— Ага! Или — детскому писателю.
— Во-во! Именно. Детскому писателю!
Похоже, что выдумал. Нет, не выдумал. Именно так было сказано: детскому писателю. Я даже попятился и, может быть, покраснел, когда услышал эти добрые слова.
Какого детского писателя я могу представить в этом фраке? Только, пожалуй, одного: Даниила Ивановича Хармса.
. . . . .
Характерное для стариков и вообще для пожилых любование стариной, прошлым и восхваление его. У Бунина в «Худой траве» старуха говорит:
— Раньше и тучки не те были, всё зайчики да кусточки, а теперь облако грубое пошло…
Другая старуха, которую я хорошо знал, из бывших, уверяла, что нынче холода летом пошли потому, что «большевики полюс открыли».
. . . . .
На Зацепе.
— У кого четвертинка закупыренная есть?
То есть запечатанная, а не разливная.
. . . . .
Пятилетнюю девочку привели в большой магазин. Толкотня, очереди, шум, брань, особый дамский ажиотаж. Девочка постояла, постояла, не выдержала и взмолилась:
— Уведите меня из этого ада!
. . . . .
— Хорошо засыпать, зная, что на свете живет хоть один по-настоящему счастливый человек.
. . . . .
«Катя».
Он ходил в старинной большой люфовой фуражке, уже сильно потемневшей от времени.
. . . . .
Кто-то хорошо назвал передвижнические картины «либеральными фельетонами».
. . . . .
— Ах ты, нахалка-полтавка!
. . . . .
Варвара Константиновна Ж. — преинтересное создание, изобразить ее дело нелегкое. Она украинка (из Харькова или из-под Харькова). Художница. Училась музыке. Поет. В молодости была, вероятно, красива. Да и сейчас, когда молодость уже за спиной, находятся ценители и поклонники ее красот. Нынешний муж ее Михаил Семенович — личность, тоже заслуживающая внимания, — семь лет ждал, пока первый (или, может быть, третий) муж Варвары Константиновны, его сослуживец, попадет под трамвай. До этого любил молча. Зато сейчас блаженствует. Готов на коленках ползать перед своим кумиром.
А кумир его, действительно, похож на вылитого из бронзы идола. Гигант. В плечах косая сажень. Лицо цвета красной меди. Губы накрашены, и над ними, как и на подбородке, — пепельно-серый пушок. Волосы — должно быть, не крашенные еще — цвета воронова крыла. Челка или чубчик — тоже будто из чугуна вылитые: хочется пощелкать по этому чубчику пальцем и услышать, как звенит металл.
. . . . .
Твердила Иванович и Зубрила Петрович.
. . . . .
— Сколько вашей девочке?
— Два годика.
Почему «годика»? Ведь в этом возрасте год — целая вечность. Это уж потом, много позже, «годики» начнут мелькать, как столбы верстовые.
. . . . .
Рано утром. Коридор коммунальной квартиры. Молодой женский голос за дверью:
— Утро у Образцовых началось с ругани. Это хорошая примета.
. . . . .
Помянутая выше Варвара Конст. Ж. — в молодости страстно любила птиц и всяких маленьких зверьков (кроликов, белок, хомяков). Очень интересно, увлекательно рассказывает она о своих четвероногих и пернатых питомцах, в частности о том, как прирученная, одомашненная ею ворона (или сорока) воровала у соседей-дачников кольца, деньги и тому подобное и как Варвару Конст. обвинили в том, что она будто бы специально дрессирует на это своих птиц.
Она же — страстная любительница и рассказчица всяких «таинственных историй» и семейных мелодрам. Она давно нигде не служит, по утрам иногда «пишет маслом». Стены их большой комнаты увешаны ее шедеврами, это сплошь наивная мазня, натюрморты, собачки, женские головки, списанные с дешевых дореволюционных открыток. Единственный поклонник Варвары Константиновны и ценитель ее таланта — ее муж.
Варвара Константиновна — общественница. Натура деятельная, кипучая. Она и в жакте, и в избирательной комиссии, и — почему-то — в совете жен фронтовиков, хотя муж ее никогда фронтовиком не был. Может быть, был другой — тот, который попал под трамвай?
В прошлом году за свою общественную деятельность Варвара Константиновна получила орден — «Знак Почета». Вероятно, она существо небесполезное, много делает нужного, в частности для детей-сирот, но любит об этом говорить больше, чем позволяет самая скромная скромность.
Хвастливость ее и наивное тяготение ко всему громкому и мало-мальски известному иногда выглядит почти трогательно.
По первому (или второму) мужу В. К. в отдаленном родстве (вернее, свойстве) с В. Я. Шишковым. Рассказывала мне что-то о вдове Шишкова — Клавочке.
— Мы с ней, между прочим, большие приятельницы.
— Да? А давно вы с ней знакомы?
— Давно ли? Как вам сказать. Мы на кладбище с ней познакомились, когда Вячеслава Яковлевича хоронили.
А разговор у нас шел месяца полтора спустя после смерти Шишкова.
— Я, между прочим, со многими писателями знакома. И с женами их. Жену Новикова-Прибоя тоже очень хорошо знаю. Тихонова Николая Семеновича тоже знаю.
— А с Николаем Семеновичем вы где познакомились?
— Где? Представьте себе — тоже на кладбище.
. . . . .
Жила на свете старуха. Восемьдесят два года просидела она в своей деревне, за околицу редко выходила.
Но вот вырастила сына, сын уехал на войну, отличился, получил большую должность в Ленинграде, женился, выписал к себе мамашу. Мамаша со своими узлами и корзинами доехала благополучно… В Питере встретил ее сын, уже немолодой человек в кожаном. Вот тут я их своими очами и лицезрел. Носильщика сын, понятное дело, не взял. Шел нагруженный узлами и корзинами. А сзади, задыхаясь, тоже нагруженная до отказа, тащилась мамаша. Охает, стонет, задыхается и говорит нараспев:
— Ох, Коленька, не могу, скоро ли квартера-то!
— Да что вы, мамаша. Стыдитесь! Мы еще с вокзала не вышли.
. . . . .
Мальчишка балагурит:
— Товарищ начальник, крыса попала в чайник! Разрешите доложить: куда крысу положить?
. . . . .
Девочка:
— Не люблю радио. Музыка еще ничего, а то начнут: «Министр просвещенных сил»…
. . . . .
В переулке у ворот мальчики лет по десять-одиннадцать на коньках. Из ворот выходит маленькая невзрачная девушка с авоськой.
— Пошла! Пошла! Видали? — громко зашептались ребята. В их срывающихся голосах — восторг.
— Кто это? — спрашиваю.
— Вы что — не знаете? Это Малькова Оля.
— У нее орден Красной Звезды.
— Она сто пятьдесят раненых спасла.
— Ага! А ей только двадцать лет, кажется…
. . . . .
«Путеводная звезда»
В лимитном продовольственном магазине встретились Он и Она.
Она — некогда известная опереточная певица, ныне уже весьма в летах, но еще сохраняющая (не без усилий и не без помощи косметики) красоту; с подчерненными ресницами, с напудренным до синевы, пористым, как наперсток, носом, в облезлых мехах, небрежно накинутых на костлявые плечи, в черной муаровой шубке.
Он — семидесятилетний, высокий, бритый, с глуповатыми, навыкате, глазами, — когда-то известный поэт, печатавшийся рядом с Блоком и Бальмонтом, а теперь известный лишь служащим Литфонда и завсегдатаям писательского клуба, где он бывает почти каждый вечер и где очень часто — тоже почти ежедневно — выступает с длинными скучными речами. Всякий раз, когда он поднимается на трибуну, ему приходится слышать, как в зале спрашивают: «Кто это?»
Живет он главным образом пайками своими: продает, выменивает, комбинирует… Работает «в шефском порядке» на каком-то заводе, ведет литературный кружок. Но большую часть времени убивает он на хлопоты о своем юбилее, который должен состояться в этом году и о котором, кроме него, никто на всем белом свете не вспоминает.
Когда-то, лет тридцать пять назад, поэт хорошо знал эту двадцатитрехлетнюю опереточную диву, даже начинался у них легкий роман, были поездки в «Эрмитаж», была глупая ревность и глупая ссора.
Но теперь встретились они как старые друзья. Он подходит, чтобы занять очередь за повидлом, спрашивает, кто последний, и вдруг узнает ее. Целует ей руку, держит ее за локоть, долго и нежно смотрит на подведенные глаза, на пористый нос.
— Мне нужно за мясом, — говорит он и просит ее последить, чтобы не заняли его очередь. — Будьте моей путеводной звездой…
Говорит он это, галантно осклабившись и слегка в нос — совсем не тем голосом, каким выступает на собраниях или беседует с подшефными кружковцами.
— Ну, что ж, — весело отвечает она, прищурив один глаз. — В данном случае я готова быть вашей путеводной звездой.
Получается у нее это так звонко и удачно, что, поведя глазами, она еще громче и еще удачнее повторяет:
— В данном случае я согласна быть вашей путеводной звездой…
Вечером у нее гостья, тоже актриса, ныне почти совсем оглохшая, живущая в Доме ветеранов сцены… Хозяйка угощает гостью черным кофе и сандвичами с повидлом и рассказывает ей о сегодняшней неожиданной встрече с одним известным поэтом.
— Он говорит: «Будьте моей путеводной звездой», и я ему: «Что ж, говорю, в данном случае я готова быть вашей путеводной звездой».
Гостья уходит, уезжает в свой Дом ветеранов. Догорает огонь в маленькой кирпичной печурке. Хозяйка ложится спать. И, засыпая, еще раз с удовольствием вспоминает:
«Ну, что ж. В данном случае я готова…»
. . . . .
«Катя».
Купец Исаак Пугачев, старообрядец, торговал мукой на Таганке.
. . . . .
Шкидский рассказ.
Очко. Азарт. Играют баш на баш. Ва-банк. Кто-нибудь кому-нибудь проигрывает 182 вагона хлеба. Так было у меня с Новалинским. Новалинский собирался бежать из школы. Я испугался и простил ему долг.
. . . . .
В 1920-м (кажется) году В. Л. Дуров открыл в Москве театр для детей. Первый спектакль назывался «Зайцы всех стран, соединяйтесь!».
. . . . .
У подъезда школы. Ссорятся мальчишки.
— Вот сейчас зафигачу твою кепку, зафиндалю куда-нибудь подальше — попробуй достань!
Чем не «глокая куздра»?
. . . . .
— Саше можно, он еще маленький.
— Я тоже маленький.
— Какой же ты маленький! Ты на две головы выше Саши.
— Нет, все-таки я маленький. Я — полумаленький.
. . . . .
Подполковник (четыре ряда орденских ленточек) обедает (и пьет) с товарищами в ресторане. Заказывает на второе блинчики с мясом, объясняет:
— Я — человек холостой, мне приятно домашнее.
. . . . .
— Знаете это что? Глазикум отводикум — вот это что!
. . . . .
Четырехлетний мальчик ходит по двору, каждые две минуты кричит:
— А-а-ахапкин!
Чем ему понравился этот Охапкин — не знаю. Но убежден, что это доставляет ему высочайшее наслаждение. Для него это — и стихи и музыка.
Повторил раз двадцать.
. . . . .
Черное платье в белую капочку.
. . . . .
Хорошо сказала одна девушка-партизанка про немцев:
— Вы сами принесли свои кости на русскую землю…
. . . . .
В поезде «Москва — Ленинград».
Проводник-мужчина идет коридором, уютным каким-то голосом возглашает:
— Чаевничать никто не будет?
— Я буду.
— А вы где живете?
И стало еще уютнее.
. . . . .
В соседнем купе трехлетняя девочка читает стихи — совсем как Рина Зеленая.
. . . . .
Рассказывает пожилой капитан:
— Девушка была замечательная. Причем Лидия Михайловна звали…
. . . . .
В тамбуре. Стоят, курят демобилизованные. Оживленно обсуждают достоинства и недостатки европейских столиц.
— Нет, мне все-таки Вена больше нравится.
— А, брось ты. А чем Москва хуже?
— Кто говорит хуже?
— Вот Прага — так это городок!
— В Будапеште метро хорошее.
— А набережные в Вене — на Дунае — разве это набережные? У нас, в Ленинграде, Фонтанка и та лучше оборудована. А там — течет себе как речка в деревне.
. . . . .
Едет маленький худенький сорокалетний сержант с моложавым болезненным лицом. Четыре года на фронте. Прошел от Старой Руссы до «города Вена на Дунае». А в Ленинграде, куда он возвращается, — ни дома, ни семьи. Жена и четырехлетняя дочь погибли в 1942 году (дочка «росла на шоколаде, а умерла с голоду»). Дом на Охте сгорел. И вот едет — «счастья искать»…
. . . . .
Старший сержант. 1905 года рождения. Артиллерист. Был контужен осенью 1941 года под Старой Руссой. В пяти метрах от него упала бомба, его отбросило на 25 метров в сторону, ударило головой о дерево. Потерял сознание, лежал четыре месяца в госпитале. Говорить не мог. Рука дергалась. «Ничто не болит, а все-таки дергается». «Самое скверное — память. Память стала никудышная. Забывал самые простые вещи. Обедать иду — пилотку забуду надеть. Задание получил — повторю его, как положено по уставу, а отойду на пятьдесят шагов и — забыл. А один раз прихожу к командиру дивизиона: „Товарищ капитан, красноармеец…“ — и, представьте себе, забыл собственную фамилию»…
— Пока в наступление шли — получше было. А как в Вену пришли и дальше уж некуда — опять началось.
— Как же лечили вас?
— Капли — не знаю, какие-то — в ухо пускали. Руку мазью растирали. А речь как-то сама вернулась.
. . . . .
Он же:
— Жена встретила — первое дело: «Из Вены привез чего-нибудь?» — «Нет, ничего не привез».
. . . . .
Как это сказано у Достоевского, что русские — «люди весьма непрочной ненависти».
. . . . .
В больнице.
— Бабушка, вы мокроту не глотайте. Вы — в баночку.
— Ну, что ж. Буду. Послушание поче поста и молитвы.
. . . . .
Ленинград.
Сижу на лестнице, жду Лялю. Маленький мальчик кричит с лестницы в окно — во двор, старшему брату:
— Вовка, иди домой!
— Зачем?
— Бабушка зовет!
— Не пойду.
— А мы ЧЕГО-ТО банку с бабушкой открыли.
— Ладно, иду! Не ешьте!
. . . . .
Джамиль Мордам-бей.
. . . . .
— Мальчики — милитаристы со дня рождения и чаще всего до дня призыва на действительную службу.
. . . . .
Старик — мальчику:
— Шмотри у меня — по заднишке получишь.
. . . . .
«Небее неба славянская девушка».
Вел. Хлебников
. . . . .
«Влада худесников и неимеев, бедесников трудоты».
«Неимеи всех длин, соединяйтесь!»
Он же
. . . . .
У него же — эмигранты:
«Самогнанцы в даль, в чужбу»…
. . . . .
— Какой сегодня фильм?
— «Путешествие таракана вокруг стакана».
. . . . .
Меня крестили в Троицком Измайловском соборе — там, где венчался с Анной Григорьевной Ф. М. Достоевский.
. . . . .
В деревнях Ленинградской области немцы платили 400 граммов «натурального печеного хлеба» за каждый донос на партизан.
. . . . .
«Катя».
Рахмановы торговали мешками — старыми и новыми — в Калашниковских складах. Клим Федотович ходил поэтому всегда в сером пальто.
Некто сказочно разбогател на торговле старыми мучными мешками (на мучной трухе).
. . . . .
«Катя».
Осьминкин держал мелочную лавку и ренсковый погреб на Фонтанке у Египетского моста. Кроме того, у него было пять или шесть лавок на отчете, то есть таких, где хозяйничали приказчики, отчитываясь перед ним ежемесячно. В лавке пекли пироги. Покупали их главным образом катали с барок, которые стояли в те времена на Фонтанке в два ряда. Барки — с камнем, тесом, дровами (для Экспедиции заготовления государственных бумаг).
Дочь Осьминкина Паша-лавочница. Катя с ней одно время дружила. Чем-то были похожи.
. . . . .
Ваня любил ходить в лавку к Осьминкину — месить квашню.
. . . . .
Имели булочную. Сами не пекли, а торговали скупным товаром, то есть покупали булки у других. Торговали еще кофеем. Жарили и мололи. Большие стеклянные банки. В лавке дурманящий запах кофе и венской сдобы.
. . . . .
Толстая собачка — словно кашей начинена.
. . . . .
Пропал, как немец под Сталинградом.
. . . . .
Детский дом в эвакуации. Девочки достали картошку, сварили. Ищут соль.
— Соли нема!
— Вот соль. Нашла! Только «английская» написано.
— Нехай английская. Давай ее сюда.
. . . . .
Тетя Тэна угощает:
— Съешь бараночку.
— Нет, благодарю, тетя Тэна, сыт.
— Съешь! Перед сном полезно. А то цыгане приснятся, как говорят.
. . . . .
Из рассказов тети Тэны.
Нянька Елизавета приходит:
— Дети, дети. Говорят, у нас наследника мешочком ударили! (Это про будущего Николая Второго.)
. . . . .
Из рассказов тети Тэны.
У Муравлевых, к которым она в детстве ездила гостить, пол был выкрашен под паркет, а середина его — под ковер.
Мыли пол квасом.
. . . . .
Тетя Тэна:
— Был у нас знакомый Пушкин. Так его даже не хотелось называть Пушкиным.
. . . . .
— Платье у нее такого цвета, как на другой день кисель бывает.
. . . . .
Эпиграф к «Кате».
«Ох, времени тому!»
Протопоп Аввакум
(Тетя Тэна, старообрядка, произносит: Аввакум.)
. . . . .
Покойный Василий Васильевич однажды сказал:
— Эх, на мои бы плечи да голову Фирс Иваныча.
Фирс Иванович — его компаньон по колбасному делу.
Плечи у Василия Васильевича были, действительно, хороши.
. . . . .
— Пока вы ездили загорать на Южный берег Крыма, моим пристанищем был южный берег Обводного канала.
. . . . .
Волково кладбище. Жестяной самодельный крестик. Дощечка со стихами:
Тихо, деревья, не шумите,
Мово Пашу не будите
Под зеленым бугорком
Спи, родной мой, вечным сном!
. . . . .
Рассказывала тетя Тэна.
В молодости был у них домашний врач — доктор Струпов. Он почему-то прописал тете Тэне есть горох и студень.
— Он вообще был странный доктор. Любил гладить больных по рукам.
— Небось только женщин, тетя Тэночка, и только хорошеньких?
— Да ну тебя! А впрочем — да, Михаила Иваныча он не гладил.
. . . . .
Вечером на улице Каляева. Стриженый мальчик, влюбленный конечно, проводил до подъезда двух девушек. Попрощался, пошел, оглянулся:
— Ляля!
Вернулся, сказал что-то, опять пожал руки и — пошел покачиваясь, радостный и счастливый до того, что завидно было смотреть.
. . . . .
На Охте. Трогательная надпись — большими черными каракулями по забору:
«Мы отстояли наш Ленинград — и мы его восстановим».
. . . . .
Столяр:
— Неужто у вас в доме одни писатели живут?
— Да, одни писатели.
— Гм.
— А что вас удивляет?
— Да вот — не могу, вы знаете, представить дом, где бы, скажем, одни столяры жили.
Как точно этот человек выразил мое отвращение к жизни в «обойме», в «папиросной пачке».
. . . . .
«Катя».
Бабушка о Ване:
— Сколько ему бедному перестрадать пришлось. И с Аркадием, с отчимом, нелегко ему, разумеется, было. А уж как я огорчалась, когда он в военные уходил. Аркадий говорит: «Не тужи. Все равно вернется». И ведь так и случилось: вернулся.
Говорит об этом бабушка, как о большом счастии и о победе. Вероятно, ей и в голову не пришло и сейчас не приходит, что для Вани это была трагедия: возвращение к старому быту, к торговле дровами и «чистым лесом».