы и фельетоны появлялись на страницах журнала чуть ли не еженедельно, а сборники рассказов, умных и проникнутых тонким юмором, расходились мгновенно и большими тиражами.
Помимо постоянных авторов «Сатирикона» и «Нового Сатирикона» Аверченко сумел привлечь к сотрудничеству таких замечательных поэтов и прозаиков, как Л. Андреев, А. Грин, А. Куприн, Н. Гумилев, О. Мандельштам, С. Маршак, В. Маяковский, А.Н. Толстой, П. Орешин, С. Городецкий…
Нельзя сказать, что Аверченко был безразлично ровным со всеми, с кем ему приходилось общаться. В середине 1913 года в результате расхождений во взглядах на направленность журнала (и в связи с денежными делами) редакция «Сатирикона» раскололась. Тогда и возник «Новый Сатирикон». И большинство пошло за Аверченко в «Новый Сатирикон».
Его личность, его внутренняя сила, самобытность выделяли его из писательской среды. И вызывали уважение. Посредственности и графомании Аверченко не терпел (достаточно только почитать его отповеди в «Почтовом ящике» журнала), но стоило ему увидеть в начинающем писателе хоть крупицу таланта, он готов был всячески поощрять и поддерживать. Свидетельств тому масса. В «Сатириконе» и «Новом Сатириконе» начинали многие авторы, ставшие потом известными писателями, причем их произведения не лежали месяцами и годами в редакторском столе, а печатались в течение двух-трех недель.
В 1910 году вышли три первых сборника Аркадия Аверченко — «Юмористические рассказы», «Веселые устрицы» и «Зайчики на стене», а затем каждый год выходили две-три книги и переиздавались вышедшие ранее: «Круги по воде», «О хороших, в сущности, людях», «Черным по белому», «Рассказы для выздоравливающих», «Сорные травы», «Записки театральной крысы», «Шалуны и ротозеи», «О маленьких — для больших», «Позолоченные пилюли», «Синее с золотом», «Чудеса в решете»… В 1911 году Аверченко и трое его сотрудников (писатель Георгий Ландау, художники Радаков и Ре-Ми) предприняли длительное путешествие в Западную Европу. Несколько месяцев они колесили по Европе, побывали в Германии, Австрии, Швейцарии, Италии, Франции, Испании, Португалии, заезжали на Капри к Горькому… По приезде выпустили большую книгу с иллюстрациями — «Экспедиция в Западную Европу». Однако даже вдали от родины Аверченко не мог отвлечься от русских тем и сюжетов. Рассказы, появлявшиеся в журнале с пометкой: «Рим», «Мюнхен» или «Тироль», повествовали вовсе не об альпийских красотах или ласковых водах Тирренского моря, а о событиях в каком-нибудь Старом Овраге или Нижней Гоголевке…