Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Извини. Забыл.

— Ну как ты, старик?

— Я ничего не почувствовала. Но ваш милый доктор осмотрел надрез и сказал, что все в порядке. — Модести села на койку и спросила: — Почему Вилли завтракает, а я нет? Я, между прочим, ничем не хуже его.

— А что? Тачал с утра… Ах, ты об этом!.. Ничего. Надел чистую рубашечку, погладил брюки — и сюда.

— Думал, ты еще спишь. Сейчас крикну, чтобы принесли.

Далл двинулся к двери, но она остановила его словами:

Я смотрел на Сашу. То, что произошло, не было локальной неудачей. Совершенно очевидно, что ему опять перекрыли кислород. Хорошо, если «Таймыр» не снимут. Год с небольшим длилась его удача. Не говоря уже о том, что рухнули надежды на хороший заработок, больше ста театров собирались ставить его пьесу, теперь об этом не может быть и речи. И тоска проработки, когда настырно, тупо, зло, бессмысленно будет склоняться твоя фамилия, чтобы вся литературная шушера могла лишний раз расписаться в своих верноподданнических чувствах, когда мелкое (к тому же липовое) литературное прегрешение вырастет до размеров стихийного бедствия. Словом, скука зеленая, безнадега, и никто не скажет, когда ты опять выползешь на свет Божий, да и выползешь ли? А Саша держался так, будто ничего не случилось. Впрочем, «держался» плохое слово, в нем проглядывает искусственность, тягота усилия, а Саша был естествен, свободен, ничуть не напряжен. Вот так же не дрогнул он в ледяной воде, так же принял глухоту друзей, которым читал свою заветную пьесу, так же вышел недавно с заседания секретариата СП, вновь не принявшего его в Союз писателей. Его нельзя было согнуть. Крепкой человеческой сталью называл таких людей Александр Грин. Явилась Аня с припухшими глазами, но шутила, смеялась и напомнила, что вечером идем в кафе. Мы-то малодушно решили, что поход отменяется по причине траура. В кафе мы засиделись допоздна. Когда все посетители ушли, мы с благословения заведующей сдвинули столики, заказали еще напитков, раскрыли старенькое пианино, и Саша закатил грандиозный концерт. Он спел «Маму» и все другие свои песни, не получившие столь широкого признания, репертуар Вертинского, Лещенко, Морфесси, жестокие романсы. А пили мы пиво пополам с ситро, Саша называл напиток «панаше», и закусывали печеньем, которое называлось «курабье». В конце вечера Саша исполнил романс-экспромт о брошенной девушке. Кончался романс на рыдающей ноте:

— Я могу потерпеть еще пять минут. Что ты говорил о Люцифере?

Далл постоял, потом вынул сигару, закурил ее и сказал:

— Тактика ясна. Сначала спина, потом завтрак, потом Люцифер.



Все былое развеялось прахом,
А на сердце у ней курабье.



— Джон, — рассмеялась Модести. — Я и не собиралась морочить тебе голову.

А какое курабье было на сердце самого певца, у которого одним нагло-воровским выпадом отняли успех, деньги, надежду на спокойную жизнь и работу?..

— Я понимаю. — Он не улыбнулся и вообще держался натянуто. — Только вызволение Люцифера — это большой дополнительный риск. Скажи на милость, зачем ставить на кон собственную голову ради того, чтобы не пострадал псих, который последние три недели только и знал, что трахал тебя? Эта логика мне непонятна.

И вот еще на тему Сашиного мужества. Он очень часто бывал в нашем доме, порой с ночевкой, и, верно, ему захотелось отплатить за гостеприимство. Он решил отпраздновать свой день рождения и пригласил всю честную компанию, состоявшую сплошь из его почитателей. Так, во всяком случае, считалось. Через много, много лет, вернувшись из Парижа, я сказал одному из тогдашнего дружеского круга, что ходил на Сашину могилу. Этот человек был едва ли не самым горячим поклонником Саши, он пел под него и не без успеха подражал его устным рассказам, одевался «под Сашу», коверкал язык под Сашу: «Ах, робята вы, робята!» А сейчас: «Да?..» — бросил он рассеянно. «Тебя это не волнует?» — «Нет. Ты же знаешь, я никогда не разделял ваших восторгов». — «Я помню прямо противоположное». — «У тебя плохая память», — сказал он, спокойно и прямо глядя мне в глаза. Его недавно избрали секретарем партийной организации института, где он заведовал кафедрой. Все, я в том числе, считали его отличным малым. Он не стучал, не предавал, не делал гадостей, просто умел, когда надо, наступить на свое вчерашнее сердце.

На какое-то мгновение ее лицо окаменело, но на нем снова появилась улыбка.

— Ты большой хитрец, Джонни, — сказала она. — Ты хочешь, чтобы я разозлилась, напустилась на тебя, а ты хлопнул бы дверью и велел своим морским пехотинцам выполнить твой приказ. Нет, Джонни, если ты хочешь меня перехитрить, это надо делать на холодную голову.

Но в описываемую пору Галич, которого надо бояться, Галич, от которого надо открещиваться, еще не существовал, и все охотно приняли его приглашение. Саша был на редкость мил и любезен в качестве хозяина. Мы познакомились с его матерью — величественной дамой с прекрасно уложенной бронзово-рыжеватой головой (так мне, во всяком случае, запомнилось) и низким, глубоким голосом. Она работала концертным администратором в филармонии и, похоже, очень ценила свой пост. Отца дома не оказалось. Он вообще был фигурой несколько эфемерной. Когда о нем заговаривали, Саша уплывал в таинственные горние выси и возвращался назад не раньше, чем тема давшего ему жизнь затухала. С появлением Ани невидимка чуть обрисовался. Оказывается, он был маленький, лысый, ушастый и чем-то заведовал. «Трудно поверить, — говорила Аня, — что это Сашин отец. Уж больно простоват. Он вообще не монтируется с остальной семьей». В какой-то момент он и сам понял это и ушел. Попытка зажить другой, более простой жизнью не удалась. Он уже был отравлен сладким ядом культуры. Он вернулся.

— И что же?

День рождения Саши проходил томительно. И не сказать было, откуда взялась эта томительность, все вроде разворачивалось по обычному сценарию, только Саша обошелся без положенного выпадения в освежающий сон, что можно было только приветствовать. И Сашина мать была гостеприимна, и брат Валерий симпатичен, как всегда.

— А то, что мне хотелось бы сохранить наши дружеские отношения. — В ее словах не было угрозы, только сочувствие.

— Ладно, — махнул рукой Далл. — Пусть так. Но все-таки вопрос, который я задал, вполне заслуживает ответа.

Если бы Саша не пел так много и охотно, мы долго бы не выдержали. По дороге к дому — нам всем было по пути — мы тщетно пытались понять, что нам мешало. Квартира мрачная, говорил один, тяжелая мебель, тусклый свет. А мне кажется, возражал другой, Сашина мать была не в восторге от нашего визита. Она, как все матери, считает, что Сашу спаивают друзья. Валерий был какой-то напряженный, высказывал свои соображения третий. И ушел рано, почти демонстративно. Мы сами виноваты, самокритично прикидывал четвертый, не нашли правильного тона. Как-то уж очень по-свойски стали себя вести…

— Да, Люцифер — псих, — спокойно сказала Модести. — Но он не так уж и плох. Он не причинил мне никакого вреда. И он страдает. И вообще, учитывая его манию, должна сказать, что он довольно хорошо выполняет свои функции. Если бы он и впрямь управлял Царством Тьмы, то это оказалось бы не самым страшным местом во Вселенной. Ну а если дело дойдет до последней разборки, то Сефф его уберет, потому как Люцифер слишком много знает. И Стив Колльер тоже.

Через некоторое время мы узнали, что в канун Сашиного дня рождения арестовали его отца. Саше не хотелось ни говорить нам об этом, ни придумывать фальшивую причину для отмены праздника. Он выбрал путь самый трудный для любого человека, кроме него: делать вид, будто ничего не случилось. Это ему вполне удалось, но ни мать, ни брат не обладали его выдержкой. И, как ни старались, от них веяло неблагополучием…

— Ладно. — Далл помолчал, затем медленно заговорил: — То, что я скажу, прозвучит жестоко, но он болен неизлечимо. И раз он страдает, то жизнь ему в тягость. Не лучше ли тогда умереть?

Сашин отец не был «политическим», то есть не обвинялся ложно по 58-й статье. Он шел по какой-то хозяйственной статье, тоже ложной, судя по тому, что вскоре его выпустили.

— Не знаю, Джонни. Я пока что не имела возможности узнать, что испытывают мертвецы.

И последнее — на тему Сашиного мужества. Не помню, в каком году Саша начал колоться, Знаю, что это случилось после тяжелейшего инфаркта, когда не было уверенности, что он выкарабкается. Или же после второго инфаркта, последовавшего вскоре за первым. И тогда Саша подсчитал, что ему осталось жить самое большее семь лет. А потом инфаркты зачастили воистину с пулеметной быстротой. Будь это действительно инфаркты, Саша получил бы почетное место в Книге Гиннесса как мировой рекордсмен. На моей памяти их было не меньше двух десятков.

Она стояла и машинально заплетала косу, которая начала расплетаться. В большой не по размеру пижаме Модести очень напоминала школьницу, и ее вид вдруг вызвал в Далле волну нежности и симпатии, которые не имели ничего общего с теми удовольствиями, которые хранила его память о временах их романа. Эти чувства никак нельзя было назвать отцовскими. Далл понимал, что они не могли бы возникнуть без желания физической близости, которое она пробуждала в нем и которое сейчас мирно дремало. Это чувство…

Далл поглядел на Вилли. Тот перестал жевать и тоже смотрел на Модести Блейз с выражением, которое Далл не мог точно расшифровать, хотя ему казалось, что сейчас Вилли охватило то же самое чувство, что и его.

На какое-то мгновение Даллу показалось, что он понял, какие незримые узы связывают этих двоих, но прежде чем он успел ясно сформулировать это для себя, ощущение исчезло.

Не давая усталости, накопившейся за эти недели, взять верх, Далл встал и сказал:

— О\'кей, моя дорогая. Ты хочешь вытащить Колльера, потому что он твой друг. Ты хочешь вытащить Люцифера, потому что не знаешь, что такое быть мертвецом. Ладно, продолжай в том же духе. — Далл выдавил из себя улыбку. — В добрый час.

Вилли Гарвин снова принялся за еду.

— Кстати, у покойников еще какое-то время растут усы, — с важным видом сообщил он. — Я это узнал, когда ошивался в Рио…

— У тебя там, наверно, была девушка? — осведомилась Модести.

— Точно. Как это ты угадала? Ее папаша имел похоронную контору, и она ему там помогала. Покойничков они держали в погребе на армейских койках. Она брила их каждые двенадцать часов, а я ассистировал. Беда в том, что, когда ты растягиваешь кожу, чтобы как следует провести бритвой, кожа так и остается растянутой. Вся хитрость — в умении потом расправить им физиономии, чтобы они выглядели как положено.

— Он шутит? — спросил Далл.

— Мне всегда хотелось так думать, — сказала Модести, пожимая плечами. — Но посуди сам — можно ли придумать такое?

— Исключено, — помотал головой Далл.

— Я не договорил, — с достоинством возразил Вилли. — Самое смешное, что в первый раз я жутко опозорился. Брил, значит, покойника и очень старался, потому как мои новые друзья работали не за страх, а за совесть. Я встал коленом на кровать, чтобы перегнуться и побрить дальнюю щеку, но кровать провисла, покойник с ней, из легких его вырвались остатки воздуха, и он вдруг как на меня рявкнет.

— Боже! — воскликнул Далл.

— Потом-то Розита рассказала мне, что такое случается сплошь и рядом, — отозвался Вилли с набитым ртом, — но тогда я чуть не подпрыгнул до потолка.

Модести недоверчиво посмотрела на него и сказала:

— Наверно, я не права, но все-таки надо тебе подыграть. Ну, в чем же была твоя ошибка?

— Я дернулся, — скорчил гримасу Вилли, — причем с бритвой в руках. Потом Розите пришлось возиться и пришивать тому парню ухо обратно.

Далл поперхнулся дымом, не в силах сдержать смех. Модести встала, также вынужденная сражаться с приступом непроизвольного хохота.

— Вилли, ты просто невозможный человек, — сказала она, пытаясь придать интонациям строгость. — Не понимаю, как ты можешь уплетать бифштекс и рассказывать такие страсти!

— Такой уж у меня талант, Принцесса, — скромно признал он и смущенно хмыкнул.



Два часа спустя на главной палубе под изумленным взором десятка с лишним профессионалов Модести проверяла, как выдерживает ее плечо тренировочный поединок с Вилли Гарвином.

— Ладно, Вилли, — сказала она, переводя дыхание, когда он вставал на ноги. — Все в порядке. Вечером работаем.

Последующие два часа прошли в больших хлопотах. Лебедка спустила на воду гидросамолет.

Затем самолет взлетел. А в нем — Модести, Вилли и Джон Далл.

Летчик взял ручку от себя, потом выровнял машину на пятнадцати тысячах футов. Самолет развил скорость сто тридцать миль в час, и вскоре оставшиеся на «Самарканде» уже не слышали гула его двигателей «пратт-уитни» мощностью четыреста пятьдесят лошадиных сил. Это был моноплан «Бивер» с двумя дверцами по обе стороны фюзеляжа. Модести сидела в кресле второго пилота справа. На ней был черный боевой костюм, и лицо ее было также затемнено особым маскировочным кремом. На бедре у нее висела кобура со вторым «кольтом» тридцать второго калибра.

Она посмотрела назад, туда, где сидели Далл и Вилли, и сказала:

— Через десять минут, Вилли.

— Ясно, — отозвался тот и без спешки начал собирать парашютный ранец.

Далл наблюдал за его движениями, чувствуя, как у него деревенеют мускулы. Когда Вилли надел ранец на спину, он взял в руку черную парусиновую сумку длиной в три фута. К ручке была прикреплена веревка. Свободный конец он привязал к бедру, после чего снова сел на место.

— Хорошая ночка для работы, — сказал он, стараясь перекрыть рев моторов. — Ясно, но луна маленькая. Думаю, нормально приземлимся.

Но близкий Саше человек сказал (я уже понял это без него), что жестокие сердечные инциденты, кидавшие Сашу в постель и щедро выдаваемые за инфаркты, случались от резкого повышения дозы морфия. А он делал это всякий раз, когда привычная доза переставала действовать. К морфию же он пристрастился во время своих настоящих инфарктов, сопровождавшихся ужасными болями, которые иначе невозможно было снять.

— Если только эти бандиты моро не смотрят на небо, задрав головы, — мрачно заметил Далл.

— Если они смотрят, то не на небо, а на море.

Однажды в Ленинграде он сделал себе укол и занес инфекцию. Страшнейшее заражение крови. В больнице врачи настаивали на ампутации руки, иначе не ручались за его жизнь. Он наотрез отказался. Уже звучала на всю страну его гитара и лилась главная песнь. Из Москвы вызвали Аню. Она на коленях умоляла согласиться на операцию. В больницу пришли Сашины друзья, они плакали и просили Сашу остаться жить. Саша — черное лицо, выпадающие из орбит глаза — выборматывал с ужасной улыбкой:

— А вдруг услышат самолет? Тогда увидят и огни.

— Вы видели безрукого гитариста?

— На здоровье. Когда мы откроем парашюты, то окажемся на полмили южнее самолета и на пару миль ниже. Им придется успеть нас заметить за десять секунд.

Аня кричала, что покончит с собой, если он умрет.

— Как знаете, — устало пожал плечами Далл.

Саша уверял, что вовсе не ставит себе целью умереть, но жить согласен лишь в полном комплекте. «И он все улыбался, сволочь такая!» — рассказывала после Аня с яростью и восторгом. Случилось непонятное врачам и противное природе — человеческое упрямство победило.

Вилли смотрел вперед. Модести глядела вниз перед собой, где расстилался черный бархат моря, в котором лишь изредка поблескивало отражение луны и встречались более темные пятна-острова.

— Я бы хотел сделать один пробный заход, мисс Блейз, — сказал летчик. — А то не дай Бог сброшу вас в море или куда-то не туда. — Он чуть кивнул в сторону Далла. — Тогда беда…

Я предчувствую взрыв читательского ханжества. Какой же он сильный человек, если не мог побороть пристрастия к наркотикам? А он и не собирался, как и Высоцкий, который в последние годы жизни тоже начал колоться. Их это не ослабляло, а усиливало в той борьбе, которую вела против них всесильная власть. У власти была одна цель: заткнуть им рты, а они пели, пели вопреки всему. Им перекрыли все краны: не давали площадок, не пускали ни на радио, ни на телевидение, ни в печать, ни пластинок их не было, ни кассет, а они умудрялись быть услышанными по всей стране, да что там — по всему миру. Какой душевной силой, каким мужеством, смелостью и верностью своему избранничеству надо обладать, чтобы выстоять против чудовищной машины насилия и уничтожения! Но иногда иссякали внутренние ресурсы, металл ведь тоже устает, а человеческое сердце не из металла, и они давали себе перевести дыхание, отключиться — уколом в вену, чтобы затем снова в бой. Гитара и губы против железного хряка бездушия. И казалось, хряк победил: сжевал Высоцкого, а Галича отрыгнул в изгнанничество и гибель. Ан нет, песни остались, победа за певцами.

— Это слишком рискованно, — возразила Модести. — Когда мы прыгнем, продолжайте двигаться по тому же курсу, а когда пролетите миль двадцать, поворачивайте назад, к кораблю. Но не раньше. — Она повернула голову и улыбнулась летчику. — Не волнуйтесь. Главное, ведите машину. Остальное — наша забота.

Летчик скорчил мину и кивнул.

Пусть их судит лишь тот, кто сам способен поставить жизнь на кон ради правды и чести, а не добродетельные и законопослушные холуи власти.

Впереди Модести увидела три более темных пятнышка — это были те самые острова, которые она выглядывала. Если двигаться строго на север от двух из них, то вскоре самолет окажется чуть севернее бухты, у которой стоял дом Сеффа.

И вдруг мне вспомнился совсем иной пример Сашиного самообладания. Эту историю я слышал от трех ее участников: Саши, Ани и Дамы, их версии совпадали. Дело было в Дубултах, в доме отдыха, в каком году — не помню, но знаю, что уже минуло много нелегкой и разной жизни. Можно сказать так: на заре туманной старости, когда люди, знающие, что им до конца оставаться в одной упряжке, начинают многое прощать друг другу. Саша сообщил Ане, что хочет совершить большую прогулку по берегу, в сторону заката солнца, в компании с одной из отдыхающих. «Я давно не обращаю внимания на Сашины шашни, — рассказывала мне Аня, — но тут я обозлилась. Девка была как-то противно похожа на меня. Будь она совсем другой: „незнакомка“, или рубенсовское тесто, или ренуаровский рыжик, или „куда ни тронь, везде огонь“, я бы слова не сказала, он правда застоялся, но тут — какого черта? Доска — два соска. Зачем тебе навынос, когда можно распивочно. Я могла бы увязаться за ними, но болят ноги и собралась компания для „разбойничка“». Аня придумала другой хитроумный план. Едва романтическая пара двинулась вдоль белой нитки прибоя, как с балкона послышался отчаянный крик:

— Немножко правее, — сказала Модести. — Отлично. Так держать. Скоро увидите огоньки — это как раз то, что нас интересует. Не беспокойтесь, что мы окажемся севернее и над морем. Так нужно.

— Саша!

— Что, Нюшка?

Она поднялась с кресла и перешла к Вилли, который помог ей надеть парашют, затем он пристегнул еще одну сумку к ее бедру, обмотал свободный конец вокруг сумки и закрепил ее у груди. Вилли удостоверился, что все как следует упаковано и привязано и нигде не торчит никаких концов. То же самое он проделал и со своей сумкой, зафиксировав ее на груди. Затем они внимательно оглядели друг друга, проверяя, все ли в порядке. Далл с облегчением убедился, что они, по крайней мере, хотят избежать ненужного риска из-за возникновения каких-то накладок. Модести посмотрела на него и сказала:

— Ты взял валидол?

— Открой дверь, Джон.

Он похлопал себя по нагрудному карману.

— Взял!

— А нитроглицерин взял?

Обычно дверцы «Бивера» открывались наружу, но у этой машины несколько часов назад дверцы были переделаны и открывались внутрь. Далл встал и, подойдя к каждой из них поочередно открыл и, придерживая, чтобы ветер не хлопнул ими со всей силы, отвел назад и закрепил крюком. Когда обе дверцы оказались открытыми, по кабине загулял такой сильный сквозняк, что Далл порадовался предохранительному тросу, который образовывал своеобразную сбрую на его груди и позволял перемещаться по самолету в необходимых пределах.

— Хватит валидола.

— Нет, нет! Без «нитры» я тебя не пущу.

За последние сорок восемь часов Модести Блейз успела пережить многое. Из нее извлекли капсулу с ядом, она сочла Вилли погибшим, снова встретилась с ним, имитировала смертельный поединок, четыре часа плыла по морю, потом шесть часов гребла в каноэ, десять часов проспала, потом проверила, как работает плечо, устроив тренировочный бой с Вилли, тщательно подготовилась к новой операции.

Аня сбежала вниз и протянула Даме стеклянную капсулу с нитроглицерином.

— Если ему будет плохо, дайте две крупинки.

А теперь…

— Хорошо, — сказала Дама и положила лекарство в сумочку.



Раскинув по сторонам руки и ноги, держа тело горизонтально, Модести испытала уже знакомое ей чувство, что она просто лежит неподвижно над землей, а снизу дует сильный ветер.

— Гемитон у тебя есть?

— Зачем еще?

Затем она немножко подтянула руки и ноги, приняв позу лягушки, и сделала поворот на сто восемьдесят градусов. Теперь она летела лицом к побережью, точно так же, как и Вилли, который был чуть впереди и поглядывал на нее через плечо.

— А если подскочит давление?

Модести поняла, что он увидел ее, потому что изменил позу. Теперь он прижал руки к верхней части бедер, а ноги поставил параллельно земле, чуть наклонив верхнюю часть туловища вперед. Модести приняла такое же положение.

— Что за чепуха!

Они неслись в свободном падении со скоростью сорок миль в час, но сначала Вилли несколько погасил скорость своего полета, чтобы Модести могла поравняться с ним. Они находились над морем. Перед ними слева были гора и джунгли, справа северный мыс бухты.

— Ничего не чепуха. Ждите!

Модести снова чуть изменила положение туловища, чтобы видеть Вилли. Они падали уже двадцать секунд, причем так, что берег приближался. Модести хотелось посмотреть на альтиметр, прикрепленный к запястью, проверить высоту, скорость и все остальное, но это было обязанностью Вилли, поскольку как парашютист он был несколько опытнее. Он вытянул левую руку, отчего наклонился чуть вправо, выправляя курс, и она поступила так же.

Аня сбегала в номер и принесла набор лекарств: от давления, от аритмии, от желудочных колик, бруфен (если схватит поясницу), спазмалгин и пантокрин. Все это она передала Даме с подробными наставлениями, при каких обстоятельствах и как эти лекарства давать.

«Мой расчет был не на Сашу, ты же знаешь его хладнокровие, — говорила Аня, — хотя тут дрогнул бы и каменный Голем, а на Даму. Кому захочется идти с таким ненадежным кавалером. Я недооценила ее. Она выслушала все спокойно, кое-что уточнила, а потом сказала:

Вилли снова выровнял свое тело, и Модести последовала его примеру, но чуть позже, так, чтобы оказаться сзади и выше его футов на сто. Оба они падали вниз, но не отвесно, а по наклонной. Но Модести не смотрела ни на побережье, ни на слабые огни дома. Ее взгляд был прикован к вроде бы неподвижно висящей фигурке Вилли. Часовой механизм в ее мозгу работал в самопроизвольном режиме. Они летели уже пятьдесят секунд.

— Нюша, дайте еще клистир и ночной горшок, и поскорей, не то мы пропустим закат.

Перед такой выдержкой я спасовала.

— Ладно, идите на… закат. Если у него будет эпилептический припадок, смотрите, чтобы не проглотил язык.

Скоро. Уже скоро. Вилли принял лягушачью позу, и Модести сделала то же самое, ее рука коснулась кольца парашюта.

— У меня не проглотит, — сказала Дама.

И они ушли на закат, а я утешилась „разбойничком“. Мне здорово везло в тот вечер».

Вилли коротко выбросил левую руку, подавая сигнал, но не желая потерять устойчивости. Она резко дернула за кольцо и в тот же момент увидела, как выбрасывается из ранца парашют Вилли. Затем ее вдруг резко дернуло. Это над ней раскрылся черный гриб ее парашюта. Она быстро посмотрела вверх, чтобы убедиться, что он раскрылся как положено. Впрочем, особенно опасаться было нечего. Вилли самолично уложил и несколько раз проверил все их снаряжение.

Не стоит только думать, что в семейной жизни все шишки валились на одну Аню, что она была страстотерпицей, а Саша — беспечным гулякой. Каждому выпала своя ноша, и трудно сказать, чья оказалась тяжелее. Анина нервность, почти неощутимая в юности и лишь изредка смещавшая ее легкие черты в зрелости, в ходе лет обострилась. А сгущавшиеся над Сашиной головой тучи усиливали ее беспокойство, которое надо было скрывать. Она жила в постоянной тревоге и страхе. Никакие успокоительные не действовали, и Аня стала искать забвения там, где его от века ищут и находят русские люди. Аня, которая без содрогания не могла смотреть на пьющего человека. Это бестелесное существо выбрало самый неподходящий к его эльфической структуре напиток: пиво — и загружалось им, как бравый солдат Швейк «У чаши». Опьянение от пива медленное и тяжелое, все клетки тела налиты жидкостью. Все же разрушение психики опережало телесную деформацию, и только к моменту вынужденного отъезда изысканная Аня воплотилась в цельный, законченный образ грузной, неуклюжей скандальной бабы с кирпичной, грубой кожей.

Она заметила, что парашют Вилли также раскрылся нормально. Это были парашюты образца ТУ, предназначенные для приземления с особой точностью. Вилли вовсю орудовал стропами, чтобы увеличить скорость приземления. Она последовала его примеру. Они спускались под углом и достаточно быстро. Периферийное зрение подсказало Модести, что они уже над сушей. Вырастающая гора была слева, а дом точно прямо. Полетела вниз сумка Вилли, закрепленная у бедра. Модести отпустила и свою. Теперь приземление должно было состояться очень быстро.

Саша воистину «ни единой долькой не отдалялся от лица», всегда был на высоте и дрогнул лишь в день своего вынужденного отъезда, когда Аня во дворе нашего общего дома устроила истерику, не хотела садиться в машину, кричала, плакала. Он не сдержал себя и впервые, с мучительно перекошенным лицом, наорал на нее. Но я не уверен, был ли то настоящий срыв или необходимая лечебная мера, чтобы привести ее в сознание, пробиться сквозь защитную корку полубезумия-полувздора сорвавшейся с петель души. В «Цитадели» Кронина молодой врач в сходной ситуации отхлестывает по щекам зашедшуюся в приступе истеричку, чем и приводит ее в чувство. Саша обошелся без силового метода. Аня позволила усадить себя в машину и даже улыбнулась провожавшим. Много народа, презрев пугливую осмотрительность, высыпало во двор. С нашего унылого, никогда не озаряемого солнцем двора и начался страдальческий путь этих людей, приведший их довольно скоро к «полной гибели всерьез».

Модести заметила на крыше дома какое-то движение. Охранник. Он прислонил винтовку к парапету и лениво оглядывался по сторонам.

Оставить родину никому не легко, но никто, наверное, не уезжал так тяжело и надрывно, как Галич. На это были особые причины. Создавая свои горькие русские песни, Саша сросся с русским народом, с его бедой, смирением, непротивленчеством, всепрощением и естественно пришел к православию. Он ни от чего не отрекался, ибо ничего не имел, будучи чужд иудаизма, но ему необходим был этот смешной и несовременный в глазах дураков акт, исполненный глубокого душевного и символического смысла. Он не думал, да и не мог ничего выгадать этим у русского народа (известно: жид крещеный что вор прощеный), за беззаветную службу которому поплатился потерей своей русской родины.

Модести не могла разглядеть его во всех подробностях, но внезапно моро застыл в причудливой позиции. Он явно всматривался в темноту.

Саша стал тепло верующим человеком. И я не понимаю, почему хорошие переделкинские люди смеялись над ним, когда на светлый Христов праздник он шел в церковь с белым чистым узелком в руке освятить кулич и пасху. Свою искренность он подтвердил Голгофой исхода.

Анино отчаяние было проще. Она боялась за себя. Она оставляла мать, дочь, не захотевшую ехать с ними, друзей, квартиру и налаженный быт, дающие некоторую гарантию прочности, и, больная, запойная, отправлялась в никуда с человеком хотя и любимым, и преданным, но ненадежным ни в смысле здоровья, ни в смысле страстей.

Вилли был в пятнадцати футах над крышей, над ближним парапетом. Вдруг в его руке что-то блеснуло, и охранник дернулся и рухнул на настил. Вилли потянул за узел на бедре, и сумка-амортизатор упала на крышу. Секунду спустя Вилли приземлился. Перевернулся на бок, потянул стропы парашюта.

Может, стоит досказать здесь историю изгнанников. Аня не обманулась в своих худших опасениях. После тихой (весьма относительно тихой, поскольку Аня уже познакомилась с клиникой) жизни в Норвегии они подались в Париж. Туда же последовала новая мюнхенская влюбленность Саши — мужняя жена, о которой я слышал два взаимоисключающих мнения: одно трогательно-рождественское, в духе байки о замерзающем у озаренных праздником барских окон маленьком нищем, другое — уничтожающее. Аня же застарожилилась в психиатрической больнице. Очень дорогой и комфортной — Саше пришлось подналечь на работу, чтобы содержать там Аню, — но все же и в минуты просветления не дающей радости существования. Ужасная и горестная жизнь, что там говорить. Саша разрывался между работой, концертами, бедной возлюбленной — мюнхенский муж громогласно объявил, что едет в Париж иступить хорошо наточенный резак: он был мясником по роду занятий и уголовником по той тьме, что заменяла ему душу. И на все это путаное, тягостное существование накладывалась гнетущая тоска по России, неотвязная, как зубная боль.

Он свободно пел свои песни, печатал стихи, был признан, уважаем, любим, знал, что и дома его помнят, но ни один человек из тех, кого я расспрашивал о Саше, не сказал мне, что он был счастлив, весел, хотя бы покоен. Конечно, его угнетали Анина болезнь и вся нелепость обстоятельств, но главное было в том, что Саша не мог и не хотел перерезать пуповину, связывающую его с родиной. А это единственный способ смириться с жизнью в изгнании. Я не видел таких, кто бы вовсе не скучал по России, но видел многих, кто склонен был преувеличивать свои изгнаннические муки, это тоже входит в эмигрантский комплекс. Саша ничего не преувеличивал, не угнетал окружающих подавленностью, не жаловался, молчал и улыбался, но в стихах звучала лютая тоска.

Теперь настала пора приземляться Модести, но она была тишком высоко.

Зигмунд Фрейд отвергал случайность в человеческом поведении: оговорки, обмолвки, неловкие жесты, — спотыкания, он считал, что все детерминировано и перечисленное выше — проговоры подсознания. «Ты зачем ушиб локоть?» — спрашивал он ревущего от боли малыша, и выяснялось, что тот в чем-то проштрафился и сам себя наказал, ничуть, разумеется, об этом не догадываясь. «Зачем ты поскользнулась?» — допытывался он у дочери, и выяснялось, что девочка тайком полакомилась вишневым вареньем. Если б можно было спросить Сашу: «Зачем ты коснулся обнаженного проводка проигрывателя?» — ответ был бы один: так легко развязывались все узлы. Сознание человека — островершек айсберга, который скрыт в темной глубине. О подводную массу айсберга разбился «Титаник». Все главное и роковое в нас творится в подсознании. Я уверен, оттуда последовал неслышный приказ красивой длиннопалой Сашиной руке: схватись за смерть. И никто не убедит меня в противном.

Модести охватила злость на самое себя. Почему она не сделала скидку на то, что она легче, чем Вилли? Вилли посмотрел на нее, лицо его было напряжено. Она была над ним, но ее тащило дальше.

Только отчаянным усилием воли ей удалось изловчиться и заставить чертов парашют опустить ее на крышу у самого парапета. Уже некогда было сбрасывать сумку-амортизатор. Она вовремя отстегнула карабин, потому что парашют по-прежнему тянул ее дальше, к краю крыши.

Когда я был в Париже в 1978 году, вскоре после Сашиной гибели, то поехал в Сент-Женевьев-де-Буа проведать его могилу. Я долго мыкался по этому не слишком большому, но какому-то путаному кладбищу, где среди скромных крестов безвестных русских людей, умерших на чужбине, высятся пышные надгробья героев Белого движения, неизменно выходя к странному, вроде бы мальтийскому кресту на могиле Бунина, к бедным плитам Мережковского и Гиппиус. Никто не мог показать мне еще свежего Сашиного захоронения. Наконец какой-то дед, подновлявший дерн на запущенной могиле, согласился проводить меня за небольшую мзду. Он привел меня, взял деньги и повернул назад. Старое, облупившееся, оштукатуренное по камню надгробье сохранило полустершиеся буквы незнакомого женского имени. Я долго его помнил, а сейчас забыл.

Теперь она была свободна от парашюта, Вилли ринулся к ней, пытаясь схватить ее амуницию, но та перевалилась через парапет и стала планировать вниз. Вилли опоздал. Модести встала на колени у края крыши и глянула вниз. Парашют тем временем миновал террасу второго этажа и, вздымая и опуская свои нейлоновые бока, словно гигантское неведомое чудовище, наконец затих у кустов.

— Дедушка! — окликнул я старика, он был русский. — Это не та могила. Здесь какая-то женщина лежит.

— Недолго ей тут лежать, — отозвался старик. — Скоро ее выселят, и Галич ваш один останется.

Прошла минута.

Оказывается, в связи с перенаселением кладбища покойников из забытых могил стали вывозить в другие места упокоения. Место на кладбище не покупается раз и навсегда, за могилу надо постоянно платить. Аня хотела похоронить Сашу только на Сент-Женевьев-де-Буа, она подкупила сторожа, и тот подселил Сашу в чужую смертную квартиру. Я отыскал маленькую дощечку: «Александр Аркадьевич Галич». Вот ирония судьбы: и посмертно Аня вынуждена оставлять Сашу с другой дамой.

Справа из темноты появилось двое. Это были патрульные моро, и за плечами у них были автоматы. Они посмотрели на дом, потом с минуту таращились на море и лишь затем продолжили свой обход. Они прошли в пяти-семи шагах от кустов, возле которых лежал парашют, и опять скрылись в темноте.

Вся дорожка возле могилы была закидана лепестками анютиных глазок, они лежали словно мертвые бабочки, бархатистые фиолетовые, желтые, синие, коричневые. На могиле цвели свежие розы и торчали обезглавленные короткие стебельки анютиных глазок. Я догадался, что тут произошло: Аня пришла на могилу, обнаружила бедные цветы, посаженные соперницей, и все их пообрывала.

Остается сказать о судьбе Ани. Конец ее был нелеп и ужасен. После смерти Саши она бросила пить, очень подтянулась, стала заниматься общественной деятельностью, литературным наследством мужа. Затем пришла весть о скоропостижной смерти ее дочери Гали. Известие ее потрясло. Аня «развязала». А тут, как на грех, приехала старая приятельница и бывшая собутыльница. Аня высоко зажгла свой костер. Однажды она заснула с непогашенной сигаретой в руке. Затлело ватное одеяло. Аня почти не обгорела, она задохнулась во сне.

— Ф-фу, — с облегчением выдохнул Вилли.

Так бездарно кончилось то, что началось молодо и счастливо на гладильных досках в доме по улице Горького. А Саша вернулся в свою страну, в свою Москву, как и предсказывал, вернулся песнями, стихами, пьесами, фильмами, вернулся легендой, восторгом одних и кислой злобой других, вернулся громко, открыто, уверенно, как победитель.

— Они могут обнаружить его при следующем обходе, — тихо сказала Модести. — Или с третьего захода. Извини. Я не приняла во внимание разницу в весе…

Но все это потом, а тогда, в те неправдоподобно далекие годы, была своя жизнь, какая-никакая, а была. И порой она казалась нам прекрасной. Саша обладал удивительным даром создавать из всего праздник. Качество, начисто отсутствующее у меня и потому особенно мною ценимое. Я умел или запойно работать, или вусмерть гулять. Я говорю о той поре, когда изживалась сильно затянувшаяся юность. До войны для меня главным был спорт, к исходу пятидесятых появилось два мощных увлечения: охота и рыбалка. А вот после войны до мартовской встряски пятьдесят третьего я умел лишь менять рабочий стол на пиршественный. В свободное время запойно читал и порой вовсе забывал, что происходит за окнами. И тогда возникал Саша с каким-нибудь простым, но ошарашивающим меня предложением.

Звонок.

— То-то я помнил, что о чем-то хотел тебе сказать, — ухмыльнулся Вилли.

— Юрушка, ты когда последний раз был в бане?

— В поезде-бане с вошебойкой я был в октябре сорок второго, в Малой Вишере.

Они сняли шлемы, Вилли подошел к неподвижному охраннику, присел на корточки, потом кивнул Модести. Охранник был мертв. Из его спины торчал нож, уходивший в тело на три дюйма. Это само по себе не было удивительным, учитывая таланты Вилли, но он был человек предусмотрительный и не хотел рисковать. Он извлек нож из трупа, вытер его о куртку покойника и сунул в ножны под рубашкой.

— Нет, в настоящей бане. В Сандунах или Центральных.

Модести тем временем методично разгружала свою сумку. В ней находились упакованные в пенорезину винтовка «кольт AR-15» и сто патронов калибра 5, 56 миллиметра. Винтовка и боекомплект вместе весили тринадцать фунтов. Кроме того, она выгрузила шесть гранат, четыре гранаты со слезоточивым газом, два противогаза. Кожаный футляр с разными медикаментами был завернут в нейлоновую лестницу. Кроме того, имелся запас патронов для ее револьвера, а также лук и стрелы в специальной упаковке.

— В Сандунах я сроду не был, а в Центральных — когда мне было шесть лет. В женском отделении, с мамой и Вероней.

Если не считать лука, в сумке Вилли лежало то же самое, плюс четыре ножа для метания, четыре обоймы с патронами его собственного изобретения и две черные металлические трубки длиной в тридцать дюймов каждая.

— Я приглашаю тебя в мужское отделение. Пойдем в Центральные, там хороший бассейн. Ты паришься?

Он выложил все это богатство у парапета и прикрепил к поясу два больших ножа. Модести вытащила из своей аптечки продолговатую коробочку и сунула в карман на бедре.

— Нет.

— Ладно. Обойдемся без парилки. С нами будет мой старый друг. Смешной и милый парень. Не возражаешь?

— Не знаю, сколько мне понадобится времени, — сказала она.

Мы встретились у главного входа в бани. Саша разговаривал с грузноватым и рыхловатым человеком, приметно старше нас, с шапкой курчавых волос, большим лицом и редкими, неровными зубами. Последнее сразу бросилось в глаза, потому что человек этот все время смеялся, картинно смеялся, на публику, что мне резко не понравилось. Мог ли я думать, что Саша делает мне свой лучший подарок: этот заливающийся показным хохотом человек станет одним из самых дорогих мои друзей и неизбывной болью, когда уйдет до срока.

— Драгунский! — гаркнул курчавый озорник, объявив свое имя не только мне, но и всему Театральному проезду.

— О\'кей, Принцесса. Только скажи, когда появляться мне.

— Как, неужели вы обо мне не слышали? — удивился он моей слишком спокойной реакции на столь шумное имя. — Я самый знаменитый московский бродяга.

— Ладно тебе, — улыбнулся Саша, — есть и познаменитей.

— Если что-то пойдет не так, ты сам услышишь.

— Это кто же? — вскинулся тот. — Скажи в любой компании: Виктор, и сразу добавят: Драгунский.

— А нельзя уделать Сеффа в его комнате? — тоскливо спросил он.

— А правда, что каждый Виктор мнит себя Гюго? — спросил я.

— Нет. Дверь на засове, окна забраны решеткой и ставнями. Будем действовать по плану.

— Не больше, чем каждый Вальтер — Скоттом, — немедленно отпарировал он. — Не поймаете. Это старая шутка Хлебникова.

Пригнувшись и крадучись, она прошла по крыше и оказалась у двери, которая вела вниз и находилась как раз в самом центре буквы «Т» у пересечения ножки и перекладины. Ступеньки вели вниз, в коридор. Модести стала спускаться, а Вилли взялся за первую из двух черных трубок.

— «Но дней минувших анекдоты!..» — с пафосом продекламировал Саша.

Вилли укрылся за парапетом и осторожно выставил трубку. Он приложил глаз к небольшому окуляру в нескольких дюймах от края трубки и нажал на рычажок. Раздалось легкое шипение, и Вилли вполне отчетливо увидел отрезок от дома до горы.

— «От Ромула до наших дней хранил он в памяти своей», — подхватил Драгунский.

Это был не просто перископ, а ноктоскоп, прибор ночного видения, четырехкратный каскадный усилитель, который позволял неплохо ориентироваться в ночи на расстоянии нескольких сотен ярдов.

— Чем он занимается? — спросил я Сашу, когда Драгунский отошел купить билеты..

Он разглядел две фигуры. Патрульные двигались на сей раз в другом направлении. Вилли наблюдал, как они идут мимо кустов и затем удаляются к бухте.

— Актер. Работал в «Сатире». Сейчас в цирке. Коверным. И вроде бы снимается у Ромма.

Главное, чтобы эти сволочи не заметили парашют, подумал Вилли. А то начнется потеха.

Потом я высчитал, что как раз в эту пору Драгунский задумал свою «Синюю птичку», неожиданную и необыкновенно талантливую поначалу, когда она была капустником, и неуклонно тускнеющую с получением официального статуса театра. Пока Драгунский просто резвился, реализуя свои многочисленные таланты: драматурга, режиссера и актера, его спектакли напоминали, по выражению Олеши, кипящий суп. А потом к нему протянулись щупальца Главреперткома, всевозможных инстанций, управлений, а против этого бессилен любой талант. Теперь требовалось тупое и однообразное разоблачение маршала Тито, бенилюксов и плана Маршалла — очарование ушло. Но довольно долго «Синяя птичка» была единственным ярким пятном на серости будней.

Драгунский без умолку говорил. Мне запомнилась грустная история циркача на призывном пункте. Когда его спросили, какая у него воинская специальность, циркач ответил: движущаяся мишень.

Глава 20

Мы еще не знали, что каждому из нас в какой-то период жизни можно будет так же определить свою не воинскую, а гражданскую специальность. Но в полной мере движущейся мишенью окажется Саша. По нему гвоздили из всех калибров за песни, расстреляли — до взлета — его лучшие сценарии и, наконец, дружным залпом прикончили человека с гитарой.

В бане мне был преподан урок, как надо наслаждаться жизнью. В первый и в последний раз воспользовался я услугами банщика: костлявого могучего старика в набедренной повязке, с белотрупными руками, железной хваткой и разбойной серьгой в ухе. Он сломал мне все суставы, растоптал мою плоть, потом взбил. Как сливки. Отдышавшись, я узнал благо нагретой простынки и ледяного пива с красными от стыда за человека, бросающего живое в кипяток, хрусткими раками.

Модести оказалась в слабо освещенном коридоре спиной к стене. В левой руке у нее было конго, правая касалась кобуры с «кольтом». Стояла тишина, лишь изредка нарушаемая поскрипыванием старых деревянных конструкций.

Завернувшись в простыню, я выстоял маленькую очередь в парикмахерскую, находившуюся тут же при раздевалке. Я все время боялся, что простыня соскользнет, а бывалые Драгунский и Саша держались со свободным достоинством римских патрициев на форуме, их простыни казались тогами. Помню, бегавшая то и дело к телефону хорошенькая парикмахерша вдруг круто осадила и принялась разглядывать Драгунского и Сашу, морща узкий лобик трудной, ускользающей мыслью.

— Братья? — спросила она радостно.

Модести двинулась по коридору, миновала дверь спальни Сеффов. Поскрипывание дома напомнило ей об этом человеке, который так странно хрустел суставами. Она собиралась убить его, и, скорее всего, метод, предложенный Вилли, был неплох. «Выломать дверь, можно пустить в ход взрывчатку, — говорил он, а потом швырнуть супругам одну гранату на двоих, пусть делят ее…»

— Ага! — столь же радостно подтвердил Драгунский.

Но еще оставался Стив Колльер, в котором по-прежнему сидела смертоносная капсула. Оставался Боукер, который тоже имел передатчик, и оставался Люцифер, который томился в темнице своей мании, но сам никому не причинил вреда…

— Как непохожи! — сказала она с недовольной гримасой.

Модести осторожно заглянула за угол коридора, который вел к спальне Стива. Рука ее лежала на рукоятке револьвера. Охранник мирно спал на циновке. Модести подкралась к нему и опустилась на корточки, готовая при малейшем его движении ударить конго. Из кармана она вытащила коробочку с затычками для носа, усыплявшими жертву. Она вытряхнула одну затычку и поднесла к носу спящего. Вскоре его дыхание сделалось тяжелым, тогда она затолкала затычку ему в нос. Он не пошевелился. Модести с облегчением вздохнула.

«Люблю маленькие загадки жизни, — говорил позже Саша. — Ее вопрос мог возникнуть только из ощущения сходства, хотя между нами ничего общего. Что происходило в ее маленьком мозгу, упрятанном под перманент? Мы никогда этого не узнаем. А ведь там творилась сложнейшая работа наблюдения, умозаключений, открытия и внезапного разрушающего прозрения».

Переступив через выведенного из строя моро, она отодвинула засовы и вошла в комнату. Клин света из коридора разрезал темноту спальни, и она увидела Стива Колльера на кровати. Он был покрыт простыней до пояса. Грудь его была обнажена.

Проверив, нет ли на пути никаких посторонних предметов, она осторожно прикрыла дверь. В комнате было темно, и только через окно пробивался лунный свет. Вынув из кармана ручку-фонарик, Модести присела у кровати. Ее пальцы нашли мочку уха Стива и легонько подергали ее.

— Рассуждения в духе Панурга, — заметил Драгунский. Такое же велеречие и пустота. Давайте лучше выпьем. Пошли «Арагви».

— Это я, Стив, — прошептала она. — Только, пожалуйста, тихо. Не удивляйся и не шуми.

Продолжая шептать, она подергала за мочку сильнее. Он вдруг вздрогнул и напрягся.

— Если хочешь получить хороший карский, — назидательно сказал Саша, — надо идти не в «Арагви», а в шашлычную рядом с бывшим «Великим немым».

— Не шуми, Стив, — повторила она и посветила фонариком — сначала на него, потом в пол, чтобы через окно никто не заметил света. Она положила руку на плечо Колльеру и начала тихо гладить. Вскоре напряжение исчезло.

Молчание, потом тихий голос:

Это было характерно для Саши: он всегда знал, куда над идти, если хочешь, чтоб было хорошо.

— Я так издевался над собой за то, что все еще надеюсь…

— Нет, все правильно. Я бы рассказала тебе все до того, как исчезнуть, но это оставило бы тебе мало шансов уцелеть. Сефф мог бы догадаться. Ведь ты не великий актер…

За корейкой — нам порекомендовал ее официант — мы вспоминали баню, и тут я с грустью обнаружил, что мы побывали словно бы в разных местах. У них было куда интереснее. Они вспоминали множество подробностей, начисто от меня ускользнувших. Оказывается, там все время происходило что-то занятное, смешное или глупое. В этот цирк вносили свою лепту посетители, банщики, буфетчик, хранитель бассейна, парикмахерши, сантехники. Подобный тип наблюдательности — со стороны — мне начисто чужд. Я бессознательно отбираю из окружающего то, что меня близко касается. А все нейтральное или чуждое моей сути я просто не вижу. Это большой недостаток для пишущего. Угадав мою слабину, оба начали с серьезным видом «вспоминать» все новые невероятные подробности. Оказывается, рядом с нами мылась бородатая женщина, банщик с серьгой был сыном знаменитого налетчика эпохи «военного коммунизма» Леньки Пантелеева — одно лицо! — жулик буфетчик у каждого второго рака оторвал клешню, у парикмахерши, бегавшей к телефону, халат был надет на голое тело, в бассейне ходила полутораметровая щука…

— Такой же, как все металлурги…

— Не будем спорить, — улыбнулась Модести. — Перевернись, милый, я хочу вытащить из тебя эту капсулу.

Тот блаженный день, начавшийся омовением, пивом и парикмахерской, продолжившийся корейкой, лавашем и «Саперави», имел продолжение. Нам не хотелось разлучаться. И когда официант предложил кофе, Саша решительно сказал:

Он на мгновение напрягся, потом расслабился, перевернулся на живот. Она же отложила фонарик и вытащила из-под рубашки широкую эластичную ленту, на которой был прикреплен небольшой цилиндрик — лампа с узким фокусом. Она наклонила голову, надела на нее ленту и включила лампу. На спине Колльера возник кружок света.

Она извлекла из кармана пару тонких резиновых перчаток и стала натягивать их.

— Спасибо, дайте счет. Поедем пить чай из самовара с горячими калачами.

— Сейчас я сделаю тебе укол новокаина, — прошептала она, беря в руки ампулу и шприц.

— У тебя есть машина времени с задним ходом? — спросил Драгунский.

— А ты вынула свою капсулу? — спросил в ответ Колльер сам же ответил: — Надо полагать, вынула, потому что Сефф включал свой чертов передатчик.

— Да, Вилли вынул ее — успел до того, как попал к ним в лапы. Когда рванула мина, он уже уходил от меня. — Она сделала укол и стала ждать, когда новокаин начнет оказывать действие.

— Бродяга должен знать свой город. В Парке культуры, на границе с Нескучным садом, в ложбинке схоронилась чайная. Там самовар, горячие калачи с маслом и зернистая икра.

— А где Вилли? — спросил Колльер, чуть замешкавшись.

— С ним все в порядке. Сейчас он на крыше этого дома. А тогда упал на песок с тридцати футов, вот и все.

— Схоронилась, говоришь? — ядовитым голосом сказал Драгунский. — Небось на курьих ножках? В кассе — Баба Яга, официантом — Кощей Бессмертный?

— Ты промахнулась? — спросил Колльер, не веря своим ушам. — Вернее, стреляла в сторону?

— В сторону, в сторону…

— Может, поспорим?..

— Откуда же Вилли знал, что ему делать?

— Когда мы еще были в комнате, я подала ему сигнал прыгать с обрыва. Остальное он вычислил сам. У него отлично работает интуиция. Ты же сам об этом знаешь.

— Идет! На калач с икрой.

Колльер помолчал, затем медленно произнес:

— В подобных случаях самое важное — знать, как работает мозг у партнера. — Он произнес это с таким серьезным выражением лица, что Модести чуть не расхохоталась. Он, видно, понял это, потому что повернул голову и смущенно произнес: — Ладно, теории потом. Лучше скажи, как вы сюда попали?

Конечно, он проспорил. Все было, как говорил Саша: самовар, калачи, горячие, сдобные, желтое масло, зернистая икра. Бабы Яги и Кощея Бессмертного не было, но их Саша и не обещал. И вот что странно: не было посетителей. Саша объяснил это тем, что никто не верит в существование такой чайной, и мы завтра перестанем верить, отнесем к похмельным видениям.

— Спрыгнули с парашютом. Приземлились на крышу дома. А теперь немного помолчи. — Она взяла скальпель.

Колльер уткнулся лицо в руку и попытался расслабиться. На спине у него образовалась одеревеневшая зона, и пальцы Модести сейчас ощупывали ее края.

Вечер мы завершили в коктейль-холле на улице Горького, «котельной», как прозвала это заведение Галина Шергова. В компании оказался один начинающий писатель, который почему-то требовал, чтобы его называли Никита, хотя у него было другое, тоже красивое имя. Он и ныне здравствует, так и оставшись по прошествии жизни начинающим писателем. Он помнится мне человеком одаренным, умным, острым, внешне привлекательным. У его колыбели присутствовали все наличные феи, одарившие его своим богатством, кроме какой-то одной, довольно захудалой, но, видать, необходимой. У нее самой ничего нет, как у бедной родственницы, но она запускает в ход дары своих старших товарок, иначе они бездейственны, как двигатель без горючего. Все дарования Никиты остались вещью в себе, никак не оплодотворив человечество.

Модести дышала спокойно, ровно, и Стив попытался перевести свое дыхание в этот ритм. Теперь она делала надрез. Стив только мог предположить это, потому что боли не чувствовал. Она должна была пройти жировой слой, разрезать мускульную ткань и обнаружить капсулу. Один неверный шаг, и тогда…

Никита придумал игру в неузнавание знакомых. Игра примитивная, но очень смешная. Подходит старый знакомец, дружески вас приветствует, а вы — ноль внимания. Он кланяется снова, делает приветственный жест рукой, вы сидите с каменным лицом, словно поклон относится к кому-то за вашей спиной. Человек сбит с толку, он пытается что-то вам растолковать, волнуется, горячится, вы — сама вежливость и внимание — не понимаете, чего он от вас хочет. Озадаченный, расстроенный и обиженный, человек неловко отходит. Игра занятна реакцией неузнанных. Почти никому не удается выйти с честью из положения; все тратят массу ненужных слов. Сердятся, бывает — ругаются, чуть не плюются, хоть бы один рассмеялся и махнул на шутников рукой. Впрочем, один нашелся — Смирнов-Сокольский. Он внимательно посмотрел на Сашино отчужденное лицо.

Он сердито отринул эти мысли и начал производить в уме разные математические вычисления. Возьмем, например, число. Пусть это будет сто сорок восемь тысяч двести девять. Возведем в квадрат…

— Простите, — сказал он, — я принял вас за своего протезиста.

Время шло.

— Порядок! — вдруг возвестила Модести и положила что-то на кусочек клеенки. Краем глаза Стив увидел белую капсулу и щипцы, которые она положила рядом. Теперь Модести действовала тампоном. Он повернул голову, чтобы лучше разглядеть белую капсулу.

Саша расхохотался, вскочил, они поцеловались. Эта игра надолго увела от меня Сашу. В тот вечер он поддался змеиному очарованию Никиты, которого знал давно, но как-то не сумел оценить. Никита принадлежал к большой и замечательной семье, обладавшей, кроме достоинств доброты, гостеприимства, расположения к людям, неизъяснимым семейным очарованием, которое каждый из членов семьи сохранял, хотя в разной степени, отрываясь от клана. Я никогда не видел таких умельцев обольщать людей, как эти обитатели дома с мезонином на Сивцевом Вражке. Стоило попасть к ним однажды, окунуться в атмосферу тепла, искренней заинтересованности в твоих заботах и бедах, глубочайшей порядочности, лишенной даже и намека на педантство и ханжество, услышать легкий, музыкальный смех, как ты навсегда становился их пленником. Саша там не бывал, возможно, поэтому проглядел Никиту, который один из всей семьи был с некоторой червоточиной, видимо, отвращавшей Сашу, хотя он едва ли отдавал себе в этом отчет.

— Господи, — срывающимся голосом произнес он. — Я и не подозревал, что можно так ненавидеть этот маленький предметик.

У Никиты были все семейные достоинства — и легкий смех, и море обаяния, но иногда его привлекательное лицо корежила гримаса завистливой злобы. Бесплодность несомненного литературного таланта — вот уж: «дар напрасный, дар случайный»! — корежила ему душу, из-под шапки пепельных волос вдруг выстреливал взгляд хорька. Он знал это за собой и, чтобы компенсировать проговоры теневой стороны души, эксплуатировал вовсю родовое очарование. Если хотел, он становился неотразимым. Это было самоутверждением, какого он не мог найти в бегущей его рук литературе. Его главной и злой радостью было разрушать чужие дружбы и любови. Так, он надолго испортил жизнь одному нашему общему другу, отбив у него невесту, когда тот уехал в долгую командировку. Едва разбитое сердце склеилось, Никита равнодушно оставил девушку. Лишь случайно не преуспел он в другой подобной же попытке, но крови людям попортил немало.

— Я тебя понимаю. Но немножко помолчи. Я хочу наложить пару швов. Вообще-то это необязательно, но в ближайшие несколько часов у нас могут возникнуть проблемы и придется пошевелиться.

— Кулачный боец из меня такой же никудышный, как и актер, — грустно произнес Стив. — Но зато, быть может, мне удастся кого-нибудь пристрелить. А что, неплохая идея…

— Попробуем это тебе устроить, — прошептала она, потом наложила на рану повязку и закрепила ее пластырем. — Ну, а теперь вставай, Стив, — сказала она, снимая с головы ленту с лампой и уменьшив ее яркость.

Он давно уже открыл нашу общую влюбленность в Сашу и решил обездолить нас скопом. Довольно долго его чары не действовали, что лишь придавало ему охотничьего азарта, и вдруг в «котельной» Саша взял наживку. Ему чего-то недоставало в нашем кружке. Мы были слишком серьезны, не только в том, что заслуживало серьезности, но и в загуле, по-русски безудержном, с угарцем и тьмою. Саше хотелось расслабляться более весело и легко, хотелось игры, бездельничанья с милой или дерзкой выдумкой. «Пленительная лень» была не из нашего обихода. А у Саши порой возникала настоятельная потребность в таком вот безмятежном, солнечном ничегонеделанье. Лентяй, выдумщик, острый собеседник, Никита как-то вдруг «пришелся» ему. В эту пору Саша вышел из безвестности, из подполья домашней признанности, узнал вкус денег, Да и надоело однообразие чуть надрывных аполлоногригорьевских застолий со слезой и битьем себя в грудь. Саша ушел в легкий и разнообразный мир, предложенный ему Никитой. Начав путь вдвоем, они вскоре обросли компанией звонких, прозрачных, легко воспаряющих над землей людей, не таящих под тонким слоем песенного забвения неизбывной русской маеты.

Колльер сел, опустил ноги на пол. Модести аккуратно завернула капсулу в клеенку и положила в аптечку вместе с медицинскими принадлежностями.

— Жаль, не сохранила свою, — прошептала она. — А то у нас была бы хорошая парочка.

Мне кажется, что в глубине души я так и не простил Сашиного отступничества.

Колльер нервно усмехнулся, потом произнес уже вроде бы совсем серьезно:

— Можно попросить вторую у Сеффа. — И, помолчав, добавил: — А что теперь?

В последующие годы мы встречались куда реже. Ко всему еще обстоятельства моей жизни изменились: мы с женой разошлись, и не стало объединяющего наш круг дома по улице Горького. Дом, разумеется, остался, но соединял он теперь совсем других людей. Наша компания разбрелась.

— Одевайся и пойдем. Охранник будет еще долго спать. Дойдешь до конца коридора, потом повернешь налево, дойдешь до лестницы и поднимешься на крышу. Там тебя будет ждать Вилли.

— А ты куда?

— Я присоединюсь к вам попозже. С Люцифером.

Порой мы встречались с Сашей за преферансом. Меня втягивала в это дело Аня, не хотевшая окончательного угасания отношений. Я чужд картежного азарта, но тут вдруг почувствовал вкус к «пульке», нежданно явив качества довольно крепкого игрока. За картами открылась еще одна черта Саши, которую он сам называл фатальным невезением. Играя сильнее всех нас, он неизменно проигрывал. Нечто похожее было на бильярде. У Саши был отлично поставленный удар, меткий глаз, он тончайше знал игру, но брал верх куда реже, чем следовало. Что-то ему мешало. Он совсем не умел ненавидеть противника, а без этого выиграть трудно.

— С Люцифером? — удивленно проговорил он. — Нет, ни в коем случае не надо с ним связываться. Ничего хорошего из этой затеи не выйдет. Он будет нести ахинею, поднимет шум…

— Я хочу забрать его от них.

В преферанс Саше действительно не везло. Если он объявлял мизер на своем ходе, имея одну восьмерку, то остальная масть оказывалась на одной руке, и приходилось сразу брать неизбежную взятку. Если же Саша играл мизер на чужом ходе, то непременно оставался с «коллективом». Он постоянно налетал на четвертого валета и на те парадоксальные расклады, что потом являются в кошмарных снах. Играл Саша всегда с улыбкой, но однажды не выдержал, ударил себя ладонью по лбу, и какая-то подозрительная звень прозвучала в его голосе:

— Он провалит всю твою операцию. Он спалит тебя.

— А, ты научился нашему жаргону! Но ведь и ты в свое время спалил меня. — Она сказала это спокойно, но слова хлестнули Колльера, как бичом. Он понимал, что она сказала это, чтобы положить конец пререканиям. Прежде чем он успел что-то возразить, она сказала: — Делай, что я тебе говорю, Стив. И слушайся Вилли. Иначе все и впрямь рухнет. Разве ты не усвоил, что это наше с ним дело?

— Чего стоит все умение, знание игры, партнерство с лучшими игроками, бесчисленные ночи над пулькой перед этим свинским, хамским невезением!.. И ведь во всем так… — добавил тихо.

Стив мрачно кивнул. Модести была права на все сто процентов. Спорить тут не приходилось.

Модести кивнула в сторону его одежды и встала. Стив надел брюки, рубашку, туфли. Когда он был готов, она выключила лампу. Минуту спустя он переступил через тяжело сопевшего моро и двинулся за ней по коридору. Когда они дошли до пересечения с другим коридором, Модести жестом показала ему налево, а сама двинулась в другом направлении, к Люциферу.

Вот тогда я подумал, что невезение тут ни при чем. Мне тоже не шла карта, — похоже, я искупал невероятное, какое-то даже пугающее везение моей матери, ярой картежницы, и все же я чаще всего выигрывал. Саша был представителем почти выродившейся породы людей, которые придерживаются, сами того не желая, но это сильнее их, принципа fair play. Я знал лишь еще одного человека — художника Владимира Роскина, который мог бы поспорить с Сашей по обреченной преданности этому роду игрового поведения, да и не только игрового: fair play — это жизненная позиция.

Как только Колльер оказался на крыше, его вдруг крепко схватила за плечо чья-то рука и рванула вниз.

— Нет, приятель, — услышал он голос Вилли. — С бериллием ты обращаешься лучше. Зачем торчать на крыше, как перст, чтобы тебя все видели?

В игре необходимы: ожесточение, беспощадность в использовании любого преимущества, умение подавлять порывы благородства и жалости, выдержка и хоть толика жульничества, ну хотя бы не отводить глаза, если противник дает заглянуть в свои карты. Ничего этого не было у двух образцовых джентльменов: Роскина и Галича, и все их игровое мастерство не приводило к выигрышу. Это не значит, что Саша и Роскин вообще никогда не выигрывали, так не бывает, ибо чужое невезение, чужое неискусство оказывались порой сильнее их бессознательной боязни победить и причинить этим боль другому существу, но суть в том, что они обязаны были выигрывать как правило, а они, как правило, проигрывали. Прикупая однажды на мизере туза и короля к валету, Саша сказал со вздохом, что надеется дожить до коммунизма.

Глаза Стива быстро привыкли к темноте. Он увидел, что Вилли Гарвин жестом приглашает его к парапету на фасаде. Колльер двинулся ползком, работая локтями и коленями. У двери на лестницу он увидел безжизненное тело охранника с темной раной на горле.

У парапета Вилли снова осторожно выставил похожую на перископ трубку, нажал на кнопку, произвел медленный осмотр местности, потом убрал ее и посмотрел на Колльера.