Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Бунин Иван Алексеевич

Пустыня дьявола

Иван Алексеевич Бунин

ПУСТЫНЯ ДЬЯВОЛА



I

\"Глас вопиющего в пустыне: приготовьте путь Господу, прямыми сделайте стези ему...\"

Глядя с крыш Иерусалима на каменистые окрестности - чаще всего на восток, на пустыню Иудейскую, - каждый раз вспоминаю я эти слова, - пролог величайшей из земных трагедий.

Дьявол, Азазел, имя и образ которого так и остались тайной, был издревле владыкой пустыни. Это он обитал в ее знойном серокаменном море, некогда взбудораженном подземными силами и навсегда застывшем. Это ему каждый год - в десятый день седьмого месяца - посылали левиты и первосвященники Козла Отпущения - от лица всего Израиля, за все грехи его. И не странно ли, что именно оттуда прозвучали первые глаголы предтечи!

После бури и молний Бог пришел в пещеру Илии в сладостном веянье ветра. Сладостным ветром было и пришествие в мир Иисуса.

Но лежала \"секира при корне дерева\". Жуткими пророчествами возвестил предтеча о грядущем за ним.

Не было тогда города, равного богатством и красой Иерусалиму.

Из Яффы были видны его здания, блиставшие золотом и мрамором:

\"Иоанн же носил одежду из верблюжьего волоса и пояс кожаный на чреслах своих\".

В тишине зеленых долин, в мирных людных селениях протекла молодость Иисуса. Но в первые же дни служения своего должен был он отдать дань пустыне. Он крестится - и уже готов раскрыть уста, дабы благовествовать миру величайшую радость. Но - \"Дух ведет его в пустыню\", в царство Азазела, тех ветхозаветных, Богом проклятых мест, где \"скрылся Каин, жаждущий крови брата своего\". \"И был Иисус там сорок дней, искушаемый сатаною, и был со зверями\".

Пустыня видна с крыш Иерусалима. Пустыней называется только тот скат, та дикая и от века бесплодная вулканическая страна, что за Элеоном, эти растрескавшиеся от жгучего солнца бугры и перевалы, усеянные колючками и голышами, волны и впадины былых землетрясений. Но разве власть Азазела не простирается и на тропическизнойный дол Иордана, - эту глубочайшую в мире низменность, с ее смертоносными лихорадками и воистину мертвыми водами, одно дыхание которых убивает все живое?

Небо нынче нежное, бледно-голубое. Небо и солнце затуманены дыханием полдня, сухого, горячего, душного. Жаром веет от старого каменного города, его узких и грязных базарных ходов под сплошною кровлей сизо-песочного цвета. Одинокая пальма, возвышающаяся на южной окраине, опустила свое неподвижное опахало. Тускло темнеют куполы Гроба Господня и мечети Омара. Тысячи черных стрижей кружат, сверлят полдневную тишину скрипучим верезжанием. И море пепельно-сиреневых холмов, простирающееся окрест, дремлет, теряется в мглистой суши...

Побледнела даже сказочно яркая бирюза у подошвы Моава.

II

После полдня тянет легкий ветер, небо, воздух, солнце - все становится ярче, яснее.

За иссохшим руслом Кедрона дорога поднимается - мимо погребальной пещеры Богоматери, Гефсиманского сада и гробниц Авесалома и Иосафата, по каменистым склонам Элеона, среди несметных плит еврейского некрополя, стоящих как раскрытые книги, испещренные крупными письменами.

Есть ли в мире другая земля, где бы сочеталось столько дорогих для человеческого сердца воспоминаний?

Гроб Мариам! У стен сада, столь любимого сыном, в ложе кремнистой долины, под сводами древнего полуподземного храма, во тьме которого блещут огни, оклады и самоцветы, почила она, простая женщина из Назарета, венчанная высшею славой - земной и небесной.

А русло Кедрона? Это дол Иосафата, место грядущего Страшного суда, великая житница Смерти. Нет правоверного иудея и мусульманина, который не полагал бы несказанной радостью быть погребенным в этой юдоли и не верил бы, что и всех лишенных этой радости созовет в нее Господь в день суда своего. Он ведь сказал устами Иоиля: \"Я соберу все народы и приведу их в долину Иосафатову\".

Марина Влади

Солнце уже клонится к западу, за Иерусалим. От его восточной стены пала тень. Но ослепительно-золотисты скаты Элеона, дорога, извилисто прорезанная по ним, плиты и гробницы. Золотиста лазурь над Кедроном и горой, золотисто-песочного цвета ястреба, реющие над нами, трепещущие своими острыми, в черных ободках крыльями:

ВЛАДИМИР,

любят они эти скаты, любят сушь пустыни, в которую медленно вступаем мы, огибая среди запыленных олив Элеон.

или Прерванный полет

За Элеоном - Вифания. Это уже преддверие пустыни. Несколько старых верблюдов в грязно-рыжей сухой шерсти загораживают дорогу на повороте, грубым видом своим говоря о патриархальных скитаньях в камнях и песках. Но кругом еще мирно и весело. Чист и силен предвечерний свет, дали ясны, небо бездонно, склоны и холмы в садах и виноградниках. Даже тощие посевы зреют кое-где на глинистой почве между ними. И Абудис, что направо, и Вифания, что налево, - несколько кубов из серого булыжника, окруженных смоковницами, огромными кактусами, запыленными терновниками; в крутых, кривых и узких проходах между ними всюду сор и тряпки, полуголые черные дети, слепцы и убогие. Но как все-таки должны были радовать после пустыни их сады и люди!

Маме, Тане, Бернару, Жан-Марку, Минде, Игорьку, Андрею и Симоне… У Володи было много друзей. Одни встречались с ним каждый день, другим лишь удавалось иногда попасть на его концерты, третьи только слушали магнитофонные записи. Но все они были друзьями. Для них — этот перевод на русский. Марина Влади
И живым кажется образ Иисуса. Сколько раз подходил он сюда, похудевший, побледневший за дорогу в пустыне! Здесь жили друзья его. О древности могилы Лазаря говорят те камни времен Ирода, из которых сложен вход в могильную пещеру, куда спускаются узкой холодною шахтой, со свечой в руке. Подлинней же всего древность того пути, что ведет от Вифании в страну Азазела глубокой, извилистой и страшной в своей мертвенности лощиной Эль-Хот. Этот путь неизменен от века. Иных сносных путей в пустыне Иудейской нет, не было, да и не могло быть, ибо только на этом пути есть источник, - источник Апостолов, - без которого немыслимы переходы по ней.


А на нейтральной полосе цветы
Необычайной красоты.
Владимир Высоцкий


От Вифании начинается спуск, неуклонное падение. И страна, лежащая окрест, сперва поражает своей красотой, волнует радостью, обманывает, как искуситель.

Меня всегда занимал вопрос: что происходит в головах людей при виде актера или актрисы, которыми они восхищались в кино?

На одном из скатов за Вифанией мы останавливаемся, очарованные. Воздух так прозрачен, точно его совсем нет. И пустыня, каменным волнистым морем падающая к Иордану, кажется так мала!

Однажды вечером мы выходим из театра после «Гамлета». Мороз, на улице ни души. Белый пар поднимается из решеток стока, и свет фонарей прорывает синеватую тьму.

Как серебристо-голубой туман - далекая и неоглядная долина Иордана. Южное устье ее налито сейчас таким густым и ярким аквамарином, который кажется неестественным на земле. А Моавитские горы похожи на великую грозовую тучу против солнца, заступившую весь восток и ни с чем не сравнимую по нежности, воздушности. Но минута - и это видение исчезает надолго, надолго...

Откуда-то из подъезда появляются два человека в меховых шапках и как вкопанные застывают перед нами. Ты смотришь на меня с беспокойством. Может быть, ты даже испугался в какой-то момент. Но мягкий и вежливый тон того, что повыше, сразу же нас успокоил. Слегка наклонившись вперед и стараясь не глядеть в мою сторону, он обращается к тебе с сильным грузинским акцентом:

— Дорогой, дорогой Высоцкий, позвольте мне представиться. Я — из Тбилиси, я узнал, что сегодня вы вдвоем будете в театре, и весь вечер прождал на улице — боялся вас пропустить. Прошу вас позволить мне обратиться к вашей супруге.

Мы теперь в стране, лишенной всякого очарования, - если не считать редких пятен огненного мака, кое-где оживляющего ее.

В его устах такое галантное вступление не показалось мне неуместным. В нем чувствовалось огромное уважение, даже почтительность, а главное — было понятно, что предмет разговора очень серьезный. Движением руки ты приглашаешь его говорить. Он поворачивается ко мне, и тут я вижу его глаза. В них застыла страстная решимость.

Резкими, крутыми изломами вьется и падает дорога с возвышенности на возвышенность. Быстро замыкается горизонт скалистыми и глинистыми ковригами, разделенными такими же логами... Мы уже давно в глубоком, извилистом ложе потока, иссохшего в незапамятное время, и известковая дорога, пробитая здесь тоже с незапамятного времени, поминутно переходит с одного бока на другой. Ни единого живого существа, кроме ящериц, не замечает глаз и не слышит ухо, гробовая тишина стоит над этой страной, столь бесплодной, что даже древнейших кочевников ужасала она, навеки связанная с образом незримо Обитающего в ней. Недаром бедуины еще и до сих пор складывают вдоль Вади-эль-Хот пирамидки из щебня - в знак заклятия темных сил пустыни. Нет никакого сомнения в правоте тех, что называют этот путь именно тем, по которому, до самой таинственной \"середины\" его, провожали левиты жертву Азазелу.

— Мадам, я пришел отомстить за вас. Мы с моим другом готовы убить того подлого негодяя, у которого нет жалости!

Какой же ужас должен был охватывать проходящих здесь при виде Иоанна, решившегося разделить его обитель, когда внезапно, во весь свой рост, с громовыми глаголами, появлялся он перед ними из-за камней, в одежде из верблюжьего волоса! И что должно было испытать сердце Иисуса, обреченного провести здесь столько ночей - с их призраками, с лихорадочно-знойным ветром от Мертвого моря!

Если бы он не был так взволнован, я рассмеялась бы, но, чувствуя, что он дрожит с головы до пят, я молчу, а он продолжает:

III

— Как он мог, как не пожалел? Камнем! Камнем даже собаку не убивают!

В глубокой котловине, из которой видны только жесткие очертания окрестных бугров да вечернее небо, белеет хан, - нечто вроде каменного сарая, - и жарко блестит при низком солнце вода возле него. Это место, где не раз отдыхал Иисус. Это \"источник Апостолов\", или, по-древнему, источник Солнца, ибо не могли не посвятить древние эту \"жизнь пустыни\" богу жизни. Три бедуина, без плащей, с черными палками в серебряных обручах, стоят возле худых осликов и поджарых потных лошадей под седлами, с жадностью пьющих. Два сидят на пороге хана и курят, пристально глядя на нас черными византийскими глазами. Эти глаза ровно ничего не выражают, но кто знает, что на уме у этих измаильтян?

Наконец я начинаю понимать: Колдунья — юная дикарка — моя героиня из фильма, над которым рыдала вся Россия, погибает от руки невежественного крестьянина. И вот теперь этот человек хочет отомстить за ту, которую я сыграла. Он так свято поверил во все это, что ему показалось совершенно естественным предложить свою помощь мне…

Те, что у источника, - народ оборванный и невзрачный. Сидящие на пороге - дело иное. И особенно один из них. Он неподвижным взглядом следит за нами, пока мы поим лошадей. Потом, ни на йоту не изменяя лица, кидает своему спутнику какую-то короткую гортанную фразу, совершенно не шевеля губами и так бесстрастно, точно это не он говорит, а кто-то внутри его. И поднимается во весь свой громадный рост. Ноги его, обутые в стоптанные сапоги, очень длинны и слегка кривы, голова мала, откинута назад. Он на редкость худ, одежды на нем без числа. По плечам висят концы белого шерстяного платка, накинутого на голову и резко оттеняющего черноту глаз, сизый загар маленького жесткого лица, блестящую смоль редкой жесткой бородки. Тонкая, цвета мумии, шея обмотана шелковым лиловым платком. На теле - белая рубаха до колен, поверх рубахи бланжевый шерстяной халат в синеватых полосках, поверх халата - кубовая кофта на вате; и все это под широкой и длинной хламидой из черно-синей шерсти. Он идет, поправляя одной рукой заткнутые за широкий пояс из шали кремневые пистолеты и кинжалы, а другой - карабин за плечами.

Я взволнована и растеряна. Как ответить, чтобы не обидеть его, как объяснить этому простодушному человеку, что тут не за что мстить? Я попросту беру его за руку.

— Посмотрите на меня, меня не убивали. Ведь я жива, я говорю с вами. Ну, убедились?.. Спасибо вам за желание помочь и за вашу отзывчивость.

- Откуда?

Его ледяные руки сжимают мою, и, наклонившись, он прикасается губами к кончикам моих пальцев.

- Из Газы.

Все, чары развеяны. Выпрямившись, он с достоинством просит извинить за то, что отнял у нас столько времени.

Два человека уходят в ночь.

- А куда?

Странная история, которую ты рассудил почти серьезно: «Жаль. Мы могли бы отправить их к нашему злейшему врагу».

В самом деле, кто был твоим злейшим врагом?

- В Иерусалим.

На сцене неистово кричит и бьется полураздетый человек.

От пояса до плеч он обмотан цепями. Ощущение страшное.

Но почему же, севши на свою резвую, злую и поджарую лошаденку, он поворачивает за нами? Мы едем на изволок рысью, - он не отстает. Мы прибавляем рыси, прибавляет и он, расширяя ничего не выражающие глаза и блестя зубами в ответ на наши удивленные взгляды... И вдруг, поравнявшись со мной, сует мне в руки медный латинский образок. Он кричит, что это золото, и просит за него всего десять франков. Соглашается, впрочем, и на два.

Сцена наклонена под углом к полу, и цепи, которые держат четыре человека, не только сковывают пленника, но и не дают ему упасть. Это шестьдесят седьмой год. Я приехала в Москву на фестиваль, и меня пригласили посмотреть репетицию «Пугачева», пообещав, что я увижу одного из самых удивительных исполнителей — некоего Владимира Высоцкого. Как и весь зал, я потрясена силой, отчаянием, необыкновенным голосом актера. Он играет так, что остальные действующие лица постепенно растворяются в тени. Все, кто был в зале, аплодируют стоя.

А получив их, круто поворачивает и исчезает за холмами и буграми, по которым уже синеют вечерние тени.

На выходе один из моих друзей приглашает меня поужинать с актерами, исполнявшими главные роли в спектакле.

Вечернее низкое солнце все реже блещет на перевалах.

Мы встречаемся в ресторане ВТО — шумном, но симпатичном.

Там хорошо кормят и закрывают гораздо позже, чем в других местах. Мы предъявляем пропуска, и наша небольшая компания устраивается за столиком. Наш приход вызывает оживленное любопытство присутствующих. В СССР я пользуюсь совершенно неожиданной для меня известностью.

Все мне рады, несут мне цветы, коньяк, фрукты, меня целуют и обнимают… И вот уже стол уставлен бутылками, официанты приносят закуски. Мы принимаемся за еду. Я жду того замечательного артиста, мне хочется его поздравить, но говорят, что у него чудной характер и поэтому он может и совсем не прийти. Я расстроена, но у моих собеседников столько вопросов! Они знают, что я много снималась, хотя видели всего два или три моих фильма. И по-русски — а я в последний раз говорила по-русски шестилетней девочкой — я пускаюсь в повествование о моей артистической карьере.

Временами, из боковых оврагов и ущелий, из-за скал и известковых бугров, дует ветер, - порывистый, как дыхание горячечного. И только топот копыт раздается в гробовой тишине окрест, в скатах вдоль извилистого дна Вади-эль-Хот. \"Отсюда начинается дебрь самая дикая, - говорит один старинный паломник. - Эта дорога есть древняя, проложенная самою природою. Иосиф Флавий упоминает о дикости ее. Невступно через два часа от Иерусалима мы поднимались на гору, на вершине которой видны остатки хана или гостиницы Благого Самаритянина. Это место называлось издревле Адомим, или Кровавое, по причине частых разбоев, здесь происходивших...\" И глубокая тоска охватывает душу на этой горе, возле пустого хана, при гаснущем солнце. Вот она, эта \"середина\" пути, Бет-Гадрур, где бросали на произвол судьбы жертву Азазелу, - известковый перевал, поразивший некогда воображение самого Иисуса и создавший такую трогательную притчу! На этой \"середине пути\", который считался путем в преисподнюю, плакал сам прародитель, лишенный Эдема...

Краешком глаза я замечаю, что к нам направляется невысокий, плохо одетый молодой человек. Я мельком смотрю на него, и только светло-серые глаза на миг привлекают мое внимание. Но возгласы в зале заставляют меня прервать рассказ, и я поворачиваюсь к нему. Он подходит, молча берет мою руку и долго не выпускает, потом целует ее, садится напротив и уже больше не сводит с меня глаз. Его молчание не стесняет меня, мы смотрим друг на друга, как будто всегда были знакомы. Я знаю, что это — ты. Ты совершенно не похож на ревущего великана из спектакля, но в твоем взгляде чувствуется столько силы, что я заново переживаю все то, что испытала в театре. А вокруг уже возобновился разговор. Ты не ешь, не пьешь — ты смотришь на меня.

Чем дальше от Гадрура, тем все круче падает в провалы и ущелья известковая дорога, а с перевалов уже видно, что окрестные бугры изменили свой вид и состав, - стали конусообразными, похожими на потухшие вулканы, однообразного верблюжьего цвета. Уже несколько раз открывалась перед нами и долина Иордана, поражая обманчивой близостью своего пустынного, серо-блестящего от соли пространства, по которому, вдоль узкой реки, вьется темная лента зелени.

— Наконец-то я встретил вас.

Эти первые произнесенные тобой слова смущают меня, я отвечаю тебе дежурными комплиментами по поводу спектакля, но видно, что ты меня не слушаешь. Ты говоришь, что хотел бы уйти отсюда и петь для меня. Мы решаем провести остаток вечера у Макса Леона, корреспондента «Юманите». Он живет недалеко от центра. В машине мы продолжаем молча смотреть друг на друга. На твоем лице — то тень, то свет. Я вижу твои глаза — сияющие и нежные, коротко остриженный затылок, двухдневную щетину, ввалившиеся от усталости щеки. Ты некрасив, у тебя ничем не примечательная внешность, но взгляд у тебя необыкновенный. Как только мы приезжаем к Максу, ты берешь гитару. Меня поражает твой голос, твоя сила, твой крик. И еще то, что ты сидишь у моих ног и поешь для меня одной. Постепенно я начинаю постигать смысл, горький юмор и глубину твоих песен.

Пространство за Иорданом, горы, кажущиеся теперь еще более похожими на тучи, и синее устье Мертвого моря ярко озарены низким солнцем. Но уже почти до самой средины долины достигает тень от Иудейской пустыни, обрывающейся над Иерихоном высокими скалистыми стенами. Тень и вокруг нас, - на всех буграх и во всех котловинах.

Ты объясняешь мне, что театр — твое ремесло, а поэзия — твоя страсть. И тут же, безо всякого перехода говоришь, что давно любишь меня.

Как и любой актрисе, мне приходилось слышать подобные неуместные признания. Но твоими словами я по-настоящему взволнована. Я соглашаюсь встретиться с тобой на следующий день вечером в баре гостиницы «Москва», в которой живут участники фестиваля.

Многих обгоняем мы теперь, столь же диких и нищих, как в дни доисторические. Вот опять идут верблюды и за ними - идумейцы, в уголь сожженные ветрами и голодом, в одних кубовых линючих балахонах, их полуголые дети, облезлые собаки и с отрочества состарившиеся жены с лениво-скорбными, темными, как древнеаравийские предания, глазами. Вот черный и губастый старик в одной грязной рубахе, раскрытой на груди. Он сидит на ослике, гонит его, волоча по земле свои черные босые лапы. Вот верховой турецкий солдат, с карабином наперевес, зорко оглядывающий окрестные ущелья и овраги... Все спешат в Иерихон - единственное человеческое жилье, единственный оазис во всей Иорданской долине.

В баре полно народу, меня окружили со всех сторон, но, как только ты появляешься, я бросаю своих знакомых и мы идем танцевать. На каблуках я гораздо выше тебя, ты встаешь на цыпочки и шепчешь мне на ухо безумные слова. Я смеюсь, а потом уже совсем серьезно говорю, что ты — необыкновенный человек и с тобой интересно общаться, но я приехала всего на несколько дней, у меня очень сложная жизнь, трое детей, работа, требующая полной отдачи, и Москва далеко от Парижа… Ты отвечаешь, что у тебя у самого — семья и дети, работа и слава, но все это не помешает мне стать твоей женой.

И как только стемнеет, ни души не останется на этой страшной древней дороге.

Ошарашенная таким нахальством, я соглашаюсь увидеться с тобой завтра.

IV

Я захожу за тобой в театр к концу репетиции. Утром мне позвонил Сергей Юткевич и предложил сыграть роль Лики Мизиновой — молодой женщины, в которую был влюблен Чехов. Меня одолевают сомнения — все-таки съемки рассчитаны почти что на год. Ты же буквально прыгаешь от восторга, ты кричишь и лихорадочно умоляешь меня соглашаться.

Я твержу, что все это очень сложно, но ты упорствуешь: надо соглашаться, у нас будет время видеться и главное — ты сможешь уговорить меня выйти за тебя замуж. Тон почти шутливый, но я чувствую столько нежности в этих словах, что твое воодушевление передается и мне, и мы представляем, как все будет: я привезу своих еще маленьких детей и маму, которая пятьдесят лет не была в России, мы станем друзьями, будем часто видеться, и ты будешь петь мне свои новые песни.

Ночи здесь сказочно-прекрасны. Они околдовывают трижды мертвую страну лихорадочными сновидениями, воскрешающими содомскую прелесть ее давно минувшей жизни.

Нам обоим нет тридцати, я разведена, ты — разводишься, впереди — целая жизнь. Я осторожно замечаю: все это хорошо, но я-то в тебя не влюблена! «Неважно, — говоришь ты, — я сумею тебе понравиться, вот увидишь». Это веселое и легкое общение продлилось несколько дней, и вот фестиваль заканчивается, я уезжаю из Москвы, подписав контракт, и приеду на съемки в начале шестьдесят восьмого.

В сумерки, на последнем, самом крутом спуске в долину, влево от дороги, внезапно открылась глубокая каменистая трещина - ущелье Кельта - и проводила нас до самой долины. Смутно белела дорога, шумел поток на дне уже совсем темного ущелья, и печально краснело несколько огоньков в скалистой стене за ним: там древнейшие притоны аскетов, тысячами погребавших себя заживо в криптах, которыми сплошь изрыты скалы Кельта. А когда мы спустились в долину и повернули влево, к Иерихону, черным и тяжким обрывом, уходящим в небо, встал перед нами кряж горы Сорокадневной. И огонек, чуть заметной точкой красневший и на этом обрыве, опять напомнил о той страшной борьбе, которую впервые воздвигли здесь люди против искусителя.

Проходит время. Сначала я получаю нежное письмо из Москвы. Потом, как раз, когда я размышляю над тем, что со мной происходит и почему мне так тоскливо, телефонный звонок обрывает мои невеселые раздумья. Это ты. Я слышу теплый тембр твоего голоса и русский язык, напоминающий мне об отце, которого я обожала, — и от всего этого у меня ком в горле. После разговора я кладу трубку и реву. «Ты влюблена, моя девочка», — говорит мама. Я стараюсь найти другое объяснение — много работы, устала, но в глубине души понимаю, что она права: я жду не дождусь встречи с тобой.

В мае шестьдесят восьмого мы создаем кооператив актеров и технического персонала и снимаем вместе с Бернаром Полем фильм «Время жить». Нас захватывает борьба, мы увлечены мощным политическим движением. Мне вспоминается начало пятидесятых, когда я работала в Италии с режиссерами-коммунистами — Висконти, Пепе де Сантисом, Уго Пирро, Тонино Гуэрра, Карло Лицани… Мы участвовали в антифашистских демонстрациях, и иногда дело доходило до драк на улицах. Этот пройденный вместе с ними путь сблизил меня тогда с Итальянской коммунистической партией.

Вся иорданская низменность, страна, что некогда \"орошалась, как сад Господень\" и на весь мир славилась легендарным плодородием, красой и греховностью Пятиградия, дворцами и твердынями трижды возрождавшегося из развалин Иерихона, поражает теперь тем запустением, \"где лишь жупел и соль, где злак не прозябает, где ни голос человеческий, ни бег животного не нарушает безмолвия\". Сады Иерихона дышали в дни его славы благовониями бальзамических растений, индийских цветов и трав. \"Пальмы и мимозы, сахарный тростник и рис, индиго и хлопок произрастали в долине Иордана\". Об этом свидетельствует даже и тот оазис, что уцелел на местах исчезнувшего с лица земли иорданского рая, даже имя того селенья, что наследовало Иерихону: Риха - благовоние. Но оазис этот, тропически зеленеющий у подножия горы Сорокадневной, близ источника пророка Елисея, так мал в окрестной пустыне, а селенье все состоит из двух-трех каменных домов, нескольких глиняных арабских хижин и бедуинских шатров.

А теперь, в эти безумные, смутные майские дни, в Париже, я думаю о России, о предстоящих съемках в Москве, о будущей жизни — может быть, рядом с тобой — и принимаю решение.

Как раз перед отъездом из Парижа, в июне шестьдесят восьмого, я вступаю в ФКП.

В сумерки долина была молчалива, задумчива. Я сидел за Рихой, на одном из жестких аспидных холмов, что волнами идут к горе, - на могилах Иерихона, кое-где покрытых колючей травкой, до черноты сожженной. Далекие Моавитские горы, - край таинственной могилы Моисея, - были предо мною, а запад заступали черные обрывы гор Иудеи, возносивших в бледно-прозрачное небо заката свой высший гребень, место Искушения. Оттуда тянуло теплым сладостным ветром.

Сама того не подозревая, я совершаю, таким образом, поступок, который во многом определит весь ход твоей жизни. И впоследствии, когда я буду хлопотать о выдаче тебе для поездки заграничного паспорта, это кратковременное и символическое членство в партии придаст моим просьбам вес, о котором я пока и не догадываюсь.

В небе таяло и бледнело легкое мутно-фиолетовое облако. И того же тона были и горы за пепельно-туманной долиной, за ее меланхолическим простором. И туманной бирюзою мерцало на юге устье Моря, что терялось среди смыкавшихся там гор...

Я приеду в Москву, но увидимся мы не сразу. Мне сказали, что ты снимаешься далеко в Сибири и вернешься только через два месяца.

Я начинаю работать, жизнь устраивается. Я живу в гостинице «Советская», бывшем «Яре», где пировал еще мой дед.

У меня роскошный номер с мраморными колоннами, роялем и живыми цветами — каждый день свежими. Мама согласилась поехать со мной. Все ее волнует и удивляет в России.

Но вот наступила и длится ночь. Она коротка, но кажется бесконечной. Еще в сумерки зачался таинственно-звенящий, горячечный шепот насекомых, незримыми мириадами наполняющих душную чашу оазиса, и приторно-сладко запахли его эвкалипты и мимозы, загоревшиеся мириадами светящих мух. Теперь этот звонкий шепот стоит сплошным хрустальным бредом, сливаясь с отдаленносмутным гулом, с дрожащим стоном всей долины, с сладострастно сомнамбулическим ропотом жаб. Стены отеля, его каменный двор - все мертвенно-бледно и необыкновенно четко в серебристом свете этих тропических звезд, огромными самоцветами повисших в необъятном пространстве неба. Оно необъятно от необыкновенной прозрачности воздуха звезды именно висят в нем, а на земле далеко-далеко виден каждый куст, каждый камень. И мне странно глядеть на мою белую одежду, как бы фосфорящуюся от звездного блеска. Я сам себе кажусь призраком, ибо я весь в этом знойном, хрустально-звенящем полусне, который наводит на меня дьявол Содома и Гоморры.

Ленинград, по ее мнению, совсем не изменился, и она продолжает называть его Петербургом. Прогулки по Москве уводят нас в прошлое. А настоящее — это художники, поэты, писатели, актеры, которые каждый день собираются у меня, как в модном салоне.

В один из таких вечеров ты появляешься на пороге и воцаряется полная тишина. Ты подходишь к моей маме, представляешься и вдруг, на глазах у всех, сжимаешь меня в объятиях. Я тоже не могу скрыть волнения. Мама шепчет мне: «Какой милый молодой человек, и у него красивое имя». Когда мы остаемся одни, ты говоришь, что не жил все это время, что эти месяцы показались тебе бесконечно долгими…

Я лунатиком брожу по саду и по двору отеля, но, кажется, никогда еще не было столь обострено мое зрение, слух. Все сливается в блеск и тишину. Но вместе с тем я вижу каждую отдельную искру, слышу каждый отдельный звук. Я вынимаю часы. Понимаю, что уже два, что самоцветы, плывущие в бездонном пространстве с востока, становятся все крупнее и лучистее, что мои ноги подламываются от смертельной усталости. Но разве у меня есть власть над собой?

Мы едем за моими мальчиками за город, в пионерский лагерь, где отдыхают дети работников «Мосфильма». Я решила окунуть их в абсолютно советскую среду, к тому же лагеря для детей иностранцев — далеко от Москвы, на берегу Черного моря. А главное — я хочу, чтобы сыновья научились говорить по-русски. И действительно, через неделю их уже все понимают.

Сад кружится в беззвучном кружении зелено-лиловых мух, их скользящих огненных вихрей. Как райское дерево, трепещет и переливается искрами сикомор во дворе. Сверху донизу горят и блещут ими кустарники, сахарный тростник...

Я работаю целыми днями, беру детей по воскресеньям и, естественно, замечаю, что они уже неплохо владеют словарем, богатым всякого рода ругательствами. Сегодня они буквально на взводе. Они услышали и выучили песенку, в которой говорится обо мне. Я быстро понимаю по твоим смеющимся глазам, что сочинил ее ты, когда мы еще не были знакомы:

Много раз я пытался заснуть, входил в дом, в свою темную, горячую комнату, ложился под душный кисейный балдахин, но и здесь эти ароматы, эти скользящие искры, этот дрожащий хрустальный бред, которым околдован весь мир. Сердце тоже дрожит, тело, поминутно палимое жалами москитов, покрывается горячечным потом. И так звонко кричит жаба в бассейне среди Двора, и так отдается ее однообразно вибрирующий призыв в этом каменном доме с раскрытыми окнами и настежь распахнутыми дверями, что я опять спешу покинуть его - и с болезненной жадностью и радостью ловлю глоток воздуха на пороге крыльца...



Сегодня в нашей комплексной бригаде
Прошел слушок о бале-маскараде.
Раздали маски кроликов,
Слонов и алкоголиков.



Крыльцо белеет все ярче, фигура спящего на нем слуги-араба стала еще чернее. Раздвоившийся Млечный Путь, густым, но прозрачно-фосфорическим дымом протянувшийся с севера на юг, совершенно отделился от неба, повис на самой середине пространства между ним и землею. Кажется, близок рассвет! Кажется, стихает, замирает бред и ропот вокруг. Сперва по камням, а потом по теплому песку я спешу за селение - взглянуть на долину, на Моав, на восток.

Но на востоке все еще только поздние крупные звезды. Бледный серебристый свет их стоит над далеким мертвенно-бледным Морем.



Назначили все это в зоосаде.
— Зачем идти при полном при параде?
Скажи мне, моя радость, Христа ради!
Она мне: — Одевайся!



Бледные пески долины мерцают как бы манной. Бледные полосы тумана тянутся по извивам Иордана, - и уже смертоносная влажность чувствуется в воздухе. И бледным дымом спустилось и легло облако у подножия горы Сорокадневной, чернеющей среди звезд своей вершиной...



Мол, я тебя стесняюся,
Не то, мол, как всегда, пойдешь ты сзади.
Я платье, говорит, взяла у Нади,
Я буду нынче, как Марина Влади!





И проведу, хоть тресну я,
Часы свои воскресные.
Хоть с пьяной твоей мордой — но в наряде.
Зачем же я себя утюжил, гладил?



\"Отойди от меня, Сатана\".



Меня поймали тут же в зоосаде.
Ведь массовик наш Колька
Дал мне маску алкоголика,
И на троих зазвали меня дяди.



1909



Я снова очутился в зоосаде.
Глядь — две жены,
Ну — две Марины Влади,
Одетые животными,
С двумя же бегемотами.
Я тоже озверел и встал в засаде…





Наутро дали премию в бригаде,
Сказав мне, что на бале-маскараде
Я будто бы не только
Сыграл им алкоголика,
А был у бегемотов я в ограде.



Нас сильно рассмешила эта песенка в исполнении моих сыновей. Ты объясняешь мне, что однажды посмотрел, как и все, фильм «Колдунья» и что, когда в 1965-м я приехала на фестиваль в Москву, ты тщетно пытался встретиться со мной.

По нескольку раз в день ты ходил в кино смотреть хронику, чтобы увидеть меня хотя бы на экране. Короче, ты влюблен уже много лет и никогда не мог представить себе, что однажды увидишь меня живьем и так близко. Из всего этого ты делаешь неизменный вывод: «Во всяком случае, теперь-то я знаю, что ты станешь моей женой».

Мы едем на пикник к озеру. Погода хорошая, вода прохладная, дети играют и плещутся, ты напеваешь вполголоса, я тебя слушаю, мы счастливы…

Проводив нас, ты убегаешь, заручившись моим обещанием провести выходные с тобой. Я ложусь спать, но не сплю.

Мама приходит посидеть со мной. Она находит тебя необычным и трогательным. Я столько рассказывала ей о твоем таланте, что она заранее чувствует к тебе симпатию — и это уже навсегда.

В назначенный день ты приезжаешь очень рано. И мы едем в тихое, уединенное место на берегу реки. Ты привез из Сибири песню о людях, попавших в лагерь при Сталине: один человек возвращается, отсидев срок, и просит хозяйку протопить ему баньку по-белому, чтобы убить сомнения, очистить душу. Страшная песня, где впервые ты упоминаешь мое домашнее имя — Маринка. Еще ты мне читаешь первые строфы «Охоты на волков». Я понимаю, что ты приносишь мне в дар эти стихи, которые еще никогда никому не пел. Я пьянею от какой-то ребячливой гордости. Сам Поэт поет мне свои строки, и я становлюсь хранительницей его творчества, его души.

Мы возвращаемся обратно, ты идешь играть спектакль, я отправляюсь к маме, которая должна скоро уехать в Париж.

Все лето мы видимся почти каждый день, круг друзей сужается.

Теперь остались только самые близкие: наш любимый Сева Абдулов, его мать Елочка — красивая пожилая дама, говорящая на французском языке прошлых времен, Вася Аксенов — угрюмый и симпатичный, настоящий медведь, Белла Ахмадулина — гениальная и восторженная поэтесса. Целыми вечерами мы болтаем, читаем стихи, иногда кто-нибудь из художников или скульпторов приносит показать свои работы. Днем я снимаюсь, вечером мы собираемся вместе. Теперь мы так близки с тобой, что просто дружбой это уже не назовешь. Я знаю о тебе все — по крайней мере так мне кажется. Ты очень сдержан, но все настойчивее ухаживаешь за мной.

В один из осенних вечеров я прошу друзей оставить нас одних в доме. Это может показаться бесцеремонным, но в Москве, где люди не могут пойти в гостиницу — туда пускают только иностранцев и жителей других городов, — никого не удивит подобная просьба. Хозяйка дома исчезает к соседке.

Друзья молча обнимают нас и уходят.

Закрыв за ними дверь, я оборачиваюсь и смотрю на тебя.

В луче света, идущем из кухни, мне хорошо видно твое лицо.

Ты дрожишь, ты шепчешь слова, которых я не могу разобрать, я протягиваю к тебе руки и слышу обрывки фраз:

«На всю жизнь… уже так давно… моя жена!»

Всей ночи нам не хватило, чтобы до конца понять глубину нашего чувства. Долгие месяцы заигрываний, лукавых взглядов и нежностей были как бы прелюдией к чему-то неизмеримо большему. Каждый нашел в другом недостающую половину. Мы тонем в бесконечном пространстве, где нет ничего, кроме любви. Наши дыхания стихают на мгновенье, чтобы слиться затем воедино в долгой жалобе вырвавшейся на волю любви.

Нам по тридцать лет, у нас большой опыт жизни — несколько жен и мужей, пятеро сыновей на двоих, профессиональные успехи и неудачи, взлеты и падения, слава. А мы очарованы друг другом, как дети, впервые узнающие любовь.

Ничто и никогда не сотрет из памяти те первые минуты бесконечной близости. На третий день на рассвете мы уходим из этого доброго дома. Мы вместе отныне и вовеки веков.

Несмотря на то, что мы совершенно не скрываем наших отношений, к моему огромному удивлению, мне дали понять, что тебе нельзя оставаться на ночь у меня в номере. Дежурная по этажу неизменно просит меня выпроводить гостя к одиннадцати часам вечера. И после нескольких скандалов в гостинице мы начинаем искать место, где нам можно было бы встречаться. Как и у всех влюбленных в Москве, в нашем распоряжении кушетка где-нибудь на кухне, или диван в коридоре, или ночной поезд Москва-Ленинград — прелестное и романтическое купе начала века, или каюты катеров, бороздящих искусственное озеро, которые можно взять напрокат на несколько часов. И каждый раз у нас остается смутное воспоминание о спешке и полная неудовлетворенность.

Мы оба работаем с утра и до позднего вечера, но зато нам принадлежит ночь. После тщетных попыток снять квартиру ты предлагаешь мне жить у твоей матери, Нины Максимовны. У нее маленькая двухкомнатная квартира в новом районе. И, что очень ценно, в этой современной квартире есть и кухня, и ванна, и туалет, поэтому не нужно долго ждать, чтобы умыться, приготовить поесть или воспользоваться уборной. Я с радостью соглашаюсь. Я страшно устала от переездов с места на место, от обязанности слушать целыми вечерами беседы друзей, пусть даже и захватывающе интересные.

Мне необходимо быть с тобой. А главное, я замечаю, что в этих компаниях ты начал пить. Впрочем, как и все мы.

В Москве не представляют себе вечеринку без водки — холодный климат к этому располагает, это национальная традиция, и я сама с удовольствием открываю для себя тепло, развязывающее язык, ощущение свободы, которое дает водка. Но я знаю, что для тебя это — проблема. Ты мне сказал об этом однажды вечером, когда на ужине у артистов театра мы встретились с твоей бывшей подружкой и она попыталась потихоньку налить тебе водки. Ты очень зло ответил ей. Я удивилась такой резкости, ты объяснил: «Она знает, мне нельзя пить. Это самый мерзкий способ попытаться вернуть меня».

Друзья меня тоже предупредили. Одни — из любви к тебе, другие — потому, что наша связь кажется им скандальной.

Все говорят одно и то же: не давай ему пить, это алкоголик, он не должен даже прикасаться к стакану, вот увидишь, сейчас-то он сдерживается, но, как только начнет снова, ты себе локти будешь кусать. До сих пор я видела тебя слегка навеселе, скорее радостным, одним словом — милым. Я убеждена, что после переезда можно будет не беспокоиться на этот счет.

Твоя мать встречает нас у порога. Она работает архивариусом, уходит из дома очень рано и приходит только вечером. Мы наконец одни. Я устраиваю нашу комнату наилучшим образом, чтобы здесь можно было жить и работать.