Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Разгадать письмо сектантов было прискорбно легко, и ничего интересного я в нем не нашел. Знай я его содержание, я не стал бы трудиться, ибо оно не стоило ни жизни ди Пьетро, ни затруднений, какие мне причинило его убийство. В нем говорилось о неких приготовлениях - напыщенным штилем, столь любимым крамольниками, - и указывалось место, которое я уверенно определил как Нортхэмптон. Но пищи для размышлений в нем было не много, и ничто не оправдывало опасности, какой я себя подвергал. Если такое оправдание могло найтись, то оно заключалось в последнем загадочном послании, я решил во что бы то ни стало прочесть его и знал, что мне потребуется ключ.

Мэтью пришел ко мне, когда я сидел за столом, а передо мной во всем своем неповиновении лежало не поддающееся прочтению письмо, и спросил, все ли он сделал верно.

- Ты поступил прекрасно, - сказал я ему. - Превосходно, пусть и скорее волею случая, ибо твое письмо лишено интереса, но меня занимает другое, вот это.

Я протянул ему лист, дабы он мог изучить его, что он и сделал с присущими ему аккуратностью и тщанием.

- Вам это уже известно? Вы все уже разгадали?

Я улыбнулся его вере в меня.

- Иное письмо, иной источник и, без сомнения, иной адрес. Но я ничего не знаю и разгадал еще меньше. Я не могу прочесть это письмо. Тайнопись основана на книге, которая определяет последовательность знаков.

- Какая книга?

- Этого я не знаю, и если я не смогу ее найти, то не пойму ничего. Но уверен, это очень важно. Подобная тайнопись - редкость, я сталкивался с ней всего несколько раз, и тогда послания были написаны людьми высокого ума. Такой шифр слишком труден для глупцов.

- Вы преуспеете, - сказал он с улыбкой - В этом я уверен.

- Люблю тебя за доверие, мой мальчик. Но на сей раз ты ошибаешься. Без ключа дверь останется запертой.

- Но как нам найти ключ?

- Это знают только тот, кто написал письмо, и тот, кому оно предназначено, только они знают, что это за книга, и у каждого должен быть свой экземпляр.

- Тогда надо спросить их.

Я думал, он шутит, и уже открыл рот, чтобы выбранить его за неуместное легкомыслие, но по его лицу увидел, что он совершенно серьезен.

- Позвольте мне вернуться в Смитфилд. Я расскажу, будто кто-то пытался выкрасть письмо, но потерпел неудачу. И я предложу самому сесть на корабль, дескать, я стану охранять письмо, а потом удостоверюсь, что оно не попадет в чужие руки. Тогда я узнаю, кому оно послано и каков к нему ключ.

Юношеский ум - само простодушие, и я не смог скрыть усмешки.

- Почему вы смеетесь, доктор? - спросил он, нахмурив лоб. - Я ведь прав. Нет другого способа узнать то, что вам нужно, и вам некого послать, кроме меня.

- Мэтью, твоя невинность просто чудесна. Ты поедешь, тебя обнаружат, и все будет потеряно, пусть даже ты сбежишь целым и невредимым. Не докучай мне подобными глупостями.

- Вы всегда обращаетесь со мной как с малым дитятей, - сказал он, опечаленный моим замечанием. - Но я не вижу тому причины. Как еще вы сможете узнать, кому послано письмо и какая вам надобна книга? И если вы не можете доверять мне, кого еще вам послать?

Я взял его за плечи и заглянул в его сердитые глаза.

- Не расстраивайся, - ответил я уже мягче. - Я говорил так не из пренебрежения, а из заботы. Ты молод, а эти люди опасны. Мне бы не хотелось, чтобы ты попал в беду.

- И я благодарен вам за это. Но я не желаю ничего иного, кроме как послужить вам. Я знаю, скольким я вам обязан и сколь мало я сделал для того, чтобы этот долг уплатить. Потому прошу вас, сударь, дайте мне свое позволение. И решать вам следует быстро письма нужно вернуть, а корабль отплывает завтра утром.

Я помолчал, вглядываясь в его лицо, совершенство которого пятнала обида, и один вид этой обиды более слов сказал мне, что придется ослабить узы или же потерять его безвозвратно. И все же я попытался снова.

- \"А если уж лишусь я детей, то осиротел я\" (Бытие, 43:14).

Он поглядел на меня мягко и с такой добротой - я по сей день помню ее.

- \"Отцы, не раздражайте детей ваших, дабы они не унывали\" (Послание к Колоссянам, 3:21).

Перед этим я склонился и отпустил его, обняв моего мальчика на прощание, а потом смотрел из окна, как он, выйдя на улицу, затерялся в толпе. Я видел живость в его поступи и радость в его походке, какие дарила ему свобода, и горевал о моей утрате. Остаток дня я провел в молитве о его благополучном возвращении.

Я не получал вестей целых две недели и что ни день терзался тревогой и страхом не потонул ли корабль, не был ли мой мальчик изобличен. Но он повел себя лучше, чем я ожидал, и проявил сноровки более, чем большинство агентов на жаловании у правительства. Получив его первое письмо, я прослезился от облегчения и гордости.

Ваше преподобие - начиналось оно - Следуя вашим указаниям я сел на барк \"Коломбо\" и приплыл в Гаагу. Плавание было поистине ужасным, и однажды я уверился даже, что моя миссия завертится неудачей. Так как казалось неизбежным, что судно потонет со всей командой. По счастью шкипер оказался человеком опытным и привел нас в порт целыми и невредимыми, пусть и измученными морской болезнью.

К тому времени, когда мы стали на якорь, я вошел в доверие к этому человеку и узнал, что он не хочет надолго задерживаться в порту. Он был расстроен смертью ди Пьетро, озабочен тем, чтобы сохранить свое место, и потому желал возвратиться в Лондон возможно скорее. Я предложил ему доставить письма по назначению от его имени, сказав, что рад возможности провести некоторое время в этих краях. Не имея представления об их важности, он с готовностью согласился и сказал, что отвезет меня назад в Лондон, когда вернется со следующим грузом.

Мы просмотрели список столь же основательно, как любой почтмейстер, и сверили адреса на них со списком, какой был у него на руках.

- Вот это без адреса, - сказал я, беря письмо, столь вас интересующее.

- Действительно так. Но не тревожься, у меня в списке оно есть.

И он показал мне распоряжение, написанное рукой ди Пьетро. В нем говорилось, что это особое письмо следует доставить человеку по имени Кола на Гульденстраат.

Сударь, должен сказать вам, что означенный дом принадлежит послу Испании и что этот Кола там хорошо известен. Я еще не передал письмо, ибо мне сказали, будто Кола ждут не ранее завтрашнего дня, и потому я отказался отдать его, заявив, что мне строжайше наказано передать его Кола в собственные руки. Тем временем я попросил здешних англичан предоставить мне кров, и они согласились с большим дружелюбием, ибо чувствуют себя отрезанными от родины, и жаждут новостей из дома.

По возвращении я, разумеется, навещу вас дабы пересказать те новости, каковые мне довелось узнать. Будьте спокойны, дражайший и милейший сударь, и так далее, и так далее...

Пусть даже любовь в приветственных словах моего дорогого мальчика согрела мне сердце, боюсь, я мог бы забыться настолько что, будь он при мне, от разочарования оттаскал бы его за уши. Я понимал, что он славно потрудился, но тем не менее он не преуспел столь полно, сколь мне требовалось. Я все еще не имел названия книги, которая составляла ключ, а без него я недалеко продвинулся. Однако пусть даже он потерпел в этом прискорбную неудачу, я понимал, что он с лихвой восполнил ее в другом. Ведь мне было известно, что посол Испании, Эстебан де Гамарра, непримиримый и опасный враг Англии. Одна эта крупица сведений оправдывала все, что я до сих пор предпринял. Ибо этот Кола, как сказали мне несколькими месяцами ранее, якшался со смутьянами, а теперь еще у него появился адрес в испанском посольстве. Презанимательная загадка.

Сведения ввергли меня в затруднительное положение, ведь если я ослушался приказа, расследуя деятельность ди Пьетро, вмешательство в эти иностранные дела было проступком еще более тяжким. Мистер Беннет по-прежнему оставался единственным моим заступником, и я не мог позволить себе лишиться его расположения, пока не смогу заменить его лучшим патроном. И все же любое связующее звено между смутьянами и испанцами было крайне важным. О возможности союза между оплотом католицизма и самыми ярыми изуверами протестантства трудно даже помыслить, и тем не менее я держал в руках первые смутные намеки на подобный альянс, и малая вероятность в умозрительных выводах не должна была перевесить непосредственные и непреодолимые улики.

Это всегда служило мне компасом и в философии, и на службе правительству: человеческий разум слаб и часто не способен постичь умопостроение, на первый взгляд противоречащее здравому смыслу. Шифры, за разгадыванием которых я провел многие годы, простой тому пример, ибо кто способен понять (если не знает), и нагромождение бессмыслиц может сообщить читателю мысли сильных мира сего и полководцев на поле брани. Это противоречит здравому смыслу, и тем не менее это так. Объяснение, неподвластное человеческому разуму, зачастую встречается в Божьем творении, и притом столь часто, что мне случалось посмеяться над мистером Локком, который в своих философских трактатах столько весу придает здравому смыслу. \"Дивно гремит Бог Гласом Своим, делает дела великие, для нас непостижимые (Иов, 37:5). И во всем мы горько платимся, забывая об этом.

Здравый смысл говорил, что испанцы не станут оплачивать приход к власти крамольников-республиканцев, не станут и эти самые раскольники по доброй воле подчинять свои устремления политике католиков. И все же улики начинали указывать на то что между ними существует некая договоренность. В то время я еще не мог разобраться в этом и потому отказывался строить невероятные теории, но одновременно я отказывался и отвергать свидетельства только потому, что они в тот момент не объяснялись здравым смыслом.

Разумеется, я подвергся бы насмешкам, представь я мои сведения мистеру Беннету, который гордился своим знанием испанцев и был убежден в их дружбе. Не мог я и предпринять шагов и против крамольников, ибо пока они не совершили ничего преступного. И так я бездействовал, положив держать мои подозрения при себе, пока не расшифрую письмо, не обнаружу, кто написал его, и не соберу новые доказательства, и тогда, быть может, смогу представить дело более крепкое. Я питал большие надежды на то, что Мэтью запомнил мои наставления, сколь важно раздобыть ключ к письму, так как теперь сноситься с ним было крайне трудно. Тем временем я написал донесение мистеру Беннету, в котором сообщил ему (в общих словах) о том, что в кругах смутьянов что-то назревает, и заверил его в преданнейшей моей службе.

Неделю спустя Мэтью оправдал мое доверие, и я получил еще одно письмо, содержавшее некоторые требуемые мне сведения. Он предлагал четыре возможные книги и просил прощения, что не смог добыть более точные улики. Он снова пошел с письмом в посольство, и на сей раз его провели в небольшую комнату, по всей видимости, кабинет. Это логово он счел отвратительным, ибо оно было увешано распятиями и в нем витал дух идолопоклонства, но, ожидая появления самого Кола, он увидел на столе четыре книги и наскоро списал их названия. Этим я был доволен, ибо так он подтвердил мою веру в него: подобный поступок следует счесть разумным и отважным - ведь ему грозила немалая опасность, войди кто-нибудь в комнату, пока он писал. К несчастью, тонкости искусства криптографии от него ускользнули, он не догадался (возможно, в этом есть и моя вина, ведь я не дал ему должных наставлений), что разные издания одной книги отличаются друг от друга и не то издание так же не поможет мне прочесть письмо, как и не та книга. В моем распоряжении оказалось списанное им буква за буквой, в полном неведении о сути.

Titi liuii ex rec heins ludg II polid hist nouo corol

Duaci thorn Vtop rob alsop eucl oct

He менее важным, но много более опасным было то, что он познакомился с самим Кола, и я получил первое представление о том, сколь великой властью смущать и обманывать обладал этот человек. Письмо я сохранил. Разумеется, я храню все вещицы, напоминающие мне о Мэтью, - каждое письмо, каждая малая тетрадь, какую он исписал, лежат в серебряном ларчике, завернутые в шелк и перевязанные прядью волос, которую я украл однажды ночью, пока он спал. Зрение мое слабеет, и вскоре я не смогу уже более читать его слова, тогда я сожгу все тетради и письма, так как не снесу, если кто-то станет читать их мне вслух или насмехаться над моей слабостью. Последняя моя связь с ним исчезнет, когда, мигнув, погаснет свет. Даже теперь я не слишком часто открываю этот ларчик, ибо тяжко мне выносить печаль.

Кола не преминул пустить в ход свое обаяние и соблазнил юношу - слишком молодого и наивного, чтобы постичь разницу между истинной добротой и искусственным ее подобием, - свести с ним знакомство, а потом видимость дружбы.

Это круглолицый человечек с блестящими глазами, и когда он появился и я отдал ему письмо, он, посмеиваясь, поблагодарил меня, хлопнул меня по спине и дал мне серебряный гульден. Потом он подробно расспросил меня об всевозможных вещах, выказывая большой интерес к моим ответам, и даже просил меня прийти снова, чтобы он смог побеседовать со мной еще.

Должен сказать, сударь, он ничем не показал, будто имеет отношение к делам политическим, и ни разу не упомянул ничего, сколько-нибудь предосудительного. Напротив, он выказал себя истинным джентльменом, учтивым в манерах и простым в обращении и в беседе...

Как просто ввести в заблуждение доверчивость! Этот Кола начал обманом втираться к нему в доверие, без сомнения, беседуя с легкостью мимолетного знакомства, несравнимого с заботой, какую посвящал я мальчику все эти годы. Нетрудно пленять и развлекать, труднее любить и просвещать; Мэтью, увы, был еще не достаточно взросл или разборчив, чтобы увидеть эту разницу, и стал легкой добычей для жестокого итальянца, обольстившего его словами, пока не настал час нанести удар.

Письмо встревожило меня, ибо больше всего я опасался, что Мэтью по природному своему дружелюбию может обронить неосторожное слово и тем самым насторожит Колу, открыв, что я осведомлен о нем. Усилием воли я сосредоточил ум на решении не столь трудных задач и вновь взялся за шифрованное письмо и ключ к нему.

Только одна книга из упомянутых Мэтью могла мне подойти, и трудность заключалась в том, чтобы определить, какая именно. В простейшем решении мне было отказано. Евклида в одну восьмую листа издали лишь однажды - в Париже в 1621 году, и это издание имелось в моей библиотеке. Потому без особых трудов я установил, что Евклид мне не подходит. Оставались еще три. И потому немедленно по возвращении в Оксфорд я пригласил к себе молодого чудака, мистера Антони Вуда, который, как я знал, был великим знатоком по части книг. В те дни я оказал ему немало услуг и заслужил его благодарность, допустив его к рукописям, вверенным мне на хранение, и он был трогательно рьян в своем стремлении отплатить мне за доброту, так что мне приходилось выслушивать бесконечные рассуждения о том и этом печатном оттиске, о том издании и о другом и тому подобное. Полагаю, он решил, будто меня интересуют мельчайшие подробности премудрости древних, и пытался угодить мне, втягивая меня в ученые беседы.

Прошло немало времени, прежде чем он как-то вечером посетил мои комнаты (строительные работы в моем доме вынудили меня тогда снимать жилье в Новом колледже - достойное сожаления обстоятельство, которое я разъясню позднее) и заявил, будто сумел определить, какие книги имеются в виду, хотя, по его мнению, существуют лучшие издания Томаса Мора или Полидора Вергилия и за более умеренную цену.

Эти пустые игры мне претили, однако я терпеливо объяснил, что мне по душе именно эти издания. Я желал бы, сказал я, сравнить различные издания, дабы подготовить и выпустить в мир исправленную версию, лишенную изъянов. Выразив огромное восхищение моим ревностным служением науке, Вуд сказал, что прекрасно меня понимает. \"Утопия\" Томаса Мора, сказал он, в издании в одну четверть - это, несомненно, перевод Робинсона, который Олсоп опубликовал в 1624 году он мог это определить с точностью, ибо Олсоп выпустил лишь одно издание, прежде чем времена переменились и издание трудов католических святых стало занятием небезопасным. Один экземпляр, по его словам, находился в Бодлеянской библиотеке. С \"Историей\" Полидора Вергилия также не будет затруднений ведь не так много новых изданий этого великолепного историка было напечатано в Дуэ. Это, по всей вероятности, уникальное издание Джорджа Лили, в одну восьмую листа, напечатанное в 1603 году. Экземпляр купить не трудно, не далее чем вчера видел его у мистера Хита, книготорговца за один шиллинг шесть пенсов. Он уверен, что, поторговавшись, эту цену можно сбавить - как будто мне хоть на два пенса было до того дело.

- А четвертая?

- В ней вся трудность, - сказал он - Мне кажется, я знаю, о каком издании идет речь. Выдает его, разумеется, сокращение \"hems\" - от первых букв издателя. Это указывает на замечательное издание истории Тита Ливия, выпущенное в Лейдене Даниэлем Гейнсием в 1634 году. Триумф мастерства и учености, увы, не получивший заслуженных похвал. Надо думать, речь идет о втором томе издания, которое было в одну двенадцатую долю листа, в трех томах. Экземпляров напечатано было немного, и сам я ни разу ни одного не видел. Я знаю о нем лишь с чужих слов - другие бесстыдно использовали озарения Гейнсия, не удостоив истинного автора даже упоминанием. Таков извечный крест истинных ученых.

- Разузнайте все, - произнес я, терпение мое было на исходе. - Я заплачу за него хорошую цену, если его возможно купить. Вы верно, знаете книготорговцев, собирателей древностей и книг и тому подобных людей. Если таковой экземпляр имеется, уверен, вы сможете его разыскать.

Глупый человечек принял этот комплимент с тщеславной скромностью.

- Я сделаю для вас все, что смогу, - сказал он - И могу вас заверить, что, если мне не удастся найти такой экземпляр, никто больше этого сделать не сможет.

- Это все, о чем я прошу, - ответил я и поспешил выпроводить его.

Глава четвертая

Недавно я прочел лживый памфлет, в котором (не называя моего имени прямо) утверждали, будто политический кризис, каковой мне пришлось улаживать в ту пору, был измышлен правительством для разжигания страха перед сектантами и будто на деле его не существовало вовсе. Ложь до последнего слова! Уповаю, я уже дал понять: я человек чести, и намерения мои чисты. От своих поступков я не отказываюсь, напротив, с готовностью признаю, как излишне ярко живописал опасность мятежа, что обеспечило мое поступление на службу к мистеру Беннету, и не снимаю с себя вины за ошибку, каковая привела к прискорбной смерти синьора ди Пьетро. Надеюсь, искренность моего раскаяния очевидна, однако он прятал письма крамольников и заговорщиков, и безопасность королевства требовала, чтобы они попали мне в руки.

Полагаю, мне следует разъяснить ход моих мыслей, дабы моя скрупулезность касательно писем и малоизвестных изданий не создала ложного впечатления мелочности и одержимости. Ведь книги, которые назвал в письме Мэтью, показались мне весьма необычными. Всем известно, чего стоят сектанты и их жалкие претензии на ученость. Самоучки, копошащиеся в пыли! Начитавшись пустых книг, они почитают себя образованными людьми. Образованными? Им не дано даже подступиться к возвышенным тонкостям и символической красе Библии. Пара вздорных памфлетов, накарябанных горсткой раскольников, чье высокомерие не знает стыда, - вот на чем покоится их образование. Не знают они ни латыни, ни греческого, а об иврите не стоит и вспоминать, не способны читать на языке ином, кроме собственного, но и на нем выслушивают бредни лжепророков и самозваных мессий. Разумеется, они не образованны, ученость достояние людей благородного сословия. Не возьмусь утверждать, будто низы не способны к познанию, но вполне очевидно, что они не способны анализировать, ибо не обладают ни досугом, ни истинным образованием, дабы избегать предубеждений. Так говорил Платон, и я не знаю ни одного серьезного человека, кто стал бы ему возражать.

И чтобы написавший письмо Кола воспользовался в своем шифре одним из превосходных сложных текстов? Трактатом Ливия, Полидора, Мора? Поначалу меня в дрожь бросило от самой мысли, будто этих трудов касаются грязные лапы, но затем я нашел практичное возражение: какой-нибудь гнусный крамольный памфлет я готов был принять, но это? Откуда у них взялись бы книги, коим место в библиотеке джентльмена?

Ко времени возвращения Вуда - шмыгавшего и подергивавшего носом, будто жалкая мышь, - я уже установил, что ни Мор, ни Полидор Вергилий не являются искомой книгой. Ответ, следовательно, заключался в Ливии, найдите мне книгу, найдите мне ее владельца, и мой анализ совершит могучий скачок вперед. Вуд доложил, что некий давно уже почивший лондонский книготорговец завез в нашу страну полдюжины экземпляров в 1643 году в числе прочих книг, предназначавшихся для ученых. Что сталось с ними потом, увы, не ясно, так как несчастный был сторонником короля и его товары конфисковали в уплату штрафа, когда Парламент утвердился в Лондоне. Вуд предполагал, будто злосчастные книги попали тогда в самые разные руки.

- Так вы, наобещав мне так много, теперь говорите, что не можете принести нужный том?

Резкость моего тона словно бы удивила его, но он только покачал головой.

- Нет, сударь, - сказал он, - я думал, вам будет интересно, вот и все. Но эти книги редкость, и пока я нашел только одного человека, у кого такая доподлинно имелась, свой экземпляр он сам привез с Континента. Я знаю это потому, что мой друг мистер Обри писал книготорговцу в Италию по другому делу...

- Полноте, мистер Вуд, - оборвал его я, ибо терпение мое истощилось. Мне не нужно знать все до последней малости. Мне нужно лишь имя владельца, дабы я мог написать ему.

- Э... он умер.

Я тяжело вздохнул.

- Но не отчаивайтесь, сударь, так как, по величайшему счастью, его сын-студент здесь и, уж конечно, должен знать, осталась ли книга в семье. Его имя Престкотт. Его отцом был сэр Джеймс Престкотт.

Так моя история и россказни Колы (столь же вымышленные, как побасенки, и столь же неправдоподобные, как вирши Тассо, хотя и много хуже сложенные) впервые соприкасаются на злополучном, тронувшемся умом Престкотте, и мне должно насколько возможно изложить его дело, хотя я всецело признаю, что некоторые обстоятельства не вполне мне ясны.

Юноша попал в поле моего зрения несколькими месяцами ранее, когда я услышал о его визите к лорду Мордаунту. Мордаунт известил об этом мистера Беннета, и со временем известие это дошло ко мне в Оксфорд: нечасто студент и сын предателя полагает уместным допрашивать придворных, и мистер Беннет решил, что за молодым человеком следует приглядывать.

Я мало что знал, но слышал достаточно, чтобы не сомневаться в одном: вера Престкотта в невиновность отца была столь же нелепа, сколь трогательна. Я не знал в точности, в чем заключалось предательство, ведь я к тому времени уже оставил службу, но поднятый им переполох свидетельствовал о деле чрезвычайно важном. Кое-что мне было известно потому, что в начале 1660 года мне поручили расшифровать одно письмо, и дело было крайне спешное. Я уже упоминал о нем раньше, потому что оно было единственной моей неудачей, и стоило мне его увидеть, я понял мне нечего ждать здесь успеха. Ради сохранения моей репутации и моего места (скорое падение Английской Республики становилось все более очевидным, и я не имел желания поддерживать связи с ее правительством) я отклонил эту просьбу. Однако на меня оказывалось поистине большое давление. Даже сам Турлоу написал мне, прибегнув к приправленной угрозами лести, дабы добиться моего согласия, и все же я отказался. И зашифрованное письмо и послание Турлоу мне привез Сэмюэль Морленд, чьи вкрадчивые речи и жажда возвышения всегда вызывали у меня отвращение, а само присутствие подталкивало к решительному отказу.

- Вам это не по плечу, ведь так, доктор? - спросил он с обычной для него глумливостью - такой дружелюбный с виду но едва скрывающий дерзкое презрение ко всему миру. - В этом причина вашего отказа?

- Я отказываюсь потому, что сомневаюсь в причинах вашего любопытства. Я слишком хорошо знаю вас, Сэмюэль. Все, к чему вы прикасаетесь, нечисто и лживо.

На это он весело рассмеялся и кивнут в знак согласия.

- Может, и так. Но на сей раз я нахожусь в благородном обществе.

Я вновь проглядел письмо.

- Превосходно, - сказал я - Я попытаюсь. Где ключ?

- О чем вы говорите?

- Сэмюэль, не принимайте меня за глупца. Вам прекрасно известно, о чем я говорю. Кто это написал?

- Некий роялист по имени Престкотт.

- Тогда спросите у него ключ. Это, верно, книга или памфлет. Мне нужно знать, на чем основан шифр.

- У нас его нет, - ответил Сэмюэль. - Он бежал. Письмо было найдено у одного из наших солдат.

- Как такое может быть?

- Отличный вопрос. Вот потому-то мы и хотим, чтобы вы расшифровали письмо.

- Тогда допросите солдата, раз уж не можете арестовать сэра Джеймса Престкотта.

Сэмюэль поглядел на меня виновато.

- Он умер несколько дней назад.

- И ничего больше при нем не было? Никаких бумаг, ни книги, ни записки?

Против обыкновения Сэмюэль растерялся, и это доставит мне некоторое удовольствие, ведь обычно он напускал на себя вид столь самодовольный, что увидеть его сбитым с толку, оробевшим было поистине приятно.

- Это все, что мы нашли. Мы ждали большего.

Я швырнул письмо на стол:

- Без ключа нет и разгадки, - сказал я. - Тут я ничего не могу поделать и не стану даже пытаться. Я не намерен трудиться в поте лица из-за вашего нелепого небрежения. Найдите сэра Джеймса Престкотта, найдите ключ, и я окажу вам содействие. Но не ранее того.

Разумеется, слухи, наводнившие в предыдущие несколько недель армию и правительство, дали мне путеводную нить. Я слышал о вооруженном восстании в Кенте и о лихорадочном дознании, какое велось в строжайшей тайне и с величайшей жестокостью. Позднее я услышал о бегстве сэра Джеймса Престкотта за море и о возводимых против него обвинениях, что он предал восстание 1659 года против Английской Республики. Одно это показалось мне весьма маловероятным я знал кое-что об этом человеке и считал его не более гибким, чем дубовая доска, полным непререкаемой веры в свои убеждения. Люди согрешили и должны понести наказание, отмщение должно свершиться: таковы были альфа и омега его политики, и он лишь утвердился в этих воззрениях вследствие лишений, какие претерпел в годы войны. И потому в заговорщики он совершенно не годился, но, в моих глазах, тем более маловероятен на роль человека, замыслившего нечто столь тонкое, как предательство: он был слишком честен, слишком благороден и слишком туп.

С другой стороны, за ним, по всей видимости, числилось нечто, заставлявшее и роялистов, и Турлоу искать его смерти и его молчания, но я не знал, что это было. Я сделал вывод, что ответ может заключаться в письме, из-за которого так суетился жалкий Сэмюэль, и когда это ничтожество удалилось, я, разумеется, попытался письмо расшифровать. Но нисколько не продвинулся, так как мастерство его автора было велико и намного превосходило все, чего я мог бы ожидать от вояки Престкотта.

Упоминаю я об этом потому, что слова, столь невинно произнесенные Вудом, подсказали мне догадку, каковую следовало бы сделать намного раньше. Рассказывая о ней теперь, я рискую выставить себя глупцом; однако не приемлю суда тех, чьи дарования много ниже моих. Узнать разновидность шифра - это все равно что распознать стиль в поэзии или музыке. Невозможно знать наперед, чем порождается такое узнавание, и сомнительно что найдется другой человек, кто сопоставил бы два письма - письмо адресованное Марко да Кола из почтового мешка ди Пьетро, и письмо, какое за три года до того привез мне Сэмюель Морленд, - и догадался бы, что они написаны одним и тем же шифром и, как подсказывало мне чутье, одной рукой. Как только я постиг форму, я изучил построение: два дня тяжких трудов над двумя листами привели меня к неизбежному и ясному выводу, что оба они были зашифрованы по одной и той же книге. Для зашифровки письма Кола, как мне было известно использовали том Ливия, и теперь я знал, что к нему же прибегли для письма Престкотта.

Не будь мое положение столь щекотливым, я вызвал бы молодого Престкотта, изложил бы ему суть дела и попросил бы эту книгу. Однако по очевидным причинам я не мог так поступить не разъяснив ее значения. Притом мне было известно, насколько он одержим невиновностью своего отца, и мне не хотелось брать на себя ответственность и случайно вновь оживить столь деликатную тему: ведь немало людей потрудились ради того, чтобы похоронить те события - каковы бы они ни были, - и я не снискал бы благодарности, если бы привлек к ним внимание. И потому мне пришлось прибегнуть к тонкой уловке и использовать Томаса Кена.

Этот Кен был отчаянно честолюбивый молодой человек, чьи устремления читались по его лицу, как в открытой книге. В глазах Кена интересы Господни и его собственные были слиты неразделимо, будто само Спасение зависело от того, получит он или нет восемьдесят фунтов годового дохода. Однажды он имел наглость просить моей помощи для получения прихода от лорда Мейнарда, которым распоряжался Новый колледж. Я не входил в совет колледжа, и потому мое мнение не имело большого веса, но в любом случае победителем должен был выйти доктор Роберт Гров, человек более ученый, уравновешенный и, разумеется, много более достойный. Но, дав согласие помочь, как бы ни мало стоила моя поддержка, я без труда заручился преданностью Кена.

Взамен я оставит за собой право потребовать его содействия в случае, если мне понадобятся услуги, и теперь попросил уговорить мистера Престкотта искать моей помощи. И Престкотт не замедлил явиться ко мне. Я подробно допросил его о сохранившихся вещах отца. Увы, он ничего не знал ни о книге Ливия, ни о каких-либо бумагах, хотя позднее подтвердил слова Морленда, сообщив, что, видимо, его мать ждала от мужа какой-то пакет который так и не был получен. Мое разочарование было чрезвычайным: улыбнись мне Фортуна, и я не только разгадал бы тайну переписки этого Марка да Кола, но и получил бы в свои руки и одну из величайших государственных тайн.

Но этот глупец Сэмюэль дал умереть единственному человеку, который мог бы дать мне ответ.

Глава пятая

Тогдашние обязанности понудили меня вести странный образ жизни, существовать наподобие ночной твари, которая охотится в то время, когда прочие спят, и отдыхает от своих трудов тогда, когда они бодрствуют. Когда все именитые особы, оставляя Лондон направлялись в свои поместья или следовали за королем из одного места праздных увеселений в другое, я покидал Оксфорд, чтобы поселиться в Лондоне. Когда двор возвращайся в Вестминстер, я удалятся в Оксфорд.

Такое положение дел не вызывало моего недовольства. Обязанности придворного поглощают время и по большей части не приносят плодов, если вы не вожделеете славы и влияния. Если же вас просто заботит безопасность королевства и четкая работа правительства, тогда состоять при дворе вам бессмысленно. Менее десятка человек во всей стране обладают истиной властью. Остальные - так или иначе - подданные, а мои дела касались тех, кто был действительно значим.

Среди этих последних я обрел несколько естественных союзников, однако многие вследствие дурных намерений или ограниченности понимания трудились во вред собственной стране. Это, должен заметить, в те дни можно было наблюдать повсеместно, даже среди философов, которые полагали, будто всего лишь тщатся разгадать тайны природы. Не заботясь о чистоте и содержании мысли, они не задумывались над делом рук своих и беспечно позволяли ему уводить себя к самому опасному из всех рубежей.

По прошествии лет, параллели стали мне тем более ясны, потому что слишком просто из жадности или великодушия угодить в расставленные нам ловушки. К примеру, несколько недель тому назад я одержал победу в споре, который до моего вмешательства представлялся самым незначительным, способным привлечь лишь самые взыскательные умы. Статс-секретарь (уже не мистер Беннет) написал мне, спрашивая, следует ли нашей стране присоединится к Континенту и принять грегорианский календарь. Полагаю, ко мне обратились лишь за подтверждением уже принятого решения, неправда ли, нелепо, что наша страна, единственная в Европе сохраняет иной календарь и вовеки принуждена отставать на семнадцать дней от остального мира.

В правительстве поспешно изменили мнение, когда я указал на последствия этого, на первый взгляд, безобидного шага. Ибо он наносил удар в самое сердце церкви и государства, воодушевляя папистов и ввергая в смятение и горе тех, кто трудился, дабы избавить страну от иноземного владычества. Разве для того наши армии оспаривают надменную мощь Франции, чтобы мы поступились нашей независимостью, когда на нее покушаются миром? Признать их календарь означает признать власть Рима не потому (как говорят неискушенные), что эта реформа задумана иезуитами, но потому, что, склонив выи, мы признаем право римского епископа указывать нашей Церкви, когда праздновать Пасху, определять, на какие дни приходятся прочие праздники. Стоит уступить в принципе, и остальное последует естественным путем: склониться перед Римом в одном значит покориться ему и во всем прочем. Священный долг англичан - противиться льстивому пению сирен, кои воркуют, убеждая, будто подобные малости принесут лишь пользу и никакого вреда. Это неверно, и если нам суждено остаться в одиночестве, да будет так. Слава Англии всегда была в сопротивлении притязаниям прочих держав, чьи соблазны оборачиваются рабством, а льстивые посулы - закрепощением. Почитание Господа важнее единства христианского мира. Таков был мой ответ, и счастлив сказать, он возобладал, спор был разрешен раз и навсегда.

Дела обстояли так и после возвращения короля, и ставки были, как никогда, высоки. Многие из тех, кто открыто или в тайне исповедовал римскую мерзость, втерлись ко двору и заняли влиятельные посты. Были среди них такие (я отдаю им должное и говорю, что делалось это по причинам, искренне почитавшимся здравыми), кто полагал, будто в лучших интересах государства стремиться теснее связать его с Францией, другие желали, объединившись с испанцами, воспрепятствовать честолюбивым замыслам Бурбонов.

Неделю за неделей и месяц за месяцем соперничали партии, и иностранные подкупы текли рекой. Не нашлось министра или чиновника, кто не обогатился бы в этой войне, ибо это была поистине война. Одно время испанская партия взяла верх, когда мистер Беннет и другие сомкнули ряды и прибрали к рукам еще большую власть. Затем французы нанесли ответный удар, подкупив страну приданым новой жены короля. А голландцы озабоченно переводили взор с одного могучего заклятого врага на другого, зная, что если они вступят в союз с одним, то немедля подвергнутся нападению другого. Интересы справедливости и веры совершенно потерялись из виду, пока придворные интриганы разыгрывали в миниатюре прославленные сражения, каким еще предстояло греметь на море и полях Европы.

И было две великие загадки: король, готовый вступить союз с кем угодно, лишь бы новый друг заплатит сумму достаточную, чтобы ее хватало на увеселения, и лорд Кларендон, противившийся всем иностранным союзам, ибо полагал, что трон его величества еще столь непрочен, что малейшее колебание на континенте низвергнет его безвозвратно. Его взгляды возобладали в 1662 году, но другие, такие как лорд Бристоль, держались другого мнения - или опасаясь, что славные победы в чужих землях усилят монархию, или втайне уповая на возможности, какие открылись бы перед ними в случае поражения. Потому что многие желали падения Кларендона и трудились без устали, дабы его низвергнуть. Военное поражение разрушило бы его карьеру лучше всего другого, и не сомневаюсь, не один добрый слуга короля лежал по ночам без сна, на него уповая.

Пока же величайшим оружием в руках врагов Кларендона было возмутительное поведение его дочери, которое менее полугода назад потрясло двор и серьезно подорвало положение лорда-канцлера. Негодница сочеталась браком с братом короля, герцогом Йоркским, не потрудившись прежде получить на то дозволение. Не возымело значения ни то, что ко времени церемонии девица была в тягости, ни то, что сам Кларендон питал глубокое отвращение к герцогу Йоркскому и сам был обманут не менее короля. Над королевской властью надсмеялись, и король лишился самого своего ценного козыря в дипломатической игре: брак с герцогом стал бы важным побуждением для заключения союза. Поговаривали, будто сам Кларендон запрещал даже заводить об этом разговор в своем присутствии и всечасно молится, чтобы королева принесла наследника, дабы сам он был очищен от подозрений в том, что будто пытается возвести на трон свою дочь, а это, несомненно, случилось бы, останься король без законного потомства. Такое не скоро прощается, и враги Кларендона, и прежде всего лорд Бристоль, самый острый ум из них всех, позаботились, чтобы эта история не забылась.

Подобные интриги сильных и кичливых мира сего не слишком привлекали мое внимание, это было, вероятно, безрассудством с моей стороны, ведь, придавай я больше веса подробностям этих перепалок, я почерпнул бы из них немало полезного. Я же был тогда слишком далек от понимания, что придворные интриги имеют прямое отношение к тому, что я расследовал, и что не будь их, у меня отпала бы причина для многих тревог. Это, однако, станет ясным в надлежащем месте. В то время я со всей скромностью видел себя слугой - быть может, влиятельным, но все же далеким от придворных баталий и не помышляющим воздействовать на государственную политику. Моим делом было рассказывать моим хозяевам тайную историю королевства с тем, чтобы решения, буде им так угодно, они принимали достаточно осведомленными. Здесь я имел истинное влияние: сбор сведений - матерь предотвращения, а меры подавления оставались далеки от совершенства. Городские стены повсюду ровняли с землей, но недостаточно быстро; сектантов всех мастей подвергали арестам и штрафам, но неизменно появлялись все новые, а более хитрые научились скрытности.

Всякий, читающий эту рукопись, вправе спросить, почему я уделял столько внимания Марко да Кола, ведь я не привел пока достаточных объяснений, почему столько трудов употребил на сбор сведений о нем. Тогда он еще представлял для меня лишь мимолетный интерес, был одной из линий розысков, какие предпринимают лишь из тщательности: меня подстегивало тогда только любопытство, ведь расследовать, по сути, было еще нечего. Да, я установил, что, возможно, существует связующее звено между изгнанниками и испанцами, и Марко да Кола и его семья являлись этим звеном. У меня имелось неподдающееся прочтению письмо, удивительно похожее на другой документ, написанный тремя годами ранее. И наконец, у меня была загадка самого да Кола, ибо я никак не мог понять, как вышло, что его военное прошлое не стало известно за многие месяцы, какие он провел в Нидерландах? Не мог я понять также, почему его отец, человек, известный деловой хваткой, с готовностью избавил единственного своего возможного наследника от обязательств по отношению к семье. Молодой Кола не только был, по всей видимости, нисколько не занят торговыми делами, он не был даже женат.

Таков был итог моих размышлений, и я поделился ими с мистером Уильямсом, моим другом-купцом, когда повстречал его на следующий день по прибытии в Лондон в начале 1663 года.

- Позвольте предложить вам трудный случай как человеку, много повидавшему на своем веку, - сказал я. - Положим, из-за того, что война закрыла порты, вы лишились главных рынков и торговых партнеров. У вас есть три дочери, одна из которых уже состоит в браке, а две другие вскоре достигнут брачного возраста. У вас только один сын, который может служить вам опорой. Какую тактику вы изберете, дабы упрочить и расширить свое дело.

- Как только перестану поддаваться панике и молиться о том, чтоб мне улыбнулась Фортуна? - с улыбкой спросил он - но вообразить обстоятельства и худшие, но таких не много.

- Положим, по природе своей вы человек спокойный и уравновешенный. Что бы вы сделали?

- Дайте подумать. Многое зависит от товаров и денежных сумм, какие есть в моем распоряжении, и, разумеется, отношений с близкими. Станет ли семья мне помогать? Это может отвратить надвигающуюся катастрофу и дать мне время оправиться. Но хотя это обеспечивает мне пространство для маневра, затруднений моих это не разрешит. Очевидно, мне придется искать новые рынки, но для того, чтобы освоить новый порт, требуется капитал, ведь зачастую приходится продавать в убыток, дабы утвердиться. Идем дальше. Самым простым выходом было бы заручиться поддержкой другого семейства. Вы жените сына, если ваше положение крепко, или отдаете дочь, если ваше положение слабо. Состояние дел, какое вы описали, требует выгодно женить сына, поскольку это привлечет в дело капитал. Однако положение ваше неблагоприятно, потому что вам нужны рынки, а это предполагает, что придется также отдать и дочь.

- А где взять деньги для приданого? Любой возможный союзник немедленно догадается, что вы стеснены в средствах, и станет добиваться кабальной сделки.

Мистер Уильяме согласно кивнул:

- В этом вся соль. Окажись я в таком затруднении, я подумал бы о том, чтобы найти сыну невесту как можно богаче, после чего немедля употребил бы ее приданое на то, чтобы выдать дочь за купца со связями. Если посчастливится, в моей семье может остаться небольшой резервный капитал, в противном случае мне, возможно, придется занимать под проценты, чтобы покрыть разницу. Но если мое дело оправится, выплатить долг не составит труда. Подобная тактика не обязательно приносит успех, но предлагает наилучшие возможности. Зачем нам еще сыновья, если не для подобных целей?

- А если бы я сказал, что наш купец не только не собирается женить сына, но позволил ему скитаться по Европе, где он не просто находится вне пределов досягаемости, но и оттягивает на себя существенные суммы?

- Тогда я серьезно отсоветовал бы вкладывать деньги в любое из его предприятий. Прав ли я буду, предположив, что вас по-прежнему занимает дом да Кола?

С великой неохотой я кивнул. Мне не хотелось во всем доверяться мистеру Уильямсу, но он был слишком проницателен, чтобы позволить обвести себя вокруг пальца, и честное признание, счел я, должно связать его обязательством молчать.

- Только не думайте, будто подобные вопросы не приходили голову и нам, - продолжал он.

- Нам?

- Нам коммерсантам. Мы ревниво собираем новости о наших конкурентах и, сколь ни прискорбно это признавать, радуемся услышав о разорении соперника. Лучшим среди нас это служит напоминанием, что такая судьба может постигнуть каждого. Достаточно малейшей неудачи, чтобы богатство обратилось в прах. Одна буря, одна непредвиденная война могут обернуться поправимым бедствием.

- На этот счет будьте покойны, - заверил его я. - Погоду предсказывать я не возьмусь, но война не застанет вас врасплох пока я в силах вам помочь.

- Благодарю судьбу. Я жду груз из Гамбурга на следующей неделе. Мне бы хотелось, чтобы он прибыл в безопасности.

- Насколько мне известно, вряд ли голландским пиратам в ближайшее время позволят бесчинствовать в Северном море. Но предусмотрительность требует, предвосхищая события, остерегаться подобных беззаконий.

- Поверьте, я принял все меры предосторожности. Одинокий капер мне не страшен.

- Отлично. А теперь давайте вернемся к Кола. Так что говорит купеческое товарищество?

- В двух словах: дела отца плохи и с каждым днем идут все хуже. Он понес слишком большие убытки на Востоке, где его пощипали турки; Крит почитай что потерян; он предпринял храбрую попытку открыть новую контору в Лондоне, но дело расстроилось после смерти его агента и дерзости его английского компаньона, присвоившего все себе. И ходят слухи, будто он продает корабли, чтобы собрать денег. Три года назад его флот состоял примерно из тридцати кораблей, теперь он сократился почти до двадцати. И его склады в Венеции забиты товарами, иными словами, деньги плесневеют без дела. Если он их не продаст, то не сможет расплатиться с кредиторами. А тогда ему конец.

- Он на хорошем счету?

- Все на хорошем счету, пока платят по счетам, простите мне мой каламбур.

- Так как же объяснить поступки отца? Или сына?

- Никак. Репутация у него отличная, поэтому я вынужден предположить, что в этом деле замешано нечто большее, чем доходит до сплетников из кофеен вроде меня. Ума не приложу, в чем тут дело. Но будьте покойны, как только узнаю, немедля вам сообщу.

Я поблагодарил его и удалился. Меня порадовало, что я столь верно расценил происходящее, но я ни на йоту не приблизился к решению занимавшей меня загадки.

Следующая крупица сведений, позволившая мне продвинуться в расследовании, явилась плодом моих трудов на ниве Королевского Общества и попала ко мне еще через дней десять, и скорее милость Божьей, нежели вследствие моих собственных усилий. По счастью мои мысли в ту пору занимало другое, иначе мой характер сильно испортился бы. Раздражительность - великий недостаток, и эту небольшую слабость я всегда тщился преодолеть. \"Блажен, кто ожидает\" (Книга пророка Даниила, 12:12), - говорит священное Писание, я на память знаю это изречение, но с годами мне все труднее ему следовать.

Я уже писал об этом августейшем Обществе и упомянул, как сношения с людьми любознательными по всему миру помогали мне в моих трудах. Первоначально я взял на себя обязанность секретаря по корреспонденции, но нашел прочие мои обязательства обременительными и постепенно передал пост мистеру Генри Ольденбургу, в ком отсутствие склонности к опытам уравновешивалось приятной способностью поощрять к ученым изысканиям других. Он заглянул ко мне однажды утром, чтобы обсудить последнюю корреспонденцию, ведь правильно поданное уведомление об опытах и открытиях - лучшее средство для того, чтобы дать отпор жадным иностранцам, пытающимся присвоить себе незаслуженную славу. Репутация Общества есть честь страны, а безотлагательное установление первенства - насущная необходимость.

Позволю себе заметить, что эта процедура разоблачает лживость жалоб Кола, дескать, его обманули в истории с переливанием крови. Ведь установлено (и не нами), что первоочередность определяется оповещением об открытии. Лоуэр это сделал, а Кола - нет. К тому же он не в силах представить какие-либо доказательства, подтверждающие его притязания, в то время как Лоуэр может не только предъявить письма, объявляющие о сделанном открытии, но и обратиться за ручательством к людям безукоризненной честности, таким как сэр Кристофер Рен. Дабы показать наглядно мою беспристрастность в этом деле, могу также сослаться на прецедент мистера Лейбница, который предъявил свои права на новый метод интерполяции - через сопоставление серий дифференциалов. Узнав, что Рено уже описал сходный ход мысли в письме Мерсенну, Лейбниц без промедления отказался от притязаний на первенство: он согласился с тем, что предание огласке имеет решающее значение. Таким образом, жалобы Колы не имеют под собой основания, ибо не важно, кто поставил опыт первым. Он не только не оповестил о своем открытии, но первоначальный его опыт был поставлен втайне и завершился смертью пациентки. Лоуэр, напротив, не только проделал свой опыт при свидетелях, он со временем показал его всему Обществу и сделал это задолго до того, как из Венеции донесся хотя бы писк протеста.

В тот день мы с Ольденбургом в полном согласии обсудили вопросы о членстве и устав и лишь затем перешли к делам более житейским. И туг меня ждало огромное потрясение.

- Кстати, я слышал о чрезвычайно интересном молодом человеке, которого рано или поздно можно будет принять в члены-корреспонденты, ибо он венецианец. Как вам известно, нам не хватает полезных связей с пытливыми умами этой Республики.

Это искренне меня порадовало и не вызвало никаких подозрений, так как Ольденбург всегда рьяно выискивал новые способы объединить философов всех стран и сделать оригинальные поиски одного известными всем.

- Рад слышать об этом, - сказал я. - И кто этот юноша?

- Я узнал о нем от доктора Сильвия, - ответил он, - ведь юноша учился у этого великого человека и снискал признание своих дарований. Его фамилия Кола, он состоятельный молодой человек из хорошей семьи.

Я выразил величайший интерес.

- И что еще лучше, он вскоре прибудет в Англию, и нам представится возможность поговорить с ним и самим убедиться в его качествах.

- Так сообщил Сильвий? Он приезжает в Англию?

- По-видимому, да. Он намерен прибыть в следующем месяце. Я намерен написать ему письмо, в котором буду обещать ему радушный прием.

- Нет, - возразил я, - не делайте этого. Я восхищаюсь познаниями Сильвия, но не его умением разбираться в людях. Если вы пошлете этому юноше приглашение, а он окажется невысоких способностей, мы можем оказаться в неловком положении ведь будет оскорблением, если после такого письма мы не изберем его членом нашего Общества. Мы еще успеем отыскать его и сможем без спешки познакомиться с ним.

Ольденбург согласился на это без возражений, и из дальнейшей предосторожности я взял письмо Сильвия, чтобы внимательно перечесть его. Подробностей в письме не приводилось, но я отметил слова о том, что Кола должен приехать в Англию по \"неотложному делу\". Так чем могло быть это дело? Торговлей он не занимался, а желание ознакомиться с нашими краями едва ли можно назвать неотложным делом. Так зачем приезжает сюда этот бывший солдат?

Следующий день подарил мне разгадку.

Глава шестая

Преподобный доктор и достопочтенный учитель.

(так начиналось письмо Мэтью)

Пишу я в большой спешке, ибо получил новости, какие могут показаться Вам крайне важными. Я завоевал доверие слуг в испанском посольстве и горжусь тем, что узнал многие тайны. Если меня обличат, жизни моей настанет конец, но ценность сведений такова, что я не должен останавливаться перед опасностью.

Не могу только сказать с точностью, какие тут строят планы, потому что слушаю только сплетни, но слуги всегда знают более, чем им положено, и более, чем подозревают их господа, а здесь твердят, что в апреле месяце нашей стране нанесут ужасный удар. Сеньор де Гамapрa, сдается, готовил его уже давно и делал это рука об руку с титулованными особами в самой Англии, и его происки вот-вот дадут плоды. Более мне не удалось разведать, потому что есть предел даже знаниям служанок, но, может статься, я узнаю после.

Должен сказать вам, сударь, что считаю ваши подозрения относительно Марко да Кола заблуждением, ибо он действительно на редкость благожелательный, и никакой воинственности я в нем не заметил вовсе; напротив, он словно бы создан для празднеств и увеселений, и щедрость его (как могу засвидетельствовать я сам) поистине велика. Я еще не встречал джентльмена более доброго и менее скрытного, нежели он. Скажу больше он, по всей видимости, вскоре от нас уедет и намерен через несколько дней задать прощальный пир с музыкой и танцами, на который пригласил меня как особо дорогого гостя, столь велик был мой успех в снискании его расположения. Он оказывает мне большую честь, держа меня при себе, и уверен, вы согласитесь, - это лучшее для меня место, если мне следует разузнать, желает ли он нам зла.

Прошу простить меня, сударь, но более прибавить мне нечего, боюсь, мои расспросы навлекут на меня подозрения, если я стану продолжать их.

Мои гнев и смятение по прочтении этого образчика юношеского безрассудства поистине не знали границ, хотя я не мог бы сказать, на кого я гневался сильнее - на Мэтью за его глупость или на этого Кола, который так мерзко втерся к нему в доверие и заручился его привязанностью. Сам я никогда не дозволял мальчику подобных развлечений, ибо они греховны и развращают неокрепший ум быстрее любой другой ошибки воспитания. Я же пекся о его душе и знал, что какие бы препоны ни чинило естественное легкомыслие юности, труд и внушение чувства долга и более уместны, и принесут большее вознаграждение. То, что Кола прибег к низким уловкам, дабы отвратить его от добродетели (и, как я страшился, от меня), вызвало во мне великий гнев, ведь я понимал, как легко это было - столь же легко, сколь трудно остаться непреклонным, когда единственным моим желанием было видеть улыбку радости на его лице. Но я - не Кола и не хотел покупать его привязанность.

Была тут опасность и иного рода: к подобным ухищрениям Кола прибег, дабы одурманить разум и чувства Мэтью, и это тревожило меня, ибо даже на расстоянии я понимал, насколько ошибочны заверения Мэтью относительно Кола: из слов Ольденбурга мне и так уже было известно, что тот приедет в Англию. А удар, о котором мне писал мой мальчик, был намечен на дни сразу после его прибытия на наши берега. Нетрудно было связать два этих факта, и я понял, что времени у меня в распоряжении много меньше, чем я рассчитывал. Я был словно новичок за шахматной доской, и фигуры моего противника медленно надвигались на мои, выстраиваясь для нападения, каковое, когда настанет время, будет столь же необоримым, сколь и внезапным. Узнавая каждое новое обстоятельство, я думал, что, будь у меня больше сведений, я мог бы распутать все дело, но всякий раз, когда ко мне попадала еще крупица сведений, ее оказывалось недостаточно. Я знал о существовании заговора и приблизительный срок, когда будет нанесен удар, и хотя его устроитель был мне известен, цели этого заговора и лица, стоящие за ним, оставались неведомы.

Могу сказать, что почитал себя тогда одиноким в моих размышлениях, так как был принужден обдумывать великие дела без совета других, которые умерили бы ход моей мысли и отточили бы мои доводы. В конце концов я решил представить мое дело другому лицу и тщательно обдумал, кого избрать в наперсники. Разумеется, в то время я не мог говорить откровенно с мистером Беннетом, не мог допустить и мысли о том, чтобы обратиться к кому-то из старой службы Турлоу, ведь кто знает, какой хозяин оплачивает теперь их преданность? Я чувствовал себя совершенно одиноким в подозрительном и полном опасностей мире, ибо мало было тех, кто хотя бы скрытно не сочувствовал той или другой стороне.

И потому я обратился к Роберту Бойлю, человеку слишком возвышенного склада ума, чтобы заниматься политикой, слишком благородных целей, чтобы стать на какую-то одну сторону, и известному чрезвычайным благоразумием и сдержанностью во всем. Я питал тогда и питаю до сих пор глубочайшее почтение к его хитроумию и благочестию, хотя должен сказать, что его слава стократно превышает его достижения. И тем не менее он был наилучшим заступником новой учености, потому что его аскетическая натура, его осмотрительное продвижение и проникновенная набожность не позволяли ни единому человеку с легкостью обвинить наше Общество, будто оно укрывает под своей сенью крамольные и нечестивые заблуждения. Мистер Бойль (который, думаю, под маской степенности скрывал некоторую наивность) полагал, что новая наука пойдет рука об руку с религией и непреложные истины Библии получат рациональное подтверждение.

Я же, напротив, придерживался взгляда, что она станет беспримерно мощным оружием в руках безбожников, ибо вскоре они примутся настаивать на том, чтобы и Бога подвергнуть испытанию экперименталистским опытом, и если его нельзя свести к теореме то, скажут они, это доказывает, что Его не существует вовсе.

Бойль ошибался, но, признаю, делал это из наилучших побуждений, и этот диспут между нами не пробил бреши в нашей дружбе которая, пусть и не теплая, была самого продолжительного свойства. Он происходил из знатной семьи и был гармоничного (хотя слабого) сложения и имел порядочное образование, все это расцвело красой непревзойденного суждения, которое никогда не склонялось под гнетом своекорыстных соображении. Я послал ему письмо в лондонский дом его сестры и, пригласив к себе, угостил прекрасным обедом из устриц, барашка, куропатки и пудинга, после чего попросил считать нашу беседу конфиденциальной.

Он молча слушал, а я возводил перед ним - в больших подробностях, чем первоначально намеревался, - все здание намеков и подозрении, которые так тревожили меня.

- Я весьма польщен, - сказал он, когда я закончил, - что вы почтили меня подобным доверием, но мне не совсем ясно, чего вы от меня хотите.

- Мне нужно ваше мнение, - сказал я - У меня имеются некоторые факты и частичная гипотеза, коей они ни в коей мере не противоречат. Но также и не подтверждают ее. Можете ли вы найти альтернативу, в которую эти факты укладывались бы столь же хорошо?

- Позвольте, я обдумаю. Итак, вам известно, что этот итальянец знаком и со смутьянами, и с испанцами. Вам известно, что в следующем месяце он прибудет к нам. Таковы ваши основные, хотя и не единственные факты. Вы полагаете, что он прибудет сюда со злыми намерениями; такова ваша гипотеза. Вам неизвестно, с какими именно.

Я кивнул.

- Тогда давайте посмотрим, нет ли альтернативы, которая могла бы заменить основную вашу гипотезу. Начнем с предположения, что этот Кола действительно тот, кем представляется: молодой джентльмен, который путешествует по миру и никакого касательства к политике не имеет. Он заводит дружбу с английскими изгнанниками, потому что с ними его свел случай. Он знаком с испанскими вельможами, потому что он джентльмен и происходит из богатой венецианской семьи. Он намерен приехать в Англию, потому что желает узнать нас поближе. Следовательно, он совершенно безобиден.

- Вы упускаете второстепенные факты, - возразил я, - которые усиливают один вывод, но ослабляют другой. Кола - старший сын купца, испытывающего серьезные затруднения, на первом месте для него должны стоять обязательства перед семьей, а он проводит время в Нидерландах и транжирит деньги на праздные увеселения. Такому поведению нужно серьезное основание, которое объясняется моей гипотезой, но не вашей. До своего прибытия в Лейден он не имел имени в ученых кругах, зато был известен отвагой и воинской доблестью. В вашей гипотезе мы должны учесть удивительную перемену в характере, в моей такой необходимости нет. И вы не принимаете во внимание главного, а именно: он был получателем письма, написанного тайнописью, какую до того использовал предатель из стана короля. Невинные путешественники, ведомые любознательностью, нечасто получают подобные послания.

Бойль кивнул и принял мой контраргумент.

- Превосходно, - сказал он. - Согласен, ваша гипотеза стройнее моей и потому получает преимущество. Тогда я оспорю ваш вывод. Допустим, приезд Кола таит в себе возможную угрозу, приводит ли это к неизбежному выводу, что угроза осуществится? Если я правильно понимаю, у вас нет предположений, что может сделать этот человек, приехав сюда. Что столь опасного может совершить один человек?

- Сообщить что-либо, сделать что-либо или стать посредником, - ответил я. - Это - единственные возможные виды действий. Опасность, какую он представляет, относится к одной из этих категорий. Под посредничеством я подразумеваю, что он может привезти деньги или послание или увезти то или другое. Я не думаю, что дело обстоит так, ведь и у крамольников, и у испанцев достаточно возможностей провезти что-либо, не прибегая к услугам этого человека. Сходным образом не могу вообразить себе, какое его сообщение явилось бы угрозой и что потребовало бы его присутствия в нашей стране. И потому остаются поступки. Скажите, сударь, каким поступком один человек может поставить под угрозу наше королевство, если, как представляется, тут замешана его профессия?

Бойль поглядел на меня, но не отважился ответить.

- Вам, как и мне, известно, - продолжал я, - одно отличает солдата от всех прочих: он убивает. Но один не в силах убить многих. А если речь идет о немногих, это должен быть кто-то крайне важный, чтобы его смерть явилась великим потрясением.

Я излагаю эту беседу (вкратце, ибо продолжалась она много часов), дабы показать, что мои страхи не были измышлением разума, питающего подозрения ко всем и вся и видя опасности в каждой тени. Ни одна иная гипотеза не объясняла все обстоятельства столь полно, и ни одну другую не следовало рассматривать прежде, чем будет отвергнута эта. Таково правило ученого опыта, и к политике оно применимо в той же мере, в какой применимо к математике или врачеванию. Я предъявил свои доводы Бойлю, и он не смог найти иного приемлемого объяснения и принужден был согласиться, что моя гипотеза много лучше отвечает имеющимся фактам. Я не верил, что достиг неопровержимой достоверности, на такую доблесть способен претендовать лишь схоласт. Но я мог претендовать на вероятность достаточно существенную, чтобы оправдать мои тревоги.

Нанесите рану телу, и она вскоре исцелится, пусть даже будет глубокой. Но достанет лишь малого удара в сердце, и последствия будут трагичны. А живым сердцем королевства был король. Один человек в силах погубить все, и целая армия тут бесполезна.

Чтоб такое не показалось неправдоподобным, а страхи мои - чрезмерными, прошу, вспомните, сколько подобных убийств видим мы в истории последних десятилетий. Не более полувека назад великий государственный муж, король Франции Генрих IV, был убит ударом кинжала, как до него принц Оранский и Генрих II. Менее сорока лет назад герцог Бекингемский пал от руки собственного слуги; \"судебное убийство\" оборвало жизни графа Стэффордского, архиепископа Лода и мученика Карла I, будь благословенно его имя. Я сам раскрыл немало заговоров-покушений на жизнь Кромвеля, и даже лорд-канцлер в изгнании одобрил убийство послов Английской Республики в Гааге и Мадриде. Государственная политика пропитана кровью, и умерщвление короля вызвало бы во многих сердцах отвращения не более, чем забой скота. Мы свыклись с самыми вопиющими грехами и считали их орудием политики.

Теперь я знал, что открытый мной заговор не был затеей фанатиков, чья роль свелась бы, вероятно, к тому, чтобы принять на себя вину за злодеяние, совершенное ради выгоды других лиц. А эти \"другие\" были не кем иным, как испанцами, и главнейшей их целью было лишить Англию ее свобод и вернуть нашу страну под ярмо Рима. Убейте короля, и на трон взойдет его брат, ярый католик. И тут же он поклянется отомстить подлым убийцам возлюбленного брата Карла. Он обвинит фанатиков-пуритан и примется искоренять их. И вот умеренность забыта, и к власти вновь приходят сторонники крайностей. Плодом станет война, в которой англичанин вновь поднимется на англичанина. Однако на сей раз война будет еще более ужасна, ибо католики призовут на помощь своих испанских хозяев, и французы почтут себя вынужденными вмешаться. И воплотится ужас всех государей со времен Елизаветы - этот остров станет ареной борьбы европейских держав.

Последнему у меня не было прямых доказательств, однако это было разумным истолкованием фактов, какие имелись в моем распоряжении логика позволяет нам предвидеть будущее или наиболее вероятный ход событий. В математике мы можем вообразить себе линию, а затем силой рациональной мысли продлить ее далее, в саму бесконечность, так же и в политике возможно предполагать действия и предугадывать их последствия. Если принять мою основную гипотезу - а она выдержала критику Бойля и мое бесстрастное рассмотрение, - то она предполагала достоверные плоды и выводы. Я изложил эти возможности для того, чтобы разъяснить мои опасения. Признаю, в отдельных частностях и догадках я ошибался и в положенном месте безжалостно изложу мои ошибки, но все же я утверждаю, что в целом моя гипотеза была верна и потому способна изменяться, не утрачивая действенность.

Мэтью, я был уверен, не мог узнать ничего нового в Гааге. Благосклонность Кола одурачила его, и он не замечал улик, какие, несомненно, были у него перед глазами. Я тревожился за него, ибо он подвергал свою жизнь опасности, и желал как можно скорее удалить его от Кола. И тревога эта не была неуместной, так как Господь послал мне ужасающее сонное видение, подтвердившее основательность моих опасений. Обычно я не слишком доверяю такой чепухе, да и сны вижу лишь изредка, но этот был столь явно божественным в своей первопричине и столь ясно предсказывал будущее, что даже я не решился оставить его без внимания.

Хотя я еще не получил письма Мэтью о пирушке, пирушка эта явилась мне во сне, и позднее я узнал, что она была устроена в ту самую ночь. И была она на Олимпе, и Мэтью прислуживал богам, а те потчевали его всевозможными яствами и вином, пока он не напился допьяна. И тогда единственный смертный за столом, в котором я узнал Кола, пусть никогда и не видел его лица, подкрался к нему и пронзил его сзади - и не единожды вонзил ему в живот острый меч, пока Мэтью не вскричал от тяжкой боли. Я же был в другом покое и видел все, но не мог пошевелиться, а только приказывал Мэтью бежать. Но он меня не слушал.

Проснулся я в горьком страхе, зная, что надвигается ужаснейшая опасность, но уповал на то, что Мэтью в безопасности, и тревожился без конца, пока не узнал, что он жив и здоров. Я полагал, что Кола уже на пути в Англию, но не мог с точностью открыть его местонахождение, столь скудны были доступные мне средства. Мне также следовало решить, не послать ли письмо с предостережением его величеству, но я отказался от этого, так как знал, что оно не будет воспринято серьезно. Наш король был человек отважный, если не сказать отчаянный, и столь долго жил в страхе перед внезапным ударом в спину, что этот довод не мог более отвратить его от приверженности к развлечениям. И что мог я сказать? \"Ваше величество, мной открыт заговор с целью умертвить вас, дабы ваш брат занял ваше место\"? Без доказательств подобное утверждение лишило бы меня - по меньшей мере - моих пенсии и места. Диагональ прямоугольника непропорциональна его сторонам - я принимаю это не на веру, но принимаю потому, что это возможно доказать, и если эту мою теорию я мог развивать лучше любого другого, я пока не мог предоставить доказательств.

Неделю спустя Мэтью вернулся в Англию и рассказал мне, что Марко да Кола действительно покинул Нидерланды, но куда направился, неизвестно. Более того, у итальянца было преимущество в десять дней, так как Мэтью еще несколько дней после прощальной пирушки не мог найти корабля в Англию и (как я подозревал) настолько убедил себя в безвредности Кола, что не спешил возвратиться ко мне.

Сколь бы ни был я разочарован и озабочен, само присутствие Мэтью в моей комнате облегчило мне душу. Умный взгляд, придававший такую красоту его лицу, возбудил во мне всю прежнюю теплоту, остуженную разлукой, меня нисколько не удивляло, что Кола проникся к нему привязанностью и удерживал его при себе. Я возблагодарил Бога за счастливое возвращение моего дорогого мальчика и молился, чтобы все мои страхи оказались пустыми призраками, порожденными смятенным и встревоженным умом и не имеющими под собой оснований.

Но я был быстро выведен из заблуждения, ибо, когда я сурово пожурил мальчика за слабость и сказал ему, что он, безусловно, ошибся в итальянце, впервые за время нашего знакомства он отказался склониться перед моим превосходством и без обиняков объявил мне, что не прав я.

- Откуда вам знать? - спросит он - Вы никогда не встречали этого человека, и у вас нет доказательств, одни только подозрения, говорю вам, я знаю его, я провел с ним многие часы в приятнейшей беседе, и он не опасен ни вам, ни кому другому.

- Тебя обманули, Мэтью, - ответил я - Ты не знаешь того, что известно мне.

- Так скажите мне.

- Нет. Это государственные дела и тебя не касаются. Твой долг - без возражений принять мои слова на веру и не обманываться, считая человека безвредным лишь потому, что он осыпает тебя подарками и любезностями.

- Вы думаете, он купил мою дружбу? Вы считаете меня таким глупцом? Потому что сами всегда меня только порицаете, а единственным вашим даром были побои, когда я допускал ошибку.

- Я думаю, что ты молод и неопытен, - сказал я, теперь уже не сомневаясь, что сбываются худшие мои страхи. - Тебе следует помнить, что я забочусь о твоем благе. Но я прощаю тебе твои слова.

- Мне не нужно ваше прощение. Я сделал все, что вы просили, и даже больше. Это вам, облыжно обвиняющему всех, следует просить прощения.

Велико было искушение ударить его, но я сдержался и попытался положить конец ненужному препирательству, которое было столь же глупо, сколь и неуместно.

- Я не стану оправдываться перед тобой, скажу лишь, что когда смогу рассказать тебе все, то сделаю это, и ты поймешь, как ошибался. Полноте, Мэтью, мой мальчик. Ты только что приехал, а мы ссоримся. Не пристало так начинать. Садись же, налей себе кубок и расскажи мне о своих приключениях. Я истинно хочу обо всем услышать.

Постепенно он успокоился, поддался на увещевания и сел подле меня, и мало-помалу мы возобновили прежнюю нашу дружбу и провели следующие несколько часов в приятном уединении. Он поведал мне о своих странствиях, услаждая мой слух своей наблюдательностью и способностью без отступлений переходить к сути дела, хотя и ничего не сказал о прощании с Кола, а я нашел, что мне не хочется расспрашивать его об этом. В ответ я рассказал ему, как проводил время в его отсутствие, о книгах, какие прочел, разъясняя важность споров и диспутов, чего (я признаю) не делал никогда прежде. Когда в тот вечер он ушел от меня, я возблагодарил Господа за такого товарища, ибо без него моя жизнь была бы поистине пуста. Но на сердце у меня было неспокойно, так как в первый раз я не смог приказать и вынужден был просить его дружбы. Он подарил мне ее, но я не знал, могу ли я рассчитывать на нее вечно. Я знал, что вскоре мне придется восстановить должный порядок и напомнить ему о подчиненности его положения, дабы он не возгордился. Эта мысль приглушила мою радость, а потом, когда я обдумал рассказанное им, эта радость омрачилась еще более.

Я был уверен, что Кола уже в Англии, а если нет, то на пути сюда и, по всей вероятности, прибудет еще до того, когда я сумею снова напасть на его след. Каковы бы ни были намерения итальянца, я уповал, что он не приступит к действиям немедленно.

На следующее утро я отослал Мэтью к его друзьям в восточном Смитфилде. Ничего обнадеживающего я от этой поездки я не желал, и не слишком был разочарован, когда мой мальчик сообщил, что там ничего не слышали, но это был очевидный шаг и один из немногих, какие я мог сделать с легким сердцем. Затем я переговорил со своими знакомыми среди купцов, расспрашивая с наивозможной околичностью, какую допускала спешность не знают ли они чего-либо о корабле, который привез на наши берега одинокого путешественника - итальянца, испанца, француза. Кола мог выдать себя за любого из них, а многие моряки не потрудились бы заметить разницу. И вновь надежды мои были невелики, и вновь я не узнал ничего интересного. Уверенности у меня не было, но я полагал, что он сойдет на берег в одном из малых портов восточной Англии, и если в его распоряжении имелись испанские деньги, он вполне мог нанять судно для этой цели.

На этом все доступные мне средства исчерпались. Я мог бы, разумеется, написать начальнику каждого порта в восточной Англии, пусть мой интерес и стал бы повсеместно известен. Их ответы пришли бы не ранее чем через месяц, но даже и тогда я не смог бы определить, не будучи лично знаком с моими корреспондентами, насколько они полезны. Что еще мне оставалось делать? Ходить по улицам Лондона в надежде узнать человека, которого я никогда прежде не видел и который никому в этой стране не знаком? Сидеть в своем кабинете и уповать на то, что он как-либо проявит себя, прежде чем исполнит задуманное?

Ни тот, ни другой выбор не представлялся мне разумным, и потому с величайшей неохотой я решил сам возбудить некий отклик, который отпугнул бы его или заставил бы выйти на свет. Это был тонко рассчитанный шаг, но успех он принес бы только в том случае, если бы дал один единственный определенный результат. Я был подобен эксперименталисту, который, создав теорию, производит опыт, дабы подтвердить ее. Но мне было отказано в доступной любому натурфилософу роскоши производить опыты и строить гипотезы, основываясь на том, что он видел собственными глазами.

Целый день я взвешивал все \"за\" и \"против\", прежде чем заключить, что иного выхода у меня нет, и когда представилась возможность, приступил к моему опыту без колебаний. Предстояло собрание Общества на котором следовало обсудить многие важные материи, завершался же вечер публичным живосечением собаки. Подобные опыты всегда вызывают живой интерес, и боюсь, некоторые эскулапы проводят их ради развлечения собрания, нежели ради практической пользы.

Но всегда находились многие, кто желал бы присутствовать: гостей поощряли распространять славу наших трудов, а после Общество всегда было неизменно веселым и непринужденным. Я немедля попросил мистера Ольденбурга оказать мне услугу и пригласить сеньора де Моледи быть почетным гостем внушив этому господину, что его присутствие будет высоко оценено.

Этот де Моледи представлял в Англии Испанию и был близким другом Карасены, губернатора Испанских Нидерландов и ненавистника всего английского. Невозможно было помыслить, что его оставили в неведении относительно замышляемого покушения на короля пусть даже он был слишком благоразумен, чтобы интересоваться подробностями. Внести переполох в ряды заговорщиков проще всего было взявшись за него. Если мое вмешательство принесет плоды и вызовет полезный отклик, я получу необходимые доказательства и буду наконец в состоянии изложить мои подозрения с надеждой, что мне поверят.

Собрание в тот вечер было многолюдным, хотя послания, прочитанные мистером Ольденбургом по обыкновению тусклым и невыразительным голосом, едва ли заслуживали внимания. Один доклад по геометрии параболы был столь же нелепым, сколь и невнятным. Мое мнение стало решающим, и автор вкупе со своей писаниной без долгих слов был отвергнут. Другой - мистера Рена о солнечных часах - был, как свойственно сообщениям этого прекрасного человека образчиком изящества и отточенной простоты, но существенного значения не имел. Послания заграничных корреспондентов принесли обычный урожай любопытных заметок с примесью напыщенности и логических ошибок. Единственно важной, как мне помнится (и сверившись с протоколом заседания, я вижу, что память мне не изменила), стала превосходная лекция мистера Хука о его опытах с микроскопом собственного изготовления. Какое бы отвращение ни внушала его личность, он был искуснейшим мастером в нашем скромном кружке, тщательным в наблюдении и педантичным в записях. Его открытие целых миров, таящихся в капле простой воды, ошеломило всех нас и подтолкнуло на трогательную речь мистера Годдарда, который пылко ставил Господа, и Его творение, и Его доброту, каковая позволила Его созданиям постичь новое в Его Промысле. На том торжественное заседание завершилось молитвой, и желающие остались поглядеть на опыт с собакой.

По выражению лица де Моледи я понял, что завывания мучаемого животного ему, как и мне, противны, а потому подошел сказать, что никто не почтет оскорблением собранию, если он не станет присутствовать при живосечении. Во всяком случае, я не намерен тут оставаться, и если он пожелает распить со мной бокал вина, я буду весьма польщен.

Он согласился, и я, успев обо всем распорядиться заранее, провел его в комнату, которую Рен держал в Грэшем-колледже, где нас уже ждала добрая мадера.

- Надеюсь, вы не сочтете занятия нас, людей любознательных, чересчур отталкивающими. Знаю, они могут показаться странными, и некоторые считают их нечестивыми.

Мы говорили на латыни, и я с удовольствием нашел, что его беглость в этом благословенном языке не уступала моей. Он показался мне любезнейшим искусителем, и, если все испанцы походят на него, нетрудно понять, как мистер Беннет который придавал такое значение утонченности манер, мог поддаться соблазну полюбить этот народ. Я же был далек от того, чтобы обмануться подобными пустяками, ибо слишком хорошо знал, что прячут за этими прекрасными манерами.

- Напротив, я нашел это в высшей степени поучительным и уповаю, что все любознательные умы христианского мира объединятся в непринужденном общении. У нас в Испании также найдется немало тех, кто питает интерес к подобным опытам, и я с готовностью представил бы их вашему Обществу если вы сочтете это приемлемым.

Я выказал притворный восторг и напомнил себе предупредить мистера Ольденбурга об этой опасности. Испания - страна, где все научные изыскания подвергаются безжалостным гонениям, и полагать, что такие изуверы желают общения с нами, было бы смешно, не будь это столь возмутительно.

- Должен сказать, я рад знакомству с вами, доктор Уоллис, и еще более приятна мне возможность поговорить с вами наедине. Разумеется, я премного о вас наслышан.

- Вы меня удивляете, ваше превосходительство. Не знаю, как мое имя могло достигнуть ваших ушей. Я и не предполагал, что вы питаете интерес к математике.

- Лишь незначительный. Бесспорно, это возвышенное занятие, но я слишком слаб в цифрах.

- Какая жалость. Я давно убедился в том, что логический ход чистой математической мысли - лучшее образование, какого только можно желать.

- В таком случае должен сознаться в собственных недостатках, ибо величайшее мое увлечение - каноническое право. Но я узнал о вас не благодаря вашим познаниям в алгебре. Скорее благодаря вашему дару постижения тайнописи.

- Уверен, все слышанное вами крайне преувеличенно. Я обладаю лишь скромными способностями на этом поприще.

- Ваша слава лучшего криптографа в мире столь велика, что я спрашивал себя, не захотите ли вы поделиться познаниями.

- С кем?

- Со всеми людьми доброй воли, которые жаждут пролить свет во тьму и упрочить мир между всеми христианскими державами.

- Вы хотите сказать, мне следует написать об этом книгу?

- Возможно, и так, - с улыбкой ответил он. - Но книга требует времени и к тому же не принесет вам большой награды. Я думал скорее о том, не захотите ли вы поехать в Брюссель и дать наставления некоторым юношам, которые окажутся, я уверен, лучшими учениками, каких вам доводилось встречать. Разумеется ваши труды будут щедро вознаграждены.

Дерзость испанца меня ошеломила; он с такой непринужденностью и ловкостью подбросил это предложение, оно сорвалось с его уст столь естественно, что даже не вызвало у меня негодования. Разумеется, не было ни малейшего основания полагать, что я стану хотя бы рассматривать подобное предложение; возможно, он это знал. За свою карьеру я таких предложений получал немало и отклонял их все. Даже добрым протестантским державам я отказывал в каком-либо содействии, а недавно отверг намек, что мне следует дать наставления в моем искусстве мистеру Лейбницу. Я всегда был исполнен непреклонной решимости оставить мои познания на службе только моей стране, и никому более, и не дать им попасть в руки той державы, которая может стать ей противником.

- Ваше предложение столь же щедро, сколь мала моя ценность, - ответил я. - Но, боюсь, мои обязанности в университете не позволяют мне путешествовать.

- Какая жалость, - отозвался он без тени разочарования или удивления. Предложение, конечно, остается в силе, буде ваши обстоятельства изменятся.

- Вы оказали мне большую честь, и я чувствую себя обязанным сейчас же отплатить вам за доброту, - сказал я. - Я должен сообщить вам, что ваши враги плетут заговор с целью запятнать вашу репутацию и распространяют для того непристойнейшие слухи.

- И это вы почерпнули из своих занятий?

- Не только. Я знаю многих титулованных особ и часто беседую с ними. Позвольте сказать вам откровенно, сударь, я и впрямь считаю, что вам следует дать возможность защитить себя от досужего злословия. Вы недостаточно долго пробыли в нашем королевстве, чтобы понимать, какую власть имеют слухи в стране, отвыкшей от дисциплины, водворяемой твердой рукой надежного правительства.

- Премного благодарен вам за заботу. Так скажите же, что это за слухи, которых мне следует беречься?

- Поговаривают, что вы не друг нашему монарху и что, постигни его удар судьбы, людям не придется долго искать источника его злоключений.

На эти слова де Моледи кивнул.

- Поистине клевета, - сказал он. - Ибо всем известно, что любовь к вашему королю не знает границ. Разве мы не помогали ему в изгнании, когда он был скитальцем без гроша за душой? Разве не предоставили мы ему и его друзьям пенсии и кров? Разве не рискнули войной с Кромвелем из-за того, что отказывались отречься от нашего долга перед вашим королем?

- Лишь немногие, - сказал я, - помнят былое добро. В природе человеческой - подозревать в ближних худшее.

- И человек, такой как вы, действительно питает подобные подозрения?

- Я не могу поверить, будто кто-либо может злоумышлять против человека, столь явно возлюбленного Господом.

- Это правда. Великая трудность заключается в том, что такую ложь трудно опровергнуть, особенно если иные злонамеренно распространяют ее.

- Но опровергнуть ее должно, - сказал я. - Могу ли я говорить откровенно?

Он дал свое согласие.

- Подобные наветы, если не положить им конец, нанесут немалый урон при дворе интересам вашим и ваших друзей.

- И вы предлагаете свое содействие? Простите мне мои слова, но я не ожидал такого великодушия от вас, тем более что ваши взгляды хорошо известны.

- Я открыто признаю, что не питаю большой любви к вашей стране. Многих ваших соотечественников я глубоко почитаю, но ваши интересы и наши обречены противоречить друг другу. Однако то же самое я могу сказать и о Франции. Благоденствие Англии всегда должно заключаться в том, чтобы не дать захватить господство в наших умах иноземной державе. Многие десятилетия такова была политика мудрейших наших государей, и ее должно продолжить. Когда сильна Франция, нам следует обратить свои взоры к Габсбургам; когда же сильны Габсбурги, нам должно поддерживать Францию.

- Вы говорите и от имени мистера Беннета тоже?

- Я говорю лишь за себя одного. Я - математик, священник и Англичанин. Но я уверен, Вам известно, какое почтение питает к вашей стране мистер Беннет. И ему тоже подобные сплетни не могут пойти на пользу.

Де Моледи встал и с изяществом поклонился.

- Я знаю, что вы человек, кому благодарность может быть предложена на словах, и на словах одних я приношу ее вам. Скажу лишь, что за свое великодушие человек иного склада покинул бы эту комнату много богаче, нежели вошел в нее.

Я облек мое предостережение де Моледи в добрый совет и, как было то в моем обычае, пока слабеющее зрение не свело на нет эту привычку, записал краткий отчет о беседе с ним себе на память. Записка до сих пор еще у меня, и я вижу, что мой совет был целесообразным и мудрым. Впрочем, я не питал особых надежд на то, что ему последуют. Государство подобно большому кораблю с многочисленной командой нелегко изменить однажды взятый курс, даже если подобное изменение необходимо и разумно.

Ответ де Моледи на мой с ним разговор воспоследовал, однако, много скорее и был более резким, чем я мог ожидать. На следующий же вечер в мои дом явился посыльный мистера Беннета с письмом, где сообщалось, что этот государственный муж незамедлительно требует меня к себе.

С нашей предыдущей встречи его положение при дворе стократно улучшилось, и он желал, чтобы все знали, какую власть ему дает титул государственного секретаря по делам Юга. Даже теперь еще опасно сравнивать кого-либо с Кромвелем в пользу последнего, но в великом злодее была простота, тем более внушительная, что была совершенно безыскусной и непритворной. Ибо Кромвель был поистине великим человеком, величайшим, какого знала эта страна. Ясность его ума, его сила и уверенность были таковы, что, родившись человеком благородного сословия, он построил себе королевство, будь он королевского рода, он создал бы себе империю. Три ненавидящих его народа он склонил к совершенному повиновению и правил, опираясь на армию, жаждавшую его гибели, и внушал страх по всему Континенту и за его пределами. Страну он держал за горло и все же не гнушался сам приветствовать посетителя и своими руками налить ему вина. Ему не было нужды в показном великолепии, ибо никто не усомнился бы в его власти. Я однажды сказал об этом лорду Кларендону, и он согласился с моим мнением.

У мистера Беннета не было ни внутренней силы, ни дарований Кромвеля, а вся его значимость не стоила бы и мизинца на руке Протектора. И все же с какой помпезностью держал он себя! Анфилада приемных возросла до поистине испанских пропорций, а раболепие слуг не знало меры, так что человеку простому трудно было подавить чувство некоторого отвращения. Не менее четверти часа занял у меня путь от входа в его покои до самой его милости, к королю Людовику во всем его нынешнем великолепии, думаю, приблизиться проще, чем было тогда к мистеру Беннету.

И все - показное, ибо в беседе он был столь же англичанин, сколь испанцем был в манерах. И действительно, его прямота граничила с грубостью, и все время разговора он продержал меня на ногах.

- Что, по-вашему, вы себе позволяете, доктор Уоллис? - крикнул он размахивая у меня перед носом листом бумаги, но держа о так далеко, что я не мог ничего разобрать. - Вы лишились рассудка и не подчиняетесь прямым моим приказаниям?

Я сказал ему, что не понимаю его вопроса.

- Я получил послание в самых крепких выражениях, - ответил он, тяжело дыша, дабы я одновременно мог и слышать, и видеть его гнев, - от крайне возмущенного испанского посланника. Правда, что вы вчера вечером имели наглость прочесть ему нотацию о мире во всех христианских государствах и о том, как следует вести внешнюю политику его страны?

- Разумеется, нет, - ответил я.

Такой поворот событий стал для меня полнейшей неожиданностью, и все же любопытство превозмогло тревогу при виде гнева, какой обрушил на меня мой патрон. Я достаточно хорошо знал мистера Беннета, чтобы понимать, что он выходит из себя крайне редко, ибо он твердо веровал в то, что подобные проявления недостойны джентльмена. Он не прибегал к ложным приступам ярости, дабы внушить благоговейный страх тем, кого удостаивал своими милостями, и я пришел к выводу, что тогда он был совершенно искренен и действительно разгневан. Это, разумеется, делало мое положение тем более опасным, так как я не мог позволить себе лишиться его покровительства. Но наша беседа становилась все интереснее, ибо я не мог понять причин его ярости.

- Как тогда вы объясните нанесенное ему оскорбление? - продолжал он.

- Я поистине не ведаю, в чем заключается это оскорбление. Вчера вечером я имел беседу - и, как мне казалось, весьма приятную - с сеньором де Моледи, и расстались мы с заверениями во взаимном почтении. Может статься, я разгневал его отказом от крупной взятки? Мне показалось, я отклонил предложение с большим тактом. Могу я узнать, в чем заключается жалоба?

- Он говорит, что вы все равно что обвинили его в подстрекательстве к заговору с целью убийства короля. Это правда?

- Нет, неправда. Я не только не упоминал ни о чем подобном, помыслить даже о сем не смел бы.

- Так что, по-вашему, вы сказали?

- Я сказал ему только, что существует твердое убеждение, дескать, его страна не желает Англии добра. Это было одно незначительное замечание в беседе.

- Но оно было брошено походя, - сказал мистер Беннет. - Вы ничего не делаете необдуманно. Теперь я желаю знать почему. Ваши доклады мне за последние полгода были настолько полны недоговорок и экивоков, что начали меня утомлять. Теперь я приказываю вам, изложить мне правду как она есть. И предупреждаю вас, что буду крайне недоволен, если вы не будете совершенно со мной откровенны.

Перед лицом подобного ультиматума я не мог поступить иначе. И это стало величайшей моей ошибкой. Я не виню мистера Беннета, я виню себя в слабости и знаю, что кара, постигшая меня за эту ошибку, стала бременем столь сокрушительным, что я и по сей день терзаюсь под его тяжестью. Я удостоился произойти из семьи, наделенной выносливостью и долголетием со стороны обоих моих родителей, и живу в полном уповании на то, что мне отпущено еще немало лет на этом свете. Сколько раз с того дня когда я молился о том, чтобы это благословение обошло меня, столь велико мое раскаяние.

Я рассказал мистеру Беннету о моих подозрениях. Полностью и, думается мне теперь, в больших подробностях, чем следовало бы. Я доложил о Марко да Кола и нитях подозрений, тянувшихся к нему. Я сказал ему, что, по моему мнению, итальянец сейчас на пути в нашу страну, если уже в нее не приплыл. И сообщил о том что, на мой взгляд, он намеревался совершить по прибытии.

Беннет слушал мой рассказ сперва нетерпеливо и раздраженно, но по ходу его все более мрачнел лицом. И когда я закончил, он встал и несколько долгих минут глядел в окно небольшого кабинета, где по обыкновению вел дела.

Наконец он повернулся ко мне, и по его лицу я прочел, что его гнев остыл. Однако это не избавило меня от дальнейшего порицания.