Он не мешал другим изучать себя сколько хочешь. Другие обычно воспринимали это как комплекс превосходства, однако на самом деле это был один из его талантов: дать другим проявить себя во всей красе.
— О чем с тобой ни заговори, человек всегда чувствует себя загнанным в угол.
— Человек — нет, только ты.
Это он был «человек», и это он был «всегда», по крайней мере для Ребекки, как бы ни было велико разделявшее их на тот момент пространство-время. И она никогда не относилась к нему как к альфонсу, хотя поводов для этого, казалось, было более чем достаточно. Скорее как к гуру или к терапевту, учащему приспосабливаться к обстоятельствам: «Отбрось все, что считаешь своей силой! Стань слабой!» Из него мог бы получиться неплохой наркопродавец в каком-нибудь вшивом районе. Однако торговля в мелкую розницу, пусть даже кайфом, не просто не привлекала его: он никогда не разменивался на мелочи.
Свободное время Юлиус проводил в супермаркетах. Там были незаметные кафе и бары, и во многих его давно знали. Хотя никогда не обслуживали в кредит. То есть он мог, конечно, задолжать, дать расписку и расплатиться завтра или послезавтра, долг все равно был грошовый. Тем более что и долгом-то это не было, ему просто наливали, что осталось со вчерашнего дня, так что потеря для заведения была невелика — по правилам это все равно полагалось выливать на помойку или продавать за четверть цены, а удержать постоянного клиента всегда важнее.
Юлиус отлично знал все эти барно-магазинные трюки, но не избегал их. Просто игнорировал, хотя и пользовался любой лазейкой, чтобы лишний раз надуть тех, кто так нагло надувает других. Всегда охотно брал карточки скидок и всегда записывался в «постоянные клиенты», заранее зная, что за это он мог получить задаром разве что самое грошовое дерьмо.
Она проехала мимо нескольких торговых центров, от крыши до земли увешанных слоганами, менявшимися каждую неделю: неправдоподобно дешевые распродажи, скидки тем, кто накупит вещей на определенную сумму, лотереи по номеру чека или «подарок дня» — приз за покупку, сделанную в определенные часы. Так они действовали из месяца в месяц, отвлекаясь лишь на сезонные распродажи и лотереи. Эти приемы чередовались с такой очевидной периодичностью, что давно уже всем приелись. Или, перенятые всеми, от этого утратили силу? Впрочем, еженедельная смена слоганов могла служить привлечению каждый раз иной клиентуры — любителей лотерей, оптовиков, халявщиков или тех, кому не надо на работу с утра: для них это была своя тусовка, а для магазина — способ разнообразить ассортимент с минимумом затрат.
Для Юлиуса в магазинах главным были не товары, а кондиционеры. Цивилизованность он понимал как полную независимость от погоды на улице, как вечную ровную прохладу, когда, кажется, еще чуть-чуть — и начнешь зябнуть. Он любил, когда всякие дизайнерские изыски убирались, вновь уступая место этой технике, а стеклянный купол «временно» завешивали широкими полосами черной ткани (потом они так и висели годами), то ли потому, что дизайнеру портили картину солнечные лучи в торговом зале, то ли чтобы блики не слепили водителей на улице.
Юлиус ходил туда, когда ему бывало плохо после очередной загульной ночи, а лежать не хотелось. Движение в пространстве разных музыкальных заставок, постепенно сменяющихся и накладывающихся друг на друга, было для него своеобразным средством от ломки, заменявшим еду и все прочее.
Напряг, снимаемый еще большим напрягом. Как у этих, которые бегают «здоровья ради», только у них сил побольше, недаром уже сейчас, днем, вон их сколько бежит по дорожкам парка, поток за потоком, прямо серпантин какой-то. Где попросторнее — обязательно «парад-алле»: раэ-два, раз-два, под музыку и по команде массовика.
Напряг вместо отдыха — что это, деградация или, наоборот, средство от деградации для прогрессивно мыслящих буржуа? За исключением мелких деталей, большинство одето в достаточно престижное спортивное барахло, не так, как раньше, когда каждый напяливал на себя что попало. Как будто они и вправду считают своим долгом напрягаться не только на работе, но и на отдыхе.
И пусть даже они бегают только оттого, что не могут позволить себе абонемент в фитнес-центре, все равно, какой смысл показывать всем, каков ты есть, без макияжа? Как было все просто на заре промышленной революции: вкалываешь, ну и вкалывай себе. Весь город — одна большая фабрика, и выхода не ищи.
В эпоху компьютеров и экспрессов город отпустил на волю тех из рабов, кому мог это позволить, как раньше давал домик с садиком, парой яблонь и грядками овощей, и накрыл их собой, подобно сну.
В высотке
Фасад ни о чем не говорил. Стекло, бетон, дверь почти незаметная. Высотка выглядела стеной, идиотски вытянутой в высоту. А улицы, ведшие к ней, — тоннелями, где на каждом километре боковой штрек, а в конце него — твоя норка. Тук-тук, можно в гости, правда ли у тебя еще есть место, которое могут отобрать в любой момент, но ты сидишь, думая, что отгородился от прочих?
Нажала кнопки, как помнила; механика устарелая, ни тебе камеры, ни даже домофона, вошла в подъезд, в лифт, где сразу заложило уши — Ребекка во второй раз набрала побольше воздуха, хотя особой нужды в этом, пожалуй, уже и не было, — вспомнила о городе и об остальных высотках. Эта была уже пару лет как самая отдаленная от центра.
По ночам тут, наверное, удобно заглядывать в еще не погашенные окна. А стекла немногих расположенных внизу контор и дорогих квартир просто отражают свет уличных фонарей.
Даниель повел ее по квартире в дальний конец. Фасадная сторона, откуда был виден город, лежащий далеко внизу на невысоких холмах, осталась позади. Разбросанные, сверкавшие отдельными стеклами группки домов справа терялись за зелеными массивами леса, а слева переходили в запущенные дачки и огороды.
Они вышли на лоджию. Грохот города тут смягчало журчание водопада, видимо, устроенного искусственно на близлежащей естественной скале. Растения на балконе слегка шуршали под ветром, но почти неслышно.
Город давно поделили на мелкие кусочки, жилплощадь считали по миллиметрам — на квадратном метре хрен выиграешь. И отсюда хорошо было видно, что потоки машин на дорогах сильно уплотнились. Это были уже не отдельные, хорошо различимые цветные пятнышки, а огромный и бесцветный поток. Ребекка пыталась выделить частное из общего, отделить случайное от закономерного. Солнце палило, ветра почти не было, и она вновь почувствовала усталость. Даниель уселся в тени обвивавших лоджию вьюнков.
Она поняла: пустыня сильнее бульвара, а взрыв сильнее покоя. На этом балконе никогда не забывали, что оказаться внизу всегда можно всего лишь через пять секунд. Она тут же представила себе тело, расплющенное об асфальт, с ошметками, разбрызганными на несколько метров, свежую кровь и порыв ветра, помогающий красным каплям запечатлеться на стене еще метра на полтора выше.
Рефлекторно обернулась к Даниелю, стараясь не глядеть назад, в квартиру:
— Стекла у вас не тонированные, не зеркальные, значит, вы не отгораживаетесь от внешнего мира.
— А чем может повредить внешний мир, если там всего лишь ветер, воздух и вода.
Помолчав, он продолжал тоном смертника:
— Есть форма жизни, в которой ты никогда не чувствуешь себя загнанным в угол. Когда тебя никто не расстреляет, если ты сделаешь лишний шаг вправо-влево. И все, что мне нужно, я там получаю. Я точно знаю, чего хочу, поэтому умею выбирать, что именно мне нужно в данный момент. Всего-то навсего та или эта книга, ночлег, душ. Но иногда меня охватывает внезапная жажда поиска, и тогда мир раскидывает передо мной целый базар возможностей, намеков и вариаций, после которых остается безумная усталость, но зато потом и мягкий глубокий сон. Единственное, что связывает меня с миром, это потребность принимать пищу, да и то не чаще, чем два раза в день.
Да, я зашорен, но много ли я теряю? Вряд ли больше того, что могу получить другим путем, гораздо более приятным. Чтобы распознать говно, нет нужды в него погружаться. А оно у каждого свое — так может, приятнее ограничиться отвлеченным представлением о том, что это такое?
И этот свой вопрос Даниель тоже не оставил без ответа. Он еще долго распространялся на эту тему, как бы нехотя, но с абсолютной уверенностью. Ему было неинтересно, но он все договаривал до конца. Как и тогда, по телефону, он разговаривал не с человеком, а со своим собственным представлением о нем и, видимо, решил держаться этой роли до конца.
Это не означало, что он не знал, как нужно было бы разговаривать в данной ситуации, чтобы произвести наилучшее впечатление. Непреодолимая ироническая улыбка выдавала его сразу. Но это был единственный прокол.
Внезапно оборвав речь, он встал и повел Ребекку в другую комнату, которой она еще не видела. Свет там был таким резким, что она даже зажмурилась. Прошло несколько минут, пока она сумела что-то разглядеть, свет был то ли ни на что не направленным, то ли мерцающим — или это ее неизбытая усталость все еще делала свое подлое дело.
Даниель молчал, давая ей возможность самой понять эту комнату. Она попыталась улыбнуться, но улыбка вышла, как будто ее дергали за веревочки. Вдруг почувствовала, что волосы, спадающие на плечи, — декорация, из которой нечаянно вылезает ее лицо. Непонятная комната от чего-то освобождала ее и что-то обещала — вот уж чего она совсем не ожидала. Пусть ты придешь из ничего и ты живешь нигде.
Минут двадцать спустя она привыкла к яркому свету. Там даже была тень. Они находились как бы внутри светящегося кристалла. Свет падал сверху, но отражения множили его, каким образом — трудно было понять, однако они были везде. Она определилась, почувствовав пол под ногами и стены под руками, без острых граней, мягкие, добрые, неправильной формы. Попыталась вписаться, но ее тело этого не принимало.
На закате свет в комнате стал оранжевым, почти розовым, смешиваясь с палево-белым светом луны.
Ребекка опять последовала за Даниелем. Они уселись на полу почти рядом.
Облака за окном громоздились друг на друга, образуя все новые этажи, до самой крыши, где были одни только звезды, которым уже точно некуда было деться, — в городе же облака были стенами, а огни — интерьером.
— Я редко с кем общаюсь, но если общаюсь, то слушаю не себя, а его. Про себя-то я давно все знаю.
Было ли это ненавязчивым предложением рассказать ему о себе? Ребекка не знала. Но говорить она сейчас могла лишь о том, что произошло. Да и ему разве не хотелось поговорить хоть с кем-нибудь о смерти своего отца? Во всяком случае, он наверняка на это рассчитывал.
— А что произошло с твоей матерью?
— Ты думаешь, что он был мизантропом или всего лишь унылым, отчаявшимся вдовцом?
— Разве это не тяжелее всего — потерять человека, когда этого совсем не ожидаешь?
— Чего не знаю, того не знаю. Может быть, сказался возраст. Хотя мне кажется, что он и раньше был таким. Он всегда ожидал, что потеряет — не только мать, но и вообще любого человека, в любой момент. Одна возможность этого угнетала его настолько, что он никогда не мог ни на что решиться. Тогда я понял, что он не изменится никогда.
«Тогда» — это когда? Спрашивать было бы слишком грубо. И что же все-таки произошло с матерью — она умерла или они развелись? Опять ничего не ясно. Любые предположения, даже самые логичные, могли быть далеки от действительности. Буркхард тоже вечно блуждал между снами и явью. Он создал себе не внешний кокон, постепенно затягивавшийся все туже, а внутреннее страшилище, хорошо заметное и отпугивавшее всех и каждого, а если кто-то чужой и попадал в эту паутину, то немедленно вырывался, оставляя паука в одиночестве.
Почему он вообще плел эту сеть? Если все вещи в мире и так связаны хоть прямо, хоть косвенно, то зачем она нужна? Бессмысленная, противоречащая всякой очевидности картина мира, который на самом деле един и в котором два любых отдельно взятых человека из нескольких миллиардов всегда окажутся знакомы друг с другом через цепочку всего лишь из шести-семи человек, хотя закономерности тут никакой?
— От беды не заречешься. Единственное, что можно сделать, так это завить горе веревочкой и вывесить за окошко, даже если легче от этого не станет.
— Отец, наверное, был тобой очень доволен.
— Думаю, он больше был бы доволен ребенком, который бы весь день сидел у себя в комнате, малюя уродливых цаплеподобных людей с выпотрошенными мозгами, а в перерывах небрежно выполнял пару-тройку йогических упражнений на грязном матрасе. Чтобы с внешним миром его связывали лишь несколько тоненьких нитей и чтобы за это он ненавидел отца еще больше.
Такой ребенок устраивал бы его тем, что его есть за что избегать, значит, он может считать свои отцовские обязанности выполненными. За это он позволял бы ему предаваться самым жутким фантазиям. Что из этого выйдет, плохое или хорошее, его бы уже не волновало, так как сам он остался собой. Отец считал, что тот, кто изменяет себе, расплачивается потом за это очень жестоко. Он не верил в подвижничество, заставляющее людей добровольно лишать себя жизненных благ. И не стал бы ни критиковать, ни одобрять ребенка. Ребенок как параллельный или запасной путь, до которого ему дела нет.
— Твой отец был серьезно болен, и эта физическая боль делала его чутким не только к своим, но и к чужим страданиям.
— Это паразитирование на чужом горе лишь угнетало его еще больше. Он боялся помогать бедным, потому что не знал, что выйдет из его помощи. Хотя прагматиком он не был. И беспокоило его не то, что нынешнее счастье может обернуться несчастьем в будущем или еще где-нибудь, потому что счастьем несчастья не уравновесить. Нет, ему хотелось пусть небольшого, совсем скромного счастья, но только чтобы при этом ни ему, ни вообще никому ничто не угрожало.
И тут на него свалилась Крис. Ему пришлось дать деньги на этот ее эксперимент. Но он не жалел, скажем, что она истратила эти деньги не на самых сирых и убогих, хотя так, наверное, осчастливленных могло бы быть и побольше. Он хотел лишь показать, что доверяет ей, при этом наверняка зная — он ведь вообще никому не доверял и, значит, просто не мог думать иначе, — что его бессовестно надувают.
— Почему же он не покончил жизнь самоубийством?
Потому что задумал прикончить участников вечеринки? Чтобы показать Крис, чем для нее обернется эта предоставленная им воля и чего стоит разок осчастливить других? А этих оставил в живых как свидетелей? Чтобы умершим не пришлось испытать неизбежного потом горя?
Кто еще знал о том, что на самом деле готовится на вечеринке? Была ли чья-то смерть непременным условием для участия, о чем все знали? И Юлиус ушел, потому что был с этим не согласен?
— Отец настолько запутался с этими страданиями, своими и чужими, что даже не заметил бы, что они вдруг пропали вместе с его чуткостью.
— Как же он сумел добиться чего-то в жизни?
— Он учился, и учился неплохо, но, скажем так, дискретно. Уже после первого курса он занялся биржевыми и другими спекуляциями — тогда были актуальны рост или падение цен на нефть, потом процент инфляции и курсы валют. Потом взялся за акции, но экономика, как известно, зависит от политического курса, который меняется обычно лишь в очень небольших пределах. Поэтому на бирже все ждут важных политических решений или хотя бы слухов о них, чтобы сыграть на повышение или на понижение. Политика для экономики — это извечная угроза катастроф, приближения которых не видно за дымовой завесой политических игр.
Отцу же эти игры, как и интриги внутри какой-нибудь компании или хунты, представлялись гораздо более ясными и понятными, чем законы экономики или природы. Мало кто может предусмотреть, какую техническую новинку изобретут завтра или кого из не известных широкой публике менеджеров или директоров вдруг охватит приступ идиотизма.
Ни директора, ни их эксперты тогда не любили вникать в смысл политических интриг и процессов.
Экономисты принципиально презирали политиков, а те — их, однако политики уже начали понимать, что это опасно для них же.
Последним и самым блестящим ходом моего отца было пари, заключенное с одним богатеньким пацифистом по поводу гонки вооружений. Если будет новый виток, то пацифист застрелится и оставит ему все свое состояние. Если будет разоружение, то отец обязуется всю жизнь работать только внештатно.
— Его не мучила совесть, что он разбогател таким путем?
— Это было не совсем пари. В политическом плане там не было ничего, чего умный человек не мог бы предвидеть, да и пацифист в любом случае получал то, что хотел. На самом деле он хотел умереть и искал себе наследника. Отец потом долго раздумывал, как бы ему так растратить эти деньги, чтобы продемонстрировать всем, чем закончилось это пари.
— Но если взять долгосрочную перспективу, это я насчет вооружений, то получается, что твой отец все-таки не угадал?
— Мой отец не был фаталистом, а пацифист не верил в Апокалипсис. «Возвысься над своей депрессией, возвысься над политической ситуацией, думай о конце света…» Все это чушь. Да любой подросток время от времени мучается этим — мысли о близости смерти и о злобности мира давят на него всей своей тяжестью.
Тогда речь шла о другом, тогда все хотели знать, кто победит, и так или иначе приложить к этому свою руку. На чьей стороне быть — не важно, главное было — повлиять на ситуацию. Продвинуть и усилить своих.
Тот пацифист успел устать от такой жизни донельзя, прежде чем утратил веру.
— Выходит, смерть твоего отца пошла в зачет его долга по тому пари, отразив его, как в кривом зеркале? И он таки поручил растратить эти деньги другому, пусть хотя бы часть. И для полноты картины решил не просто умереть, а сдохнуть.
Ребекка разгорячилась. Даниель обиделся, причем серьезно: с какой стати она вдруг так завелась? Она уже почти начала ему нравиться, и вдруг такой жестокий удар. Давненько с ним такого не случалось. При этой мысли он невольно улыбнулся. Ну, случилось, ну, прошло, как не было. Как у ребенка, который кричит, плачет — и через минуту уже все забыл. Вот только он не кричал, не плакал и не забыл. Передать это было трудно. Как сон, которого уже почти не помнишь и который, даже сбывшись, может оказаться лишь мимолетным настроением. Попробуй описать его, попробуй другой расспросить тебя о нем — получится бессвязная ерунда.
Что бы ты ни запомнил из этого сна, даже эта малость, постепенно исчезая, и на второй день, и на третий еще хранит свое тепло и всякий раз уносит тебя туда. Но потом исчезает и она, и ты ничего не можешь вспомнить. Сна уже не вернуть ничем.
— Я бы попросил тебя повозмущаться и дальше, но уже хочу спать.
Она лишь дремала. Когда он расслаблялся и она пыталась выскользнуть из его объятий, он вновь притягивал ее к себе, спрашивая абсолютно не сонным голосом: «В чем дело?» На рассвете он наконец поднялся. Она немедленно, если не сказать поспешно, повернулась на другой бок.
Днем
Спала она долго.
«Ты оставайся». Больше они ни о чем не говорили. Теперь все уже были в сборе, и Ребекка не понимала, зачем она здесь. Людей было немного, главным образом родственники, которым не надо было объяснять, почему нет Бруно. Даниель усаживался на пол рядом то с одним, то с другим из гостей, как послушный ребенок, притворяясь, что хочет услышать совет или узнать чье-то мнение. Однако когда она дала ему знать, что уходит, он тут же встал и подошел к ней. Он подвел ее к только что покинутой им группе и представил как ту самую женщину, которая нашла Буркхарда мертвым.
Начался сдержанный разговор о непредсказуемости жизненных событий — никто не говорил об опасностях или опасениях, смерть оставалась за порогом. Говорили, что с Буркхардом все произошло так внезапно, что внезапнее может быть разве только во сне.
— Да, сон — это прекрасно. Умереть во сне — ах, если бы кто-нибудь мог наблюдать за этим! — Даниель произнес это так ласково, что Ребекка не могла не принять этого на свой счет, тем более зная уже, что Крис на нее смотрит.
В продолжение темы кто-то заметил, что сравнение сна со смертью натянуто и выражает лишь человеческие незнание и беспомощность.
Даниель вновь внимательно посмотрел на нее. Ей не хотелось отвечать. Заспанной она не выглядела, что же ему надо? Развлечь ее или парализовать взглядом?
Она отвернулась от них. Увидела человека, сидевшего несколько поодаль, и вспомнила его имя: Аксель. Он сидел, свесив руки между колен, и был одет так же, как в тот раз: махровый свитер и мешковатые новые брюки из вельвета, ворс и вся структура наружу — казалось, что они вывернуты наизнанку. Это был сигнал к нежному общению, хотя сам он не требовал и не обещал его. Право выбора он оставлял за собой — это было так же ясно, как если бы на нем не было ничего, кроме трусиков-стринг.
Даниель уже стоял рядом с Крис, сидевшей в глубоком кресле. Она наклонила голову, почти касаясь его бедра. Даниель слегка повернулся к ней, запуская руку в ее волосы. Она прижалась к нему, как бы пытаясь зарыться в нем лицом. Даниель не двигался.
Крис встала и подошла к Ребекке, когда та, вновь отвернувшись, провожала взглядом направившегося в туалет Акселя. Он исчез настолько беззвучно, что казалось, будто голоса и шумы вдруг перешли на другую частоту.
В голове у нее крутилась фраза: возложи ноги твои на голову отца твоего и испей последнюю мочу его. Иначе заплатишь. Возложи ноги твои на голову друга твоего… Она знала, о ком речь, и поняла, что он больше не вернется.
Даниель пошел за ним.
Ребекка заметила, как Даниель и Крис обменялись знаками — мол, займи ее пока чем-нибудь. Что еще они ей готовят? Хотят показать, что правды она никогда не узнает?
Той ночью Ребекка была в постели Юлиуса. Когда раздался звонок в дверь, она еще не спала, но он, рывком вынырнув из сна, опередил ее. Она слышала, что он разговаривает с мужчиной, резко, даже грубо, однако не предлагает ему уйти. Тот отвечал коротко, отрывисто, нагло.
— Ну так что? — Да!
— Но это ничего не изменит.
— Ну и зря.
— Не надейся.
Они вошли в комнату. Как только зажегся свет, она увидела его, а он ее нет, потому что смотрел на Юлиуса. Когда они залезли в постель, она почувствовала колени с обеих сторон. Потом руку, осторожное касание — и рука быстро убралась. Он не перешел на другую сторону, не стал тянуться через нее к Юлиусу и ничего не сказал. Ребекке было тесно, и она знала, что там, на месте Юлиуса, где сейчас лежал он, места еще много. Она толкнула его, но он, вяло шевельнувшись, остался лежать, как лежал. И потом тоже, когда она попыталась подвинуть его еще раз. Он не спал.
Утром его уже не было. Она спросила, кто это был, но Юлиус назвал только имя. Попробовать, что ли, расспросить о нем Крис?
Крис заметила, что Ребекка знает его, и Ребекка поняла, что та его тоже знает.
— Ты его знаешь?
— Он был на вечеринке.
Ребекке захотелось самой немедленно устроить какую-нибудь вшивую вечеринку со скандалом, чтобы все ушли домой разобидевшись и упали в обморок у себя в сортире.
Ей не было жаль Акселя за то, что с ним произошло или происходило сейчас. Сам он не был ей неприятен, однако воспоминание о той ночи вызывало у нее тошноту.
Ребекка не могла скрыть свою злость, но обе сделали вид, будто не замечают этого, одна — чтобы не выглядеть смешной в глазах другой, а другая — чтобы не заставлять ее стыдиться себя, и они начали по новой.
— У тебя такое правило отбора? Если человек не…
— …То он для меня не человек!
— Не любишь таких, значит?
Отвечать надо было немедленно, и Ребекка приняла вызов:
— Люблю. Но не до такой степени.
— Ты боялась, что он тебя совратит? — засмеялась Крис.
Ребекке надоело, что они топчутся на месте.
— Ты знаешь, откуда я его знаю? Крис снова засмеялась:
— Думаю, ты сама не знаешь, что давно уже все о нем знаешь.
И продолжила уже серьезно:
— Тебе кажется, что жизнь только и делает, что подкидывает тебе вопросы. На самом деле она дает и ответы. А потом догоняет и еще раз дает, чтобы ты их наконец услышала.
Это означало, что ей пора прекратить гоняться за новой информацией и упорядочить уже имеющуюся. Новых нитей, которые нужно разматывать, больше не будет. В принципе она уже знала о вечеринке все и даже немножко больше. Появился Аксель, но она действительно знала о нем и раньше, не только с той ночи в комнате Юлиуса. Надо было лишь сопоставить все, что ей уже известно, а через оставшиеся лакуны просто перепрыгнуть. Это Акселю Крис писала письма — скорее всего от имени Лейлы. Ему удалось ее вычислить, возможно, не без помощи самой Крис, хотя это мог быть и замысел самого Юлиуса. Узнав, что Лейла — это Юлиус, Аксель тем не менее не отстал он нее. Юлиусу это надоело или он просто не знал, что делать дальше, но не оттолкнул Акселя от себя, потому что тот был химиком и поставлял наркотики или их ингредиенты. На вечеринке Юлиус столкнулся с Акселем — то ли это Крис умышленно пригласила его, то ли его привел Бруно как своего коллегу по работе. В общем, все позаботились. Потому-то Крис и ушла с Бруно.
Возможно, ни Аксель, ни Бруно не знали, что встретят друг друга на вечеринке, куда их пригласили, чтобы соединить все ингредиенты в коктейль и заодно проверить, догадаются ли они, в чем соучаствуют? И Бруно решил убить себя с помощью этого коктейля еще тогда, а Аксель — сейчас? Или их убили — либо за то, что они догадались, либо чтобы не успели догадаться? Юлиус ушел раньше, чем началась разборка с Акселем. Тот отравил его, когда он понял, зачем нужен этот коктейль, не зная — до сегодняшнего дня, — что Крис не только все было известно, но она сама больше была Лейлой, чем Юлиус?
Кусочки мозаики укладывались плотно, без зазоров, но картина из них могла по-прежнему сложиться любая. Как ни пыталась Ребекка ограничиться лишь самым необходимым, все равно для «эврики» не хватало еще слишком многого.
В клубе
Когда гости ушли, Крис и Даниель решили пойти куда-нибудь потанцевать. Было еще довольно рано, но они сочли время вполне подходящим.
Крис ненадолго исчезла в ванной, к которой Ребекка не приближалась после ухода Акселя, и вернулась без грима, со смытыми бровями, волосы заправлены за уши. Получилось неожиданно хорошо. Ей невольно вспомнилось правило Юлиуса: всегда разбавлять прекрасное неожиданным. Скажи: «Брюки — это супер». Через пять минут скажи это еще раз. А через два часа: «Брюки — это нонсенс». Возьми любой пример и не делай никаких исключений.
Выдавливая лимон в бокал, думай: «Напиток с зернышками — а что, неплохо. В рот они не попадут, если не открывать его слишком широко, но бывает приятно иногда и разжевать зернышко».
Меняй свое мнение на противоположное без всякого повода и без усилий. Когда кто-нибудь скажет, что принципиально пьет пиво только из банок, знай: он на твоей стороне.
Ребекка с Юлиусом никуда не ходили уже год.
Для Юлиуса это был отказ от привычки к ежедневному эскапизму такого рода. Ему надоело настраивать себя на то, что ему все равно, как выглядит заведение, какая музыка там играет, кто окружает его и его друзей, тупые взгляды, смех, а им самим приходится кричать, чтобы услышать друг друга, да и увидеть тоже, стоит отойти лишь на пару шагов. Ссориться не из-за чего, из-за недоразумения, и потом бурно мириться. Ощущать единение, когда давно уже не понимаешь, о чем другой говорит. И даже когда уже надоело, сидеть еще целый час и уйти вместе с последними посетителями, вовремя пристроившись за ними. Успокаивать уставшее тело снотворным. И на следующий день все сначала, до новой ночи.
Ребекка любила самый момент перед выходом, который всегда растягивался надолго. Они перебирали безумную кучу фотографий, оставшихся от других выходов. Люди почти на всех одни и те же, снятые в разных ракурсах, сидят вдвоем или втроем, гримасничая от вспышки на фоне полной темноты. Несколько снимков были ничего, однако каждый снимок все равно подвергался ехиднейшим комментариям. Любая деталь, любое замечание служили поводом для поиска новых ракурсов и мотивов, новых поз и движений.
Они говорили на разные голоса, интонируя по-новому одну и ту же фразу, увлеченно экспериментируя. Потом приезжало такси, которое вызывал кто-нибудь из них, потому что их уже ждали.
В последний раз они попали в пивную, полную мужчин, изо всех углов таращившихся на экран подвесного телевизора, где показывали спортивные соревнования. Их компания, теснясь, уместилась на П-образной скамье за столиком в отдельном «кабинете», защищавшем от чужих взглядов, но не от шума. Ребекка в жизни не слышала таких громких и таких продолжительных воплей. Ноги ее упирались в опору тяжелого деревянного стола, а взгляд — в развешанные на стене металлические зеркала, оклеенные старинными рекламками пива. Напитки были вдвое дороже обычного, а кельнерши требовали чаевых сверх ресторанной наценки. Это была плата за потрясающую красоту официанток, неуместную для такого заведения, а также за то, что тут не воняло — ни застоявшимся алкоголем, ни дезинфекцией.
Но раз сели, значит, сели, кто-то даже решил поесть. Решение провести вечер здесь было ошибкой. Другие тоже чувствовали себя неуютно, но, раз уж кто-то предложил пойти сюда, никто не хотел обвинять его в ошибке, по крайней мере сразу, да и самой Ребекке не хотелось уходить одной и ждать остальных где-нибудь в другом месте — как, впрочем, и разговаривать здесь с кем-либо.
Она вдруг поняла, что это их последний совместный вечер. Ее предложение выпить текилы никто не поддержал, и она одна судорожно сглотнула совсем уже размягчившуюся жвачку, чтобы освободить место для той небольшой порции алкоголя, которую заказала.
Текила — несмотря даже на то что сейчас всякие жлобы стали называть так своих собак, — оставалась ее любимым напитком вне зависимости от меняющейся моды. Ей нужно было совсем немного текилы, чтобы ощутить приход и подъем. Если пить другое, то этот момент трудно заметить, а потом ты уже пьяна.
После этого ей был нужен спид или кокаин, особенно если вечеринка была не по ней, и она без всяких церемоний требовала у тех, у кого с собой было, нужную ей дозу как нечто само собой разумеющееся. Не как плату за то, что она пришла, а по общечеловеческому праву, как всегда можно попросить аспирину, хотя сама она никогда не носила с собой ни аспирина, ни вообще чего бы то ни было.
Ей всегда доставляло удовольствие наблюдать, как другой реагирует на такую просьбу, прячась за ничего не значащими жестами, чтобы не утратить солидарность со своими и не показаться мелочным.
Та душевная общность, которую создают определенные наркотики, еще усиливается, если их правильно принимать. Регулярно, через известные промежутки времени, новый заход или новая затяжка, и так весь вечер, ни от кого не таясь. С каждой новой затяжкой, новым заходом, кто-то выпадает, а кто-то, наоборот, входит. Подлинная общность возникает, когда все чувствуют, что главное еще впереди.
Самое важное было — как подать дозу. Всегда находились умники, начинавшие скандалить по поводу того, что вот, мол, не так курят, не разогрели или развели плохо. Самый запрещенный товар приносили в виде полуфабрикатов. Кто-то один набивал косяк, толок кокаин или разогревал ложку, трубку, фольгу, остальные садились в кружок. Прямо как дети, особенно когда доходило до дележки — все следили, чтобы каждому досталось поровну: раздающий берет последним, таково было правило, — и раздающий вел себя так, будто делил на всех подарок чужого доброго дяди.
Тот, кто готовил смесь, действовал медленно и со всей приличествующей серьезностью. Остальные ждали, переминаясь с ноги на ногу, в тесном сортире или на задней террасе кабака; стена, отделявшая их от окружающего мира, делалась все плотнее, толще и выше, так что от неба оставался кусочек размером не больше сортирного потолка, и вонь перегара и прогорклого жира застаивалась, как вонь кала и мочи.
А тут еще пиво. Ребекка терпеть не могла заливать каждую дозу алкоголем. Мешать средство, специально предназначенное для активации всех рецепторов, с другим, напрочь расслабляющим нервную систему, все равно что пытаться нейтрализовать кокаин валиумом. И чем больше была съедавшая почти весь эффект от наркотика усталость, тем больше пили. Пиво было волшебнейшим из наркотиков, дававшим организму столько воды, сколько нужно для выведения яда.
Однажды они сидели в баре, выкрашенном в цвета от лилового до поросячье-розового. Пили помаленьку, с прибаутками. Музыка казалась одной бесконечно варьирующейся модуляцией духовых в размере 8/4, иногда, для разнообразия, ограничивавшейся соло или менявшей темп, переходя в 16/4. Играла она тихо, так что они прислушались к ней, лишь когда бар опустел, а их беседа угасла. Они приподняли руки, пытаясь попасть в такт, двигая усталыми пальцами. Но руки не слушались и опускались. Музыка, будто повинуясь их желанию, как бы невзначай наполнила их ощущением странной нежности, проникла в душу, вызывая томление и какое-то необъяснимое беспокойство. Юлиус обвел взглядом стены, прямо как человек, в котором пробили дырку величиной с кратер.
Юлиус полулежал: сегодня был явно не его день. Однако когда бар закрылся и они с Ребеккой вышли на улицу, он слегка ожил, делая вид, как будто и не было этих шести-семи часов, за которые они успели наговориться обо всем и, кстати, довольно много выпить. Теперь ему захотелось принять дозу, но он не сказал об этом прямо, а спросил, как жалкий подросток, не хочет ли она:
— Ну как?
— Уже слишком поздно.
— Во-от оно как, — разочарованно протянул он и стал медленно наклоняться, точно пробуя: получится — не получится?
— Тебе надо ширнуться?
— Думаю, да.
— Тогда почему мы…
Какое-то время он ждал продолжения. Потом, усмехнувшись, нагнулся еще ниже.
Наконец он дождался, что она подтолкнула его, чтобы идти дальше. Он не хотел ни обидеть, ни заставить ее пожалеть себя, просто ему нужна была доза. Ему хотелось отрезать, отрубить себя от этого вечера. Потому что его зациклило — как Ребекку в той пивной.
Настроение у нее испортилось, с ней лучше было не заговаривать, но всякий раз, когда она выходила в туалет, ей приходилось возвращаться буквально по ногам пяти-шести человек, чтобы добраться до середины П-образной скамьи. Она говорила громко, почти крича: «Я не буду совать тебе два пальца в рот!» — «Да тут и смесь-то не разотрешь!» — Решив высказаться, Ребекка попыталась говорить быстро, но запнулась, подбирая слова:
— Я не люблю сложных веществ, которые надо долго готовить, а значит…
Ее перебили, сбили с мысли:
— Я… Я… — попыталась вновь заговорить она. Начала снова, дождавшись, пока все умолкнут:
— Я не люблю сложных веществ, которые надо долго готовить, а значит, соблюдать конспирацию. Мне хватает возни с готовкой еды, с намазыванием бутербродов и т. д.
Ей дали договорить только до «и т. д.», но она уже высказала все, что хотела. Не слушая, о чем за столом вновь зашла речь, подумала только: «Уф». Ей неожиданно понравилось, и она начала тихонько проговаривать этот слог себе под нос, низким голосом, полузакрыв глаза. Отпила из ближайшего бокала, сходила в туалет, вернулась, выпила еще, но так и не протрезвела, как надеялась, до тех самых пор, пока они не вышли и не сели в такси. На сегодня ей хватило. Но она ни на кого не обижалась. Ей было настолько муторно, что она, не эта, а та, другая она, или еще кто-то, уже тогда могла испытать от смерти Юлиуса лишь облегчение.
В клубе было еще пусто, и взоры скользили по чисто отскобленному полу. Квадратный потолок висел низко. Опустившись в карман, рука Ребекки нащупала там косынку и машинально достала. Хотела засунуть обратно, но Крис уже увидела:
— Что это у тебя, ну-ка дай!
Ребекка вынула платок с черно-желтыми узорами и показала ей.
— Это платок Юлиуса. Дай его мне!
Крис протянула руку и, хотя тон ее нисколько не был приказным, Ребекка почувствовала, что Крис считает платок своим. Помедлив минуту, потому что платок все-таки был не Юлиуса, она сказала «пожалуйста» и отдала.
Этот маленький обман наполнил Ребекку прямо-таки воровской радостью. В ее совместных с Крис попытках почтить память Юлиуса открывался целый кладезь ложных, неясных и по крайней мере ей самой чуждых воспоминаний.
Вот бы ускорить время, чтобы оно быстрее прошло и унесло с собой все воспоминания.
Даниель куда-то вышел, вслед за ним, не сказав ни слова, направилась Крис. Косынку она то ли передала ему, то ли спрятала у себя на груди, повязав вокруг живота.
Взгляд Ребекки, глядевший вслед Крис, наткнулся на церемонию, начали которую, судя по всему, не ради пока еще немногочисленных посетителей. Если они захотят участвовать и если клуб заполнится раньше обычного, то она раньше и закончится, и опять большинство ничего не увидит.
Один музыкант с рожком, другой с маленьким барабанчиком импровизировали независимо один от другого. Они то сходились, не глядя друг на друга, то опять расходились. То один, то другой время от времени делал паузу, а потом вступал в какой-то момент.
Музыкальные фразы одного вписывались в ритм другого довольно неплохо.
По краям сцены стояли несколько мужчин с обнаженными торсами, обсыпанными белой пудрой — кто с животиком, кто без, — как будто ожидая чего-то, но не участвуя. В этот раз они тоже не выступали. Интересно, видел ли кто-нибудь их выступление? Или они выступают, только когда все уйдут?
Тем временем занавес и решетки убрали, распространился запах каких-то духов, скопившийся тут, казалось, за несколько десятилетий. Открылось несколько маленьких подиумов, на которых стояли грубоватые статуи, не вызывавшие никаких эмоций. Сразу было понятно: вот это — этот, а то — это тот, и больше ничего. Все статуи были одинаковы, только у кого-то не хватало рук или, наоборот, были лишние, или у одной что-нибудь в руках, у другой на шее. Толку-то?
А музыка была ничего, и Ребекка с удовольствием потанцевала бы, но просто так взять и выйти ей было трудно, хотя статуи она забрала бы с собой хоть сейчас, навсегда, так, чтобы ни они сами, ни случай не могли помешать ей. Она бы перенесла эти статуи в какое-нибудь виртуальное пространство, куда никто не мог бы проникнуть. Но тут занавес и решетки опять закрыли, музыкант с рожком и барабанщик исчезли.
Помещение заполнил то ли дым, то ли пар, короче, туман неизвестного происхождения. Это была вечеринка в облаках, жарких и влажных. Стены, судя повсему, отапливались, потому что роса на них не оседала, однако тела и одежды уже были влажными. Вспышки света делили воздух на сегменты, между которыми оставались щели темноты, исчезавшие потом в новой вспышке. Ребекка тихонько напевала себе под нос: «Прекрасные, но глупые студенты бесстыдно прыгают вокруг». Она и не заметила, как вокруг начали танцевать сотни людей, не успевших устать от ожидания, под заново заведенную музыку. Ритмы скрытого где-то синтезатора действовали ободряюще.
Был еще певец. Ребекка посмотрела туда, где, как она помнила, должна быть сцена, но ничего не увидела. Лишь через некоторое время она разглядела певца, парня лет, дай бог, двадцати, а его команда была и того моложе. Они были одеты в черные костюмы, причем на каждом костюм был другого покроя, и в белые маечки. Двигались они деревянно, потому что были слишком юны для чего-то большего, даже если планировали использовать юность как дальнейшую марку своей группы. Ребекка поняла: они не умеют сами делать музыку и не скоро научатся.
Музыка не давила, никто не навязывал посетителям всеобщего кайфа. Однако стоило появиться желанию, хоть немного выходящему за рамки предлагаемых удовольствий, человек испытывал как бы укол совести, ощущая себя предателем по отношению к тем ощущениям, которые уже испытал. Все дозволенные желания были предусмотрены — и неспроста надетыми шмотками, и движением, и словом, и светом. Кто тут кого завлекал или умело использовал, понять нельзя было.
Любая ошибка, кем-то допущенная, тонула и растворялась в общем котле. Даже не так: казалось, что какая-то магическая сила выбрасывает ее наружу, в холод и пустоту окружающего мира.
Танцующие еще не начали прижиматься друг к другу. Кто-то стоял, подпирая стенку, кто-то сидел или уже лежал на полу.
Прошла девушка в просторных джинсах, располосованных на махрящиеся дырки и удерживавшихся на толстых бедрах, видимо, только за счет постоянных движений и поддергиваний. На ходу она казалась распотрошенной подушкой. Каждое движение лишь подчеркивало это сходство, пародируя свою хозяйку.
Девушка остановилась перед Ребеккой и уставилась на нее. Подхватила спадающие джинсы, вовремя сдвинув ноги, чтобы удержать их. Поддернула их, точно обруч для хула-хупа, и пошла дальше.
То и дело на глаза Ребекке попадался один и тот же мужчина. Он подходил то к тем, то к другим, где в кружке еще было место; к одиночкам он не подходил никогда. Уходил лишь, когда оставаться дальше было невозможно.
Его отгоняли, правда, не тычками, а взглядом. Когда взгляды начали сыпаться со всех сторон, деваться ему стало некуда. Запутавшись в них, точно в паутине, неспособный больше пошевелить ни рукой, ни ногой, он превратился в тяжелый кокон, упал и покатился прочь. Получив еще пару тычков, он потерял скорость и замер на месте.
Проигравшими в этой игре были те, кто в нужный момент не успел отойти в сторону, поленившись заметить, что прижиматься уже начали, а танец перешел в совместное прыганье. Теперь никто не мог выйти из круга, даже если его охватит паника.
Потные, бухие — толпа стиснутых, ополоумевших кусков плоти в клубах тумана. Казалось, что они даже музыку затоптали. Всем хочется счастья, а жизнь все равно не может предложить им ничего лучше этого бала-маскарада и перетоптывания заплетающихся ног.
При этом клуб считался элитным, чужих не пускал и рекламы о себе не давал. В мозгу у Ребекки смешались все кабаки, где надо было платить за то, чтобы тебя хорошенько стиснули. Все они объединялись в одну бесконечную вечеринку, странным образом походившую на крытый лагерь для беженцев, где санузел один на сотни человек. Негде взять даже простыни, чтобы завернуться и укрыться от всех.
И не важно, какие наркотики она принимала, пила ли пиво или пускала себе кровь. Ребекка хотела — не зная, куда идти и где искать — напиться до своего естественного предела. Она сползла на пол, готовая к тому, что ее затопчут. Но ничья нога не коснулась ее — ноги всем уже лень было поднимать. Поднимешь — потеряешь место в круге.
Она уселась на корточки, прижав к себе колени так плотно, что они заболели, и попыталась успокоить дыхание.
Кто-то наконец решился подойти к ней. Не из сочувствия — он не собирался оказывать ей первую помощь. Его заинтересовала ее поза. Не потому, что поза могла показаться сексуальной, хотя она и вправду полулежала. От «сидя на корточках» до секса дистанция гораздо больше, чем от «стоя», она сама успела в этом убедиться. Он думал, что она испугалась чего-то, но испуг прошел, оставив о себе только запах пота.
Ей было жаль, что все уже кончилось. Конец близился, неторопливо, но гадко. Те, кто дотерпел до сих пор, раздевались, показывая свои лифчики-сеточки, трусики-стринги, какие-то знамена вокруг пояса, отовсюду торчащие веревочки и а-ля бомжовые, но чистые лохмотья. Может, и ей стоит закатать свою футболку выше грудей? Оставшиеся мужчины казались совершенно беспомощными, это было некрасиво. Впрочем, надолго это не затянулось: настала ночь.
Что меня ждет — не важно, главное, оно приветствует меня, светясь. Улыбаясь тихо и немножко чопорно, я исчезаю, прощаясь, чтобы наконец вернуться домой и произнести невысказанное.
Язык у Ребекки болел, рот пересох так, что больно было глотать. Ее не просто мучила жажда, она не только устала и хотела в сортир, ее терзала невыплеснутая злость. Она попалась на ложную — такую красивую! — приманку. Под ее отяжелевшими веками оживали неведомые силы. К сожалению, ни одна из них не могла избавить ее ото сна.
Ее голова упала на пол, рядом со стенкой. Тела над ней продолжали свое движение, потом она вдруг оказалась наверху. Кто-то поднял ее, поставил на ноги. Потом опять. Кадр — обморок — еще кадр: с каждым новым просветлением ее беспокойство росло. Чья-то голова снова стукнулась о твердое. То ли она сама, то ли еще кто-то твердил: «Открой, открой!», но глаз не открыла, потому что знала, что череп лопнет.
Она пришла в себя. Двигаться не хотелось, пахло чем-то кислым. Встала без усилий и, чтобы развеяться, вышла в мерцающий свет.
Последние посетители разбредались по сумеречным улицам. Было еще не поздно. Ребекка села в машину, стоявшую с распахнутой дверью, как будто дожидаясь ее. Машину заносило на резких поворотах. Вроде бы она сначала сидела справа, а теперь оказалась слева.
Она знала, что что-то защищает ее — возможно, это был ее постепенно уходящий хмель. Надо же было так напиться. Город раскрывался перед ней в привычных словах и картинках. Они приходили так чудненько, поодиночке: Скорость, Улочки, Безымянность, Огни в темноте, Огни на свету, Несуразности, Однообразие.
На эту ночь у Ребекки был волшебный пропуск, означавший «проход всюду», даже там, где она никогда не бывала, вот только проход туда был узок настолько, что она могла лишь заглянуть в щелочку, хотя сжималась и извивалась, как никогда. От памяти ее избавили. Она могла вспомнить все, что хотела, но это тоже были картинки, как игрушечные домики или улицы. Только эта улица была настоящая.
Машина неслась, не зажигая фар, по еще темным улицам, потом заехала в лес. И остановилась. Сосед и соседка взяли ее под руки и побежали, спотыкаясь, но не останавливаясь, по прохладной темной траве. Вырвавшись, Ребекка обогнала их на пару метров и поняла, что лучше упасть. Лежала, безучастно глядя на приближавшихся к ней людей. Хотела поймать их взгляд…
Притворилась спящей. Когда они прошли мимо, перевернулась на живот, одна подушка под животом, другая между ног. Кажется, с ней заговаривали, но она почти ничего не слышала из-за сплошного писка и чириканья вокруг. Ее опять подняли, она не протестовала, но открывать глаза не стала, и своими ногами тоже не пошла.
В парке
Почувствовав на веках тепло восходящего солнца, Ребекка невольно открыла глаза. Высокие деревья, которые в сумерках, казалось, тесно окружали ее, теперь тянулись к чистому голубому небу. Те зеленые массивы леса, которые она раньше видела только издали, вблизи оказались молодыми посадками, перемежающимися квадратами черной земли на холмах, отделяющих город от парковой зоны.
Парк был прозрачен, взгляд нигде не упирался в лесную чащу. Вскоре она почувствовала, что ей хочется только одного: отрешиться от мира, где, куда ни глянь, господствуют распланированные кем-то перспективы — пусть кругом будет одна лишь по-утреннему мокрая трава, сверкающая в тоненьких лучиках света.
Она нашла такое место — достаточно было лишь протянуть руку и перенести вес тела на другую ногу, — как вдруг откуда-то послышалось: «Эй!..» Послышалось? Это был тот лес, куда Крис завлекла Бруно. Лес прозрачен, укрыться негде, — может, у нее с ним тут ничего и не было? Или она хотела дать ей наводку на этот парк, который, укажи она на него прямо, превратился бы в метафорическую загадку: все пути открыты, все следы зарыты, есть клочок земли, что мы там нашли?
Ребекка вспомнила о высотках, где люди в окнах издали демонстрируют друг другу себя. Тот, другой, платит за столько же квадратных миллиметров, зарабатывает столько же, сколько ты, и встретиться вам до сих пор не давал лишь случай. Люди ведь обычно редко выходят за пределы круга старых знакомств, да и потом всегда в него возвращаются.
Она подумала о фильмах, посвященных жизни большого города: там тоже действие обычно начинается лишь после того, как кто-то случайно встретит кого-то на улице. Или пусть не случайно, а в привычном, знакомом обоим кабаке, в обычное время. То, что они нашли друг друга, свидетельствует о том, что они стосковались по реальным приключениям, потому что виртуальная прокрутка своих возможностей им уже надоела.
Высотки теснились, как загорающие на лужайке. Там тела хоть соблюдают дистанцию, старательно делая вид, что в упор не видят соседей. Та решимость, с которой они разоблачались на глазах у всех, давая поблажку своим в остальном незыблемым идеалам, обеспечивала им защиту. Половая принадлежность забыта. Так окна, если не считать верхних, недосягаемых этажей, и этажей самых нижних, обрезают тело до пояса.
Зачем так печься об интимной сфере, когда — хоть лежи на солнечной лужайке, хоть живи на самом солнечном этаже — все мы настолько, до умопомрачения, похожи друг на друга? Ребекка видела высотки, стоявшие так близко, что пространство между ними сливалось. Накрытые тенью другого, они зажигают все огни, чтобы только продемонстрировать себя. Один шаг — и ты уже в чужом уютном гнездышке, читаешь через плечо его почту или подслушиваешь телефонный разговор.
Чего же люди боятся? Чего им скрывать? Только и знают, что возводят перегородки, за которыми переключаются на полное самообеспечение, — неужели только для того, чтобы окончательно посвятить себя жене и детям?
Лишенные комплексов аристократы и бомжи всегда подчиняли себе все доступное пространство. Те, кого они допускали до себя, перед кем откровенничали, будь они даже из других сословий, потом разносили все услышанное, увиденное и воспринятое дальше по миру. А дальше слава ли, позор ли зависели лишь от того, кому достанется секретная шкатулка, кто найдет ключ к ней и кого выберут посланцем. Но секреты придворного аристократа редко бывают ценнее секретов последнего нищего.
Теперь всех прослушивают и даже просматривают. Вспомните видеокамеры, натыканные везде в центрах больших городов. Но за каждым отдельным человеком слежки не ведут, это слишком накладно. Следят за толпой, и лишь если кто-то выделяется из нее, его могут взять на подозрение.
Стоит ли сидеть в крепости, зная, что рано или поздно все равно придется открыть двери кому-то, впуская недобрые вести и неотфильтрованные вирусы? Какой смысл городить забор за забором, наблюдая, как вся эта сволочь все равно проникает внутрь?
Секреты хороши, когда их не слишком скрывают. Это был не город квартир, за стенами которых прячется грех, а город клубов и центров, где человека скрывает толпа. Чужих не пускали не потому, что хотели от них спрятаться.
Прикрытие было символическим, раскрытие обескураживало. Секреты украшают покойников, попытки расследования скрывают их навсегда. Выжившие выжали из них все. Мертвые ушли, и она была тем, что от них осталось.
Смерть не привлекала Ребекку. Она не была изгоем, ее не разыскивали, не унижали. Она просто жила дальше, не прикладывая к этому никаких усилий и не пытаясь доказать что-то, не пытаясь добавить или убавить себе лет, знаний и денег. Период становления закончился, и все прошлое и пережитое теперь глядело на нее, оставаясь темным и непонятным.
Была ли чья-то смерть частью хорошо продуманного или, наоборот, спонтанно родившегося заговора, на самом деле не важно, сколько ни строй гипотез. Любое действие, какое она задумает совершить, будет лишь следствием какого-то предыдущего действия. Даже то, что она осознает это, есть лишь такое же действие, вполне объяснимое.
Смерть предупредила о себе заранее и не закончилась с отходом души. Как долго покойники еще живут? И что влечет ее к ним — неужели то, что она сама тоже давно уже покойник?
Тело и дело слились воедино, как помыслы и домыслы, как причина и следствие. Один сделал, другой задумался и сделал так же, вот и вышло, как у всех. Мерял на себя, а оказался во вселенской толпе.
На одном из поворотов тропы ей встретилась Крис. Она не подкрадывалась, просто Ребекка ее не заметила. Крис поймала низко висящую ветку какого-то дерева и теперь жевала росший на ней листок. Поскольку Ребекка молчала, Крис сама сделала шаг вперед, выпустив листок изо рта, и пойманная ветка вознеслась ввысь, обдавая все вокруг бесчисленными капельками до сих пор не растраченной росы.
Присев, она согнулась почти пополам и начала смеяться, бессмысленно и заразительно:
— Ты знаешь, мне та-ак хорошо.
Ребекке тоже стало смешно, и она подошла ближе. Крис глядела на нее снизу вверх, и казалось, что она только и ждала Ребекку, чтобы поделиться с ней радостью бытия. Сейчас она жила только ради Ребекки. Крис открылась ровно настолько, сколько сейчас было нужно Ребекке, чтобы утвердить и укрепить ее в самом лучшем о себе впечатлении.
Крис говорила так тихо, что Ребекке пришлось придвинуться ближе. Казалось, что та звала ее: «на, послушай», что говорят открывшиеся ей вещи, и теперь она хочет разделить их тайну с Ребеккой. Крис кивнула ей почти незаметно, и Ребекка подвинулась ближе.
В руках у нее, казалось, лежало некое потустороннее существо, вобравшее в себя все последние переживания Ребекки. Она почувствовала, что выиграла, настроение у нее резко улучшилось, но остался какой-то неприятный привкус.
Крис поднялась, как будто ничего не было, и сказала, что пора искать Даниеля.
Они пошли по направлению к холмам. Парк не был городом с тех пор, как снесли фабрику и прилегавшие к ней рабочие поселки. На выходные сюда не ездили, потому что лесопосадки были жидкими и не было даже озера. Ходили слухи, что муниципалитет собирается этот парк снести. Что бы тут ни возвели, фабрики или высотки, они все равно будут отделены холмами от городской инфраструктуры.
Этот клочок нетронутой еще земли раньше принадлежал Буркхарду, а теперь Даниелю.
На земле
Между холмами, отделявшими город от парка, лежала в низине пугающе обширная, тяжелая, густо-коричневая земля. Ее пересекали частые, неизвестно зачем проложенные дороги. Ходили по ним, наверное, только затем, чтобы приблизиться к этой влажной глинистой почве и вдохнуть ее запах. Поле, очевидно, регулярно перепахивали, и оно лежало под солнцем, наслаждаясь теплом: земля в ожидании.
То тут, то там, разрушая комковатую землю и вновь возрождая ее, возникали новые просеки и молодые сады, быстро привыкавшие ничему не удивляться. Безумцы там становились агнцами, а драконы цыплятами.
Посреди пейзажа лежало сине-зеленое озеро причудливой формы, с островом, к которому не вело ни мостков, ни лодок. До него нужно было плыть или идти бродом, где вода доходит до плеч, а то и до подбородка. Вещи в узел, в непромокаемый пакет над головой или прямо в одежде.
Над мерцающей водой парила синевато-серебристая дымка. Отражение дома, возвышавшегося на острове, освещало низину своим светом в дополнение к свету воды и неба. Внешняя стена, внизу почти прямая, неуловимо изгибалась с высотой. Дуга вверху почти совсем сглаживалась. Ширина здания была больше его высоты. Наверх вели ступени.
Ее шаги отдавались гулко, как в огромном барабане. От музыки, игравшей внутри, наружу пробивались лишь самые высокие и самые низкие частоты: примитивные аккорды басов и тоненькое треньканье струнных, похожее на тест для проверки слуха.
Даниель, казалось, уже ждал их. Он сидел, зажав сумку между коленями, и даже не поднял головы. Взглянув вниз, Ребекка и Крис как раз могли видеть берег острова.
На той стороне, которая сейчас была освещена солнцем, к воде и в воду спускалась терраса, на другой стороне переходили друг в друга рощица, лужайка и пляж.
До заката было еще полчаса, но солнце уже скрылось за холмами. Яркий свет больше не убивал краски, и зелень была ядовито-зеленой, а синева — темно-бирюзовой. Разрозненные облака в быстро наступавших сумерках выглядели бурыми, но еще без примеси красного. С одной стороны небо, казалось, выступает вперед, с другой — отходит назад. Когда одна сторона сияла ярко-оранжевым, другая наполнялась розовым и пурпурным; потом там нежные оттенки сменились огненно-красным, а тут все заполнилось лиловой синевой, с каждой минутой становившейся все гуще.
Купол здания выглядел опаковым на бледно-зеленом фоне. Позже в нем отразились фонари боковой подсветки, окруженные радужными ореолами.
Тут не умирают. Никто не принимает наркотиков, позволяющих держаться под водой. «О драгоценный кислород!» — вот их призыв. Нет смысла пихать в рот землю, пока не задохнешься. При попытке тел взгромоздиться друг на друга нижнее всегда ускользает. Или добавляют столько соли в воду, что она выталкивает наверх даже самых тощих. Целующимся приходится время от времени отворачиваться, чтобы выплюнуть соленую воду, отчего они становятся похожи на слабенькие фонтаны. На некоторых из купающихся нет ничего, кроме цепочки на шее. Рыбам тут не место: схватит камень, приняв его за пищу, и с ним опять уплывет.
Кто не поверит, что здесь прекрасно? Город совсем рядом, со всеми его треволнениями, а тут ты Нигде. Свежесть, но не благодаря всепроникающим запахам леса и луга. И вода, эта мокрая простыня, не пропитана духами.
Даниель вынул три большие бутылочки из-под йогурта.
— Развеешь? — спросил он Ребекку. Та кивнула.
Этикетки с бутылочек были смыты. Они оказались на удивление тяжелыми. Как же ему, как им удалось добиться такого полного сжигания? В каком-то детективе Ребекка читала, что сжечь труп вообще страшно трудно. Для этого нужна печь или по крайней мере ниша, чтобы усилить жар, но даже если подлить спирта, то в лучшем случае обуглится только кожа, но кости не разрушатся, и плоть останется влажной.
Или это символический прах, как вся эта земля — заповедник?
Ребекка пошла вперед, на широкое плоское поле. Ее взгляду не за что было зацепиться: кругом одни живые изгороди да кусты. Она не могла сосредоточиться и шла ненужно быстрой, слишком твердой походкой.
Сорвала травинку. Раздавила двумя пальцами, но сока не вытекло, выдавливать было нечего. Глухое поле вдруг испугало ее. Будь она в пустыне, можно было бы раздавить хотя бы кактус. А здесь — ничего, кроме пыльного песка, да и тот не прокопаешь, потому что ветер сразу же все засыплет. Может быть, найти какой-нибудь корешок и высосать? Но она никогда не слышала, чтобы люди использовали таким образом корни злаков, даже будучи в крайней нужде.
Однажды они с Юлиусом предприняли велосипедную прогулку по близлежащим горам. Это был единственный раз, когда они вместе выехали за город. Один приятель одолжил Юлиусу велосипеды, и хотя ездоками они были неумелыми, все-таки выбирали самые крутые и самые короткие дороги. Оглядываясь назад, глядя на подъемы и спуски, они ни разу не захотели вернуться обратно, даже если предстоящий подъем был круче всех предыдущих. Окончательно устав, они слезли с велосипедов, бросили их и улеглись на обочине, прямо на сухую землю. И тут же почувствовали результат прогулки, о котором до сих пор даже не думали. Перед выходом они лишь слегка перекусили, однако кровь так бурно мчалась по жилам, а усталость навалилась так внезапно, что пот тек буквально ручьями, и солнечный свет не слепил, а дрожал маревом перед глазами, размывая краски и придавая вещам причудливые очертания. Но это было не все. Юлиус попытался рисовать. Наклонившаяся женщина. Толстый голый малыш верхом на рыбе — что это, золотая рыбка? — и со слитком золота в руке. Внезапно краем глаза она увидела губы Юлиуса, на которых появилась улыбка; рот приоткрылся. Он протянул руку, она вытянула свою, казалось, в том же направлении — но нащупала лишь жесткую траву. Все правильно. Потом пошел дождь, собственно, он давно уже шел. Они сели на велосипеды и поехали дальше. Один нажим на педаль неумолимо влек за собой другой.
Стоя посреди полей, она отвинтила крышку и высыпала пепел. И так трижды. Один раз вышло легко, два других раза были не ее, а свой собственный она уже не увидит.
Она упала, и ветер быстро унес все, что осталось, покрыв ее кожу и промокшее платье тоненькой пленкой; вскоре исчезла и она.
Подсказка. В автобусе
К ней липли взгляды. Нравилась, не нравилась — какая разница. Флиртовать с ней никто не пытался, и она никого не поощряла к этому, не красовалась. Только тело не хотело примиряться с заданными обстоятельствами. Сиденье скользкое, сумка великовата.
Те, кто пялился на нее, составляли лишь малоприятное, но неизбежное дополнение к ее замкнутой картине мира. Ловить там было нечего. Взгляды манили, лезли, кололи; она оставалась неподвижной. Не боялась и не выказывала никакой реакции.
На ней была бутылочно-зеленая, слегка просвечивающая блузка и трикотажная коричневая юбка. Короткая верхняя часть и низко сидящий пояс открывали часть торса чуть ниже пупка. Привычно оделась по моде прошлого — или позапрошлого — сезона? Или знала, что это идет ей всегда? Она не выбирала. Когда нагибалась, живот свисал, но это ничего не меняло. Маскировка никуда не годилась, она все равно выглядела почти что голой.
Каждое утро ее стискивали в автобусе. Члены рослых мужчин, преодолевая ткань и молнию брюк, упирались ей в живот. Невыписанная моча. Галстуки, пропитанные заведомо неопределимым аттрактантом. Но ее это не трогало, и она весь день пребывала в зашнурованно-сонном состоянии, внутрь которого не могли проникнуть ни отдельный человек, ни толпа. Пересаживалась на нужной остановке и ехала дальше — куда?
Она шла так медленно и размеренно, что ему стоило больших усилий не догнать ее. Потом, перейдя на другую сторону улицы, она вдруг резко ускорила шаг, так что ему почти расхотелось догонять ее. Но заторопилась она не из-за него.
Если бы ему удалось загнать ее в угол и объясниться, то это было бы подчинением ее не ему, а давлению обстоятельств. Все очень просто, он пришел-ушел, нет следа. Если он сам, конечно, проследит за тем, чтобы не сбиться с курса.
Вот почему ему так захотелось раздеть ее. Материализовать, выбив из накатанной идеологической колеи. Но у нее и под платьем был герметически закупоренный купальник. Они ехали к озеру на его мопеде. Расхлябанная крышка бензобака, кое-как заклеенная скотчем. Цвета менялись все время, от серого до темно-серого, муаровые узоры.
Трава приняла их жадно. Они бродили по лугу, чувствуя, что не обременяют его.
Лежали без движения. Только тишина и теплота, упокоившееся зеркало вод и прибежище неведомых зверей.
Полнота бытия, прозрачная, как вода. Влажные, глубокие губы. Разгоряченные щеки принимают прохладный поцелуй роз.
Лица ее он не мог разглядеть под беспорядочными длинными локонами. Свет в ее волосах ломался. Ее непонятная улыбка доходила до него лишь с большим опозданием. Где-то что-то сверкнуло. Прямо под заходящим солнцем, забелев ненадолго на фоне вечернего неба.
И все это лишь ради людей, нежащихся на солнце, чтобы запечатлеться в хрониках бытия? В ярком свете играет дешевое радио на черном песке. Там, где в любое время суток всегда тень, растут толстые, сытые травы, не отдающие никому и ни за что ни капли своей влаги.
Она ласково поцеловала его в закрытые веки — и вдруг принялась сосать, жестоко, больно.
День кончился нарывом, мешком крови над горизонтом. Когда они поднялись, им хотелось есть и пить. И в сортир. Она пошла за кустики.
В кафе, прямо на шоссе, сидели на деревянных скамьях сплошь двенадцати-тринадцатилетние, слушая примитивные, быстро и шустро отыгрываемые хиты. Сидели, курили восьмую сигарету из пятой пачки, последней в этой жизни, ожидая Страшного суда, который так легко запить кока-колой.
В гостях
Под предлогом, что ему надо еще купить кое-что, он дал ей одной войти в квартиру, а сам остался за дверью, дожидаясь, когда она, по его расчетам, придет в нужное настроение. Не горя желанием, а просто ожидая его у себя дома.
Она переоделась, надев расстегнутый халат и широкие штаны из грубой серой ткани. Руки наполовину в карманах. На столике позади нее красовалась пара толстых коротких рогов. На полу — огромный горшок для цветов, пустой, с декоративно-шишковатыми боками.
Они прошли мимо затемненной комнаты, где громоздились кучи тряпья высотой больше метра, налезавшие одна на другую, и вошли в комнату, вполне прибранную. Этот контраст объяснялся не тем, что оттуда недавно кто-то выехал или что она сама въехала недавно. Помимо вещей красивых и полезных, там было полно явного старья, покрытого пылью. Разрисованные головы в очках без стекол, картины, накапанные кровью и чаем, куклы с немыслимым макияжем в косо напяленных париках на фоне бледно-салатовых стен.
Это был искусственный хаос, застывшая память, к которой прислушиваешься, как во сне. Собрание замыслов, подобное головоломке из ста тысяч кусочков. Не во что зарыться, не в чем порыться. То, от чего хотелось отвести взгляд, но оно продолжало действовать и замутнять его.
Ощущала ли она исходившую оттуда вонь? Оделась в халат и штаны, чтобы навести там порядок? Бессознательно спрятала дрожавшие руки, хотя они не портили общего впечатления от ее мягкого массивного тела. Или хотела с вызовом показать ему — а что, вполне возможно, — на каком нерве делались все эти вещи и сколько трудов ей стоило сохранить их?
Сама она никогда к ним даже не прикасалась. Прикасался ли к ним вообще хоть кто-нибудь? Мысль была новая. Долго ли она останется новой? Это была тайна, сокрытая от обоих.
Любой первый шаг вел в бесконечность. Отсутствие границ равнялось отсутствию жизненного пространства.
Она подавала себя как жест. Которого не делала. Она не двигалась, но он и так отлично видел, что ей хочется бежать.
Что ж, навязался — надо продолжать. Если она вскрикнет, он тоже. Спровоцировав его, она теперь делает вид, что ничего не произошло. Она не простила — просто вычеркнула все из памяти.
Ее веки удовлетворенно закрылись, но это не было приглашением. Они были не одни.
— Аксель, — представила она ему того, другого, стоявшего возле вещей, как призрак. — Меня зовут Лейла.
— Юлиус, — представился он, коротко взглянув на Акселя. Одежда на нем казалась выцветшей и рваной, хотя поношенной не была. Воспоминания бледнели, становясь отрывочными, и человеку не грозило безумие.
— Как вы познакомились? — спросил он Юлиуса. Он ожидал ответа не от Лейлы, которой у него был зарезервирован карт-бланш, а от гостя, которому таким образом предлагал начать беседу. Так проверяют нового сотрудника, зная, что все равно без трений не обойдется. Аксель показывал, кто здесь хозяин, не опускаясь до пикировки с другим.
Расскажи Юлиус об их первой встрече, не обусловленной ничем, кроме давки в городском транспорте, интерес тут же пропал бы. Аксель не поверил бы в такое знакомство и его случайность, потому что до сих пор никто, кроме самой Лейлы, не скрывал, что познакомился с ней намеренно.
Не похоже, чтобы Акселя и Лейлу связывала тесная дружба или интимная близость. Под его хладнокровием, ежедневно укрепляемом приверженностью к привычным формам и удовлетворению потребностей, крылась полнейшая безжалостность. Благодаря этому Аксель мог манипулировать вещами и людьми, как хотел. Он не расходовал, а транжирил свои силы, со злорадным любопытством следя, насколько же их еще хватит.
Лейла неподвижно стояла в нескольких метрах от разыгрываемой сцены. Предоставляла место. Вычурно и скупо указывала на вычурно и скупо оформленные вещи.
Если о чем-то говорят так серьезно, значит, не принимают его всерьез. Как будто недостаточно просто бросить его недоделанным. Зачем еще тыкать в него пальцем?
Барахло у Лейлы скапливалось само: она не делала определенных покупок в определенных местах по определенным ценам. Что покупала, тут же раздаривала: хранить у себя что-то покупное казалось ей странным. Иногда получала что-то в подарок. Или брала то, что плохо лежит.
Такая жизнь обходилась недешево. Деньги она экономила на том, что стриглась сама или просила кого-то из друзей. Если посчитать, то экономия получалась в самый раз.
Может, Юлиусу стоит использовать Лейлу против Аксеъя? Слегка осадить ее, так сказать, поставить на место? Чью бы сторону он ни принял, это будет затяжная, ни к чему не ведущая борьба.