Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Ай донт гив э дамн о том, что вы думаете о Лос-Анджелесе! Я прожила в этом городе семь лет! — Наташка взмахнула сигаретой и бокалом с виски, зажатым в одной горсти.

— Я извиняюсь, — вмешался писатель. — Наташа, я хотел бы пойти домой. Уже поздно. Половина гостей ушла. — Он кивнул на действительно значительно опустевшие глубины квартиры: — Пойдем?

— А я не хочу домой. Дай мне пообщаться. Мы и так никуда не ходим. Могу я поговорить с человеком.

— Можешь, — согласился писатель, — пойдем домой через полчаса.

Он оставил возбудившегося гипсового тигра догрызать блондина и, приблизившись к Лесли Карон, от скуки соврал ей, что видел все фильмы с ее участием и очень любит ее как актрису.

— Спасибо за то, что вы есть! — Писатель закатил глаза.

В награду актриса задала ему несколько вопросов. Он назвался албанским писателем. Когда-то морочить людям головы было одним из его излюбленных развлечений. Довольный собой писатель выпил еще виски и, вспомнив свою наглую юность, решил подшутить над мясистоносым Фантомасом. Еще в начале вечера знакомый седой журналист сообщил ему, что драматург — гомосексуалист. Писатель снял очки и, став рядом с мясистоносым, подмигнул ему несколько раз. И отошел. Через несколько минут мясистоносый нагнал его у камина и, изрыгая на него загаженное дыхание, представился. Писатель повалял некоторое время дурака, но, продиктовав мясистоносому свой телефон, начисто потерял интерес к игре и пошел разыскивать Наташку.

Он нашел ее на диване, с которого исчезла Лесли Карон. В руке у Наташки был гигантский стакан с желтой жидкостью. По обе стороны от нее сидели молодые самцы латиноамериканского типа и смотрели на нее охуевшими темными глазами. Наташка произнесла речь.

— Теперь ты готова? Пойдем? — спросил ее писатель по-русски и издали, приветливо улыбнувшись самцам.

— Я уже сказала тебе… Я не хочу домой! — прошипела она.

— Ну, как хочешь… — беззлобно сказал писатель. — Я иду домой.

Он нашел свой плащ и тихо, стараясь не попасться на глаза хозяевам, забрался в элевейтор.

На улице он снял с горла бабочку и пошел по бульвару Сен-Жермен в сторону Сен-Мишеля. Через тридцать минут он был дома. Вычистил зубы и лег в постель. Прикрыл глаза рукой и подумал: «У нее есть ключ и деньги на такси. Ничего с ней не случится. Большая, вульгарно одетая женщина двадцати четырех лет. А вдруг что-нибудь случится? Что может с ней случиться? Кто-нибудь убьет ее пьяную на улице… Фу, как глупо, Лимонов. Даже в Нью-Йорке, как ты знаешь по собственному опыту, Сын Сэма появляется далеко не каждый год… Ее одеяла пахнут острее. Следует отдать их в чистку. Однако денег в банке ровно четыре тысячи. Они нужны, чтобы платить за квартиру. Крыша над головой — главное. Одеяла — когда-нибудь. Крыша — главное… Крыша — главное…»

Он проснулся от того, что захотел в туалет. Рядом с ним никто не лежал. Он удивился. Пошел в туалет, пописал, закрыл глаза. Прошел в ливинг-рум, включил свет. Наташки там не было. Будильник показывал половину пятого. Прошел мимо зеркала, и по зеркалу проплыли его живот и висящий член. Убрал свет и лег в постель.

«Ну не пришла, и прекрасно». У него будет предлог избавиться от гипсового тигра-копилки…

Осторожно подумал: «А где она, интересно? Ебется с латиноамериканцами? Как они оказались на такой снобистской парти? Непонятно. С кем-нибудь, очевидно, пришли. Конечно, она выпила еще, и они взяли ее с собой. „После двух бокалов коньяка `Хеннесси` с ней можно делать все что угодно“, — вспомнил он короткую характеристику Наташки, выданную ему в Лос-Анджелесе одним из ее „друзей“. — Латинос ебут ее, наверное, сейчас вдвоем».

— Пизда! — выругался писатель, представив себе, как Наташка и два парня возятся в постели. Один стоит на коленках у нее над головой и свесил член ей в рот, другой лежит между высоких Наташкиных ног и ебет ее, а она пьяно смеется. — Пизда! — еще раз выругался писатель, заметив, что член его напрягся.

Он коснулся члена рукой. И тотчас же отдернул руку и зло перевернулся в постели, подумав, что мастурбировать на тему ебаной раскрашенной китчевой копилки с бантами стыдно и унизительно. Он положил сведенные кисти рук себе на нос, создавая нужное давление на дыхательные пути. Испытанный метод сработал опять. Через несколько минут писатель спал.

Разбудил его неуверенный звук ключа, вставляемого в замочную скважину. Сквозь щель между окном и шторой пробивалось неуверенное, как звук ключа, солнце.

— Суки все! — выругалась в прихожей захлопнувшая за собой дверь Наташка. Выругалась боязливо и негромко. — Спит он… — забурчала она, сделав несколько шагов по направлению к спальне, но, очевидно, не решаясь войти. — Спит, как будто ничего не произошло… — сказала она сама себе. — Бросил меня одну посреди незнакомого города и спит. О, боги!

Слышно было, что она пошла в ливинг-рум, по пути снимая с себя одежду и роняя ее на пол.

— Все вы одинаковы… Все… Суки… — продолжала она бурчать. Завозилась в ливинг-рум. И все стихло.

Он полежал еще некоторое время. Встал. Голый прошел по прихожей, собирая ее тряпки. Сложил их все на стариковскую скамеечку рядом с шоффажем. Заглянул в ливинг-рум. Гипсовая копилка, завернувшись в многочисленные тряпки, покрывающие поверхность дивана, верхним был маленький плед мадам Юпп, посапывала. Из тряпок торчала только рука с обгрызенными ногтями.

Ни тогда, ни впоследствии писатель не спросил Наташку, где она провела ту ночь и что она делала. Однако он не смог удержаться от того, чтобы не исследовать ее одежды. Черные пенти были разорваны во многих местах. Между ног просто-таки была огромная дыра. Внутренность бархатных штанов — шов как раз между ног — была залита белой затвердевшей субстанцией. Писатель, привычно шпионивший за своими тремя женами и неисчислимым количеством герлфрендс, понял, что это сперма. По всей вероятности, Наташка провела бурную ночь. Однако, логик и неисправимо здравомыслящий человек, он понимал, что предъявить ей разорванные пенти и внутренность бархатных штанов в качестве доказательств ее блядства он не может. Пенти могли быть разорваны до этой ночи, она имела право надеть под штаны разорванные пенти, и сперма могла оказаться старой его собственной спермой. Ведь Наташка надевала бархатные брюки и до этого. А знакомых в криминальной лаборатории у него не было.

Одевшись и выпив кофе, он пришел в ливинг-рум и решительно коснулся ее плеча под пледом:

— Наталья, ты не могла бы перейти в спальню, пожалуйста?

— Угу… — промычала она и, высвободившись из тряпок, голая и неожиданно худая, ушла в спальню.

«Как драная кошка!» — брезгливо подумал он, проследив за ее ногами в синяках, уходящими от него.

Она встала в пять часов. К тому времени он уже закончил писать. Работать ему было труднее, чем обычно, и он клял себя за то, что выпил куда большее количество виски и шампанского, чем следовало. Однако он сделал гимнастику и, посвежевший, в сапогах, черных брюках и свитере без горла, ждал ее, сидя у стола в прихожей. Решительный. Пил чай.

— Сядь! — сказал он. — Я хочу с тобой поговорить.

Она была в брюках. (В других, отметил он, брюках.) В шелковой кофте с плечами. Волосы она забрала сзади в крысиный хвостик резинкой. (Отросли, отметил писатель. Уже можно забирать их в один хвостик.) Серьезное лицо без мейкапа. Грустное и злое лицо.

— Я думаю, Наталья, что тебе неудобно жить со мной. Я думаю, что тебе нужен другой человек, мужчина, который — ты, может быть, знаешь строчки Блока — «…любит землю и небо больше, чем рифмованные и нерифмованные речи о земле и о небе». Я тебе не подхожу. И прошедшая ночь наглядно подтверждает это. Нам следует расстаться. Я хотел бы, чтобы ты как можно скорее нашла себе квартиру. Разумеется, я знаю, что уйти тебе некуда, потому я готов подождать, пока ты начнешь работать в кабаре и у тебя появятся деньги, чтобы снять квартиру… Но…

Он хотел сказать, что спать вместе они больше не будут, но вместо этого сказал:

— Разумеется, прежних отношений между нами быть не может. — И отхлебнул зеленого чаю — строгий, узкогубый, напоминающий себе отца, когда тот, раз в месяц, проводил с ним — мальчишкой, шпаненком — «последние» и «серьезные» разговоры.

Вызванная на собеседование заключенная, слепо нашаривая спички, закурила, глядя куда-то за плечо писателя-Макаренко. Закурила и пустила между собой и писателем дымовую завесу… Выждав некоторое количество минут, раздраженный молчанием писатель спросил:

— Ну, и что ты молчишь? Что ты об этом думаешь?

Она, все так же глядя поверх его левого плеча, выдохнув дым, сказала:

— Хорошо. Я уйду.

Встала. Надела ненавистную ему куртку и ушла.

Она отсутствовала, может быть, час, и все это время писателю было очень грустно. По прошествии часа он забеспокоился и даже подумал: «Как бы Наташка чего-нибудь с собой не сотворила. Не бросилась бы в грязную и холодную Сену или же не рванулась бы навстречу поезду метро…» Не из-за того, что теряет его. Он вовсе не верил, что он так уж ценен, так уж много стоит. А в результате депрессии. Из-за того, что ночью с ней случилось что-то, что может быть гадко Наташке сейчас, от одиночества, оттого, что у нее никого нет в этом городе, даже единого друга нет.

— Блядь, ханжа! — ругал он себя. — Ебаный приличный Лимонов! Можно подумать, что ты всю жизнь совершал только приличные поступки… Даже если она, спьяну, не очень соображая, что делает, выеблась с этими двумя латинос, большое дело, а? Ты что, собирался жить с ней по кодексу Домостроя?

Ему представилось, как одинокая Наташка в рваных пенти стоит на мосту, волосы сзади стянуты резиночкой, курит и дрожит от холода. Писателю сделалось так жалко Наташку, что даже глаза защипало.

— Мудак сорокалетний! — сказал он себе. — Кусок камня! Как тебе не стыдно… Что теперь делать? Бежать? Искать? Звонить в полицию?

Ключ резко вошел в замок, и она появилась в дверях. Грустная и сдержанная, вынула из пластиковой сумочки бутылку виски, поставила ее на стол и, не снимая куртки, села. Ему она ничего не сказала. Ни слова. Он ушел в ливинг-рум и стал копаться в бумагах, размышляя, как лучше сказать ей, что он передумал, что он был зол, но теперь злость прошла. Что не нужно ему ничего рассказывать, с кем не бывает… Он перелистывал бумаги, не видя текста, а она там позванивала стаканом о бутылку, чиркала спичками, и даже звуки были грустные.

«Что же сказать?» — думал он. Извиняться он не хотел. Да и глупо было извиняться. Она, по всей вероятности, провела ночь если не с двумя, то с одним мужиком (а что еще она делала всю ночь? Не по улицам же ходила…), а он будет извиняться. Извинится он только за то, что попросил ее покинуть его, найти себе квартиру, а получится, что он перед ней извиняется за то, что она провела ночь с мужиками или мужиком… Нонсенс!

Наташка вошла со стаканом виски. Куртку она уже сняла, свитер тоже. Теперь на ней была только черная тишот с двуглавым золотым орлом и надписью «Тогда была свободна Русь и три копейки стоил гусь». Сойдя со ступенек, она посмотрела на него грустно. Затем вдруг выражение ее лица изменилось в яростное.

— Не уйду! Вот не уйду, и все! И ничего со мной не сделаешь! Потому что я люблю тебя! — закричала она, и зло расплакалась, и опустилась в кресло.

— Пи-уу-уф! — сказало кресло.

Писатель, несмотря на то что Наташка заплакала злыми слезами, рассмеялся. Ибо он уважал в людях прежде всего характер, и он увидел, что в Наташке характера более чем достаточно. Впоследствии писатель охотно рассказывал этот эпизод друзьям:

— Я говорю ей: уходи, мы с тобой друг другу не пара. А она выпила бутылку виски и объявила: «Не уйду! Вот не уйду, и все». Ну и характер! Как у черной девушки. Они обычно очень гордые… — И писатель восхищенно качал головой.

Смеясь, писатель обнял свою упрямую русскую девушку и расцеловал ее. Даже острые локти ее поцеловал. Вместе они допили бутылку виски и ушли в постель. И опять были они: русская девушка Наташка и русский парень Эдька Савенко, в крещении названный Петром.

— Эдинька, — бормотала Наташка, прижимая его к себе.

Глава пятая

Даже по тому только, как она орудует ключом в замочной скважине, я мгновенно определил, что она пьяна, но умеренно. Попав внутрь необычайно освещенной квартиры и увидев Тьерри, Наташка улыбнулась во весь рот.

— О, у нас гости! — закричала она и подбежала к Тьерри для дежурного французского целования. — Бонжур, Тьерри!

Не говоря уже о том, что какой жур, когда три часа ночи, она еще безжалостно жикнула буквой «ж». Я поморщился и постарался не увидеть, как они целуются. Я не ревную Наташку к Тьерри, но мне все равно неприятно смотреть, когда она целуется с мужчинами.

На голове у Наташки была шапка-кубанка, из картона, карнавальная, с красным верхом и выкрашенным серебряной краской двуглавым орлом, нашитым на месиво резаной черной бумаги, символизирующей собой каракуль шапки. Кубанка Наташке шла. Вокруг шеи у нее обвивалась седая лиса. Настоящая, не карнавальная. Ночной мейкап кое-где подтек, а губы были размазаны. Вид у нее был залихватский. Звезда кабаре была в распрекрасном настроении. После Тьерри она набросилась на меня и, прижимая к шкафу, впилась в меня долгим поцелуем.

— Я так тебя люблю, милый мой Эдинька, так тебя люблю! — На глазах Наташки даже выступили слезы.

Расчувствовавшийся зверь мял меня и продолжал прижимать к шкафу. Тьерри за Наташкиной спиной хохотал. Мне было приятно это нападение, но я осторожно пытался выскользнуть из объятий подвыпившей русской бабы. Нежности, по моим наблюдениям, добра не предвещают.

— А вы тут празднуете! — довольно отметила она, наконец оторвавшись от меня и оглядев ковано-зеркальный столик мадам Юпп, уставленный кейком. Она ожидала увидеть как всегда озябшего Лимонова за письменным столом, ан, оказывается, в доме веселье. — А мне кейк! — жалобно проныла она, и я ушел в китченетт за тарелкой и ложкой.

Возвратившись, я обнаружил, что Наташка уже сбросила лису и пальто, уселась на диван и лопает кейк из тарелки Тьерри, посмеивающегося из кресла.

— На хуя же я ходил тебе за тарелкой? — сказал я и тотчас подумал, что зря я изрек это замечание.

Наташка бросила ложку и нагло-демонстративно потушила сигарету (с сигаретой она пришла) о тарелку с недоеденным кейком. На сей раз я промолчал, боясь столкновения.

— Дайте мне шампанского! Скорее дайте мне шампанского! — Она схватила бутылку и попыталась вытрясти из нее что-нибудь себе в рот. Безуспешно.

— Кончилось шампанское, — подтвердил я очевидное. — Бутылка была пол-литровая.

— Тогда налей мне бурбона, Лимонов! — капризно потребовала Наташка.

— Я бы на твоем месте не пил, — пробурчал я по-русски. — Ты уже выпила.

— А я на моем месте буду пить. Сегодня Кристмас!

— Это даже не наш Кристмас.

— Все наше, все праздники. Раз мы здесь живем — значит, наш праздник! — развязно парировала она.

Я, вздохнув, ушел за стаканом. Возвратившись и наливая ей «Олд Дэдли», я внезапно понял, что уровень виски в бутылке значительно понизился. Я знаю эти штучки, пока я ходил в китченетт, она мгновенно приложилась к горлышку «Олд Дэдли». Но что теперь делать. Не выдавливать же из нее алкоголь.

— Как ты попал к нам, Тьерри? — Возбужденная певица вскочила с дивана. Широко загребая руками, она заметалась по комнате в поисках спичек.

Тьерри-джентльмен встал и дал ей прикурить.

— Я был у родственников на рю Сент-Онорэ. От них я позвонил Эдварду. Он оказался дома.

— Эдвард никуда не хочет ходить. Я просила его: пойди куда-нибудь, не сиди дома, сегодня Кристмас! Я ведь обязана быть все праздники в кабаре, Тьерри. Эдвард остался дома. Люди ему надоели, он предпочитает быть один. Все вечера сидит один и читает. Скоро с ума, наверное, сойдет!

У меня появилось большое желание сказать ей, чтобы она заткнулась, но я благоразумно подавил его.

— А куда ходить? — выручил меня Тьерри. — Везде одно и то же…

— Однако «тю а», Тьерри… — Наташка попыталась использовать свой французский, однако бессильно перешла на английский, ограничившись вставкой «тю а», — ты ходишь и на выставки, и в кино, постоянно бываешь на парти. Эдвард же никуда не ходит.

— Слушай, прекрати обсуждать мое поведение в моем присутствии, — запротестовал я. — Я знаю, что я делаю, и если я не хожу на народные сборища, то только потому, что мне неинтересно. Я вот сидел и беседовал с Козинским. Можно год ежевечерне посещать публичные места и никогда не встретить такого типчика, как Козинский…

Она мгновенно выключилась из мира, бесцеремонно прервала беседу и, подойдя к тихо мурлыкавшему доселе радио, отвернула ручку громкости до отказа. Комната наполнилась могучими звуками вальса. Наташка подала руку Тьерри, и они затоптались в такт музыке.

— Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало… — пробормотал я и уселся в угол на старый пуф мадам Юпп, к лампе. Налил себе слой бурбона в пару пальцев толщиной и стал наблюдать за своей девушкой и другом. Тьерри, конечно, не лучший партнер для вальса, но и Наташка танцевать вальс не очень-то умеет. — Чем бы дитя ни тешилось…

Откуда вдруг стали появляться старые русские пословицы и поговорки в моих мыслях? Никто ведь никогда меня им не учил. Исключительно из подсознания, очевидно. Вне сомнения, я слышал их мальчиком…

Наташка упала на диван и, уже не спрашивая меня, схватила бутылку и налила себе бурбона.

— Поосторожней с алкоголем! — не выдержал я.

— Да, учитель! Слушаюсь, учитель! — закривлялась она. — Он как мой учитель, как мой папа, Тьерри.

Тьерри осторожно улыбнулся из кресла.

— Наташа думает, что мне доставляет удовольствие работать учителем, — проапеллировал и я к Тьерри. — Джизус Крайст, да я был бы счастлив, если бы меня кто-нибудь поучил, говорил бы мне, что я должен делать и чего не должен. Наталья сама ставит меня в положение папы…

— Правда! — закричала Наташка. — Лимонов стал совсем как мой папа. Он даже перестал ебать меня. Хи даз энт фак ми!

Я задохнулся от возмущения. Мерзкая предательница! Я действительно не спал с ней ровно четыре дня в наказание за то, что она напилась. Напилась, как обычно, безо всякой видимой причины. Я устал от ее выходок и решил ее наказать, лишив секса. Но Тьерри может подумать, что Эдвард плохой мужчина, что его друг не удовлетворяет зверя сексуально. Наташка унижает мое мужское достоинство.

Я воззвал к ее совести по-русски:

— Перестань пиздеть! Как тебе не стыдно!

— Но ведь это правда. Ты не ебешь меня.

— Ты отлично знаешь, что я не ебу тебя потому, что четыре дня назад мы поссорились…

— Ага, ты не ебешь меня из воспитательных соображений…

— Еще одно слово, и я вынужден буду дать тебе по физиономии!

— Ну и бей, мудак!

— Что?

— Мудак! Я тебя ненавижу!

Упрямое и злое, красивое лицо противостоит моему взгляду. Даже щеки ее запылали от ярости.

Неимоверным усилием воли я сдержал себя и устоял против ее провокации.

— А где наш друг Пьер-Франсуа празднует Кристмас? — обратился я к Тьерри светским тоном графа из оперетты.

— Вместе с Филиппом. У его родителей. — Тьерри встал с кресла. — Я думаю, мне пора, Эдвард. Я немного устал.

Мне очень не хотелось его отпускать, потому что знал, что, едва за ним закроется дверь, мы с Наташкой бросимся друг на друга.

— Уже четыре часа. Хочешь, оставайся у нас? Ляжешь на диване.

Ему не хотелось тащиться через весь город ночью, денег на такси у него наверняка не было, но и перспектива провести ночь под одной крышей с двумя такими персонажами, как я и Наташка, его, очевидно, не прельщала.

— Оставайся, Тьерри! — неожиданно поддержала меня Наташка.

У нее были, очевидно, какие-то свои соображения. Скандалов со мной она теперь не боится, напротив — хочет их. С некоторым трудом встав с дивана, Наташка пошла к шкафу и, выдернув оттуда простыню и наволочку, неловко швырнула их на диван:

— Вот тебе белье…

Тьерри сдался.

— Ок. Я остаюсь… — Он покорно опустился в кресло.

— Я принесу тебе одеяло. — Я пошел в спальню.

Вернувшись, я увидел, что она сидит на коленях у Тьерри. Мне пришлось мобилизовать всю мою силу воли для того, чтобы не врезать Наташке по физиономии. Бедняга Тьерри вымученно смеялся, пытаясь высвободиться из-под русской женщины.

— Вот тебе одеяло, Тьерри… — спокойно сказал я. — Идем, Наташа, спать. Мы все устали…

Она встала и сделала два шага ко мне, пьяно и задиристо улыбаясь.

— Он хочет спать, ха-ха… Вместо того, чтобы ебать меня, он будет храпеть! — вдруг сказала она, обернувшись к Тьерри, все еще улыбаясь улыбкой пьяного сфинкса.

Я с наслаждением дал ей пощечину, закричал:

— Сука! Говно! — по-русски, схватил ее за руку и вытащил из комнаты. — Спокойной ночи, Тьерри! — вежливо попрощался я с оторопевшим от неожиданности другом и закрыл за собой дверь.

— Ты ударил меня! Как ты смел меня ударить! — прорычал зверь, глядя на меня огромными и страшными по причине мейкапа дырами глаз. Зверь был страшновато красив в этот момент, грозный и безумный зверь.

— Как тебе не стыдно орать моему приятелю, что я не ебу тебя, мерзкая девка!

— А ты что, ебешь меня, да?

Она стала коленями на кровать и выглядит как приготовившаяся к драке кошка. Черная кошка, потому что на ней черные чулки, черная кожаная юбка и черная куртка с большими плечами. Она быстро сориентировалась в здешней моде.

— Ты прекрасно знаешь, почему я не ебал тебя эти четыре дня. И я не буду ебать тебя еще тридцать четыре дня, если ты будешь себя так вести. Тварь!

— Ха-ха-ха! — рассмеялся зверь высокомерным, олд-фэшен-голосом, может быть, фильмов тридцатых годов. — Он не будет меня ебать!.. Пригрозил… Да сотни мужчин хотят меня выебать. Ты не будешь — другие будут.

— Дрянь! Тьерри может подумать, что я плохой мужик…

— Конечно… для тебя важнее всего, что подумает твой Тьерри… Твоя мужская честь запятнана… Ебала я твою мужскую честь!

— Заткнись, сука, не ори! Ты знаешь, какой у тебя голосочек. Вся улица тебя слышит…

— Ну и пусть слушают. И хуй с ними, и хуй с тобой!

Я бросился на нее и попытался закрыть ей рот ладонью. Она захрипела, отбиваясь, и мы упали с кровати на пол. Лежа на ней, я схватил первую попавшуюся тряпку (ею оказалось кухонное полотенце, забытое Наташкой в спальне) и постарался затолкать полотенце ей в рот. Но остановить, победить этот аккумулятор живой безумной энергии оказалось не так-то просто. Она вытолкнула кляп изо рта, а ноги ее в туфлях с заклепками шумно заколотили по полу.

— Гад! — закричала она. — Ой, убивают! Гад!

Внезапно мне стало смешно.

— Никто тебя не убивает. Я даже тебя не ударил ни разу. Я только хочу, чтобы ты заткнулась.

— Гад! Вонючую тряпку… — Наташка изловчилась и захватила в рот моих два пальца. Захватила и стиснула зубы.

Пришлось крепко стукнуть ее коленом в живот. Только тогда она отпустила пальцы, и я выдернул их из ее рта. Пальцы оказались в крови.

— Дикая пизда! Ты откусила мне пальцы…

— Ты ударил меня в живот коленом, — тихо начала она, лежа на полу. — Ах ты, фашист! Фашист проклятый… Я всегда знала, что ты фашист!

— На хуя ты орешь! Ты прекрасно знаешь, что, если соседи нажалуются мадам, нас тотчас выставят из квартиры. А снять квартиру в Париже сейчас очень трудно. Мы окажемся на улице. Хочешь скандалить — скандаль, но делай это тихо. Пора стать цивилизованной. Тебе не кажется, что пора, дикарка? Тебе двадцать пять лет…

— Двадцать четыре! Пиздюк!

— Дура. Русская дура. Я же тебя люблю.

— Врешь! Ты врешь! — закричала она трагедийно, как персонаж старинной русской пьесы, трагедии «Борис Годунов», может быть.

— О нет! — возразил я таким же псевдоглубоким голосом.

— Врешь!

— Если бы я тебя не любил, то зачем бы я жил с тобой? — выдвинул я, как мне показалось, очень убедительный довод. — Никакой пользы из жизни с тобой извлечь невозможно, если… — Я понял, что я оскользнулся, но было уже поздно.

— Значит, я тебе ничего не даю? — свистящим шепотом спросил зверь, встав опять в позу дикой кошки, приготовившейся к драке.

Боже, что сейчас будет! Мне захотелось вознестись на некоторое время в небеса и вернуться, когда она успокоится.

— Помолчим… — предложил я. — Давай не будем ссориться.

Я попытался дотронуться до нее.

— Не смей прикасаться ко мне! — прогудела кошка — тигр — орган — русская женщина. И ударила меня по руке локтем. Больно.

— Я хотел тебя обнять, дуру…

— Свою Елену иди обнимай!

— При чем здесь Елена? Какая, на хуй, Елена… Сколько можно поминать Елену! Я живу с тобой, ебаное чучело, а не с Еленой. Уже второй год живу с тобой!

Очевидно, до нее все-таки дошло, что я второй год живу с ней. Она замолкла. Пользуясь затишьем, я все-таки дотронулся очень осторожно до ее плеч и, слегка погладив их, привлек ее к себе. Она фыркнула и дернула плечами, пытаясь сбросить мои руки. Если мне удастся уложить ее в постель и выебать, она успокоится. Но укладывать в постель живой генератор, сгусток энергии, молнию следует очень осторожно. Одно неловкое замечание, одно неточное движение — и джинн опять окажется на свободе. Хитрый Лимонов в процессе усаживания джинна в бутылку… Мои руки осторожно блуждали по телу джинна. Забрались под черную тишот с многочисленными «факами» на ней («фак ю», «фак ми», «фак офф», «фак Иран», «фак противозачаточные таблетки» и т. д.) и обласкали крупные груди джинна, молнии, женщины, органа, расположившиеся на худой грудной клетке русской девушки. Наташка тихо шипела, как остывающий утюг, и, слыша эти обнадеживающие знаки, воодушевленный, я стащил с нее куртку и тишот. Уже по пояс голая дикарка, со спутавшимися, только что окрашенными в цвет советского знамени волосами, вдруг дернулась и, обернувшись ко мне презрительным лицом, заявила:

— Сейчас ты будешь меня ебать, да? Все вы, мужики, одинаковы… Никакой фантазии, или ебать, или не ебать… Посередине у вас ничего нет.

Заявление меня обидело.

— Что значит все вы? Я не считаю себя обычным мужчиной, Наталья.

Официальное «Наталья» означало большую степень обиды.

— Все другие тоже не считали… — Она нагло улыбнулась и, вывернувшись из моих рук, возвратилась в боевую кошачью позу. Глаза ее потемнели от ненависти и презрения ко мне и ко «всем другим».

— Не смей меня помещать в одну компанию с твоими ебарями! — закричал я.

— Ну конечно, ты особенный! Ты деликатный, ты интеллигентный и тонкий! — раскатился во всю ширь Наташкин освободившийся громкоговорительный голосище. — Ты такой интеллигентный, что перед каждым приходом мадам Юпп ты драишь столик в прихожей!

Она обличительно-торжествующе поглядела на меня, как будто только что объявила всенародно о необыкновенно стыдном моем грехе.

— Столик он драит для мадам Юпп! Мудак! Какой мудак!

— Тебе этого не понять, — парировал я холодно. — Ты прожила всю сознательную жизнь среди вульгарных эмигрантов, мясников и колбасников, в среде которых хамство считается хорошими манерами. Тебе не понять того, что мне хочется показать своей квартирной хозяйке чистую квартиру не потому, что я ее, мадам Юпп, боюсь или от нее завишу, но потому, что мне хочется, чтобы она обо мне думала не как о неряхе и засранце! А ты — плебейка!

— Да, бля, а ты не плебей! — зарычал тигр и тряхнул грудьми. — Ты такой воспитанный, что даже противно. Ты выходишь из комнаты (тут Наташка уничижительно повысила голос до карикатурной имитации голоса Лимонова), когда я говорю по телефону… Он такой приличный, что он выходит из комнаты!.. Люди…

Людей не было, за исключением бедного Тьерри, который, страдалец, конечно, слышал наши крики. Единственное утешение состояло в том, что он не понимал по-русски.

Ее пример с телефоном меня обидел еще больше, чем пример со столиком.

— Плебейка! — повторил я убежденно. — Я выхожу ради тебя, дабы не стеснять тебя. Чтобы ты могла спокойно поговорить с твоими друзьями. Если тебе не нравится, что я выхожу из комнаты, — скажи, я буду присутствовать при твоих телефонных разговорах!

— Да ты боишься моих телефонных разговоров! — уж совсем абсурдно заявила она. — Ты не хочешь забивать себе голову моими проблемами. Тебе наплевать на то, что со мной происходит!..

Дыбом стоящая красная шерсть на голове, широкие худые плечи, крупная шея, вздрагивающие сиськи тигра — все выражало возмущение.

«Красивый тигр, — подумал я. — Как бы его утихомирить и выебать…»

Только на сереньком зимнем рассвете, просочившемся сквозь плотные пыльные шторы мадам Юпп, удалось мне уснуть, содрогнувшись вместе с тигром в оргазме. Последнее, что я почувствовал, засыпая, — теплого, полусонного тигра, переползавшего головой на мое плечо.

«Ну вот, — подумал я удовлетворенно, — следующие несколько дней тигр будет ласковым и домашним. Будет приезжать из кабаре не позднее двух тридцати ночи. — „Тайгер?“ — буду спрашивать я от настольной лампы. „Что ты тут делал без меня, Лимончиков?“ — будет спрашивать меня тигр очень ласковым голосом. Захлопнув французскую книгу, которую я читал все время, пока тигр отсутствовал, я буду вставать и целовать тигра: „Здравствуй, тайгер!“ И мы будем жевать что-нибудь наскоро, запивая еду красным вином, а потом… Потом, я и тигр, мы удалимся в спальню и будем ебаться…»

Несколько дней пройдет… Ох, я предпочитаю не думать о том времени, когда тигр зарядится новой энергией и взбунтуется опять. Нормальная, размеренная жизнь тигру скучна. Ему необходимы трагедии. И трагедии, следует сказать, происходят…

Нога

В июле писатель улетел в Соединенные Штаты. Там, в Нью-Йорке, у него вышла книга. В Соединенных Штатах писатель пробыл месяц и вернулся. Наташка встречала его в аэропорту.

Писатель в белом пиджаке вышел наконец из аэропортовской жандармерии, куда его препроводил молодец с аксельбантами.

— Пойдите обязательно в американское консульство, месье, и урегулируйте проблему с вашим документом, — сказал ему самый старший жандарм на прощание.

— Суки. Иммигрэйшен-сервис! — ругался писатель, разыскивая в толпе встречающих Наташку.

Наташка ожидала его, конечно, не там, где ждут прилетающих все нормальные люди. Он безуспешно поискал ее в толпе ожидающих и, не найдя, решил, что она не приехала его встречать. Злой, он ступил на эскалатор, стремящий народ вниз, в зал ожидания. У подножия эскалатора стояла Наташка и курила. В белых брюках, белой куртке, в черных очках в апельсинового цвета оправе. С опухшей, он сразу заметил, физиономией.

— Здравствуй, Наталья!

— Здравствуй, Лимонов! — Она не посмотрела ему в глаза и стеснительно отвернулась, когда он ее поцеловал.

— Опухла, — констатировал он. — Пила?

— Немного. — Она глухо прокашлялась.

Он вдруг заметил, что вокруг ее правой щиколотки обвивается бинт.

— Это что такое?

— Машиной ударило.

— Пьяная была?

— Ничего не пьяная, Лимонов, — недовольно загудела она, откашливаясь. — Тебе все чудится, что я пьяная. По нашей улице этот мудак ехал. Я переходила на другую сторону. Была совершенно трезвая…

Выйдя из здания аэропорта, они сели в такси.

— Бляди американцы выдали мне фальшивый документ, Наташа! Вот полюбуйся! — Он достал из пиджака произведение искусства иммигрэйшен-сервиса и показал ей. — Лидеры свободного мира, еби их мать! А какие чувствительные! Слова грубого о дяде Сэме не скажи… Суки!.. Ну как ты тут без меня жила?

— Да… никак. Скучно было. Кабаре уже десять дней как закрыто. Последние дни посетителей вообще ни хуя не было. Город пустой. Ходила к Нинке загорать. Читала…

— Конечно, русские книги?

— Ну и русские, и что такого… Немало есть интересных русских книг. Английские тоже читала. «Магус» прочла Джона Фовлса. И твоего на английском маркиза де Сада прочла.

— Хорошенькое чтиво для одинокой девушки летом, — улыбнулся он. — Восемьсот страниц де Сада. «Жюстин» в особенности.

Он примял ее руку к сиденью такси. Затем переместил ее себе на ногу. Помял ласково. Наташка несмело ответила, пошевелив рукой.

— Ебалась? — спросил он насмешливо.

— Сам ты ебался… — ответила она осторожно.

Честная Наташка не распространяла свою честность так далеко, чтобы весело ответить: «Конечно! И много раз! Поебалась с десятью мужчинами за месяц…» Упрямая, и под пытками она не выдаст своих приключений. Писатель, переспавший в Нью-Йорке с телами нескольких женщин, подумал, что если Наташка спала здесь, в Париже, с самцами или, что еще хуже, с одним постоянным самцом, то она стерва. «Если я ебусь с чужими, я не вкладываю в это занятие душу, для меня это всегда легкий опереточный эпизод, а если она с ее характером ебется — это уже Вагнер, трагедия, боги и гиганты, мифология…» Тут же в такси писатель мысленно высмеял себя за свое удобное мужское сознание: «Я ебусь — хорошо и можно. Она ебется — плохо и нельзя». Высмеяв себя, он решил оставить тему измен и ебли.

— Ну как книга? — спросила она.

— Как обычно в этом ебаном бизнесе вместо четвертого июля книга появилась в магазинах на десять дней позже, а официальную дату публикации отложили и вовсе на конец июля.

— Ой, какой ужас! По телефону ты мне этого не сказал, Лимонов!

— Не хотел тебя расстраивать.

— Что же ты там делал тогда? Почему не ехал раньше к соломенной вдове Наташе?! — вдруг взвизгнула она, подражая неизвестным писателю бабьим русским не то плачам, не то песням.

— Что? Какой вдове?

— Соломенной вдовой называют женщину, у которой муж жив, но уехал, пропал и много лет не появляется, — поучительно объяснила Наташка.

— Ага. Понятно. Знания, почерпнутые из библиотеки Тургенева.

На рю дез’Экуфф, выпив вина и выкурив пару сигарет с гашишем, они пошли в постель и сделали любовь, стесняясь друг друга. Отвыкли. Наташка показалась писателю большой и очень женской. Щель ее показалась ему подозрительно сочной и даже жирной. Звуки, издаваемые Наташкой в процессе любви, показались ему подозрительно глубокими и похотливыми.

«Ебалась-таки без меня!» — решил он.

После секса, лежа с ней рядом (она курила), он схватил ее рукой за холку и потряс:

— Ебалась, блядь такая!

— Ты что, Лимончиков, больно, отпусти! Я не ебалась! Не ебалась!

Однако, когда они опять сделали любовь, Наташкино тело опять показалось ему более опытным, чем до отъезда. И нагло-бабьим, выпячивающимся навстречу его хую.

После нескольких часов постельных столкновений они захотели есть. Вставая, он обнаружил, что бинт на Наташкиной щиколотке кровоточит.

— Наверное, мы задели и содрали корку? — предположила она виновато.

— Давно произошло твое столкновение с автомобилем?

— Дней десять уже.

— И до сих пор не заживает? Кровоточит… Дай я погляжу?

— Ну, Лимонов, нечего рассматривать мои раны. Я стесняюсь…

Когда он попытался развязать бинт, Наташка отдернула ногу.

— Ебаться со мной ты не стесняешься, а показать рану стесняешься. Может быть, нужно пойти к врачу.

— Ой, какой ты заботливый на хуй! — неожиданно разозлилась она. — Лучше бы раньше вернулся, чем валяться там у бассейнов в Коннектикуте… Оставил женщину одну на месяц, а теперь проявляет заботу о ее царапинах и спрашивает ее, не ебалась ли она! Если сейчас не ебалась, то в следующий раз обязательно буду! — Она встала и зло прошагала в ванную.

— Эй, какая тебя муха укусила, а? Я поинтересовался состоянием твоей ноги. Странно, когда царапина за десять дней не зажила и обильно кровоточит… А упрек в оставлении женщины на месяц глуп. Ты же не коза и не корова…

— Да, я не коза и не корова. Я уж как-нибудь сама. Не волнуйся… — пробурчала она из ванной. — Садись лучше писать новую книгу.



Проведя в постели несколько суток, они поехали в Нормандию на ферму к Генриху. Кабаре закрылось на весь август месяц. И Наташка хотела иметь каникулы. Женщины, заметил писатель, вообще очень чувствительно относятся к своим каникулам и отпускам, более внимательно, чем мужчины. Наташка с таким жаром говорила о своем желании отдохнуть и уехать из Парижа, как будто и Париж ненавидела, и умрет, если не «отдохнет». Можно было подумать, что с января до августа она вкатывала на гору камни, а не пела в кабаре. Писатель, не понимающий даже этой категории — «отдых» (для него отдыхом всегда был только сон, и тем более не понимающий, почему нужно куда-то ехать отдыхать), умирающий от желания приступить к новой книге, все-таки без жалоб поехал в Нормандию.

Он рубил каменные пни, с удовольствием топил камины, готовил вместе с Генрихом пищу, ходил гулять в лес. Дважды они сходили в лес с Наташкой и сделали любовь на открытой солнцу поляне. Наташка лежала под писателем, и глядела в глубину ярко-синего неба, и время от времени проваливалась туда. Когда ее кусало за голые ляжки или попку насекомое, она подпрыгивала, и писатель на ней тоже подпрыгивал, и они смеялись. Писатель любил и смешной секс, и, может быть, больше любил смешной, чем трагический. Наташка же, как ему удалось выяснить, всегда решительно предпочитала секс глубоко серьезный и трагический.

— Скажи мне что-нибудь ласковое, Лимонов? — просила она иной раз, подходя к сидящему на бревне со стаканом вина писателю или же к писателю, читающему книгу.

— Тигреночек ты мой!.. — говорил писатель и поощрительно похлопывал Наташку по красивой теплой шее.

— Ну не так, Лимонов. Тигреночек — это детское. Скажи мне что-нибудь серьезное, мужское, а?

— Так… Значит, то, что я тебе говорю, ты не любишь… Подавай тебе мужское. Жгучего брюнета тебе нужно, Наташка. Что ты мучаешься со мной. Давай найдем тебе жгучего брюнета? Генрих! — кричал писатель, увидев выходящего из мастерской приятеля. — У вас есть знакомые жгучие серьезные брюнеты? Мрачные личности, могущие испепелить женщину взглядом?

— Можно найти! — радостно отзывался обрадованный возможности отвлечься от производства картин Генрих. — Кому нужен жгучий брюнет? Вам, Наташа?

— Фу, противный Лимонов! — Осмеянная в своем романтизме циниками, Наташка уходила в каменный дом в домашнем платье из газеты, просвечивающая сквозь платье, как голая.

Шутки остаются шутками, но иногда писатель думает, что если Наташка от него уйдет, то уйдет к жгучему брюнету, который будет масляно шептать ей на ушко что-нибудь вроде «Козочка ты моя, сисястая!». И Наташка будет довольно блеять. Вместо тигра ее назвали козочкой. Она не понимает того, что она настоящий большой боевой фимэйл-тигр.

Именно тогда умерла афганская борзая, и через несколько дней они вернулись в Париж. Наташка по-прежнему с бинтом на щиколотке.

— Почему ты не снимешь бинт? Сними, пусть рана дышит. Покажи, что там происходит? — уговаривал ее писатель, когда они вернулись на рю дез’Экуфф.

— Плохо заживает почему-то… — смутилась Наташка и наконец вытянула перед ним ногу в синяках и шрамиках.

Писатель развязал бинт… и ужаснулся. Глубокая, круглая, как пулевая рана, дыра глядела на него, заполненная на дне бурой живой субстанцией. Края дыры были розовые и шелушащиеся, но сама дыра была грозно глубока и уходила в ногу русской девушки.

— Нужно немедленно ехать к врачу, — сказал он. — Я надеюсь, что заражения нет, но выглядит рана ужасно.

Было воскресенье, конец августа, и, разумеется, нормальные доктора не работали. Приятель посоветовал им поехать в Госпиталь Бога в эмердженси-покой.

Притихшая, испуганно Наташка оделась в черные тряпочки, он сбегал к приятелю — занял триста франков (денег у них обоих не оказалось), и они пошли. Ехать на такси она отказалась.

— Ты уверена, что сможешь дойти? — спросил он заботливо.

— Не говори глупостей, Лимонов… Я же двигалась до этого нормально…

— Молчать! — закричал он. — Теперь ты будешь слушаться меня. Я думал, ты взрослая женщина и умеешь заботиться о себе сама. Вижу, что я еще раз ошибся! Прошло шесть недель, но рана твоя не только не зажила, но углубилась. Ты мажешь ее какой-то глупейшей мазью, которую рекомендовала тебе твоя подруга, пизда Нинка. В один прекрасный день ты умрешь на хуй от своей безответственности! Иди за мной и молчи. И делай то, что я тебе говорю…

— Хорошо, хорошо, Лимонов… — торопливо согласилась она и взяла его под руку.

Они пошли по набережной вдоль Сены, и он с ужасом подумал, что, может быть, уже поздно, и зараза вольно плавает в крови Наташки. Уж очень зеленоватого и бурого цвета было дно раны. Как вода в Сене. Может быть, гангрена? Отрежут на хуй ступню.

— Бедная девочка! — Он остановился и поцеловал ее, она покорно ответила ему.

В Госпитале Бога, нелегко сориентировавшись среди огромных кафельных палат и больших, не нашего века, внушительных коридоров, они предстали наконец перед группой неуверенно выглядевших молодых людей и девушек в белых халатах. Предъявив Наташкин карт де сежур, они были препровождены в комнату, снабженную белой высокой кушеткой и стеклянными шкафами. Наташку положили спиной на кушетку и сняли с нее туфли. И покинули их. Она улыбалась и шевелила пальцами ног.

Писатель пробыл с минуту на белом стуле, куда его посадили против его воли, затем вскочил и заходил, волнуясь. Наташка положила руку себе на лобок и помяла его рукой.

— Хочешь, поебемся быстренько, а, Лимонов, — предложила она шепотом, приподнявшись на локтях. И даже начала одной рукой задирать на себе юбку, потащив ее вверх.

— Лежи уже, горе! Наебалась уже… — вздохнул он.

— А что, — Наташка оглядела комнату, — здесь уютненько и тихо.

Вошли две сестры с банками, ватой и пинцетом и промыли рану вонючей бесцветной жидкостью. Спросили, какой национальности Наташка.

— Же сюи рюс! — гордо сказала больная и приподняла голову.

Сестры были явно довольны, что она «рюс». Они думали, что она американка. Сестры не объяснили, почему быть «рюс» лучше, чем быть американкой, но ушли, сообщив, что доктор сейчас появится…

Доктор, высокий и очень худой, сердитый молодой человек в очках, не глядя в рану, спросил, когда случилось столкновение с автомобилем, и, узнав, что больше шести недель тому назад, разозлился более своего сердитого вида. Его рано поседевший вихор упал ему на очки.

— Почему вы не пошли к обычному доктору? Почему вы явились в эмердженси? — зафыркал он.

На очень плохом французском языке, перебивая друг друга, писатель и Наташка сообщили, что они надеялись, что рана заживет, это была пустяковая рана, но вот она не зажила, и оказалось, что она выглядит опасно. Объяснить, почему они выбрали именно воскресенье и эмердженси-покой Госпиталя Бога для осмотра раны, они не смогли. Сердитый доктор, фыркая, наклонился над ногой Наташки, взял ее брезгливо за ступню и повернул. Заглянув в рану, доктор свистнул и перестал быть сердитым.

Услышав свист, писатель похолодел. А Наташка несколько раз потерла головой по изголовью кушетки. Доктор вынул из большого кармана халата проволочный ободок и надел его на голову. От ободка тянулось щупальце с увеличительным стеклом на конце. Через увеличительное стекло, держа Наташку за ступню и ее постепенно поворачивая, спиралеволосый доктор вгляделся в рану. Выпрямился.

— Это серьезно? — спросил писатель.

— Я не знаю еще, — сказал доктор. — Оставайтесь здесь. Я вернусь. — И ушел, задумчивый.

Писатель сел на стул у стены.

— Надеюсь, что ничего серьезного, — сказал он и встал опять.

— Ты не волнуйся так… а, Лимонов? — виновато сказала Наташка.

Она не выглядела испуганной. Физические страдания она, по наблюдениям писателя, всегда переносила стойко и без жалоб. Если Наташка вдруг простуживалась, она не ныла, только иногда ругалась от бессилия перед болезнью. И усиленно глотала аспирин и другие таблетки. Впрочем, правда и то, что болела она, может быть, всего пару дней за всю их совместную жизнь.

«Господи, не дай бог, отрежут девчонке ногу! Что делать тогда? — думал писатель, расхаживая между шкафами и кушеткой. — Вернется спиралеволосый доктор и скажет: у вашей девушки гангрена. Нужно резать ступню, чтобы спасти девушку. И резать сейчас, сегодня!..»

— Ничего, Лимонов, все будет хорошо, — улыбнулась Наташка с кушетки.

Он не заметил в ее голосе никакой попытки воспользоваться ситуацией и разжалобить его. Напротив, в голосе ее слышалось искреннее смущение и извинительные нотки. Что-то вроде осторожной просьбы: «Прости, Лимонов, за мои несчастья, а?»

Это его удивило.

«Молодец! — с невольным уважением подумал он. — Я бы тоже так поступил, не навязывал бы ей свои несчастья».

В комнате были кафельные стены, и потому прохладно, хотя на улицах Парижа был жаркий август и слышно было, как от Нотр-Дам приносит ветер в маленькое окно крики охуевших от жары туристов. Вошел спиралеволосый, а за ним — еще трое. Мужчина и две женщины. Не обращая внимания на писателя, они направились сразу к кушетке и все по очереди, качая головами, бормоча латинские или, может быть, французские медицинские термины, заглянули в дыру в ноге. Затем, стоя над ней, заговорили между собой. Одна из женщин вдруг ушла, чтобы тотчас же вернуться в сопровождении маленькой и некрасивой энергичной «штучки» в очках. Стремительная «штучка» подлетела к кушетке с Наташкой, схватила больную за ступню и, не удовлетворившись градусами, на какие поворачивалась Наташкина нога в сторону, заставила, словами и жестами, перевернуться на бок и задрать узкую юбку, мешающую повороту ноги вверх. Наташка задрала юбку и, как показалось писателю, покраснела. Потому что с задранной юбкой и чуть согнутой в колене ногой спиралеволосый, и другой доктор, и все женщины-докторши, и писатель могли видеть ее трусики. Минимум трусиков. Веревочки и кусочек ткани в кружевах, закрывающий другую дыру в Наташку, но не больную дыру, а очень даже здоровую. То, что ей могут запросто в последующие несколько часов отпилить ступню, Наташку, кажется, волновало меньше, чем эти черные кружева между ее ног. Может быть, она думала, что из-под кружев выбрался кусочек ее секса?

«Не брошу ее, даже если ей отрежут ногу. Придется не бросить, — решил писатель. — Я нехороший человек, но я не брошу девчонку только потому, что ей отрезали ступню. И без ступни живут люди, ничего страшного. Меньше будет шляться по улицам…»

— Вы ее муж? — обратилась к нему докторша, которую он окрестил «штучкой».