Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Засада


Марк Соломонович Гроссман — участник Великой Отечественной войны с первого и по ее последний день. Неудивительно, что тема боев проходит через все творчество писателя, через его книги: «Прямая дорога», «Птица-радость», «Ветер странствий», «Вдали от тебя», «Избранная лирика» и другие.
И в новом произведении Гроссман верен этой теме.
«Засада» — повесть об армейских разведчиках в годы Великой Отечественной войны. Она была написана на Северо-Западном фронте, отдельные ее главы печатались в газетах действующей армии.












УТКА НА БОЛОТЕ





Ночь над окопами — душная, сырая. Болота парят, и, кажется, весь воздух заражен запахом скользкой гнилой травы, жирного ила, разлагающихся листьев.

Швед лежит в окопе — мелком колодце на три угла, сколоченном из сосновых бревен, — и глядит в черное тяжелое небо, в котором тихо вздрагивают звезды.

В трясину иногда падает снаряд, чавкая, разбрызгивает грязь, и еще долго потом на этом месте пенится и пузырится мутная неспокойная вода. Изредка то там, то здесь щелкают сухие винтовочные выстрелы, и снова тишина растекается окрест.

— Старшина, а старшина! — внезапно поворачивается к Смолину Швед. — Ты кого-нибудь любил, старшина?

— Спи! — ворчит Смолин и затягивается дымом ядовитой, отсыревшей махорки. — Раз выпал отдых — спи.

— А я уже никого не смогу полюбить, — хрипло бормочет Швед. — Для любви сила нужна, а я ее всю в злобу обратил, и одно мне теперь надо — мертвый враг.

— Спи, Арон, — мягко советует Смолин. Ему самому хочется поболтать с товарищем. Но на войне, где каждый час и каждая минута — свист снаряда или выстрел, где смерть не пощадит тебя и сонного, — на войне горько толковать о войне. Душа тоскует о тишине и спокойствии, о родном небе, где голубиный гон и мягкие, медленные, никому не опасные облака.

Но со Шведом не поговоришь об этом. Все сожгла война у этого маленького, острого, похожего на мальчишку, разведчика. Ни дома, ни родных, ни любви. Вместо них и в защиту их осталась одна ненависть к врагу, доведенная до беспредельной отваги. Ненависть, без которой здесь, на войне, нельзя научиться ожесточенному презрению к смерти.

— И я любил, старшина! А как же! — простуженно басит Швед. — Такое есть у каждого — девчонка, ночь и первые губы на веку. А еще я любил море и бычков между камнями — бычков может ловить каждый. И каждый может закоптить рыбку, чтоб погрызть ее перед пивом. И землю под Одессой я любил, и цветы для всех — одуванчики. И море в злой пене, и черные тучи над ним, и лодку, терзаемую волной, — я тоже обожал, старшина... Ты слышишь меня, взводный?

Смолин молчит.

— Нет, ты сухарь, Саша... — беззлобно бранится Швед и поворачивается на бок, укладывая поудобнее на камыш свое малое, не по росту сильное тело.

Может, картинки, возникшие из слов Арона, а может, ночь и добрая дрожь звезд вызывают в душе Смолина далекие, смутные образы: коровы, звенящие во тьме медью колокольчиков; и всхрапы коней в ночном; и первая в жизни зорька, охотничья зорька на уток.

Вот он стоит, Санька Смолин, между камышами озерца, и метелки растений касаются его лба, будто это пух легкой, белой бороды дедушки Терентия. Мальчишка вцепился в огромное ружье и — всматривается, вслушивается в уходящую темь, ожидая своей начальной птицы.

И вот наконец — пронзительный в тишине свист утиных крыл, и короткое «Крря!». Санька с нежданной легкостью кидает к плечу долгоствольную отцовскую уточницу десятого калибра. Будто конь копытом толкается выстрел, мальчишка валится навзничь, все же успевая заметить: птица, наткнувшись на дробь, черным комком низвергается с неба.

Санька перезаряжает ружье, слышит новое «Крря!» — и снова палит в стремглав летящую утку.

«Крря!»... «Жвяк!» — .как в детстве звучит ночь.

— Ты слышишь, старшина? — раздается голос из соседнего окопа. — Утка кричит, селезень — тоже.

Смолин вздрагивает и оборачивается.

Над бревешками, по соседству, вырастает черная фигура. Это — Иван Намоконов, охотник с Енисея, эвенк, почти немой человек, ибо говорит он не чаще, чем стреляет.

Смолин вслушивается в ночь, пытается понять, о чем толкует товарищ.

Швед тоже поднимается с камыша и, поеживаясь от сырости и прохлады, прикладывает к уху ладонь.

Разведчики замирают.

Швед шепчет почти на ухо Смолину:

— Это на болоте, Саня. Возле пустого немецкого дзота. Я ползал там.

— Пожалуй, так, — неторопливо соглашается Иван.

Бойцы снова залезают в окопы. Мокрый камыш скрипит под их телами, будто сварливо жалуется на тьму и тишь. Намоконов набивает махоркой короткую трубку и, заслонившись полой шинели, чиркает спичкой. Он сидит в своем окопе, прикрыв глаза, беззвучно сосет мундштук и слушает понятные ему слова ночи. Утка и селезень кричат попеременно, и эти «Крря! — Жвяяк! Крря! — Жвяяк!» — точно звуки из другого мира. Если б солдаты могли видеть во тьме, они заметили бы на губах Намоконова подобие иронической улыбки.

Так, не выпуская из зубов погасшую трубку, Иван засыпает.

Утром Смолин отправляется в штабной блиндаж. Вернувшись, присаживается у костра, хмурясь, потирает ладони над огнем.

Швед вопросительно смотрит на взводного.

Тот отрицательно качает головой.

— Пока нет работы.

Обычный день ничего не оставляет в памяти. Постреливает враг, изредка отвечают наши; бомбежки чередуются с артналетами; скрипят зубами раненые; скребут себя тупыми бритвами солдаты.

И снова над лесами и болотами, над кровью и грязью войны опускается сказочная ночь в зеленых или голубых кляксах звезд.

Уже седьмой день немец ведет себя смирно. Наши артиллеристы, обороняющие подступы к Валдайской возвышенности, почти полностью перемололи полк горных егерей, пытавшийся обойти трясину. В дивизии «Мертвая голова» из каждых трех солдат два убиты или ранены. В ее первом полку и шестьсот семьдесят четвертом батальоне посадили в окопы всех писарей и денщиков. Дивизия испанцев, красивая и чрезвычайно воинственная на парадах, здесь быстро заросла грязью и утеряла всякую охоту к подвигам.

Генерал-полковник фон Буш, кавалер рыцарского креста, две недели подряд атаковал позиции 11-й армии, полагая, что ему удастся с ходу форсировать Ловать и топи. Пехота день и ночь ломила русские фланги, но вскоре, к крайнему удивлению генерала, выяснилось, что 30 и 290-я дивизии топчутся на месте, истекают кровью и зарываются в землю и грязь болот. Это была начальная расплата за стратегию «молниеносной войны», за тевтонское самодовольство и пренебрежение разведкой. Однако шло лишь начало кампании, и полки, смявшие Францию, Польшу, Бельгию и Голландию, верили еще в свою звезду, в свою силу и неотразимость.

— Пожалуй, обжегся немец, — вслух размышляет Швед. — Это ему не Виши, и Петенов здесь нет, прошу извинения у дорогого французского народа.

— Рано списываешь фон Буша, — усмехается Смолин. — Травленый волк, собака.

— Теперь не попрет, сломя голову.

— Как знать...

Кто-то негромко говорит в темноте:

— Не пугайте Ваську Тляша. Очень страшно Ваське слушать такое.

Тляш — его окопчик по соседству с клетушкой Шведа — молчит, будто не слышит.

— С такими ручищами я б никого не боялся! — посмеивается Андрей Горкин, маленький круглый и бесшабашно веселый человек.

В ночной дали опять глухо, точно со дна болота несется тягучее картавое «Крря!» Пауза — и в том же конце топи звучит короткий ответ селезня — «Жвяяк!».

Смолин рывком поднимается с камышовой подстилки, подзывает Намоконова.

— Останешься за меня, ефрейтор.

— Есть, старшина. Что говорить майору?

— Скажи: ушел. Он знает.

Иван отмечает про себя: взводный одет для боя. Завернуты по локоть рукава гимнастерки. К ремню пристегнуты армейский нож и зачехленная фляга. Автомат — на шее, а магазины с патронами и гранаты укреплены на голове. Значит, не промокнут, если придется ложиться в грязь.

Между нашими и немецкими позициями грузно разлеглась топь. Разведка избороздила ее по ночам вместе с проводниками из ближней деревни. Нащупывали тропы, скрытые водой, по которым когда-то местные охотники шли на утиные плеса́. По этим дорожкам можно добраться теперь к немцам — слушать, смотреть, при удаче — взять «языка».

Противник знает это. Он то и дело палит по болоту, освещает нейтральную полосу и передовую ракетами.

Смолин стоит на опушке, клином вдающейся в топь, и вглядывается, вслушивается в черную даль.

Вот кто-то у немцев зажег фонарь и быстро прикрыл огонь, вероятно, полой шинели. Кустик света был виден отчетливо, значит, до него меньше пяти километров. Надо полагать, батальонный повар в сорок шестом пехотном полку растапливает кухню.

Вот где-то, в том же конце, раздается приглушенный стук копыт по гати. Может быть, к немцам подходят новые части конной артиллерии? Нет, едва ли. Смолин не улавливает ни единого звука, напоминающего шум орудийных колес.

Слухачи, подползавшие по ночам к передовой немцев, постоянно докладывали о том, что противник перегоняет коней. Иные из разведчиков, вооружившись щупами для обнаружения мин, добирались до колючей проволоки немцев. И там явственно слышали ржанье лошадей. Выходит, расстояние до них не превышало двухсот метров. И все-таки ни один из бойцов ни разу не сообщил о стуке и скрипе. Следует думать, что немцы просто водят табун на водопой.

Ближе и левее тьма слабо озаряется прерывистыми вспышками огня. Враг постреливает из дзота, пугая русских и успокаивая себя.

Смелому человеку страшно не страшное, страшно неведомое. Однако Смолин сейчас не видит и не слышит ничего тревожного. Ничего, кроме обычных для передовой звуков и других признаков.

Вот невысоко в небе вспыхнула и погасла очередная ракета. Старшина пережидает ее, замерев у метелок камыша, слившись с ними.

Как только глаза снова привыкают к темноте, Смолин проскальзывает в проход между проволочными заграждениями. За ними — свое минное поле.

Свое-то оно — свое, но мине безразлично, кто на нее наступил. Поэтому двигаться надо с величайшей осторожностью. Разведчик часто останавливается и вглядывается в жирную жижу под ногами.

Возле одинокого куста нащупывает подводную тропу, облегченно вздыхает и прислушивается.

Все тихо.

Старшина снова отправляется в путь, медленно и беззвучно опуская сапоги на зыбкий грунт.

Несмотря на все предосторожности, он дважды падает. В подводной тропе есть свои выбоины и неровности, и никто не может заранее угадать их. Густая, едко пахнущая вода затекла за ворот гимнастерки, руки посечены камышом и рогозом, но магазины и гранаты сухие. И то — слава богу.

Над немецкой передовой нечасто, как пузыри над водой, вспухают осветительные ракеты, и тогда старшина роняет голову и вжимается всем телом в ил подводной тропы.

До одинокого немецкого дзота уже недалеко. Смолину даже мерещится, что он видит впереди расплывчатый горб огневой точки, но, пожалуй, это — всего лишь обман зрения. Однако дзот, действительно, близок.

Внезапно в двух или трех десятках шагов впереди раздается отчетливый крик утки. Старшина замирает, даже задерживает дыхание, напрягается до предела.

Здесь, в гуще болота, рядом с врагом — надежда только на себя. Никто ничем не сможет ему помочь, если противник обнаружит разведчика или нападет на него. И он попросту исчезнет из жизни, и свои даже не будут знать — был ты или есть, и вот это — самое дрянное во всех бедах и тяготах войны. Только здесь и только вот в такие минуты или часы вдруг начинаешь резко, почти осязаемо понимать всю горькую мудрость присловья — «На миру и смерть красна».

«Ах, черт меня побери! — беззвучно шевелит губами старшина. — Нашел место для философствования! Надо поторапливаться!»

Утка снова вскрикивает. И Смолину кажется, что безысходной тоской и злой покорностью веет от ее короткого крика в этом болоте, по берегам которого спят или маются тысячи, а то и десятки тысяч людей.

Смолин медленно передвигает ноги, указательный палец правой руки мертво прирос к спусковому крючку, глаза болят от напряжения.

Лишь на один миг отрывает старшина взгляд от чужого берега, чтоб покоситься на светлую стрелку компаса. Иная подводная тропинка может привести и к своей суше. Разведчик не имеет права на такую ошибку.

Однако все верно, он идет на север, туда, где враг, где кричит утка.

«Утка! — иронически морщит он губы. — Нелепая зеленая птица, залетевшая в чужие края и не знающая их законов. Ты дорого заплатишь за свою глупость, должна заплатить».

Он делает еще несколько шагов, снова замирает, и в этот миг ему в голову приходит странная мысль: «Почему зеленая птица?» — Он коротко усмехается: «Потому что в зеленой шинели...»

Старшина сердится: «Опять — философия!»

Внезапно он слышит впереди, совсем неподалеку от себя, легкий всплеск воды и тотчас замечает в том же направлении черное расплывчатое пятно.

Он, Смолин, давно ждал эту секунду, и не только мысли — все тело вдруг начинает действовать в той обязательной последовательности, которая одна лишь сулит успех. Палец вдруг сам собой отрывается от спускового крючка, ладонь ложится на рукоятку липкого, залепленного грязью ножа и вытягивает его из чехла, ноги мягко и быстро уходят в ил.

Старшина спешит к чужому ненавистному человеку, которого он, Смолин, должен взять или убить.

Кто этот солдат врага, бродящий по ночам в болоте под Старой Руссой? Сапер, минирующий подходы к передовой? Нет. Минные поля немцы уложили на твердой земле, рядом с окопами. Может статься — офицер, регулярно выходящий на рекогносцировку? Едва ли. Что он увидит здесь, во тьме и грязи нежилых мест?

Это, вне сомнения, лазутчик немцев, солдат или офицер войсковой разведки, может быть — агентурной. Надо думать, он не один раз таскался по этим топям, возможно — даже заходил за нашу передовую. Перекличка селезня и утки — условный сигнал своих и — ориентир для агента, кричащего кряквой.

«Экие глупцы, — думает Смолин о неведомых немцах, о тех, кто послал вот этого, бесспорно, смелого человека на верную неудачу или даже смерть. — Чужая земля — есть чужая земля, и надо знать ее закон».

Смолин идет к черному пятну, но оно не становится ближе.

«Немец! — догадывается старшина. — Движется тоже. Однако ты не уйдешь к своим!».

Нож из правой руки перекочевывает в левую, правая снимает пулемет-пистолет с шеи и берет его за ствол. Как только Смолин окажется рядом с немцем, автомат опустится на голову врага. Это надо сделать с предельным расчетом. Бить следует не очень сильно, но и не слабо. Оглушив немца, Смолин скрутит ему руки и потащит на южный берег болота. К своим, которым нужен «язык».

Еще минуту назад старшине казалось, что эта проклятая трясина совершенно высосала из него все силы, что каждый новый шаг будет отдаваться болью в спине и коленях, а сейчас ноги сами несут его к врагу.

Смолин убыстряет шаги, и черное расплывчатое пятно превращается в контуры фигуры, высокой и, кажется, худой.

«Не оглядывается, бестолочь... — думает о своем враге Смолин. — Рядом — свои, и он уверовал в безопасность... Лишь бы не обернулся... А если?..»

В эту секунду совсем рядом, глуша слух Смолина, раздается призывный крик утки. И старшина, поняв, что немец теперь ничего не слышит, делает огромный прыжок по тропе. Автомат взлетает в его правой руке и... в ту же долю секунды левая нога уходит в рытвину на тропе.

Ложе пулемета-пистолета со свистом вспарывает воздух — «Мимо!». Немец резко оборачивается и срывает с шеи оружие.

«Выстрелит!.. Закричит!..» — мгновенно соображает Смолин, и автомат неведомо как оказывается у него на шее, левая ладонь всовывает в правую нож, и старшина, развернувшись, бьет немца лезвием в грудь или живот.

Страшная усталость ломит плечи старшины. Пересохло во рту, пот заливает глаза, крупно дрожат ноги.

Проходит несколько минут, и Смолин успокаивается. Он так и сяк поворачивает убитого, обшаривает его карманы, но ничего не находит. Поразмыслив, тщательно ощупывает подкладку френча, стягивает и медленно исследует сапоги. Ничего.

Только теперь ощущает, что сильно вымок, что его знобит, и тихо отвинчивает крышку фляги. Отпив немного водки, чувствует, как тепло разливается по телу, и старается рассмотреть берег трясины.

До дзота, вероятно, несколько десятков метров. Но тьма и тяжелая болотная испарина так укорачивают зрение, что Смолин не в силах разглядеть его даже приблизительно.

«Идти вперед или нет? Кто в дзоте? Раньше он был пуст. Однако тот, второй, кричал селезнем оттуда. А если там не один немец, а два, три, пять? Тогда — смерть. Не вызвать ли того, что подавал сигналы, сюда, на тропу? Но как? Он просто не пойдет в топь... А может?.. Нет, поздно. До зорьки рукой подать...»

Разведчик стягивает убитого с тропы, сталкивает в глубину и забрасывает толстыми клейкими водорослями.

Убедившись, что теперь здесь нет следов борьбы и смерти, старшина отправляется в обратный путь.

Смолин не позволяет себе размышлять об убитом. В другое время и в других обстоятельствах нельзя было бы избавиться от таких вопросов: кто он — тот человек? Тот, кто лежит теперь под жижей болота, медленно остывая и окрашивая своей кровью грязь. Кто он и кто его семья, что будет до конца своих дней оплакивать эту потерю на грозной, неведомой земле России? Но сейчас Смолин не имеет права на это.

В серой жиже рассвета смутно вырисовывается свой берег. Внезапно за спиной старшины раздается удивленный и встревоженный крик селезня: «Жвяяк!»

Решение приходит мгновенно. Смолин замирает у куста, и к северному берегу топи несется ответный крик утки: «Крря!»

Свои уже недалеко. Смолин трижды кричит филином: «У-ху...» Русские окопы отвечают очередью цветных трассирующих пуль в небо. Значит, сигнал принят.

Старшина спешит по проходу в минном поле, оставляет позади проволочные заграждения и, спотыкаясь, идет к опушке леса.

Рядом вырастают Намоконов и Швед, молча подхватывают командира под руки и ведут к окопам.

Почти в полумраке Смолин добирается до штабного блиндажа. Помощник начальника штаба полка по разведке лейтенант Федор Самбор расспрашивает «охотника» о результатах вылазки, делает пометки на своей рабочей карте, уточняет задачу взвода на следующий день и отпускает старшину к себе.

Днем Смолин учит людей искусству поиска, маскировке, обману врага, рассказывает о его повадках. В пору отступления было не до занятий, и теперь командир разведвзвода старается наверстать упущенное. В арьергардных боях, в кровавой каше внезапных стычек и налетов разведка понесла немалые потери, и нынче во взводе много новичков. А новички — всегда новички, если даже они храбрые люди. Даже если владеют оружием и знают основы тактики. Только дело, только удача и победа в деле могут вдохнуть в новобранцев ту грубоватую уверенность в своих силах, которой отличаются солдаты, прошедшие через огонь.

И надо сделать все возможное и невозможное здесь, в своем тылу, для того, чтобы там, в бою, убить врага, и убить свою неуверенность и свой страх перед врагом.

Смолин совсем недавно стал командиром взвода. Прежний взводный, лейтенант, фамилию которого никто даже не успел запомнить, погиб в разведке засадой, и его не смогли вынести из немецкого тыла.

По штатному расписанию взводный должен быть офицером, и Смолин весьма удивился, прочитав приказ о своем назначении. Впрочем, это были соображения формального порядка. Значительно больше беспокоило старшину то обстоятельство, что он не заслужил повышения. Во всяком случае, так полагал. Он понимал — в разведку берут лучших в полку и в дивизионе, и командовать такими людьми не всякому дано.

Ему сухо заметили, что начальству видней, и что офицеров не хватает, и что приказы положено выполнять.

И тогда он стал работать с той основательностью и терпением, которые были главной чертой его характера,

...Весь день разведка занимается, а вечером, когда можно дать себе отдых, Смолина срочно вызывают в штаб дивизии.

Штадив недалеко, в оставленной жителями деревушке, и старшина быстро добирается туда. Дивизионный разведчик долго и тщательно выясняет у взводного детали ночного поиска, изредка покачивает головой, кажется, утвердительно, а узнав, что старшина споткнулся в самый неподходящий момент, сердито покашливает.

Прощаясь, майор говорит:

— Миссан спустит с меня шкуру, Смолин, а я — с тебя, если в ближайшие сутки в штабе не будет «языка». Так что сердись — не сердись, придется идти. Возьми с собой одного или двух бойцов. Так вернее.

Смолин козыряет и отправляется в полк, вполне понимая и майора, и комдива, ибо на войне — как на войне, о чем говорить!

Как только темнеет, старшина выходит на знакомую опушку и движется вдоль своей передовой. На этот раз рядом с ним быстро и беззвучно идет Швед.

Иногда бросая взгляды на товарища, Смолин думает о своем выборе. Может статься, лучше было взять с собой грузного, но сильного, как медведь, Макара Кунаха? Или бесшабашного Шота Мгеладзе? Или никогда не унывающего Андрея Горкина? Нет, пожалуй, все-таки бескомпромиссный и решительный Швед подойдет лучше всего.

Ночь почти мгновенно накрывает разведчиков. За передовую их провожает старшина-сапер. Он помогает им перебраться через проволочные заграждения и минное поле, поочередно стискивает ладони товарищей в своей и бесшумно исчезает.

Смолин шагает впереди, изредка останавливается и прислушивается: не отстал ли Швед. Идти надо рядом, чтоб помочь друг другу, если кто-нибудь провалится в топь.

Двигаться трудно. Приходится постоянно нащупывать тропу ногами, иначе соскользнешь, сорвешься в трясину, вонючую и беспощадную, как сама смерть. Слух и зрение, особенно слух, напряжены до крайности, ноют сжатые в пружины мускулы ног.

Старшина снова замирает, поджидая товарища. Продолжая вслушиваться в ночь, бросает короткий взгляд на часы и удовлетворенно кивает головой. Стрелки уже отсчитали шестьдесят с лишком минут — до дзота немцев, вероятно, не больше ста шагов.

Рядом Смолин слышит дыхание Шведа. Старшина нащупывает голову Арона, шепчет в ухо:

— Блиндаж прямо перед нами. Мне сдается, вижу его. Полежим, посмотрим.

Они медленно спускаются на колени, потом прижимаются грудью к черной липкой жиже. Взводный даже не замечает, как вода затекает под гимнастерку и в сапоги. Ни на один миг нельзя ослабить, отключить от звуков ночи слух, и Смолину кажется: от этой взвинченности набухают уши.

Разведчики лежат, не шевелясь, минуту, десять, двадцать. В редких шорохах тьмы нет, пожалуй, ничего внезапного, они обычны и потому не страшны. Метрах в двухстах прозвучала короткая фраза; затем в болото донеслись глухие прерывистые удары — кто-то, надо полагать, вбивал колья в землю. Чуть позже с протяжным стоном упало подрубленное дерево. Звук падения дошел еле слышно: до немца-дровосека семьсот-восемьсот метров.

Катаев Валентин

Смолин и Швед условились обо всем еще у себя на берегу. Теперь взводный сжимает руку товарища и отпускает ее. Арон попрочнее устраивается на тропе, достает из пачки, укрепленной на голове, гранату, вставляет запал. Разведчик будет ждать здесь старшину и заслонит его огнем, если случится перепалка.

Под Сморгонью

В глубине немецкой обороны раздается выстрел, и над передним краем медленно взлетает ракета. Она вычерчивает в небе ленивую дугу, роняя капли белого, неживого огня.

Bалентин КАТАЕВ

Но вот — снова черно вокруг. Арон протягивает руку — пусто. Смолин уже растворился в темноте.

ПОД СМОРГОНЬЮ

Под Верденом погиб батальон французской пехоты. Он двигался ходом сообщения, наткнулся на неприятельскую минную галерею и был взорван. Из обвалившейся земли торчало лишь несколько штыков. Впоследствии французы превратили эту ужасную братскую могилу в памятник: залили ее бетоном и сделали надпись. Из бетона, среди венков с полинявшими трехцветными лентами, косо торчали кончики заржавленных штыков.

Впрочем, взводный отполз недалеко. Он опять лежит на тропе — весь внимание и слух. Текут секунды, складываясь в минуты. В вышине, освобожденный облаками, появляется месяц. Теперь — ни одного лишнего движения, ни одного звука.

Думая об этом, я всегда вспоминаю другой случай, у нас на Западном фронте в 1916 году.

Старшина еще на своей передовой обдумал, кажется, все, что должен делать в каждую секунду этих минут. Но сейчас ночью, рядом с немцем, дневные замыслы видятся ему ерундой, крючком без наживки, на который не польстится даже дурак.

Батарея стояла на позиции под Сморгонью, слева от той самой знаменитой дороги Минск - Вильно, по которой отступала из России армия Наполеона. Дорога эта хорошо известна по картине Верещагина. На ней изображена лютая зима, полосатый столб и аллея траурных берез. У нас же под Сморгонью в ту пору была весна - конец свежего белорусского мая. С батареи мы видели длинный ряд старинных кутузовских берез, ставших за сто лет гораздо толще и выше. Кое-где порванные и расщепленные неприятельскими снарядами, они радовали чистотой, молодостью зелени.

Смолин старается отогнать сомнения, всячески ругает и корит себя за них. Немного успокоившись, еще раз обдумывает план с самого начала.

Вторую неделю на фронте было затишье. Воспользовавшись им, мы очень хорошо замаскировали орудия молодым ельником, выкопали дорожки, обложили их камешками, возле блиндажей вбили в землю скамеечки и столики, на которых нарисовали шашечные клетки, - словом, превратили нашу батарею в прелестный уголок. Затем мы вымылись, пришили пуговицы, починили амуницию. Хорошенько вычистили травой бачки и миски и, наконец, разложив под ведрами костры из можжевельника, стали всей батареей кипятить белье. А прокипятив и накрепко выкрутив, не сразу стали развешивать его, чтобы неприятельская воздушная разведка не обнаружила нашу батарею. На этот счет мы были достаточно опытны. Мы терпеливо дождались, когда последний самолет противника, окруженный вскакивающими значками шрапнели, скрылся в глубине неприятельского расположения. Было отлично известно, что сегодня неприятельские аэропланы летать уже больше не будут. Поэтому мы спокойно раскинули все наши белые подштанники и рубахи по ельнику маскировки. В ожидании, когда белье высохнет, батарея отдыхала и развлекалась.

В дзот соваться нельзя. Перед ним могут быть мины. Если даже старшина благополучно обойдет их, можно наткнуться на сигнализацию и оказаться в мышеловке, из которой не вырвешься. Нет, врага надо во что бы то ни стало вытянуть сюда. Как?

Телефонисты пошли всей командой в поле играть в городки, или \"скракли\", как они у нас назывались по-польски.

Без сомнения: свадебные крики утки и селезня — сигналы, которые помогали немцам поддерживать связь. А тот, что кричал уткой и лежит теперь на болотном дне, выходил по ним на свой берег.

Очевидно и другое. Немец еще вчера должен был вернуться из трясины к себе. Его внезапное исчезновение не могло не встревожить того или тех — на берегу. Смолин не забыл, как удивленно, даже тревожно кричал связной из дзота — «Жвяяк?»

Канонир Власов, пожилой белобрысый солдат со скопческим лицом, владелец единственной на всю батарею бритвы, открыл возле своего блиндажа цирюльню и уже мылил холодным помазком жесткий подбородок своего взводного командира, старшего фейерверкера Бондарчука, мужика по службе строгого, но тщеславного, любившего, чтобы ему услужали.

Старшина тогда отозвался криком кряквы — и поступил верно.

Коротконогий разведчик по фамилии Ворона, пришедший из обоза первого разряда, где помещалась команда разведчиков, повидаться со своим земляком Прокошей Колыхаевым, плясал под балалайку и ходил на руках в кругу молчаливо обступивших его зрителей.

Итак, обитатели блиндажа расстроены или обескуражены: где агент, или разведчик, или наблюдатель? Что могут думать? Ну, скажем, так: упал в трясину, нахлебался грязи, подвернул ногу, не смог добраться до суши... Нет, вздор! Немцы несомненно искали его днем, бродили по болоту, подавали знаки. И не нашли.

Вольноопределяющийся Самсонов, голубоглазый юноша с Георгиевским крестом, волоча за рукав шинель, шел под березы читать роман Федора Сологуба \"Мелкий бес\".

А может, думают: агент вернулся к русским позициям, он не выполнил какую-то часть задачи и явится потом? М-да, не бог весть как умно. Однако на войне случается всякое, на то она и война.

Звероподобный, но добрый, как дитя,,чалдон Горбунов, только что научившийся грамоте, со страшной медлительностью, жарко сопя и вслух произнося слова по слогам, писал письмо в Тобольскую губернию дорогой супруге своей Варваре Денисовне. Щербатый рот его был весь лиловый от химического карандаша.

Что ж, пора действовать. Сейчас он закричит уткой, ему отзовется селезень. А дальше? Крикнуть, позвать того, из дзота? Смолин заучил несколько коротких немецких фраз, подходящих для такого случая. Но ведь его может выдать акцент, наконец, голос, совсем не похожий на голос немецкого агента. Значит?.. Остается единственное — стонать.

Согнув потные плечи с суконными погонами, Горбунов трудился над уголышком тонконогого столика, за которым два орудийных фейерверкера пятого и шестого орудий с молчаливой яростью и треском бились в дамки.

Слабо, почти болезненно кричит в черной болотной ночи кряква. Картавое «р» в ее вопле дрожит над метелками камыша, будто жалоба или вздох о помощи.

Старшине кажется, что он превратился в одно огромное, застывшее от напряжения ухо. Ответят или нет? Поверят? Или иссекут сейчас тьму хлыстами трассирующих пуль?

Один лишь подпрапорщик Чигринский, георгиевский кавалер всех четырех степеней, считал ниже своего звания принимать участие в солдатских развлечениях, хотя ему и очень хотелось. Он только что пришел- на батарею из своего- особого блиндажика, устроенного между батареей и офицерской квартирой.

Сердце дробно отбивает доли секунды. Смолин заставляет себя усмехнуться: именно так — часто, почти неуловимо для счета — бьется сердце кряковой утки. Пять ударов в секунду, триста в минуту. Ответят или нет?

Чигринский притворно озабоченно расхаживал вдоль орудий, хмурился, подравнивая ребром шафранной руки старомодные усы - черные, с сединой, сальные. Но скука одолевала его.

И когда разведчик совсем уже теряет надежду на успех, в чуть осветленный воздух над топью ввинчивается ликующий, призывный звук селезня: «Жвяяк!»

Он не выдержал отчужденности. Заложив по-генеральски руки за спину, несколько выставив живот, на котором аккуратно лежал хороший офицерский пояс с колечками, он остановился возле третьего орудия, где собралась компания, наиболее достойная его общества, в том числе несколько бомбардир-наводчиков, два взводных, три орудийных начальника и дежурный по батарее, младший фейерверкер Лепко, весельчак и балагур.

Старшина еще раз кричит уткой, тяжко, хрипло, почти беззвучно.

Лепко рассказывал анекдоты. Заметив подпрапорщика, он на полуслове спрыгнул с крыши блиндажа, выложенной дерном, стукнул шпорами и приложил руку к козырьку заломленной фуражки.

«Жвяяк!» — отвечают из блиндажа, и в звуках — уже удивление, уже тревога и даже страх.

- Анекдоты рассказываете? - сказал Чигринский со снисходительной насмешкой.

- Так точн-о, господин подпрапорщик! - доложил- Лепко.

Смолин вонзается взглядом в черный горб дзота, стараясь унять бешеный бой сердца.

- Ну, так можешь не стоять. Садись, продолжай. И я тоже где-нибудь около вас посижу, устроюсь. Послушаю ваши глупости.

Все тихо. Но вот рядом с блиндажом появляется смутная фигура человека. Он спускается к болоту и что-то негромко кричит во тьму.

Солдаты почтительно подвинулись и дали место начальнику.

- Про что же ты анекдот рассказываешь? - спросил подпрапорщик, оправляя на бедрах гимнастерку превосходного сукна.

Старшина не отзывается.

- Он рассказывает, Капитон Иванович, - сказал дискантом кузнец, канонир Улиер, бессарабский цыган с громадной синей бородой, - он рассказывает анекдот про то, как он сам в рай попал.

Встревоженный немец невнятно бормочет, топчется в нерешительности и, наконец, сгибаясь и осторожно пробуя ногами тропу, бредет к Смолину.

- Это что-то для меня новое. Послушаю. Докладывай, Лепко. Начинай сначала.

Лепко блеснул карими глазами, воровато мигнул слушателям:

Вот он почти рядом.

- Только, господин подпрапорщик, вы потом до меня ничего не имейте и не обижайтесь.

Разведчик стиснул в кулаке тяжелую, в чугунной рубашке, гранату и ждет, натянув до предела все жилы рук, живота, ног.

- Это почему?

«Только бы не убить... только бы не убить...» — лихорадочно думает Смолин.

- Потому, что тама, в этом анекдоте, есть за вас, господин подпрапорщик. Такой анекдот и ничего кроме.

Немец, ругаясь и призывая на помощь бога, склоняется над скорченным телом.

- Хорошо. Пускай. Я позволяю.

И тогда разведчик резко выбрасывает вперед и вверх левую руку, хватает врага за волосы и, рывком подтянув к себе, отдергивает левую руку, а правой наносит удар.

Лепко вскочил на крышу блиндажа, устроил шашку между ногами, сбил фуражку еще более на ухо, облизал губы и с места в карьер начал резким, бабьим голосом:

Подхватив обмякшего немца, Смолин на всякий случай зажимает ему рот, потом тихонько отводит ладонь.

- Пошел я, значится, в очередь дежурить на наблюдательный пункт, и тама вдруг налетает неприятельский снаряд, и меия в один счет тем неприятельским снарядом убивает на месте. Вот, значится, меня убивает на месте, и в сей же секунд подхватывают меня два ангела под руки, несут на небо и становят против самых райских врат. Ну, конечно, сейчас же выходит апостол Петр и спрашивает: \"Что такое за шум, кто пришел?\"

Молчание.

Старшина достает из-за пазухи шнур, скручивает пленному руки, затыкает рот кляпом. Перекинув безвольное тело через плечо, сгибаясь под тяжестью, пускается в обратный путь.

Я ему говорю: \"Так и так, сего числа убитый на наблюдательном пункте младший фейерверкер шестьдесят четвертой артиллерийской бригады, первой батареи Лепко явился до вас в рай\".

«Хоть бы не палили ракет», — думает он.

Он на меня посмотрел со всех сторон и говорит: \"Иди обратно:

мы таких, как ты, мурлов, в рай не принимаем\". - \"Что это за такое \"мурлов\"? Как это может быть, что вы не принимаете?

Но именно в этот миг над болотом взлетает несколько белых огней.

Старшина падает на колени и замирает, ругаясь про себя и слизывая густой соленый пот с губ. Ему кажется, что оглушенный немец на его плече огромен и виден со всех сторон.

Новое дело! Не имеете права! Когда я шел на действительную службу, нам батюшка говорил, что тот солдат, который службу свою аккуратно справлял, до своего непосредственного начальства имея уважение и потом погиб в доблестном бою за веру, царя и отечество, - тот солдат безусловно сразу принимается до вас в рай. Какой может быть вопрос?\" А он меня все-таки не хотит пускать и говорит: \"Я ничего не знаю. Я пойду сейчас доложу господу богу. Пусть, как он скажет\". Хорошо. Вот апостол Петр пошел до бога, возвращается назад и говорит: \"Можно. Господь бог говорит, что если который солдат действительно службу свою аккуратно сполнял, до своего непосредственного начальства имел уважение и потом погиб в доблестном бою за веру, царя и отечество, тот солдат безусловно сразу принимается до нас в рай. Заходи, пес с тобой! Только сапоги вытри, а то у нас чисто\". Я, значится, вытер сапоги об траву и захожу в рай.

Но выстрелов не слышно. Ракеты вскоре гаснут, и Смолин, покачиваясь, поднимается на ноги.

Ну, конечно, какой из себя рай, известно: безусловно чисто.

Швед, разглядев вблизи старшину, торопливо вешает автомат на шею, топит в стороне от тропы заряженную гранату. Затем перетаскивает немца себе на спину и молча пускается в путь.

4 Сметья под ногами нет. А под ногами есть то самое синее небо, которое, если посмотреть от нас, с батареи, то приходится вверху. А оттуда обратно - как раз внизу. Такая вещь.

При этих словах Лепко посмотрел вверх. Следом за ним посмотрели задумчиво вверх и все остальные. Голубой купол майского неба накрывал землю. Солнце садилось за неприятельским расположением. Огненная пыль висела в воздухе. И сквозь эту слепящую пыль нежно светлела на горизонте рыбья косточка - развалины сморгоньского костела.

Проходит четверть часа.

Ух, как памятен мне этот майский полесский вечер!

— Дотащишь? — шепотом справляется Смолин.

- Начал я, значится, ходить по раю, - продолжал Лепко, бросив озорной взгляд на подпрапорщика, - Гуляю час, гуляю два, гуляю три. Вокруг ходят разные прозрачные ангелы. Ничего. Только вдруг захотелось мне страшно ужасно кушать. Ничего нет смешного. А как вы думаете? С самой смерти ничего не ел. Вижу: идет мимо меня какой-то ихний архангел с огненным тесаком, - видать, дежурный по раю, - чи Гавриил, чи Михаил - Если с тесаком, значит, Михаил, - сказал дискантом цыган Улиер.

— Тело — да, а за душу — не ручаюсь, — хрипит Арон.

- Нехай Михаил. Вот я ему и говорю: \"Слушайте: у вас тут какую-нибудь порцию выдают? Бо я сильно-таки голодный\". А он мне и говорит: \"Что вы, что вы! Какой вы необразованный солдат! Тут у нас не земля, а рай, и никто не кушает, потому что вокруг - вы видите? - одни только бесплотные духи, то же самое сказать - прозрачные\". - \"Ну, я там не знаю, что за бесплотные духи. Очень может быть. Только я лично хочу кушать. Не могу терпеть\". \"Не полагается\". - \"Как это \"не полагается\"? Ничего не знаю. Веди меня до господа бога\". - \"Хорошо\". Приходим мы до самого ихнего бога. Ну, конечно, какой из себя бог - известно: сидит на таком вроде троне, и вокруг него кущи. \"Что такое за шум? - спрашивает. - В чем дело?\" Я ему говорю: \"Так и так, не дают кушать, в чем дело?\"

Смолин устало бредет за Шведом, и старшине мерещится, что немец, странно вихляясь, идет сам. Его огромное тело накрыло почти с головой невысокого и худого разведчика. Однако отчетливо видно: ноги пленного волочатся по грязи, подпрыгивая на кочках.

А этот самый чи Михаил, чи Гавриил ему докладяет: \"Это есть тот самыймладший фейерверкер Лепко с первой батареи шестьдесят четвертой артиллерийской бригады, который в доблестном бою пострадал за веру, царя и отечество\". Бог спрашивает: \"Солдат справный?\" Я ему отвечаю: \"А как же? Я службу свою аккуратно по уставу сполнял, до своего непосредственного начальства всегда имел уважение. Даже господин подпрапорщик могут подтвердить. А если вы мне не будете давать какую-нибудь пищу, тогда я лучше ухожу из вашего рая. Ну его к черту с таким делом!\" Бог подумал-подумал и говорит: \"Раз солдат справный, службу по уставу сполнял, до своего непосредственного начальства имел уважение, за веру, царя и отечество пострадал в доблестном бою, тогда ничего не попишешь. Дайте ему кушать\". Тут дали мне полный бачок жареного мяса, полбуханки белого хлеба и кипарисовую ложку.

Впереди разрываются три или четыре снаряда.

Пошел я себе в сторону, сел под райским кустиком и как следовает быть пообедал, а потом лег спать. Только я лег спать, как этот меня будит, чи Гавриил, чи Михаил: \"Эй, солдат! Вставай! У нас в раю спать не полагается. У нас в раю находятся бесплотные духи. Они никогда не спят\". - \"А ну вас всех к черту! Веди меня до бога\". Обратно приходим до бога. \"Что такое за шум? - говорит. - В чем дело?\" - \"Солдат спать хочет!..\"

— Нащупали, черт их возьми! — вздыхает Смолин. — Не дотащим...

Лепко рассказал, как бог подумал-подумал и позволил ему спать. Потом, выспавшись, Лепко захотелось курить, и как архангел не позволил, и как опять ходили до бога, и как бог, обратно, подумал-подумал и велел выдать восьмушку махорки \"Тройка\", газету \"Русское слово\" и две коробки спичек Лапшина: \"Нехай курит, чтоб дома не журились\".

Лепко рассказывал подробно, обстоятельно, не торопясь, изредка сплевывая и крутя на груди револьверный шпур свекольного цвета.

Но тревога напрасная. Это обычная ночная стрельба, без прицела.

Чигринский хмурился, хмурился.

Разведчики останавливаются и отдыхают.

- А где же тут за меня? - наконец спросил он с напускной небрежностью. - Что-то я этого не замечаю.

- За вас сейчас будет, Капитон Иванович, - быстро сказал Лепко. - Это есть анекдот довольно длинный, часа на полтора.

— Он не опомнится раньше времени? — кивает на пленного Швед.

Вот, значится, выкурил я две хорошие скрутки из махорки \"Тройка\" и газеты \"Русское слово\" и вдруг замечаю, что мне сильно необходимо до ветру. Побежал я по раю искать, где это находится. Бегаю, бегаю и ничего такого не вижу. Ну что тут делать? Подходит до меня этот самый чи Михаил, чи Гавриил:

— Едва ли.

\"Ты чего, солдат, бегаешь?\" - \"До ветра хочу\". Он даже рассердился: \"Да ты что: с ума спятил? Здесь все-таки рай, а не бог знает что!\" А я прямо-таки чуть не плачу: \"Веди меня скорее до бога\". Приходим. \"Что такое за шум?\" Архангел докладает: так и так. Бог подумал-подумал и говорит: \"Нельзя\". - \"Как это \"нельзя\"?! - кричу я. - Как это может быть \"нельзя\", когда я уже больше не имею возможности?! Что такое, на самом деле!

— Понятно. Ты угостил его от души.

Кушать даете, а до ветру не разрешаете! Тогда пустите меня назад, в часть!\" Бог, обратно, подумал-подумал и говорит: \"Раз солдат справный и пострадал за веру, царя и отечество в доблестном бою, тогда, поскольку мы ему действительно давали кушать, ничего не попишешь. Можно. Только отведите его подальше\". Отвел меня архангел на сто шагов в сторону, выбрал тихое место за райскими деревцами, вынул свой огненный тесак и вырезал в небе аккуратный такой кружок. Небо там, знаете, синее, твердое, вроде стеклянное или, лучше сказать, фарфоровое.

— Я слушал. Сердце у него действует, — успокаивает не столько Арона, сколько себя Смолин. — Очухается.

\"Валяй\", - говорит. А я посмотрел вниз, на землю и отвечаю:

\"Слушайте, извиняйте, но здесь я не могу. Вырежьте мне очко в другом месте\". - \"Почему такое?\" - \"А вот смотрите\". Архангел посмотрел вниз, а внизу, аккурат под нами, как раз самая наша батарея и скамеечка, и на скамеечке как раз вы сидите, Капитоп Иванович. \"Видите?\" - спрашиваю архангела. \"Ну, вижу, - говорит. - Так в чем дело?\" - \"Не могу я позволить себе такое свинство над господином подпрапорщиком. Господин подпрапорщик всегда меня любил, в наряды меня не в очередь не посылал и сказал, что на той неделе меня непременно в отпуск отпустит, домой на побывку\". А этот, чи Гавриил, чи Михаил, махнул только рукой и говорит: \"Ничего. Валяй. Не стесняйся. Все равно не отпустит. Брешет\".

— Хитрые — сволочи, — качает головой Швед. — Тонко придумали: утка в болоте — все равно, что рыба-бычок в бухте. Кто подумает за эту хитрость?

И едва успел Лепко произнести последние слова своей длинной сказки, как воздух страшно рвануло и четыре взрыва, как четыре черных земляных столба, медленно выросли впереди батареи.

Спотыкаясь, падая и срывая на бегу с елок белье, бежали батарейцы к своим блиндажам.

Смолин не отвечает. Он перекладывает пленного себе на плечо и медленно идет к своему берегу.

Вдалеке ударили четыре слабых орудийных выстрела, и почти в ту же секунду налетели четыре новых восьмидюймовых снаряда и разорвались позади, обдав батарею ливнем черной земли.

Следующие четыре снаряда разорвались на самой липейке.

До передовой — рукой подать. Месяц спрятался в тучи, и двигаться совсем тяжко. Но вот серп на несколько секунд очутился в просвете между ними. Смолин оборачивается к Шведу, чтоб убедиться: товарищ рядом.

Вверх полетели щепки, куски дерна, елки, ведра, рубахи. Но мы уже сидели на нарах в блиндажах, с ужасом прислушиваясь к потрясающему свисту неприятельских снарядос\", бушевавших вверху. Стены шатались, ползли. Ручьи сухой пыли бежали по стенам. Куски земли завалили маленькие окошечки. В блиндажах стоял удушливый зеленоватый сумрак. Мы молчали, подавленные. Мы боялись взглянуть друг на друга, боялись пошевельнуться. Нам казалось, что малейшее движение может навлечь мгновенную смерть. Вместе с тем мы понимали, что случилось. Случилась очень простая вещь.

И в это мгновение Арон замечает на лице старшины холодную усмешку.

Мы остерегались неприятельских самолетов, но совершенно забыли о змейковых аэростатах. Одна такая \"колбаса\", выставленная неприятелем за Сморгоныо и незаметная в огненной пыли заката, обнаружила нашу батарею, увешанную бельем.

— О чем ты улыбаешься, Саша? — весело справляется одессит.

Я не знаю, какая сила в мире могла нас спасти!

Свыше сорока минут восьмидюймовая батарея противника ца совершенно точном прицеле буквально уничтожала нас с методичностью сверхчеловеческой, зверской.

— Дурни.

Несколько сот десятипудовых снарядов превратили нашу батарею, наш прелестный уголок с шашечными столиками, скамеечками, клумбами и дорожками, в совершенно черное, волнистое, вспаханное поле.

В могильном сумраке блиндажа нам казалось, что прошло несколько суток.

— Кто дурни, мне интересно?

И вот, когда мы уже думали, что этому аду никогда не будет конца, вдруг наступила полная, глубокая, блаженная, ангельская тишина. Мы подождали пять минут, десять минут и, наконец, осторожно, один за другим, стали выбираться из земли наверх.

Резкая оранжевая полоса зари плыла в глазах.

— Кто ж еще? Немцы.

Мы были почти совсем глухие. Мир вокруг нас плыл в нестерпимой тишине. Но вот звуки стали возвращаться. С густым жужжанием пролетел майский жук.

Свежий ветерок, уносил вонь жженого гребня, выползавшую, из горячих воронок, покрывавших все пространство батареи.

— А, ну да... — соглашается Швед. — Вообще — Дурни.

Сильно потянуло холодным, эфирным запахом листьев и хвои.

Тогда мы стали выяснять потери, но оказалось, что потерь нет.

Они бредут снова к своему берегу, и Смолину вспоминается сейчас старый его учитель Кузьма Дмитриевич Морозов, тайные игры в лесу и внезапные вопросы старика: «А скажи-ка, Саня, сколько раз в минуту бьется сердце у обычной домашней утки?»

Не было не только убитых или раненых, не было даже контуженных. Были только оглушенные, но они приходили в себя.

Старшина тихо смеется.

Ни один снаряд не попал в блиндаж с людьми или в орудие. Два снаряда попали в блиндаж телефонистов, но он был пуст: телефонисты, игравшие в \"скракли\" далеко в поле, не успели добежать до своего блиндажа и укрылись в чужом. Блиндаж телефонистов был совершенно разбит, но на поломанной потолочной балке каким-то чудом висела совершенно не тронутая взрывами целенькая керосиновая лампа под круглым жестяным абажуром - гордость независимых и богатых телефонистов.

— Чего ты такой веселый? — дотрагивается до его плеча Швед.