Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Брось, сестрёнка, — тоже с чувством сказала Хучжу. — Мой волос не ценнее волоса из коровьего хвоста или из лошадиной гривы. Если бы не эта их особенность, давно бы состригла. Стричь их нельзя, но выдернуть можно.

— Думаешь, правда ничего не случится, сестрица?

Пока Баофэн сомневалась, Хучжу уже выдернула пару своих самых удивительных, самых драгоценных на свете волос. Полтора метра длиной, тёмно-золотистого цвета — в те годы такой цвет считался уродливым, сейчас же почитается как благородный и красивый — намного толще, чем у обычных людей, даже на глаз видно, какие они тяжёлые. Хучжу продела одну из прядей в иголку и передала Баофэн. Та обработала рану йодом и, зажав пинцетом иголку, зашила волшебным волосом Хучжу.

Заметив меня в слезах, Хучжу и Баофэн были очень тронуты моими чувствами и преданностью. Один из выдернутых Хучжу волос использовали, чтобы зашить рану, другой она выбросила. Но Баофэн подняла его, завернула в марлю и сунула в сумку. Обе ещё раз осмотрели Дяо Сяосаня, чтобы убедиться, жив ли он.

— Умрёт или выживет — теперь всё зависит от него, мы сделали всё, что могли.

С этими словами они ушли.

Не знаю, лекарства ли возымели действие, или сыграл свою роль волос Хучжу, но кровь перестала течь и пульс восстановился. Урождённая Бай принесла Дяо Сяосаню полтазика размазни из качественного корма. Он привстал и неторопливо принялся за еду. Дяо Сяосань не умер, и это просто чудо. Хучжу сказала Цзиньлуну, что дело в мастерстве Баофэн как хирурга, но мне кажется, что все решили её необычные волосы.

После операции Дяо Сяосань не стал обжираться, как надеялись некоторые. Ведь быстро набрать вес после холощения — прямой путь под нож мясника, поэтому ел и пил он очень умеренно. Кроме того, я знал, что по ночам он у себя в загоне делает отжимания, причём пока вся щетина не становилась мокрой от пота. Я испытывал к нему и уважение, и даже страх. Что же задумал этот мой собрат, который чудом выжил после страшного унижения, теперь же днём погружён в раздумья, а ночью тренирует тело? Ясно было одно: он — герой и старается хоть на время найти приют в свинячьем загоне. Героическое в нём лишь зарождалось, а нож Сюй Бао привёл к озарению и ускорил формирование героя. Думаю, он вряд ли стремился к лёгкой и праздной жизни, чтобы прожить всю жизнь в хлеву. Наверняка в душе у него был некий грандиозный план, состоявший в том, чтобы сбежать с фермы… Но на что годна, вырвавшись на свободу, полуслепая свинья? Ладно, оставим сомнения и продолжим повествование о событиях восьмого месяца того года.

Мои свиноматки должны были произвести потомство, но незадолго до этого, примерно двадцатого августа тысяча девятьсот семьдесят шестого года, после многочисленных необычных явлений на ферму обрушилась страшная заразная болезнь.

Началось всё с борова по кличке Бешеный Головобой: у него развился кашель, поднялась температура, пропал аппетит. Он заразил четырёх боровов, живших с ним, у них появились те же симптомы. Свиноводы не обратили на это внимания, потому что на ферме терпеть не могли эту компанию не желающих расти свиней во главе с Бешеным Головобоем. Издалека они походили на трёх-пятимесячных поросят, которых выращивают в обычных условиях, но при ближайшем рассмотрении их свалявшаяся щетина, толстенные шкуры и свирепые, но в то же время плутоватые морды наводили страх. Они прошли огонь и воду, каждый обладал богатым жизненным опытом. В Имэншани от них старались избавиться чуть ли не через каждые пару месяцев. Ели они в три горла, а привесу не давали. Злые демоны какие-то, только корм и переводят. У них, похоже, и тонкой кишки-то не было: из горла в желудок, из желудка со свистом в прямую. Сколько прекрасного корма ни заглотят, не пройдёт и часа, как извергают всё из себя со страшной вонью. Казалось, они всегда голодны, орут как оглашенные, маленькие глазки налиты кровью. А если корма и питья недостаточно, тут же айда в стенку головой биться или в стальную калитку — раз за разом всё отчаяннее, пока изо рта не пойдёт пена и не отключатся. Придут в себя и опять начинают головой биться. Их прежние покупатели, бывало, покормят их месяца два, увидят, что вес прежний, а дурных привычек целый ворох, и торопятся сбыть за любую цену. Некоторые задавали вопрос: а почему не зарезать их и не съесть? Но ты этих «бешеных головобоев» видел, и тебе много рассказывать не нужно, а вот если бы их увидели те, кто этим вопросом задаётся, то наверняка больше не стали бы предлагать такое. Потому что эти свиньи потошнотворнее, чем жаба в нужнике, и мясо таким же будет. Вот эти крошки и отличались долгожительством. После всех продаж и перепродаж в Имэншани их в конце концов купил задёшево, почти за бесценок Цзиньлун. Но ведь и не скажешь, что такой «бешеный головобой» не свинья. А на свиноферме их было впечатляюще много.

Какой свиновод станет обращать внимание на то, что подобные свиньи кашляют, что у них высокая температура и они отказываются от еды? К тому же работником, в обязанности которого входило кормить и поить их, а также чистить их загон, был господин Мо Янь, о котором неоднократно упоминалось ранее и будет не раз помянуто впоследствии. Он приложил всю изобретательность, ходил кругами, подлизывался и наконец стал работать на свиноферме. «Записки о свиноводстве» принесли ему широкую известность, и то, что он сумел написать это произведение, несомненно, имеет отношение к тому периоду в его биографии, когда он работал у нас. Говорят, «Записки о свиноводстве» собирался перенести на экран знаменитый режиссёр Ингмар Бергман. Вот только где он возьмёт столько свиней? Да и видел я теперешних свиней, равно как и теперешних курей и уток: пичкают их искусственными кормами и химическими добавками, вот и получаются умственно отсталые, откуда взяться талантливым, как в наше время? У нас были и обладатели здоровых сильных ног и исключительного интеллекта, и хитрые негодяи, и владевшие даром слова. Короче говоря, живые лица, яркие личности, такие свиньи, каких во всём мире не сыщешь. А нынче сплошь дебилы, хорошо, если за пять месяцев прибавят в весе три сотни цзиней. Таких и в массовку не берут. Так что, по-моему, все эти разговоры о планах Бергмана по большей части дело малореальное. Да-да, не надо мне говорить, я знаю, что такое Голливуд и цифровые спецэффекты. Все эти штуки, во-первых, дорогое удовольствие, а во-вторых, технически сложны. А самое главное, никогда не поверю, что цифровая свинья сможет повторить то, что выделывал в наше время Шестнадцатый.

Или Дяо Сяосань, или Любительница Бабочек, или те же «бешеные головобои» — разве можно отразить их в цифровом формате?

Мо Янь и теперь считает себя крестьянином. Но так и хочется написать в Международный олимпийский комитет, чтобы в программу Олимпийских игр включили соревнования по обработке земли мотыгой, пусть бы принял в них участие. На деле этот паршивец только пыль в глаза пускает, даже будь эта дисциплина добавлена, всё равно никакого места бы не занял. Больше всего земляков опасается, жулик. Французов, американцев, шанхайцев, пекинцев этот негодник одурачить сумеет, но земляков-то вокруг пальца не обведёшь. Мы что, не знаем всю подноготную о том, как он опаскудился, когда в деревне свиней выращивал? Я тогда хоть и свиньёй был, но смекал почти как человек. В тех особых условиях я всё же сподобился понять, что происходит в обществе, в деревне, и ещё больше раскусить Мо Яня.

Крестьянин из него всегда был ещё тот — сам в деревне, а мыслями в городе. Происхождения невысокого, но к богатству и почёту стремился; лицом не вышел, но красоток обхаживал; знаниями обладал поверхностными, но выдавал себя за человека учёного. И такой вот деятель умудрился пролезть в писатели — говорят, в Пекине пельмени каждый день трескает, а я, выдающийся хряк Симэнь… Эх, многое в мире не поддаётся доводам рассудка, и говорить об этом без пользы. Толковым свиноводом его тоже не назовёшь, и какое счастье, что этого паршивца не меня кормить назначили. А то, что кормила меня урождённая Бай, — это уж повезло так повезло. Мо Яню же сколько самых добрых свиней ни определи в уход, через месяц половина точно взбесится. Хорошо ещё, «головобои» прошли через многие страдания, иначе как бы они с ним выжили?

С другой стороны, на свиноферму Мо Янь пошёл работать, конечно, из самых добрых побуждений. Человек он по природе любопытный, но любит отлетать куда-то в своих мыслях. Поначалу он относился к «головобоям» без особой неприязни, считая, что они едят, но не набирают вес из-за того, что пища слишком недолго остаётся у них в кишечнике, и если задержать её там подольше, питательные вещества усвоятся. Такой подход вроде ухватывал суть вопроса, и он приступил к экспериментам. Проще всего вставить им в анус нечто вроде клапана, который может открывать и закрывать человек. Практически это, конечно, осуществить невозможно, и он обратился к поиску пищевых добавок. Бесспорно, среди средств китайской традиционной медицины и западных лекарств можно найти что-то для лечения диареи, но всё это очень дорого, да и связи нужно иметь. Для начала он стал подмешивать в корм растительную золу, что вызвало нескончаемую ругань его подопечных и безостановочные удары головой в стенку. Но Мо Янь оставался твёрд, и «головобоям» приходилось есть, что дают. Я даже как-то слышал, как он случит по ведру с кормом, приговаривая: «Ну, поешьте, зола полезна для глаз, и система пищеварения будет здоровой». После того как зола результата не дала, он попробовал добавлять в корм цемент. Это сработало, но чуть не стоило «головобоям» жизни. Они катались по земле от боли и вырвались из лап смерти, лишь сумев выдавить из себя похожий на камни навоз.

«Бешеные головобои» ненавидели Мо Яня лютой ненавистью, а он платил этим тварям, которых никакое лекарство не берёт, глубоким отвращением. В то время вы с Хэцзо уже отправились работать на фабрику, вот и его работа уже не устраивала. Вывалит ведро корма и обращается к уже беспрестанно кашляющим, жалобно похрюкивающим «головобоям»:

— Ну что, злые духи? Голодная забастовка? До смерти себя довести хотите? Вот и славно, давайте, давайте. Всё равно, свиньи из вас никакие, вас и назвать так язык не поворачивается, просто шайка контрреволюционеров, изводите только драгоценный корм народной коммуны!

Увы, на другой день «бешеные головобои» испустили дух. Их трупы усыпали большие, с медяк, алые пятна, глаза открыты, будто они отошли в вечной обиде.[211] Как уже упоминалось, в тот год в восьмом месяце беспрестанно лили дожди, висела духота и вились полчища мух и комаров. Поэтому когда на свиноферму прибыл ветеринарный инспектор с ветстанции коммуны — он переправился через вышедшую из берегов реку на плоту, — трупы уже раздулись и страшно воняли. В резиновых сапогах и дождевике, в прикрывающей рот маске инспектор глянул через забор загона и заявил:

— Острое рожистое воспаление, немедленно кремировать и захоронить!

Под его руководством работники свинофермы — не избежал этого, конечно, и Мо Янь — перетащили пятерых «бешеных головобоев» из загона в юго-восточный угол сада. Вырыли ров — стоило копнуть на полметра, как добрались до грунтовых вод, — побросали туда трупы, облили керосином и подожгли. Ветер в то время дул в основном с юго-востока, вонь с дымом окутали свиноферму, а потом и деревню. Эти болваны выбрали для кремации самое неподходящее место, и мне приходилось зарываться носом в грязь, чтобы не вдыхать этот самый жуткий в мире запах. Только потом я узнал, что в ночь накануне кремации с фермы убежал Дяо Сяосань. Он переплыл через канаву и скрылся в просторах полей на востоке. Так что тяжёлый ядовитый дух, накрывший свиноферму, его здоровью вреда не причинил.

Ты не был очевидцем того, что произошло потом, хотя наверняка слышал об этом. Инфекция быстро распространилась по ферме. Заражения не избежали восемьсот свиней, в том числе двадцать восемь близких к опоросу свиноматок. Я не заразился лишь благодаря сильной иммунной системе и чесноку, который в больших количествах добавляла мне в корм урождённая Бай. «Шестнадцатый, — приговаривала она, — подерёт, ничего страшного, чеснок — защита от многих ядов». Я понимал, что болезнь серьёзная; бояться ли, что пощиплет, если речь идёт о выживании? Правильнее будет сказать, что в те дни я ел вёдрами не корм, а чеснок! Слёзы от него текли, потом обливался, горел и рот, и слизистая, но именно таким образом мне удалось счастливо отделаться.

Когда эпидемия приняла массовый характер, из-за реки приезжали ещё несколько ветеринаров. Среди них крепко сбитая женщина с лицом в угрях, все называли её начальник станции Юй. Действовала она жёстко и раздавала указания решительно. Когда она звонила по телефону из правления в уезд, было слышно за три ли. Под её руководством ветеринары взяли у свиноматок кровь на анализ. Говорили, что к вечеру прибыл катер с необходимыми лекарствами. Но, несмотря на это, большинство заражённых свиней передохли, и процветавшая когда-то свиноферма развалилась. Туши дохлых свиней лежали целой горой, сжечь их не было никакой возможности, оставалось лишь закопать. Вырыть ров тоже не получилось, полметра — и вода. Народ не знал, как быть, и стоило ветеринарам уехать, под покровом ночи туши отвезли на дамбу и повываливали в реку. Они поплыли вниз по течению, и больше мы о них не слышали.

С тушами разделались лишь к началу девятого месяца. Снова прошли сильные дожди, фундаменты просторных загонов, строившихся на скорую руку, размокли, и за одну ночь половина из них рухнула. От северного ряда домов доносились громкие сетования Цзиньлуна. Я знал, что этот карьерист паршивый рассчитывал воспользоваться отложенным из-за дождей визитом делегации управления тыла военного района, чтобы блеснуть талантами и подняться по служебной лестнице. Но теперь всё кончено, свиньи передохли, загоны развалились, и на месте фермы остались одни руины. Глядя на это и вспоминая о былых славных днях, я тоже преисполнился печали.

ГЛАВА 31

Мо Янь раболепно лебезит перед директором труппы Чаном. Удручённый Лань Лянь оплакивает Председателя Мао

В этот день, девятого числа девятого месяца, случилось событие поистине вселенского масштаба, «рухнули горы и разверзлась земля»: как ни лечили вашего Председателя Мао, он, к сожалению, скончался. Можно было, конечно, сказать «нашего» Председателя Мао, но я тогда был свиньёй, и выразиться так было бы слишком непочтительно. Плотину на реке за деревней прорвало, разлившиеся воды повалили телеграфные столбы, поэтому телефонный аппарат превратился в предмет интерьера, громкоговорители трансляции умолкли, и о кончине Председателя Мао услышал по радиоприёмнику Цзиньлун. Приёмник ему подарил его лучший друг Чан Тяньхун, арестованный группой общественной безопасности комитета военного контроля[212] за хулиганство, но отпущенный за недостатком доказательств. Покрутившись туда-сюда, он устроился заместителем директора уездной труппы оперы маоцян. Для него, талантливого выпускника консерватории, эта работа подходила как нельзя лучше. Он взялся за работу с энтузиазмом и не только адаптировал все восемь «образцовых пьес» для жанра маоцян, но и, действуя сообразно обстановке, на основе фактического материала о нашей свиноферме написал и поставил новую пьесу «Записки о свиноводстве».





Паршивец Мо Янь упоминает об этом в послесловии к своим «Запискам», утверждая даже, что он — соавтор либретто, но я уверен, что по большей мере это плод его буйной фантазии. То, что д ля создания этой оперы Чан Тяньхун к нам на ферму приезжал, чтобы прочувствовать, как мы живём, это правда. И что Мо Янь за ним таскался хвостиком — тоже. А вот насчёт соавторства — враньё.

В этом современном революционном спектакле маоцян Чан Тяньхун задействовал весь полёт мысли и воображение. Все свиньи у него на сцене говорят, все разделились на две группировки — одна за то, чтобы больше есть и больше гадить, давать прирост в весе и навоз во имя революции. Другие — скрытые классовые враги, прибывшие из Имэншани во главе с хряком Дяо Сяосанем. А пособниками у них те самые только евшие, но не растущие «бешеные головобои». На ферме разворачивается борьба не только между людьми, но и между свиньями, причём последняя составляет основной конфликт пьесы, а люди выступают на вторых ролях. В консерватории Чан Тяньхун изучал западную музыку и особенно силён был в западной опере. Он внёс смелые преобразования не только в содержание пьесы, но и в мелодику. Произвёл решительные и коренные изменения традиционных мелодий маоцян, а также ввёл в пьесу пространную арию для главного положительного героя, предводителя свиней Сяобая,[213] поистине великолепное музыкальное произведение…





Я с самого начала считал, что я и есть этот предводитель свиней Сяобай, но Мо Янь в послесловии к своим «Запискам о свиноводстве» утверждает, что Сяобай — символ, что он символизирует некую мощную и стремящуюся всё выше, здоровую и прогрессивную, свободолюбивую и взыскующую счастья силу.





— Вот уж умеет впаривать, ни перед чем не остановится…





Я-то знаю, сколько душевных сил положил Чан Тяньхун на эту пьесу. В ней он хотел добиться сочетания китайского и западного, оттеняющих красоту друг друга романтизма и реализма, создать образец взаимодополнения серьёзного идеологического содержания и простой, живой художественной формы. Умри Председатель Мао на пару лет позже, в Китае могла появиться ещё одна «образцовая» пьеса, девятая — опера маоцян из Гаоми под названием «Записки о свиноводстве».





Вспоминаю, как лунной ночью, стоя под тем самым кривым абрикосом и держа в руках испещрённую головастиками нот партитуру оперы, Чан Тяньхун исполнял для Цзиньлун, Хучжу, Баофэн, Ма Лянцая (который тогда стал директором симэньтуньской школы) и группы молодёжи арию хряка Сяобая. Паршивец Мо Янь тоже присутствовал. В левой руке он держал стеклянную бутыль Чан Тяньхуна в оплётке из красного и зелёного пластика с отваром освежающего пандахая[214] и был готов в любой момент отвинтить крышку и передать бутыль исполнителю, чтобы тот смягчил горло. В правой у него был чёрный веер из промасленной бумаги, которым он обмахивал Чан Тяньхуну спину. От его угодничества и низкопоклонства просто тошнило. Таким вот образом он принимал участие в создании оперы маоцян «Записки о свиноводстве».

Все прекрасно помнили, как прозвали когда-то Чан Тяньхуна в деревне — «ревущий осёл». Просто издевательство над культурным человеком. И вот, по прошествии десяти с лишним лет мировоззрение симэньтуньских расширилось, они уже по-новому воспринимали его исполнительское искусство. И сам Чан Тяньхун, приехавший к нам, чтобы прочувствовать обстановку и создать новую оперу, был совсем не тот, что десять с лишним лет назад. От изначальной нарочитой заносчивости, которая вызывала у сельчан отвращение, не осталось и следа. Теперь с полным печали взглядом, бледным лицом, жёсткой щетиной на подбородке, сединой на висках он смахивал на русского декабриста или итальянского карбонария. Все уважительно смотрели на него, ожидая, когда он запоёт. Я взгромоздился на качающуюся ветку абрикоса, опершись подбородком на левую ногу, и наблюдал за пленительной вечерней сценой, в восхищении от милых молодых людей. Положив левую руку на левое плечо своей невестки Хучжу и опершись подбородком на правое, Баофэн не сводила глаз с обращённого к луне худощавого лица Чан Тяньхуна и его вьющихся волос — они у него были зачёсаны на популярный тогда пробор «винторезный станок». Лицо её скрывала тень, но глаза блестели, выдавая глубокое безысходное страдание. Потому что даже мы, свиньи на ферме, знали о романтических отношениях Чан Тяньхуна и Пан Канмэй, дочери Пан Ху, которую после окончания университета распределили на работу в уездное производственное управление; слышали даже, что на общенациональный праздник[215] они собираются пожениться. Она уже дважды приезжала за время его пребывания на ферме. Здоровая и красивая, ясноглазая и белозубая, приветливая и отзывчивая, ничуть не заносчивая, как интеллигенты и городские, она производила прекрасное впечатление у нас в деревне — и на людей, и на животных. На работе она отвечала за животноводство, поэтому всегда, приезжая с инспекцией, проверяла, в каких условиях содержится скотина, осматривала всех мулов, лошадей, ослов, волов. Думаю, Баофэн тоже отдавала себе отчёт, что Пан Канмэй как раз то что надо для её любимого Чана. Пан Канмэй, похоже, тоже понимала, что у Баофэн на душе. В один из вечеров я видел, как они долго разговаривали под тем самым кривым абрикосом. Потом Баофэн положила голову на плечо Канмэй и стала тихо всхлипывать. Канмэй, тоже едва не плача, утешала Баофэн, гладя её по голове.

В исполненной Чан Тяньхуном арии было тридцать с лишним эпизодов. Первый назывался «Как сегодня вечером блещут звёзды», второй — «Ветерок с юга доносит волнующий аромат цветущих абрикосов и не даёт заснуть», третий — «Я, Сяобай, стою, держась за ветку, и гляжу в ясное небо», четвёртый — «Вижу, как во всех концах земли свежо и вольно развевается красный флаг», пятый — «Председатель Мао бросает клич к полномасштабному развитию свиноводства в Китае», после чего следовало: «Каждая свинья — это снаряд, выпущенный по империалистам, ревизионистам и контрреволюционерам, и передо мной, хряком Сяобаем, стоит важная задача: копить энергию для решительного шага, чтобы, отвечая на этот призыв, осеменить всех самок в Поднебесной…»

Мне казалось, Чан Тяньхун поёт обо мне, казалось, что поёт не он, а я сам, что он выражает словами то, что у меня на душе, и это действительно было так. Возбуждённый донельзя, левой ногой я прихлопывал в такт, всё тело охватил жар, мошонка напряглась, длинный кнут выпростался из ножен. Так и хотелось на случку со всеми свиноматками — спариваться во имя революции, спариваться ради народного счастья, чтобы стереть с лица земли империалистов, ревизионистов и контрреволюционеров, избавить от мучений борющиеся из последних сил многострадальные массы. «Как сегодня вечером звёзды блещут. Ах, звёзды блещут». За кулисами подхватывают, ни свиньям, ни людям не заснуть. У Чан Тяньхуна голос звонкий — говорят, три октавы взять может, — великолепный, блестящий верхний регистр, яркий, сверкающий как бриллиант. Стоит он твёрдо, не делая лишних движений, подобно иным старлеткам. Поначалу мы ещё обращаем внимание на слова, которые он выпевает, но в дальнейшем они уже теряют смысл, мы упиваемся звучанием. Возьми любые музыкальные инструменты, возьми многих земных тварей, способных исторгать прекраснейшие звуки, как, например, соловей, который часто встречается в прозе русских писателей, или ищущие подругу в глубинах океана самцы кита, или певчие дрозды в клетках китайских старичков — их голосам, хоть и очень красивым, не сравниться с голосом Чан Тяньхуна. Паршивец Мо Янь, который в западной музыке ни уха ни рыла, попав потом в город, наверняка не раз ходил слушать музыку, почитал о музыкантах, набрался малую толику знаний о музыке и давай в своём сочинении сравнивать Чан Тяньхуна с итальянцем Паваротти. Я не видел, как поёт этот Паваротти, и не слышал его записей. Я всегда непоколебимо верил, что голос Чан Тяньхуна — лучший в мире, что он — «ревущий осёл» мирового уровня. Когда он пел под деревом, листья слегка подрагивали, и выпеваемые им ноты кружились в воздухе цветистым шёлком, звонкие и мелодичные, мягкие и умеренные — просто «рассыпающийся куньшаньский яшмовый будда, крик пары фениксов»,[216] — резвились как потерявшие голову хряк со свиноматкой. Умри Председатель Мао на пару лет позже, эта пьеса точно могла стать популярной. Сначала в уезде, потом в провинции, до Пекина добралась бы, и представляли бы её на подмостках перед храмом императорских предков.[217] Так Чан Тяньхун приобрёл бы известность, и в уезде Гаоми его было бы не удержать. Да и женитьба на Пан Канмэй становилась делом нерешённым. Но то, что пьесу так и не поставили, и вправду жаль. Упоминая об этом, Мо Янь, впрочем, говорит несколько слов, с которыми я согласен. Он считает, что эта пьеса — продукт особого исторического периода и несёт невероятный, но в то же время величественный колорит, что это живой образец постмодерна. Не знаю, существует ли ещё эта пьеса? Сохранилась ли толстенная кипа листов партитуры?

Заболтался я что-то, к нашему повествованию сочинение и исполнение оперы напрямую не относится. О чём надо рассказать, так это о радиоприёмнике. Произведённый в Циндао на Четвёртом заводе радиоаппаратуры полупроводниковый приёмник марки «красный фонарь» подарил Цзиньлуну Чан Тяньхун. Он хоть и не сказал, что это подарок на свадьбу, но, по сути дела, так оно и было. Сказал, что дарит от себя, но приёмник помогла купить Пан Канмэй, ездившая в Циндао в командировку. Это был подарок Цзиньлуну, но Пан Канмэй собственноручно вручила его Хучжу и ещё научила, как вставлять батарейки, как включать, как искать станции. Я по вечерам частенько покидал своё гнёздышко, чтобы побродить по округе; в день свадьбы я это сокровище и увидел. Цзиньлун тогда поставил его на стол с обильным угощением для гостей, зажёг фонарь «летучая мышь» и нашёл самую громкую и отчётливо слышную радиостанцию. Все мужчины и женщины с фермы собрались вокруг, с восхищением глядя на него и слушая. Передняя часть этой штуковины — прямоугольной коробочки пятьдесят сантиметров в длину, тридцать в ширину и тридцать пять в высоту — обита яркой золотистой бумазеей с фирменным значком — красным фонарём. Корпус, похоже, из какого-то коричневатого твёрдого дерева. Работа отменная, линии изящные, всем так и хочется потрогать. Но разве кто осмелится? Аппаратура тонкая, денег стоит, видать, немалых, сломается что, так и не расплатишься. Только Цзиньлун и протирал его куском красного бархата. Все встали кружком в трёх метрах от него, слушая, как поёт тонким голоском какая-то женщина: «Расцвели горные лилии, алые цветы». Они не слушали, о чём она поёт, им никак было ума не приложить: ну как эта женщина смогла спрятаться в этой коробочке, да ещё песни распевать? Я, конечно, не был таким невеждой и в электронике худо-бедно разбирался. Знал не только, что на земле этих радиоприёмников полно, но что есть кое-что гораздо выше уровнем — телевизор. А ещё мне было известно, что американцы побывали на Луне, что Советский Союз запускает космические корабли и первой в космос запустили свинью. «Они» — это работники свинофермы, за исключением, конечно, Мо Яня, который набрался из «Цанькао сяоси» сведений и по астрономии, и по географии. А ещё «они» — это спрятавшиеся за кучей травы хорьки, ежи, их тоже привлёк доносящийся из этой коробки голос. Я слышал, как миниатюрная самочка хорька спросила у самца рядом: «Наверное, такой же, как мы, хорёк поёт в этой коробке?» — «Ты так думаешь?» — отозвался тот. И пренебрежительно сплюнул.

Вообще в два часа пополудни девятого числа девятого месяца обстановка была вот какая. Сперва о небе: в целом ясное, хоть и ходили большие чёрные тучи. Ветер северо-западный, четыре-пять баллов. Как известно всем крестьянам севера, северо-западный ветер — это ключ, который небо распахивает. Ветер умчал большие чёрные тучи одну за другой на юго-восток, тени от них то и дело накрывали абрикосовый сад. Теперь о земле: над ней поднимался пар, по саду ползали большие, с лошадиную подкову, жабы. Теперь о людях: дюжина работников опрыскивали известковым раствором обрушившиеся стены свиных загонов. Свиньи почти все передохли, перспективы у свинофермы были мрачные, а лица свиноводов угрюмые. Они покрыли известковым раствором и мою стену, и свешивающиеся ко мне в загон ветви абрикоса. Разве известковый раствор убивает рожу? Чёрта с два, в игрушки играть вздумали! Из их разговоров я понял, что вместе со мной на ферме осталось семьдесят с лишним голов. С тех пор как разразилась эпидемия, бродить вокруг я опасался, боясь заразиться, и очень хотелось узнать, какой породы эти семьдесят выживших. Есть ли среди них братья и сёстры из моего выводка? Есть ли дикари вроде Дяо Сяосаня? Пока я предавался этим размышлениям, а свиноводы гадали, что их ждёт в будущем, как раз в тот момент, когда под палящим солнцем со зловещим звуком разорвалось брюхо одной из закопанных дохлых свиней, когда из небесных просторов на подтопленный и поэтому начисто сбросивший листву кривой абрикос опустилась большая птица с ярким оперением на хвосте — такую не видывал даже я с моим кругозором, когда Симэнь Бай, указывая на эту красивую птицу, хвост которой свешивался почти до земли, пролепетала трясущимися от радости губами «феникс», — в это время из своей комнаты для новобрачных выбежал Цзиньлун. Ноги заплетаются, радиоприёмник у груди, лицо бледное, вид растерянный. Вытаращив глаза, он заорал во всю глотку:

— Председатель Мао умер!

Как умер, что за чепуха, что за ложные слухи, что за злобные нападки? Ты понимаешь, что такими словами смертный приговор себе подписываешь? Как может умереть Председатель Мао? Разве не говорили, что он проживёт сто пятьдесят восемь лет по меньшей мере? Бесчисленные сомнения и вопросы завертелись в головах китайцев, услышавших эту весть. Даже я, свинья, ощущал в душе ни с чем не сравнимое недоумение и потрясение. Но по серьёзному выражению лица Цзиньлуна и слезам в его глазах мы поняли, что он не врёт, да и не посмеет он врать про такое. Из приёмника добрый и сердечный голос диктора Центральной народной станции слегка гнусаво, но со всей торжественностью извещал всех коммунистов, всю армию, всю страну, народы всех национальностей о смерти Председателя Мао. Я взглянул на катящиеся по небу чёрные тучи, на сбросившее листву дерево, на покосившиеся свиные загоны, прислушался к неуместному кваканью лягушек из просторов полей, вспомнил звук лопнувшего брюха дохлой свиньи, принюхался к смраду, зловонию и запаху гнили, воспроизвёл в памяти необычные события, которые произошли за эти несколько месяцев одно за другим, в том числе внезапное исчезновение Дяо Сяосаня и его таинственные слова, и понял: Председатель Мао умер, это достоверно и вне всякого сомнения.

Потом было вот что. Держа в руках приёмник, как почтительный сын — урну с прахом отца, Цзиньлун с серьёзным выражением на лице направился к деревне. Те, кто был на ферме, отбросили инструменты и тоже с благоговением на лицах последовали за ним. Кончина Председателя Мао — потеря не только для людей, это потеря и для нас, свиней. Без него не будет нового Китая, не будет нового Китая — не будет свинофермы «Абрикосовый сад» большой производственной бригады деревни Симэньтунь. А не будет свинофермы, не будет и меня, Шестнадцатого! Поэтому я тоже зашагал за Цзиньлуном и остальными. Это было движение души, вызванное подлинным и глубоким чувством.

Радиостанции страны, естественно, передавали одно и то же, их аппаратура была в отличном состоянии, и Цзиньлун, конечно, включил приёмник на полную громкость. Он питался от четырёх полуторавольтовых батареек, мощность динамика составляла пятнадцать ватт, и в тишине деревни, где не было никакой техники, его звук мог разноситься повсюду.

Встречая кого-то по пути, Цзиньлун объявлял в той же манере и тем же голосом, как мы уже видели и слышали:

— Председатель Мао умер!

От этой новости кто-то застывал с вытаращенными глазами, у кого-то лицо искажалось гримасой, словно от боли, кто-то качал головой, кто-то бил себя в грудь и топал ногами от горя. Потом все послушно увязывались за Цзиньлуном, и когда мы дошли до центра деревни, за нами уже растянулась длинная колонна людей.

Из правления большой производственной бригады вышел Хун Тайюэ и, завидев такое, хотел спросить, в чём дело, но Цзиньлун тут же сообщил:

— Председатель Мао умер!

Первой реакцией Хун Тайюэ было двинуть Цзиньлуну в зубы, но его кулак завис в воздухе. Он скользнул взглядом по столпившимся от мала до велика деревенским, глянул на подрагивавший от громких звуков на груди Цзиньлуна радиоприёмник, отвёл кулак, ударил им себя в грудь и издал печальный и пронзительный вопль:

— Эх, Председатель Мао!.. Покинули нас, почтенный… Как жить-то дальше будем…

Из приёмника лилась траурная музыка. Когда послышались эти неторопливые, скорбные звуки, сперва жена Хуан Туна У Цюсян, а за ней и остальные женщины громко заголосили. Они рыдали до головокружения, опускались на землю, не обращая внимания на грязь и воду, колотили руками, брызгаясь во все стороны. Кто обращал лицо к небу, закрывая платком рот, кто зажимал руками глаза, завывая на все лады.

— Мы — земля, — раздавались крики, — Председатель Мао — небо! Председатель Мао умер, и будто обрушились небеса…

Среди траурной музыки и женского плача горестные звуки издавали и мужчины, кое-кто беззвучно плакал. Услышав эту весть, сбежались даже помещики, богатые крестьяне, контрреволюционные элементы. Они стояли поодаль и тихо проливали слёзы.

Я вообще-то из животных, но тоже заразился общим настроем. Пощипывало в носу, горели глаза, но сознание оставалось довольно ясным. Я бродил среди людей, наблюдал и размышлял. В новейшей китайской истории не было человека, чья смерть оказала бы такое сильное воздействие, как смерть Мао Цзэдуна. Были такие, кто после смерти матери не пролил ни слезинки, а смерть Мао Цзэдуна оплакивал с покрасневшими от слёз глазами. Среди тысячи с лишним жителей Симэньтуни даже помещики и богатые крестьяне, которые должны были иметь зуб на него, оплакивали его смерть, а те, кого эта весть застала за работой, оставили её. Но нашлись два человека, которые не только не рыдали в голос и молчали, не проронив ни слезинки, а продолжали заниматься своим делом, готовясь к будущим дням.

Один был Сюй Бао, другой — Лань Лянь.

Мне поначалу и невдомёк было, что Сюй Бао затесался в толпу и исподтишка следует за мной. Но очень скоро я заметил его недобро поблёскивающие глазки и жадный взгляд, который с самого начала был прикован к моим крупным, с плод папайи, причиндалам. Осознав это, я испытал небывалое потрясение и негодование. Такой момент, а у этого одно на уме — как бы до моих сокровищ добраться. Видно, смерть Председателя Мао его не опечалила. Эх, думал я, вот бы донести это до тех, кто сейчас смерть Председателя Мао переживает. Разгневанные люди тут же прибили бы его, как пить дать. Жаль, по-человечески говорить у меня не получается, да и люди так охвачены горем, что никто не обращает на Сюй Бао внимания. «Ладно, Сюй Бао, — думал я, — признаться, я раньше тебя боялся, да и сейчас побаиваюсь твоих молниеносных приёмчиков. Но раз уж такой человек, как Председатель Мао, не живёт вечно, то и мне, Шестнадцатому, какой резон о жизни и смерти задумываться. Погоди, Сюй Бао, подонок, нынче вечером сойдёмся в смертельной схватке, и, как говорится, или рыба сдохнет, или сеть порвётся».

Другим человеком, кто не оплакивал смерть Мао Цзэдуна, был Лань Лянь. Все во дворе усадьбы Симэнь и за воротами горевали, а он сидел один на пороге своей комнатушки в западной пристройке и правил зеленоватым оселком ржавую косу. Эти звуки резали слух, и от них коробило: и не к месту совсем, и какой-то намёк усмотреть можно. Не выдержавший Цзиньлун сунул приёмник своей жене Хучжу, на глазах у всей деревни подбежал к Лань Ляню, нагнулся, вырвал у него оселок и с силой швырнул на землю. Тот раскололся пополам.

— Что ты за человек такой?! — процедил он сквозь зубы.

Лань Лянь прищурился, смерил взглядом Цзиньлуна, который аж трясся от ярости, и неторопливо поднялся с косой в руке:

— Он умер, а мне жить дальше надо. Вон просо косить пора.

Цзиньлун поднял у воловьего загона худое железное ведро с проржавевшим насквозь дном и швырнул в Лань Ляня. Тот даже уворачиваться не стал. Ведро ударилось ему в грудь и упало у ног.

С налившимися кровью глазами рассвирепевший Цзиньлун схватил коромысло и высоко занёс, собираясь ударить Лань Ляня по голове. К счастью, его остановил Хун Тайюэ, иначе он Лань Ляню голову бы проломил.

— Разве можно так, старина Лань! — недовольно буркнул Хун Тайюэ.

Глаза Лань Ляня наполнились слезами, ноги подкосились, он упал на колени и горестно воскликнул:

— На самом деле это я больше всех любил Председателя Мао, а не вы, щенки!

Толпа, онемев, смотрела на него в ужасе.

А Лань Лянь колотил землю кулаками, заходясь в слёзном вопле:

— Эх, Председатель Мао… Я ведь тоже из твоего народа, из твоих сынов… И землю мою ты мне выделил… И право быть единоличником дал…

Подошла плачущая Инчунь, чтобы помочь ему встать, но он словно прирос к земле.

Ноги у неё подогнулись, и она тоже опустилась на колени.

С абрикоса, как сухой листок, слетела большая жёлтая бабочка и, попорхав, опустилась на цветок белой хризантемы у неё в волосах.

Белую хризантему у нас в деревне, по обычаю, вкалывают в волосы, когда оплакивают самого близкого человека. К кусту хризантем у дверей Инчунь рванулись другие женщины, чтобы сорвать цветок и воткнуть себе в волосы. Они, видать, надеялись, что эта большая бабочка перелетит на голову кого-то из них. Но та, как опустилась на голову Инчунь, так сложила крылья и больше не двигалась.

ГЛАВА 32

Жадность Сюй Бао стоит ему жизни. Шестнадцатый гонится за луной и становится повелителем

Я потихоньку покинул двор семьи Симэнь, оставив Лань Ляня в окружении растерявшейся толпы. В толпе сверкнули гнусные глазки укрывшегося там Сюй Бао. Я полагал, что этот старый разбойник пока ещё не посмеет увязаться за мной и у меня будет время, чтобы как следует подготовиться к схватке.

На ферме уже никого не осталось, темнело, пришло время кормёжки, и семьдесят с лишним выживших счастливчиков оглашали округу голодным хрюканьем. Хотелось открыть калитки и выпустить их всех на волю, но я боялся, что они будут приставать с вопросами. Шумите, братцы, кричите, мне пока не до вас, потому что я уже вижу, как за кривой абрикос шмыгнула вёрткая тень Сюй Бао. Точнее, я почувствовал мрачную и убийственную ауру этого безжалостного типа. Голова работала быстро и напряжённо, обдумывая ответные действия. Я укрылся у себя в загоне, забившись в угол. Очевидно, это был лучший выбор: мои причиндалы прикрывала стена. Я лежал на брюхе, притворяясь, что ничего не понимаю, но в голове был готовый план: наблюдать, ждать и спокойно обдумывать свои действия. Давай, Сюй Бао, мечтаешь завладеть моими сокровищами, чтобы умять их под вино, а я хочу откусить твои и отомстить за изувеченных тобой животных.

Вечерняя мгла густела, поднимался насыщенный влагой туман. Ослабевшие от голода свиньи больше не кричали. На ферму опустилась тишина, лишь с юго-востока доносилось лягушачье кваканье. Чувствовалось, что злодейская аура постепенно приближается. Ясно, старый негодяй сейчас начнёт действовать. За невысокой стеной появилось маслянистое, как грецкий орех, чахлое личико: ни бровей, ни ресниц, ни усов. Неожиданно он улыбнулся, а я от этой улыбочки чуть не обмочился. Но как ты, мать твою, ни улыбайся — чтобы я под себя напустил, не дождёшься. Открыв калитку, он остановился в проходе, помахал мне и призывно посвистел. Хочет выманить меня из загона. Его гнусный план я разгадал сразу: стоит мне выйти, как он тут же мне всё и отчекрыжит. Это ты хорошо придумал, щенок, но сегодня твой господин Шестнадцатый на уловки не поддастся. Буду действовать, как решил, не двинусь с места, пусть хоть загон обваливается, и ни на какие вкусности не куплюсь. Сюй Бао достал половину кукурузной лепёшки и бросил у входа. Сам подбирай и жри, поганец. Он старался выманить меня и так, и сяк, но я лежал у себя в углу не двигаясь.

— Мать твою, не свинья, а демон какой-то! — злобно выругался он.

Если бы он махнул на меня рукой и ушёл, хватило бы духу броситься вдогонку и схватиться с ним? Трудно сказать, кто его знает; главное, что никуда он не ушёл. Этого ублюдка, страстного любителя жареных причиндалов, так влекло к болтавшимся у меня между ног сокровищам, что он, согнувшись и не обращая внимания на жидкую грязь, вошёл-таки в загон!

В мозгу, смешавшись языками синего и жёлтого пламени, заполыхали гнев и страх. Вот он, миг расплатиться и дать выход ненависти. Стиснув зубы и сдерживаясь, я силился сохранять хладнокровие. Подходи же, подонок старый. Ближе, ещё ближе. А ты дождись, пока противник зайдёт в твой дом, и в ближнем бою, в ночном бою, атакуй! Метрах в трёх он остановился, стал строить рожи, чтобы выманить меня. Как же, жди больше, щенок поганый. Давай подходи, ну, я же свинья безмозглая, никакой опасности не представляю. Он, верно, подумал, что переоценил мой ум, ослабил бдительность и стал помаленьку приближаться, решив подойти и шугануть меня оттуда. Когда он наконец склонился в метре от силы, мышцы тела напряглись, словно тетива лука, натянутая так, что из полумесяца получилась полная луна. Стрела на тетиве, осталось броситься в атаку, и никуда ему не уйти, будь он как блоха быстроногий.

В тот миг казалось, что тело уже не повинуется воле, что оно рванулось вперёд по своему почину, и страшный удар пришёлся Сюй Бао в низ живота. Он взлетел в воздух, ударился головой о стену и грохнулся туда, где я обычно справляю нужду. Он уже распластался на земле, а в воздухе ещё висел его горестный вопль. Весь боевой запал он утратил и валялся в моём навозе как труп. Чтобы отомстить за друзей, которых он изувечил, я был полон решимости осуществить свой план: побить его, его же оружием. Было и чуть противно, и немного жаль, но раз уж решил, надо дело доводить до конца. И я отчаянно хватанул его между ног. Но хватанул пустоту, будто лишь прорвав тонкие штаны. Я с силой рванул зажатую в зубах мотню, штаны треснули, и от открывшейся картины я оторопел. Оказывается, этот Сюй Бао — евнух от рождения. Я сначала подрастерялся, но тут же понял, почему он такой, почему питал такую ненависть к самцам, был способен отсекать одним ударом и так жадно поедать их сокровища. Сказать по правде, несчастный человек. Может, он верил невежественным россказням о том, что, съев это, можно что-то восполнить, надеялся, что на камне тыква завяжется, что сухое дерево даст побеги. В кромешной тьме я заметил, что из ноздрей у него парой червячков протянулись полоски алой крови. Что же он, слабак, с одного удара и окочурился? Сунул ногу под нос для проверки — не дышит. Увы, и впрямь откинулся, подлюка. Я слышал краем уха в уездной больнице лекцию о приёмах оказания первой помощи, видел, как Баофэн оказывала эту помощь нахлебавшемуся воды подростку. И подражая ей, уложил этого поганца и стал давить ему на грудь копытцами. Нажимал, нажимал изо всех сил. Только рёбра хрустят, да кровь изо рта и носа пошла…

Пораскинув мозгами, у выхода из загона я принял самое важное в жизни решение: умер Председатель Мао, и в мире людей грядут громадные перемены. А я в это время превратился в свирепого хряка-человекоубийцу, запятнавшего себя кровью, и, если останусь на ферме, меня ждёт нож мясника и котёл с кипятком. Я словно услышал призыв откуда-то издалека:

— Айда бунтовать, братцы!

Перед тем как сбежать, я помог сородичам, оставшимся в живых после эпидемии, отворить калитки загонов и выпустил их. Потом забрался на возвышение и крикнул:

— Айда бунтовать, братцы!

Они в замешательстве уставились на меня, не понимая, о чём я. Из толпы выбежала лишь одна тощенькая, ещё не достигшая половой зрелости самочка — тело белое, на брюхе два пятна в виде цветочков:

— Великий Вождь, я с тобой.

Остальные рыскали по загонам в поисках еды, другие лениво вернулись в свои и улеглись в грязь, ожидая, когда придут люди и накормят.

А я с этой самочкой направился на юго-восток. Земля мягкая, ступишь и проваливаешься по колено. За нами оставались четыре дорожки глубоких следов. Когда мы добрались до глубокой, в несколько чжанов, канавы, я спросил:

— Тебя как звать-то?

— Сяо Хуа — Цветочек меня кличут, Великий Вождь.

— И чего это тебя так величают?

— А у меня на брюхе узор в два чёрных цветочка, Великий Вождь.

— Ты из Имэншани, Сяо Хуа?

— Нет, Великий Вождь.

— Если не из Имэншани, то откуда?

— А я точно и не знаю, Великий Вождь.

— Никто не пошёл за мной, а ты почему пошла?

— Преклоняюсь перед тобой, Великий Вождь.

Глядя на эту наивную, безхитростную хрюшку, я был тронут и опечален. В знак дружбы я ткнулся ей в брюхо губами:

— Хорошо, Сяо Хуа, теперь мы сбросили владычество людей и обрели свободу, как наши предки. Но впредь придётся, как говорится, питаться ветром и спать на росе, переносить всяческие тяготы, и если ты уже жалеешь, то не поздно отказаться.

— Я не жалею, Великий Вождь, — твёрдо заявила Сяо Хуа.

— Ну что ж, прекрасно, Сяо Хуа, а плавать ты умеешь?

— Да, Великий Вождь, умею.

— Отлично!

Я похлопал её по заду и первым прыгнул в канаву. Тёплая вода в канаве мягко обволакивала, плыть было приятно. Изначально я планировал переплыть канаву, которая казалась непроточной, и идти дальше по суше, но потом передумал. Очутившись в воде, я понял, что она течёт на север со скоростью примерно пять метров в минуту. Там, на севере, — Великий канал, по которому правительство маньчжурской династии Цин перевозило зерно. Туда и течёт эта канава. По каналу до сих пор ходят деревянные барки, перевозившие деревья с плодами личжи для императорских жён и наложниц. По берегам когда-то шли бурлаки и тянули бечеву, согнувшись в три погибели и выпучив глаза, железные мышцы на ногах напряжены, ручьями катится пот. «Где угнетение, там и бунт», — как сказал Мао Цзэдун. «Тысячи положений марксизма, в конце концов, сводятся к одному: „Бунт — дело правое!“» Это тоже его слова. Плыть в этой тёплой канаве одно удовольствие. Держишься на плаву, а тебя несёт течением. А стоит слегка подвигать передними ногами, кажется, что устремляешься вперёд как акула. Я оглянулся на малышку Сяо Хуа — она следовала вплотную за мной, старательно суча ножками. Голова задрана, глаза горят, из ноздрей с шумом вырывается дыхание.

— Ну как ты, Сяо Хуа?

— Великий… Вождь… Ничего… — Пока она отвечала, нос ушёл под воду, она зафыркала и бестолково замолотила ногами.

Я просунул переднюю ногу ей под живот и легонько подтолкнул вверх, чтобы большая часть тела оказалась над поверхностью.

— Молодец, малышка. Мы, свиньи, — прирождённые пловцы, главное, не волнуйся. Чтобы эти гадкие люди не обнаружили наши следы, я решил, что будем двигаться не посуху, а по воде. Выдюжишь?

— Выдюжу, Великий Вождь… — задыхаясь, выдавила Сяо Хуа.

— Ладно, давай-ка забирайся ко мне на спину! — скомандовал я. Но она отказалась, показывая, что у неё ещё есть силы. Тогда я поднырнул и всплыл уже с ней на спине. — Держись крепко и не отпускай, что бы ни случилось!

Так, с Сяо Хуа на спине, я миновал восточный край свинофермы и выплыл в Великий канал, в бурные волны, которые он катил на восток. На западном краю неба пылающие на закате облака принимали самые разные формы и цвета, представая то синим драконом, то белым тигром, то львом, то дикой собакой. Через их просветы прорывались лучи вечерней зари, и вода ослепительно сияла. На берегах виднелись размывы, уровень воды заметно упал, с обеих сторон дамбы образовались отмели, где густо разросся рыжебородый ивняк. Гибкие ветви клонились на восток, открывая следы, оставленные стремительным течением. На ветвях и на листьях оставались целые слои песка. Вода отступила, но как и во время подъёма чувствовался напор разлива — колоссальная мощь, аж дух захватывает. Особенно когда канал долго сияет под пылающими облаками, его бескрайность просто не поддаётся воображению, это нужно видеть своими глазами!

Говорю тебе, Цзефан, моё тогдашнее — как свиньи — путешествие по Великому каналу — великий подвиг, которому нет равных в истории Гаоми. Ты, негодник, был тогда выше по течению, на другом берегу канала. Вы тоже все на дамбе работали, пытаясь уберечь ещё не затопленное водой. А я с Цветочком на спине плыл по течению на восток, испытывая на себе величие танской поэзии. «Там, где волны бушуют»,[218] волны гнались за нами, мы убегали от них, а они спешили одна вослед другой. О Великий канал, какая мощь заключена в тебе! Ты несёшь песок и ил, смываешь посевы кукурузы, гаоляна, стебли батата, выворачиваешь с корнем большие деревья и несёшь всё это безвозвратно в Восточное море. В зарослях тамариска на твоих берегах осталось множество дохлых свиней с нашей фермы, они вздуваются там и гниют, разнося вокруг отвратительную вонь. При виде их я ещё больше проникся пониманием того, плывя с Сяо Хуа по течению, мы преодолели свинское состояние, избежали эпидемии, и что мы вне уже завершившейся эпохи Мао Цзэдуна.

В «Записках о свиноводстве» Мо Янь так пишет о тушах свиней, сброшенных в реку:




Более тысячи голов дохлых свиней со свинофермы «Абрикосовый сад» плыли ряд за рядом: они гнили, разбухали, лопались, их пожирали личинки, разрывали на куски рыбы, а они плыли и плыли по течению, пока наконец не исчезли в безбрежных просторах Восточного моря, где их проглотили, где они растворились, превратились в самые разные частицы великого и превечного круговорота материи.




Неплохо написал, паршивец, ничего не скажешь. Одну только возможность упустил. Случись ему увидеть, как я, Шестнадцатый, Царь свиней, с Сяо Хуа на спине плыву в тускло-золотом потоке, а за нами гонятся волны — вот тогда он не смерть живописал бы, а жизнь, превозносил бы нас, воспел бы хвалу мне! Я и есть жизненная сила, я — страсть, я — свобода, я — любовь, я — самое прекрасное, самое поразительное проявление жизни на земле.

Мы плыли по течению, лицом к луне шестнадцатого дня восьмого месяца. Она совсем иная, не такая, что светила вечером на твоей свадьбе. Тогда она опустилась с небес, а тут вынырнула из воды. Тучная и налитая, но кроваво-красная, она показалась, словно из мрачных глубин космоса, как заливающийся плачем новорождённый младенец, весь в крови, от которой изменила свой цвет река. Та луна, нежная и печальная, пришла на вашу свадьбу, а эта, скорбная и унылая, явилась на кончину Мао Цзэдуна. Мы видели, как он сидит на ней — под его грузным телом луна сделалась овальной, — на плечах красный флаг, в пальцах сигарета, тяжёлая голова чуть приподнята, выражение лица задумчивое.

Я плыл с Сяо Хуа на спине вдогонку за луной, вдогонку за Мао Цзэдуном. Мы хотели подобраться поближе, чтобы поотчетливее разглядеть его лицо. Мы продвигались вперёд, но луна отступала, и как я ни старался грести изо всех сил, стремительно скользя по воде, как торпеда, расстояние между нами оставалось прежним. Сяо Хуа лупила меня ногами по брюху, как скаковую лошадь, и знай покрикивала: «А ну, прибавь!»

Тут я обнаружил, что за луной гонимся не только мы с Сяо Хуа. В этой реке водились стаи карпов с золотистыми плавниками, угри с зеленоватой спинкой, большие черепахи с круглыми панцирями… И многие из этих водных обитателей пустились в погоню. Карпы то и дело выскакивали из воды, поблёскивая в лунном свете приплюснутыми телами, как драгоценные камни. Угри извивались у поверхности серебристыми змейками, будто скользя по льду. Черепахи лишь кажутся неуклюжими, плавучесть плоского тела вкупе с пружинистым околопанцирным фартуком, а также мясистые перепонки на конечностях, которыми они с силой отталкиваются от воды, позволяют им быстро скользить, как судам на воздушной подушке. Пару раз мне даже показалось, что красные карпы долетели до луны и упали рядом с Мао Цзэдуном. Но, присмотревшись, я понял, что обманулся. И как водные обитатели ни проявляли каждый свои способности и сильные стороны в этой погоне, расстояние от них до луны ничуть не менялось.

Мы плыли дальше. По обоим берегам в зарослях тамариска, которые совсем недавно были под водой, мириады светлячков зажгли зелёные фонарики, и эти огоньки перекатывались, словно по обе стороны красного потока реки над поверхностью воды текли ещё две речки зелёного цвета. Это тоже чудо, которое редко кому удаётся увидеть, жаль, паршивца Мо Яня не было рядом.

В следующем перерождении — собакой — я своими ушами слышал, как Мо Янь говорил тебе, мол, надо переделать «Записки о свиноводстве» в большой роман. Он хотел на основе «Записок» раскрыть отличительные особенности своего творчества по сравнению с творениями тех, кто владел тайными рецептами большой литературы, как киты в океанских просторах своим неповоротливым телом, тяжёлым дыханием, кровавым живорождением детёнышей раскрывают своё отличие от изящных по форме, проворных и ловких, высокомерных и бездушных акул. Помню, ты тогда убеждал его написать о чём-то возвышенном, например, о любви, дружбе, цветах, «вечнозелёной сосне».[219] Зачем, спрашивается, о свиноводстве писать? Разве можно рядом со словом «свинья» поставить слово «великий»? Ты тогда ещё был в чиновниках и, хотя тайком спал с Пан Чуньмяо, изображал человека высокоморального, поэтому так и говорил с Мо Янем. Ух, разозлился я тогда, аж зубы зачесались, так и хотелось подскочить и хватануть тебя, чтобы не болтал больше о возвышенном. Остановили наши многолетние отношения, лишь поэтому и сдержался. На самом деле, возвышенное не возвышенное, вопрос не в том, о чём писать, а в том, как писать. У так называемого «возвышенного» тоже нет общего критерия. К примеру, за то, что ты, женатый мужчина, сначала обрюхатил нецелованную девчонку на двадцать лет тебя младше, потом оставил карьеру, бросил семью и скрылся с этой девицей, не расписавшись, даже собаки в уездном центре крыли тебя последними словами. А паршивец Мо Янь называет эти твои поступки очень даже возвышенными. Вот я тогда и подумал, что стань он свидетелем того, как мы с водными обитателями догоняем на реке луну, догоняем Мао Цзэдуна, да ещё опиши всё это в «Записках о свиноводстве», возможно, сбылись бы его самые честолюбивые устремления. Вот уж поистине жаль, что он не смог увидеть своими глазами прекрасную картину вечера девятого сентября — или шестнадцатого августа по лунному календарю: несущий бурные воды Великий канал, ракитник по берегам, дамбы. Поэтому-то его «Записками о свиноводстве» могут насладиться лишь очень немногие, для большей же части людей честных и благородных — это срамота, да и только.

Там, где Гаоми граничит с уездом Пинду, посреди канала есть островок — так называемая коса семьи У, разделяющий его на две протоки: одна течёт на северо-восток, другая — на юго-восток. Описав круг, эти две протоки сливаются вновь у деревеньки Лянсяньтунь. Площадь островка около восьми квадратных километров, его принадлежность неоднократно оспаривалась и Гаоми, и Пинду. Потом его передали производственно-строительному подразделению военного округа провинции, там начали устраивать коневодческое хозяйство, потом отказались, островок зарос ивняком и камышом и превратился в безлюдный пустырь. Луна с Мао Цзэдуном доплыла до этого места, потом вдруг подскочила, ненадолго зависла над ивняком и стремительно взмыла ввысь, стряхнув с себя речную воду внезапным дождём. При резком разделении реки на два рукава мало кто из речных обитателей оказался настолько проницательным, чтобы повернуть и плыть по течению дальше. Большинство, влекомые инерцией и центробежной силой, — вообще-то нельзя не учитывать силу притяжения луны и психологическое притяжение Мао Цзэдуна, — взлетели в воздух и упали среди верхушек ивняка и зарослей камыша. Только представьте себе картинку: река вдруг стремительно разделяется на две половины, и из образовавшегося пространства стаями вылетают красные карпы, белые угри, большие чёрные черепахи, которые в романтическом порыве устремляются к луне, но после того как достигают критической точки, сила земного притяжения возвращает их, и они, описав красивую сверкающую дугу, довольно трагично падают обратно. Разлетаются в стороны чешуя и плавники, рвутся жабры, раскалываются панцири, и они становятся добычей поджидающих там лисиц и диких кабанов. Лишь меньшинству благодаря физической силе и невероятному везению удаётся вновь нырнуть в воду и продолжить путь по юго-восточной или северо-восточной протоке.

Из-за собственного веса и восседавшей на мне Сяо Хуа я взлетел в воздух только метра на три, а потом стал падать. Целыми и невредимыми нам удалось остаться лишь благодаря амортизации гибких и густых крон ивняка. Лисам нас не сожрать — мы слишком велики; а диким кабанам с их развитой передней частью тела и заострённым задом мы, должно быть, приходимся близкой роднёй, и себе подобных они есть не станут. Так что приземлились мы на песчаную косу в полной безопасности.

Добывать пищу, причём очень питательную, лисам и кабанам не составляло труда, и раздобрели они до неприличия. Лисы едят рыбу, это в их привычке, но когда мы увидели, как её уминает дюжина кабанов, изумлению не было предела. Уже избалованные, они выедали лишь рыбий мозг и икру, а от вкуснейшей рыбьей мякоти нос воротили.

Осторожно поглядывая, кабаны постепенно подступали к нам. Свирепый блеск в глазах, длинные клыки, пугающе бледные под светом луны. Сяо Хуа крепко сжала меня ногами, и я ощутил, как она задрожала всем телом. С ней на спине я отступал и отступал, стараясь не дать им окружить нас веером. Я подсчитал, сколько их: девять голов, самцов и самок. Весом примерно двести цзиней каждый, неповоротливые и неуклюжие, вытянутые головы и морды, остроконечные уши как у волков, длинная щетина, отливающая чёрным, упитанные — от них исходила мощь дикой природы. Во мне весу пятьсот цзиней — этакая небольшая лодка, — в бытность человеком и за последующие перерождения ослом и волом я набрался ума и силы, и в бою один на один никто из них мне не соперник. Но в схватке с девятерыми у меня, вне сомнения, никаких шансов остаться в живых. В голове тогда крутилось одно: отступать, отступать и отступать к воде, прикрывая Сяо Хуа, чтобы она спаслась бегством, а потом буду биться, полагаясь на свою смекалку и мужество. Они вон рыбьими мозгами и икрой обжираются и соображают уже, наверное, почти как лисы. Мне своими расчётами их с толку не сбить. Я заметил, что двое зашли с фланга и двинулись в обход, чтобы окружить нас, прежде чем я отступлю до воды. Тут до меня дошло, что всё время отступать — тупиковый путь, нужно смело производить вылазки, с помощью обманных манёвров прорвать кольцо окружения и выйти на оперативный простор в центре косы. Действовать по выработанной Мао Цзэдуном тактике ведения партизанской войны, заставлять их перемещаться, разбить по одному. Я чуть встряхнул Сяо Хуа, чтобы сообщить о своих намерениях.

— Великий Вождь, беги сам, обо мне не беспокойся, — тихо проговорила она.

— Нет, так не пойдёт. Мы опора друг для друга, заодно как брат и сестра, где я, там и ты.

И с этими словами я яростно бросился на вышедшего прямо на меня кабана. Тот в панике попятился, а я резко повернулся и налетел на самку, что надвигалась с юго-востока. Наши головы столкнулись, послышался звон, как от разбитой посуды, и я увидел, что она откатилась на чжан в сторону. В окружении пробита брешь, но я уже чувствовал их дыхание сзади. Громко хрюкнув, я рванулся на юго-восток. Но Сяо Хуа за мной не последовала. Я спешно притормозил и обернулся. В зад бедняжки Сяо Хуа, милой Сяо Хуа, единственной, кто изъявил желание последовать за мной, преданной Сяо Хуа, уже впился свирепый кабан. От её горестного вопля побелел, как снег, лунный свет.

— Отпусти её! — взревел я и, забыв обо всём, рванулся к обидчику.

— Великий Вождь, беги, не беспокойся обо мне! — воскликнула Сяо Хуа.





— Вот ты дослушал до этого места, неужели тебя всё это ничуть не тронуло? Неужели ты не почувствовал, что мы, хоть и свиньи, но поведение наше куда как возвышенное?





Кабан не отпускал её, вгрызаясь всё глубже, и от её крика я чуть не свихнулся. Что значит «чуть не свихнулся» — очень даже, мать его, свихнулся. Но набежавшие сбоку два хряка заступили мне путь и не пустили спасать её. Было уже не до боевой стратегии и тактики, я выбрал одного и пошёл на него. Тот не успел увернуться, и мои зубы сомкнулись у него на шее, пронзив толстую шкуру до кости. Он сделал кувырок и убежал, оставив меня с полным ртом вонючей крови и колючей щетины. В это время подскочил другой и цапнул меня за заднюю ногу. Я как мул резко взбрыкнул задними ногами — этот приёмчик я освоил, когда был ослом, — и удар пришёлся ему по щеке. Повернувшись, я кинулся на этого подлеца, но он, взвыв, пустился наутёк. Нога невыносимо болела, целый кусок кожи откусил, гад, кровь ручьём, но теперь уже, не думая о ноге, я со свистом, как ветер, налетел на ублюдка, терзавшего Сяо Хуа. Под моим яростным натиском у этого подонка внутри что-то хрустнуло, и он преставился, даже не хрюкнув. Моя Сяо Хуа была при последнем издыхании. Когда я приподнял её, из распоротого живота вывалились кишки. Я поистине не знал, что делать с этими дымящимися, скользкими, источающими гадкую вонь штуками и беспомощно, с ноющим от боли сердцем произнёс:

— Сяо Хуа, боль моя, не уберёг я тебя…

Она с трудом открыла голубоватые глаза, на которые уже набежала тень, и, тяжело дыша, проговорила, мешая слова с кровью и пеной:

— Не буду называть тебя Великим Вождём… Буду звать братцем… Ладно?

— Конечно, конечно… — всхлипывал я. — Сестрёнка, ты мне самое близкое существо…

— Братец… Я счастлива… На самом деле счастлива… — Она уже не дышала, и ноги её вытянулись как маленькие палочки.

— Эх, сестрёнка… — С плачем я встал, решив умереть, как Сян Юй на берегу Уцзян,[220] и направился к кабанам.

В смятении те сбились вместе, но отступали слаженно и чётко и, когда я бросился на них, рассыпались, чтобы окружить. Уже без тактических приёмов я налетал на всех подряд, кусал, подбрасывал рылом, сбивал плечом, бился не на жизнь, а на смерть, наносил раны и получал их. Когда в пылу схватки мы выбрались на середину косы, перед развалинами крытых черепицей домов, брошенных военными, я увидел знакомую фигуру, сидевшую по уши в грязи рядом с каменной кормушкой для лошадей.

— Старина Дяо, ты? — воскликнул я.

— Я знал, что ты придёшь, почтенный брат. — И Сяосань повернулся к кабанам. — Я вам больше не государь, вот ваш настоящий Вождь!

Посомневавшись, кабаны как один упали на передние ноги, уткнувшись рылами в грязь, и закричали:

— Да здравствует Великий Вождь! Десять тысяч раз по десять тысяч лет!

Хотелось что-то сказать, но раз уж дело так повернулось, что тут говорить? Вот в таком отупении я и стал Вождём кабанов на косе и принял их поклонение. А правитель людей, тот, что сидит на луне, уже улетел за триста восемьдесят тысяч километров от Земли, и огромная луна сжалась до размеров серебряного блюда, так что правителя не разглядишь даже в мощный телескоп.

ГЛАВА 33

Шестнадцатый вспоминает прошлое и разузнаёт, что и как в старых местах. Пьяный Хун Тайюэ скандалит в ресторанчике

«Солнце и луна снуют по небу подобно ткацким челнокам, время летит как стрела». Незаметно пошёл уже пятый год с тех пор, как я стал повелителем кабанов на пустынной и безлюдной песчаной косе.

Поначалу я пытался внедрить на косе моногамие, полагая, что это преобразование, как проявление человеческой культуры, встретит одобрение. Никак не ожидал, что натолкнусь на отчаянное сопротивление. Причём не только со стороны самок, но и со стороны самцов, которые выражали недовольство неразборчивым хрюканьем, хотя было очевидно, что это в их интересах. В недоумении я обратился за помощью к Дяо Сяосаню. Он возлежал в шалаше, возведённом для него для защиты от ветра и дождя.

— Ты мог и не становиться правителем, — холодно заявил он, — но раз стал, должен делать, как принято.

Мне ничего не оставалось, как молча согласиться с этим жестоким и бесчувственным законом джунглей и, зажмурившись и представляя себе хрюшку Сяо Хуа, вспоминая Любительницу Бабочек, вызывая в памяти смутный образ ослихи и даже воображая формы нескольких и вовсе полузабытых женщин, спариваться как попало с самками диких кабанов. По возможности я старался избегать этого, когда можно было схалтурить, халтурил, но тем не менее спустя пару лет на песчаной косе появилось несколько десятков метисов самой разной окраски. Одни с золотистой щетиной, другие с чёрной с синеватым отливом, третьи — пятнистые, как далматинцы, которых вы нередко видите в телевизионной рекламе. Физические особенности диких кабанов они в основном сохраняли, но были значительно сообразительнее своих матерей. По мере того как стадо метисов росло, спаривание стало для меня слишком обременительным. Всякий раз с наступлением сезона течки я начинал игру в прятки, старался куда-нибудь сгинуть. В отсутствие правителя распалённым самкам приходилось быть более снисходительными в своих требованиях. И тогда возможность спариться появлялась почти у всех самцов. Вид и расцветка потомства становилась ещё более разнообразной: поросята смахивали и на ягнят, и на щенят, и на рысят, а самый чудной и страшный в приплоде одной из свиноматок имел длиннющее рыло и походил на слонёнка.

В четвёртом месяце тысяча девятьсот восемьдесят первого года, когда цвели абрикосы и у самок началась течка, я переплыл с того места, где Великий канал разделялся на два рукава, на южный берег. У поверхности вода была тёплая, ниже — похолоднее. Там, где эти два слоя сливались, на свои нерестилища против течения целыми стаями шла рыба. Меня очень растрогала эта их устремлённость в родные места, вперёд, несмотря на все опасности и невзгоды, без страха пролить кровь и отдать жизнь. Я долго стоял на отмели, погрузившись в раздумья и глядя на их сероватые тела, на то, как они мужественно и ожесточённо работают хвостами и плавниками.

В прежние годы я хоть и прятался, но песчаной косы не покидал. Её покрывала пышная растительность, на юго-востоке поднималась песчаная гряда, заросшая красной сосной с лошадиными хвостами и толстыми, с плошку, стволами и густым кустарником под ней, и найти там укромное местечко было раз ногу поднять. Но вот в этому году меня посетила странная мысль. На самом деле никакая не странная мысль, а настоятельное, идущее изнутри желание непременно снова побывать на свиноферме, в деревне, словно этот визит запланирован много лет назад, и изменить его время невозможно.

Прошло уже, считай, четыре года с тех пор, как мы с Сяо Хуа удрали оттуда, но я мог найти дорогу даже с закрытыми глазами и потому, что ласковый ветерок с запада нёс аромат цветущих абрикосов, и потому, что это мой дом. И я потрусил на запад по иногда очень узкой, но ровной дорожке, что шла по гребню дамбы. К югу простирались луга, к северу сплошняком вставал ивняк. По склонам дамбы кустилась худосочная аморфа, её опутывали невероятно быстро тянущиеся стебли змеиного огурца, а от россыпей белых цветов тянуло тяжёлым ароматом, похожим на аромат сирени.

Луна, конечно, была хороша, но по сравнению с теми двумя, что я тебе так красочно описывал, в этот вечер она стояла очень высоко и, казалось, была чем-то озабочена. Ниже она не спускалась, меняла цвет, следуя за мной, гонясь за мной, но уже как восседающая в коляске с высокими постромками, спешащая куда-то благородная дама в шляпе с перьями и белоснежной вуалью на лице.

Добравшись до полоски упрямца Лань Ляня, я остановил копытца, поспешавшие за луной в её полёте на запад. Глянув на юг, на одетые листвой шелковицы, которые росли на земле большой производственной бригады по обе стороны от участка Лань Ляня, я заметил под ними в свете луны женщин, собирающих листья. От этой сцены в душе что-то шевельнулось, я понял, что после кончины Мао Цзэдуна в деревне произошли перемены. Лань Лянь сажал ту же пшеницу, всё тот же старый сорт. Было ясно, что шелковица с её развитой корневой системой по краям участка забирает с его земли питательные вещества, и это, ясное дело, воздействовало по меньшей мере на четыре ряда пшеницы. Колоски низкорослые и слабые, худенькие и крохотные, как мухи. Возможно, это снова тайные козни Хун Тайюэ, чтобы проучить Лань Ляня, посмотрим, мол, как ты, единоличник, с этим совладаешь. Рядом с шелковицами в свете луны покачивалась тень. Голый по пояс, этот человек, который поклялся потягаться с народной коммуной, рыл глубокую канаву. Он рыл её между своим участком и землёй большой производственной бригады, узкую, но глубокую, отсекая острой лопатой множество желтоватых корней шелковицы. Видать, всё было не так просто. На своей земле копай сколько хочешь, но он рубил корни чужого дерева, и его могли обвинить в порче коллективного имущества. Я смотрел издалека на неуклюжую по-медвежьи фигуру старины Лань Ляня, на его бестолковые движения и на какой-то миг растерялся. Если эти два ряда деревьев вырастут, земля единоличника Лань Ляня станет бесплодной. Но очень скоро я понял, что мои суждения полностью ошибочны. К этому времени большая производственная бригада уже полностью развалилась, народная коммуна существовала лишь номинально. Реформа в деревне уже вышла на этап выделения наделов по дворам. Землю по бокам участка Лань Ляня уже распределили между частными владельцами, и каждый волен был сажать шелковицу и сеять зерновые.

Ноги привели на свиноферму. Абрикосы на месте, а загонов как не бывало. Никаких ориентиров, но я с первого взгляда увидел тот самый кривой абрикос. Рядом стоял шалаш сторожа с приколоченной табличкой — «Абрикосы золотистые с красными прожилками». Взглянув на неё, я тут же вспомнил о пролитой на корни этого дерева крови Дяо Сяосаня. Не будь её, не было бы и прожилок на плодах, эти плоды не стали бы драгоценными и каждый год не получали бы высокую оценку уездных властей. Кроме того, как я узнал впоследствии, плоды с этого дерева помогли Цзиньлуну, сменившего Хун Тайюэ на посту секретаря партячейки большой производственной бригады, установить тесные отношения с уездным и городским руководством, что открыло ему дорогу к богатству и почёту. Я, конечно, узнал и старое дерево, которое свешивалось одной веткой ко мне в загон, хотя самого загона уже не было. Там, где я когда-то лежал, спал или предавался своим мыслям, теперь всё засеяно арахисом. Я встал на задние ноги и опёрся передними на две ветви, что проделывал тогда почти ежедневно. При этом почувствовал, что раздобрел по сравнению с теми годами и стал неповоротливее. Да и вертикально, как человек, не вставал уже долгое время и тоже явно потерял сноровку. В общем, в тот вечер я бродил взад-вперёд по абрикосовому саду, в знакомых местах, и душа полнилась воспоминаниями. Это настроение говорило и о том, что я уже вступил в средний возраст. Да, как свинья, я, молено сказать, уже немало испытал на своём веку.

Два ряда домиков, где раньше работали и жили свиноводы, приспособили для разведения шелковичных червей, в червоводни. Оттуда лился яркий электрический свет, и я понял, что государство провело электричество и в Симэньтунь. Над множеством выкормочных стеллажей склонилась поседевшая Симэнь Бай. Совком, сплетённым из ошкуренных ветвей ракитника, она набирала мясистые листья и рассыпала по белым лоткам с гусеницами. Тут же слышался звук, похожий на шелест мелкого дождя. Ага, жильё, выделенное вам после женитьбы, тоже приспособили под червоводню, значит, у вас есть новое.

Я вышел на ставшую вдвое шире, мощённую асфальтом дорогу и направился на запад. Вместо низких глинобитных хибарок по обеим сторонам появились ряды одинаковых домов с красной черепичной крышей. К северу от дороги на площадке перед двухэтажным зданием сидели человек сто, по большей части пожилые женщины и дети, и смотрели по японскому телевизору «панасоник» с двадцатидюймовым экраном телевизионный сериал «Человек с Атлантиды». Это удивительная история про одарённого юношу, который родился с перепонками между пальцами рук и ног и плавал как акула. Зрителей было не оторвать от экрана, они то и дело прищёлкивали языком от восторга. Телевизор стоял на красной табуретке, водружённой на квадратный столик. У стола сидел седой старик с красной повязкой на рукаве с надписью «Общественная безопасность» и с двумя тонкими и длинными прутьями в руках. Он сидел лицом к зрителям, проницательно глядя на них, как старый учитель на экзаменах. Тогда я ещё не знал, кто он такой…





— Это У Фан, старший брат богатея У Юаня, бывший полковник, начальник радиостанции в штабе гоминьдановской пятьдесят четвёртой армии. В сорок седьмом взят в плен, после Освобождения за контрреволюционные преступления осуждён на пожизненное заключение и отправлен на трудовое перевоспитание на северо-запад. Недавно освободился и вернулся в родные края. По возрасту трудоспособность уже утратил, дома заботиться о нём некому, вот уездные власти и назначили ему не только «пять видов обеспечения»,[221] но и ежемесячное пособие пятнадцать юаней… — вставил я.

Большеголовый рассказывает уже два дня подряд, это сплошной поток, как из открывшегося шлюза. События в его повествовании, правдоподобные и фантастические, я воспринимаю как в полусне, следуя за ним то в преисподнюю, то в подводное царство, голова идёт кругом, в глазах рябит. Проскальзывает иногда собственная мысль, но её тут же опутывает его речь, как водоросли обвивают руки и ноги, и вот я уже в плену его рассказа. Чтобы избежать плена, выбираю момент и рассказываю, что знаю, про У Фана, приближая рассказ к действительности. Большеголовый рассерженно вскакивает на стол и топает ножкой в маленькой кожаной туфельке.

— Помолчи! — Вытащил свою рукоятку — похоже, от рождения без крайней плоти, не по годам большую и уродливую, — и ну поливать в мою сторону. Моча с сильным запахом витамина В попала в рот, я закашлялся, наступившее было просветление опять сменилось помутнением. — Помолчи. Меня слушай. Твоё время говорить ещё не пришло. Придёт, вот тогда и говори. — И детское лицо вновь становится лицом умудрённого жизнью старика. Вспомнился красный демон-ребёнок из «Путешествия на Запад» — как осерчает, поганец, так сразу пламя изо рта. А ещё юный герой Нечжа из «Фэншэнь яньи»,[222] что устроил скандал во дворце царя драконов, — этот на своих колёсах ветра и огня с обращающим в золото копьём в руке, как поведёт плечом, негодник, так у него тут же вырастает три головы и шесть рук. Ну и девяностолетняя небожительница с лицом юной девы из романа Цзинь Юна[223] «Божества-хранители». Топнув, эта старушенция взмывает на верхушки высящихся до неба деревьев и насвистывает по-птичьи. Вспомнил и о хряке с поразительными способностями из рассказа моего приятеля Мо Яня «Записки о свиноводстве»… — Этот хряк я и есть, — прервал меня большеголовый, разгорячившийся, но довольный, и снова уселся.





Потом я, конечно, узнал, что этот старик — У Фан, старший брат богатея У Юаня. Узнал также, что Цзиньлун, ставший секретарём партячейки большой производственной бригады, определил его смотреть за телефоном в правлении и выносить по вечерам этот единственный в деревне цветной телевизор для членов коммуны. Ещё я узнал, что ушедший на пенсию Хун Тайюэ страшно недоволен этим и приходил к Цзиньлуну на разговор. В своей куртке и туфлях без задников он смахивал на бродягу. Говорят, сложив полномочия секретаря, он в таком виде и ходил. Ушёл, конечно, не по своему желанию — была смена поколений, и партком коммуны предложил ему уйти по возрасту. Кто тогда стал секретарём парткома коммуны? Дочка Пан Ху, Пан Канмэй, самый молодой партсекретарь во всём уезде, новая яркая звезда в политике. Мы потом ещё не раз вернёмся к тому, как ей это удалось. По рассказам, Хун Тайюэ явился в правление большой производственной бригады — вот в это только что построенное двухэтажное здание — в изрядном подпитии, и сторож У Фан поклонился ему с особой почтительностью, как командиры марионеточных войск кланялись японским офицерам. Презрительно хмыкнув, тот задрал голову, выпятил грудь и зашёл в здание. Тыча пальцем в сверкающую лысину привратника, неукоснительно выполняющего свои обязанности, он гневно обрушился на Цзиньлуна:

— Ты, дружок, серьёзную политическую ошибку допускаешь! Этот человек, он кто? Гоминьдановский полковник, начальник радиостанции, его расстрелять двадцать раз надо, а его в живых оставили, и то милость великая. А ты ещё позволяешь ему «пятью видами обеспечения» наслаждаться. Где, спрашивается, твоя классовая позиция?

Цзиньлун тогда, говорят, вынул довольно дорогую импортную сигарету, прикурил от газовой зажигалки которая, казалось, сделана из чистого золота, потом вставил прикуренную сигарету в рот Хун Тайюэ, словно тот безрукий и не может прикурить сам. Усадил во вращающееся кожаное кресло — ещё редкость в те времена, — а сам присел на краешек стола.

— Дядюшка Хун, — сказал он. — Ты меня своей рукой воспитал, я продолжатель твоего дела и во всём буду следовать твоим путём. Но веяния времени другие или, скажем, время изменилось. Решение предоставить У Фану «пять видов обеспечения» принимали в уезде. Ему не только «пять видов» положены, каждый месяц он может получать от народной власти пособие — пятнадцать юаней. Вы осерчали, что ли, дружище? Так вот, могу сказать, что сердиться не стоит, это политика государства. Сердись не сердись — всё без толку.

— А революционную борьбу мы столько лет вели зря, что ли? — горячился Хун Тайюэ.

Цзиньлун спрыгнул со стола и крутнул кресло с Хун Тайюэ вполоборота, чтобы его лицо оказалось напротив сверкающих на солнце за окном новеньких крыш из красной черепицы:

— Так ни в коем случае не стоит говорить, дружище. Когда компартия вела революционную борьбу, её целью было отнюдь не свержение гоминьдана, изгнание Чан Кайши.[224] Когда она поднимала народ на эту борьбу, основная цель заключалась в том, чтобы народ жил в достатке, был сыт и одет, ни в чём не нуждался. Чан Кайши стал препятствием на пути компартии, вот его и свергли. Так что, дружище, все мы — простой народ, не надо столько думать. Кто сумеет сделать нашу жизнь лучше, того и будем поддерживать.

Тут, говорят, Хун Тайюэ взбеленился:

— Чепуху ты городишь, ревизионизм это называется! Гляди, сообщу о тебе в уезд!

— Дружище, — хихикнул Цзиньлун, — да разве до того уездным, чтобы заниматься пустяшными делами на нашем уровне? По мне, так тебе и вина хватает, и еды, и денег — чего тут сетовать, тратить время на пустяки?

— Ну нет, — не сдавался Хун Тайюэ, — это уже вопрос взятого курса, наверняка в ЦК ревизионисты затесались. Ты глаза-то раскрой пошире, это лишь начало, очень может быть, что последующие изменения будут как в стихах Председателя Мао — «всё перевернулось вверх дном, и возмущению нет конца»![225]

Понаблюдав за толпой у телевизора минут десять, я потрусил дальше на запад. Ты понимаешь, куда я направился. Следовать дальше по дороге я не решился, понимая, что после смерти Сюй Бао стал притчей во языцех в Гаоми, так что, если меня заметят, шум поднимется будь здоров. Не то чтобы я не смогу противостоять им, но боюсь, что в ситуации, когда некуда деваться, могут пострадать невинные. Не их я опасался — неприятностей не хотелось. И, держась в тени домов южнее дороги, я вскоре добрался до усадьбы Симэнь.

Ворота распахнуты настежь, старый абрикос там же, усыпан цветами, аромат слышен даже из-за стены. Укрывшись в тени ворот, я увидел под ним восемь квадратных столиков, покрытых пластиковыми скатертями. На ветке выведенная из дома электрическая лампа-времянка заливает светом весь двор, светло как днём. За столами человек десять. Знакомые лица, все нехорошего десятка. Юй Уфу, бывший командир отряда самообороны баоцзя,[226] предатель Чжан Дачжуан, помещик Тянь Гуй, богатей У Юань… За другим столиком бывший начальник общественной безопасности Ян Седьмой, поседевший уже, с братьями Сунь — Сунь Луном и Сунь Ху. У них на столе всё уже съедено, да и выпито, видать, немало. Позже я узнал, что Ян Седьмой стал торговать бамбуковыми жердями, честным хлеборобом он никогда не был. Из гор Цзинганшань доставил бамбук маочжу[227] по железной дороге в Гаоми, потом на машине в Симэньтунь и продал всю партию Ма Лянцаю, который взялся строить новую школу. Вот таким крупным коммерсантом заделался, сразу богатеем стал, «десятитысячником».[228] Вот и сидит теперь под деревом, этакий первый богач на деревне, вино попивает. Серый костюм европейского покроя, большой красный галстук, рукава засучены, видны электронные часы на запястье. На когда-то худом личике щёки свешиваются мешками. Достав из тускло-золотистой пачки импортную американскую сигарету, бросил её Сунь Луну, глодавшему свиную ногу в соевом соусе. Ещё одну швырнул Сунь Ху, который вытирал рот салфеткой. Смял пустую пачку и крикнул в сторону восточной пристройки:

— Хозяйка!

Звонко откликнулась и подбежала хозяйка. Хо-хо, вот кто это, оказывается! У Цюсян хозяйкой заделалась. Только сейчас я заметил на стене с восточной стороны от ворот закрашенное известью место с красными иероглифами — «Ресторанчик Цюсян». И вот У Цюсян, хозяйка, бежит к Яну Седьмому. Лицо напудренное, готовая улыбочка, махровое полотенце на плече, синий передник, сообразительная, неутомимая, радушная, профессиональная — вылитая тётушка А Цин.[229] Да, действительно мир переменился, реформировался, стал более открытым,[230] изменила облик и деревня Симэньтунь.

— Чего изволите, лаобань[231] Ян? — разулыбалась У Цюсян.

— Ты чего обзываешься? — зыркнул на неё Ян Седьмой. — Я лишь мелкий торговец бамбуковыми шестами, не дорос ещё, чтоб лаобанем величали.

— Ну уж не скромничайте, лаобань Ян, если даже выручать по десять юаней с одной штуки, с десяти тысяч шестов вы уже «стотысячник». Со ста тысячами в мошне разве не лаобань? Кого ещё можно так величать у нас в Гаоми? — не жалела она красок, ткнув его пальцем в плечо. — Гляньте, наряд какой, по меньшей мере юаней на тысячу.

— Ох, эти бабы, стоит рот раскрыть, столько всего наплетут. Лопну вот, как дохлые свиньи на свиноферме лопались, тогда только и успокоишься, — крякнул Ян Седьмой.

— Хорошо, лаобань Ян, ты и фэня ломаного не стоишь, нищий, ветер в кармане да блоха на аркане — так тебя устроит? Не успела рот раскрыть, чтобы взаймы попросить, так и дверь захлопнул, — притворно надула губки У Цюсян. — Говори, что нужно?

— Осерчала, что ли? — хмыкнул Ян. — И не надувай так губки, а то мотня уже рвётся!

— Шёл бы ты знаешь куда! — И У Цюсян огрела его по голове засаленным полотенцем. — Говори быстро, что надо!

— Пачку сигарет, «Добрый друг».

— Пачку сигарет, и всё? А выпить? — У Цюсян глянула на уже раскрасневшихся братьев Сунь. — Эти два молодца вроде маловато ещё приняли?

— Сегодня лаобань Ян угощает, — заплетающимся языком проговорил Сунь Лун. — Так что поменьше пить будем.

— Ты что, обидеть старшего брата хочешь, щенок? — якобы в гневе хлопнул по столу Ян Седьмой. — Сотнями тысяч не гребу, но на выпивку для двух почтенных младших братьев найдётся! К тому же, братки, ваш острый соус «хун» продают уже везде и всюду, не можем же мы и дальше готовить его в двух больших железных котлах под открытым небом? Дальше на вашем месте я сделал бы следующее: возвёл бы двадцать просторных и красивых цехов, установил две сотни котлов, чтобы работали две сотни человек, чтобы двадцатисекундная реклама шла по телевидению, чтобы острый соус «хун» прославился на весь Гаоми, на весь Шаньдун, на весь Китай. Вот тогда, братки, и придётся вам нанимать кого-то деньги считать. Видите, какие на самом деле чаяния возлагает на вас, богатеев, почтенный Ян! — И он ущипнул У Цюсян за зад. — Неси два «Чёрных кувшинчика»,[232] подруга!

— Ну уж, «Чёрный кувшинчик», несолидно, — тут же сориентировалась У Цюсян. — Этим двум богатеям больше «Тигрёнок»[233] подходит!

— Мать твою, У Цюсян, ты, как говорится, точно на шест заберёшься — с полуслова понимаешь, — крякнул Ян Седьмой, поняв, что деваться некуда. — «Тигрёнок» так «Тигрёнок»!

Сунь Лун и Сунь Ху переглянулись.

— Брат, а ведь послушать большого лаобаня Яна — недурной план выходит, — сказал Сунь Ху.

— Я будто вижу, как эти юани, словно листья с деревьев, прямо с неба с шелестом сыплются, — заикаясь промямлил Сунь Лун.

— Братки, — продолжал Ян Седьмой. — Зачем, спрашивается, Лю Сюаньдэ[234] понадобилось трижды посещать шалаш Чжугэ Ляна и приглашать его?[235] Ему что, надоели праздность и безделье? Нет, ему нужен был план по наведению порядка в государстве. Чжугэ Лян научил Лю Сюаньдэ, что делать, вот Поднебесная и разделилась натрое. Я, почтенный Ян, и есть для вас, братки, такой советник! В будущем разбогатеете — не забудьте отблагодарить наставника!

— Покупать большие котлы, возводить цеха, набирать работников, увеличивать объёмы закупок — где на всё это деньги взять? — размышлял Сунь Ху.

— Пойдите к Цзиньлуну, попросите ссуду! — хлопнул себя по ляжке Ян Седьмой. — Припомните те времена, когда он сооружал помост в абрикосовом саду, революцию проводил. Вы, четверо братьев, были у него самые верные приспешники.

— У тебя, почтенный Ян, все слова в нехорошую сторону переиначиваются, — скривился Сунь Ху. — Что это за «верные приспешники»? Это «близкие соратники» называется!

— Хорошо, хорошо, близкие соратники, — согласился Ян Седьмой. — Во всяком случае, уважением у него вы пользуетесь.

— Почтенный Ян, — льстиво заметил Сунь Лун, — а ведь ссуду эту возвращать надо будет. Подзаработаем — хорошо. А если в убытке останемся, что возвращать?

— Ну и мозги у вас, свинячьи просто, — сплюнул Ян Седьмой. — У коммунистов как: если деньги не выброшены на ветер, считай, не потрачены. Будем с прибылью, может, возвращать и не придётся; будем в убытке, денег нет, даже если потребуют вернуть. К тому же эта марка соуса, «хун», уже так затрёпана, что обречена. Это всё равно что, готовя этот соус, топить не дровами, а юанями, куда убытки отнести?

— Значит, попросить Цзиньлуна помочь со ссудой? — подвёл итог Сунь Ху.

— Со ссудой, — эхом откликнулся Сунь Лун.

— А получив, накупить котлов, нанять работников, построить цеха, разместить рекламу?

— Накупить, нанять, построить, разместить!

— Именно так! Наконец-то дошло, твердолобые! — снова хлопнул себя по ляжке Ян Седьмой. — А лес для строительства цехов старший брат поставит. Цзинганшаньский бамбук, он крепкий, упругий и прямой, сотню лет простоит, не сгниёт. От цены ёлки лишь половина, поистине «цена дешёвая, товар превосходный». На двадцать цехов нужно четыре сотни балок. Бамбуковые жерди обойдутся по меньшей мере на тридцать юаней дешевле каждый. На одной этой поставке я вам экономлю двенадцать тысяч юаней!

— Кружил вокруг да около, а дело, оказывается, в поставке бамбука!

Подошла У Цюсян с двумя бутылками «Тигрёнка» и парой пачек «Доброго приятеля». За ней следовала Хучжу, в правой руке она несла огурцы с толчёным чесноком и свиными ушами, а в левой — жареный рис с арахисом. У Цюсян поставила вино на стол, положила перед Яном Седьмым сигареты и язвительно бросила:

— Не переживай, эти два блюда — подарок от меня братьям Сунь под вино, в твой счёт включено не будет.

— Ты, хозяйка, старину Яна ни во что не ставишь. — И Ян Седьмой хлопнул по карману, как по барабану. — Старина Ян не богатей, но за огурцы расплатиться есть чем.

— Знаю, что ты при деньгах, — кивнула Цюсян. — Но этими блюдами я к братьям Сунь подлизываюсь: думаю, ваш этот острый соус «хун» может стать популярным.

Хучжу поставила блюда перед братьями. Они торопливо вскочили:

— Сестрица, стоило ли беспокоиться, своими руками…

— Всё равно без дела сижу, решила помочь вот… — улыбнулась Хучжу.

— Хозяюшка, что же ты одного большого лаобаня привечаешь? И за нами поухаживала бы, что ли! — обратился с другого столика У Юань. Незамысловатым меню в пластиковой обложке он отмахивался от белых мотыльков. — Заказ сделать хотим.

— Выпейте как следует, нечего его деньги экономить. — Цюсян налила братьям, глянув искоса на Яна Седьмого. — Поухаживала я в прошлом за этими мерзавцами.

— Мерзавцы эти хлебнули по полной, да и жить им немного осталось, наверное, — заметил Ян Седьмой.

— Помещик, богатей, командир самообороны, предатель, контрреволюционер… — полушутя-полусерьёзно перечисляла У Цюсян, показывая на сидевших за другим столиком. — «Мерзавцы» Симэньтуни почти в полном составе, вот это да. И чего собрались, затеяли что? Бунтовать задумали?

— Ты, хозяюшка, не забывай, что сама у тирана-помещика в наложницах была!

— Я не вы, я дело другое.

— Другое не другое, а все эти твои именования, все ярлыки — контрреволюционные, наследственные, зловещие — уже в прошлом, — заявил У Юань. — Теперь мы такие же, как все, честные члены народной коммуны!

— Уже год, как ярлыки сняли, — добавил Юй Уфу.

— На учёте уже не состоим, — подал голос Чжан Дачжуан.

— И плетьми больше никто не вытягивает, — негромко проговорил Тянь Гуй, ещё с некоторой опаской глянув в сторону Яна Седьмого.

— Сегодня год, как с нас сняли ярлыки и вернули статус граждан. Для таких, как мы, кто больше тридцати лет под надзором, очень знаменательный день, — продолжал У Юань. — Вот мы и собрались пропустить чарочку другую. Не то чтобы праздновать, просто на пару чарок…

— Во сне о таком не мечтали, — захлопал покрасневшими глазами Юй Уфу. — Во сне не мечтали…

— А я, недостойный, с прошлой зимы в Народно-освободительной армии, в армии я… — сдерживая слёзы, пробормотал Тянь Гуй. — Новый год когда праздновали, партсекретарь Цзиньлун собственной рукой на ворота табличку «Знак почёта» повесил…

— Спасибо мудрому вождю председателю Хуа![236] — добавил Чжан Дачжуан.

— Хозяюшка, — снова заговорил У Юань, — мы народ такой: животы набиваем, как мешки травой, что ешь, то и вкусно. Ты уж сама смотри, что подашь, то и хорошо. Мы все уже поужинали, не голодны…

— Нужно уж отметить как следует, — сменила тон Цюсян. — По правде сказать, я ведь тоже считаюсь женой помещика, но вот повезло, Хуан Тун облагодетельствовал. Да и что ни говори, наш почтенный секретарь Хун — славный человек, в другой деревне мы с Инчунь так бы не отделались.

— Мама, ну что ты разболталась? — толкнула её сзади Хучжу, которая подошла с чайником и чашками.

А потом улыбнулась сидящим за столиком:

— Дядюшки, выпейте сначала чаю!

— Можете не сомневаться, обслужу, — добавила Цюсян.

— Верим, верим, — откликнулся У Юань. — Хучжу, ты вот жена партсекретаря, а сама нам чай наливаешь, сорок лет назад о таком и подумать страшно было.

— Да чего вспоминать, что было сорок лет назад? — пробурчал Чжан Дачжуан. — Пару лет назад, и то подумать о таком не смели…





— Ох, сколько наговорил, не хочешь ли и ты пару слов сказать? — предложил Большеголовый. — Посетовать на что, повздыхать?

Но я покачал головой:

— Цзефан лучше помолчит.





Я без устали описываю тебе, Лань Цзефан, то, что происходило в тот вечер во дворе усадьбы Симэнь, передаю, что слышал и видел в обличье свиньи, чтобы подвести рассказ к одному человеку, человеку очень важному — к Хун Тайюэ. Когда построили новое здание конторы большой производственной бригады, в её бывшем помещении, в пяти комнатах Симэнь Нао, стали жить Цзиньлун с Хучжу. Кроме того, объявляя о снятии ярлыков со всех реакционных элементов в деревне, Цзиньлун сообщил также, что теперь его фамилия не Лань, а Симэнь. Тайный смысл всего этого поверг верного старого революционера Хун Тайюэ в полное недоумение. Он тогда как раз по улице прохаживался. Телесериал закончился, строгий блюститель правил У Фан, несмотря на ворчание молодёжи, решительно выключил телевизор и занёс в помещение.

— Гоминьдановец старый, — вполголоса выругался один молодой человек, немного знакомый с историей. — Как тебя только коммунисты к стенке не поставили?

Старик У Фан на эти злобные слова и ухом не повёл, хоть и не глухой. Ярко светила луна, погода приятная, и молодые люди, которым нечем было заняться, слонялись по улице. Одни заигрывали с девицами, другие, усевшись на корточках под фонарём, резались в карты. А один разглагольствовал, гнусаво как гусак:

— А Шань Бао сегодня в городе приз огрёб, мотоцикл в лотерею выиграл, не обмыть ли ему с нами это дело?!

— Обмыть, очень даже обмыть. Деньгу шальную трать всегда, не то в дом придёт беда. Шань Бао, айда в ресторанчик Цюсян!

Несколько человек подошли к игравшему в карты под фонарём Шань Бао и стали поднимать его. Тот сопротивлялся, отмахиваясь, как богомол, и ругался с искривлённым от злобы лицом:

— Ага, как же, выиграл этот сукин сын, целый мотоцикл в лотерею выиграл!

— Эка сдрейфил, скорее сукиным сыном себя назовёт, чем признается!

— Хотел бы я выиграть… — пробормотал под нос Шань Бао и вдруг заорал: — Да, выиграл я приз, целую машину, чтоб вам лопнуть от злости, ублюдки! — И, откинувшись спиной на столб, рассерженно бросил: — Всё, больше не играю, пошёл домой спать, а то ведь завтра с утра в город за призом ехать!