Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Былое (Русские в 1962 году)

Зима этого года была особенно суровая.

Крестьяне сидели дома, никому не хотелось высовывать носа на улицу. Дети перестали ходить в училище, а бабы совершали самые краткие рейсы: через улицу в гастрономический магазин или на электрическую станцию, с претензией и жалобой на вечную неисправность электрических проводов.

Дед Пантелей разлегся на теплой лежанке и, щуря старые глаза от электрической лампочки, поглядывал на сбившихся у его ног малышей.

— Ну, что же вам рассказать, мез-анфанчики? Что хотите слушать, пострелята?

— Старое что-нибудь, — попросила бойкая Аксюшка.

— Да что старое-то?

— Про губернаторов.

— Про-гу-бер-на-торов… — протянул добродушно-иронически старик. — И чевой-то вы их так полюбили? Вчера про губернатора, сегодня про губернатора…

— Чудно больно, — сказал Ванька, шмыгая носом.

— Ваня, — заметила мать, сидевшая на лавке с книгой в руках, — это еще что за безобразие? Носового платка нет, что ли?! Твой нос действует мне на нервы.

— Так про губернаторов? — прищурился дед Пантелей. — Правду рассказывать?

— Не тяни, дед, — сказала бойкая Аксюшка, — ты уже впадаешь в старческую болтливость, в маразм и испытываешь наше терпение.

— И что это за культурная девчонка, — захохотал дед. — Ну, слушайте, леди и джентельмены… «Это было давно… Я не помню, когда это было… Может быть, никогда…» — как сказал поэт. Итак, начнем с вятского губернатора Камышанского. Представьте себе, детки, что однажды он издает обязательное постановление такого рода: «Виновные в печатании, в хранении и распространении сочинений тенденциозного содержания подвергаются штрафу, с заменой тюремным заключением до трех месяцев».

Ванькина мать Агафья подняла от книги голову и прислушалась.

— Позволь, отец, — заметила она, — но ведь тенденциозное сочинение не есть преступление. И Толстой был тенденциозен, и Достоевский в своем «Дневнике писателя»… Неужели же…

— Вот поди ж ты, — засмеялся дед, — и другие ему то же самое говорили. Да что поделаешь — чрезвычайное положение. А ведь законник был, кандидат в министры. Ум имел государственный.

Дед помолчал, пожевывая провалившимися губами.

— А то херсонский был губернатор. Уж я и фамилию его забыл. Бантыш, што ли… Так тот однажды оштрафовал газеты за телеграмму Петербургского телеграфного агентства из Англии, с речью какого-то английского деятеля. Что смеху было!

— Путаешь ты что-то, старый, — сказал Ванюшка. — Петербургское агентство ведь официальное. Заврался наш дед.

— Ваня! — укоризненно заметила Агафья.

Дед снисходительно усмехнулся:

— Ничего, то ли еще было. Как вспомнишь, и смех и грех. Владивостокский губернатор закрыл корейскую газету со статьей о Японии. Симферопольский вице-губернатор Масальский оштрафовал «Тавричанина» за перепечатки из «Нового Времени»… Такой был славный, тактичный. Он же гимназистов на улице ловил, которые ему фуражек не снимали. И арестовывал их. Те, бывало, клопики маленькие, плачут: «За что, дяденька?» — «А за то, что начальство не почитаете и меня на улице не узнаете». — «Да мы с вами незнакомы». — «А-а, незнакомы, посидите в каталажке, будете знакомы». Веселый был человек.

Дед опустил голову и задумался. Лицо его осветилось тихой задушевной улыбкой.

— Муратова тамбовского тоже помню… Приглашали его однажды на официальный деловой обед… «Приеду, — говорит, — если только евреев за столом не будет». — «Один будет, — говорят, — директор банка». — «Значит, я не буду». Такой был жизнерадостный…

Телефонный звонок перебил его рассказ.

Аксюшка подскочила к телефону и затараторила:

— Алло, кто говорит? Дядя Митяй? Отца нет. Он на собрании общества деятелей садовой культуры. Что? Какую книжку? Мопассана «Бель-ами»? Хорошо, я спрошу у мамы, — если она есть, она пришлет.

Аксюшка отошла от телефона и припала к дедовскому плечу:

— Еще, дедушка, что-нибудь о губернаторах.

— Ну, что же еще?

Дед рассмеялся:

— Нравится? Как это говорится: «Недаром многих лет свидетелем Господь меня поставил»… Толмачева одесского тоже помню. Благороднейший человек был, порывистый. Научнейшая натура. Когда изобрели препарат «606», он им заинтересовался. «Кто, — спрашивает, — изобрел?» — «Эрлих». — «Жид? Да не допущу же я, — говорит, — чтобы у меня в Одессе делались опыты с жидовским препаратом. Да не бывать этому! Да не опозорю же я города своего родного этим шарлатанством!» Очень отзывчивый был человек, крепкий.

Дед оживился:

— Думбадзе тоже помню. Тот был задумчивый.

— Как, дед, «задумчивый»?

— Задумается-задумается и скажет: «Есть у нас среди солдат евреи?» — «Есть». — «Выслать их». Купальщиц высылал, которые без костюмов купались; купальщиков, которые подглядывали. И всех по этапу, по этапу. Вкус большой к этапам имел… А раз, помню, ушел он из Ялты. Оделся в английский костюм и поехал по России. А журналу «Сатирикон» стало жаль его, что вот, мол, был человек старый при деле, а теперь без дела. Написали статью, пожалели. А он возьми и вернись в Ялту, когда журнал там получился. И что же вы думаете, дети: стали городовые по его приказу за газетчиками бегать, «Сатириконы» отбирать и рвать на клочки. Распорядительный был человек. Стойкий.

И долго ещё раздавался монотонный, добродушный дедушкин голос. И долго слушали его притихшие, изумленные дети.

А за окном выла упорная сельская метель, слышались звуки автомобильных сирен и однотонное гудение дуговых фонарей на большой, занесенной снегом дороге. Ежилась, мерзла и отогревалась святая Русь.

Редактор «Собакиной жизни»

По пустынной улице города Собакина тихо брел человек. Когда он завернул за угол — ему на встречу попались два прохожих.

Один из них взглянул на него и сказал товарищу:

— Какое симпатичное лицо. Не знаешь — кто это?

— Это редактор нашей «Собакиной жизни».

— А, это вон кто! Препротивная физиономия. Поколотить его разве, благо, никого нет поблизости.

— За что?

— Он вчера в своей газетишке выругал моего тестя, базарного старосту. Эх… только рук марать не хочется!..

Зять базарного старосты обернулся назад и крикнул редактору «Собакиной жизни»:

— Эй, ты, морда! Попадешься ты мне когда нибудь в темном уголке! Спущу я тебе шкуру.

Редактор, приостановившись, выслушал это обещание и сейчас же забыл о нем. Ему было не до того — нужно было спешить в редакцию.

В редакционной комнате сидел секретарь редакции и высчитывал что-то по пальцам. Увидев редактора, холодно протянул ему руку и ядовито усмехнулся:

— Спасибо-с, дорогой! Удружили-с.

— Что еще?

— Кто вас просил выбрасывать из моей статьи о шоссейных дорогах вторую половину?

— Опасно, милый. Вы там чуть-ли не исправника касаетесь.

Секретарь встал, неторопливым движением впутал сухие пальцы в свои длинные волосы, закрыл глаза и тихо сказал:

— Будьте вы все прокляты отныне и до века с вашей трусостью, расчетливостью, тактичностью, недомыслием, вашими исправниками, шоссейными дорогами, со всем вашим гнусным тоскливым арсеналом лжи и угодничества! Умный человек никогда не выкинул бы второй половины «о шоссейных дорогах»!

— Однако, на прошлой неделе нас за меньшее оштрафовали на триста.

Закрыв уши и повалившись на диван, секретарь кричал нервно и громко:

— Прокляты! Будьте прокляты!

В три часа пришел неизвестный посетитель. Он спросил редактора, ввалился к нему в комнату, бросил на стол какой-то большой тюк и прохрипел:

— На-те, получайте. Отдавайте мои деньги назад!

— Что это такое?

— Это ваша глупейшая «Собакина жизнь». С начала года. Берите вашу газету, отдайте мне мои деньги.

— У нас не принято возвращать подписчикам деньги.

— Да-а-а? — заревел посетитель, — Деньги возвращать не принято, а чепухой кормить подписчика принято? Давать хорошие свежие новости не принято, а «еще об уме слонов» — принято? Освещать жизнь и неустройство провинции не принято, преследовать и обнаруживать злоупотребления мерзавцев не принято, а «простейший способ приготовления замазки для склеивания фарфора» — это принято? И «сколько помещается бацилл в капле воды» — тоже принято? И «материалы к истории завоевания хивинского ханства» — тоже принято? Получайте вашу паршивую газету, отдавайте мои денежки! Тут двух номеров не хватает — жена варенье завязывала — черт с вами, вычтите гривенник… А остальные давайте! Слышите? Начхать мне на то, сколько слонов помещается в капле воды — слышите?.. Пожалуйте денежки-с!

Выйдя из редакции, редактор «Собакиной жизни» пошел домой обедать.

— Пришел? — встретила его жена. — Явился? Кушать хочешь — лопай вареный картофель! Больше ничего нет!!

— Неужели, деньги уже вышли? — опустив голову пробормотал редактор.

— Ах, дитя прелестное! Институточка в передничке! «Неужели, вышли»? На прошлой неделе триста заплатили за «околоточного в нетрезвом виде», да 14-го двести за «что нам нужно, чтобы укрепиться на Желтом море»… Укрепился?…забыл? Тебе не жену иметь, а в тюрьме баланду хлебать!.. Тоже! Робеспьер выискался… Буланже! «Аллон занфан». Туда-же…

Редактор съел картофель, взял из комода чистый платочек и ушел из дому.

— Что вам угодно? — спросили его в передней губернаторского дома.

— Его превосходительство, г. губернатора можно видеть? Вызывали меня.

Пошли. Справились. Оказалось — видеть можно.

— А, это вы! — сказал губернатор. — Я вызвал вас за тем, чтобы сказать, что вы играете в плохую игру. Вы знаете о чем я говорю? То-то же… Я понимаю, что означает фраза: «культурные начинания мыслимы лишь в атмосфере настоящего успокоения»! Понимаю-с. Знаете-ли вы о существовании статьи 173 параграфа 17-в?

— Какой? Виноват…

— Я говорю: статьи 292 параграфа 9-б?

— Я— не знал…

— Он не знал о существовании 423 статьи параграфа 3-д!!.. Что же вы тогда знаете? Статья 92 параграфа 7 гласит: виновный — и так далее, подвергается — и так далее.

Редактор вынул чистый носовой платок, сел на пол и заплакал…

— Ваше превосходительство! Где-то в Италии, во Франции, в Германии ходят по улицам люди и улыбаются, и им тепло… и они смеются… и у них есть счастье… и у них есть личная жизнь… деточки радостные бегают… Ваше превосходительство! Чем-же я виноват, что я не немец?

— Что за вздор?!

Редактор махнул рукой.

— Ох, не то я хотел сказать… Ну, да все равно… Позвольте мне, пожалуйста, поплакать! Я паркета не испорчу — я в платочек. Эх, родненький!.. Поговорим, как брат с братом. Все равно уже. Ну, что я вам сделал? Зачем параграф 7-д? Смотрите: ну, разве я не человек? У меня есть и сердце, и легкие, и кости, как у других людей… Зачем же легкие у меня гниют, сердце сжимается, а кости ноют… Ваше превосходительство! Возьмите мою голову, обнимите ее одной рукой, прижмите к груди и погладьте мои волосы: «бедный ты, мол, бедный… Нет у тебя ни одного луча светлого, ни одной минуточки теплой, тихой»… Смешались-бы наши слезы и выросло бы вам, от этих слез, на том свете райское дерево со сладчайшими яблочками!.. Или хотите так: я положу голову на паркетик, а вы каблуком по ней хряснете — и конец… Го-о-осподи! Ах, да и устал же я!..

— Зачем-же мне вас каблуком, — нахмурился генерал. — Я люблю литературу и уважаю её представителей. Но все нужно в пределах закономерности, на основании тех законоположений, кои… на срок действия охраны… размером не выше трех месяцев… возбуждение одной части населения против другой… сенатское разъяснение… с заменой в случае несостоятельности.

Генерал долго говорил, мягким сочувственным голосом, плавно качая в такт рукой.

А притихший редактор сидел, согнувшись, у его ног и глядел под письменный стол полузакрытыми спокойными глазами.

Был мертв.

Под сводом законов

Во-первых, этот рассказ не заключает в себе ничего такого, что принято называть «внутренней политикой». Первое его несомненное достоинство.

Во-вторых, хотя главное действующее лицо в рассказе и партийный человек — кадет, тем не менее его убеждения не имеют никакого отношения к тому, что с ним случилось. Рассказанное ниже могло произойти со всяким другим человеком. С адвокатом, профессором, живописцем — мало ли с кем. Таким образом, рассказ не тенденциозен. Второе его ясное, бесспорное достоинство.

В-третьих, я слишком ленив для того, чтобы самому сочинить такой прекрасный интересный рассказ. Передаю его со слов одного веселого человека, который куда-то вчера уехал. Не знаю — куда. Поэтому, если бы даже кто и пришел в восторг от рассказа, пусть он не разыскивает автора, не шлет ему благодарственных телеграмм. Автора нет. Случай такой был. Это третье его несомненное, ясное даже для лиц, обделенных мозгами, достоинство.

Так-то-с.

* * *

Кадет жил на даче. Пошел он раз в лес собирать грибы и заблудился. Такая досада.

Начало уже темнеть, когда он усталый, разочарованный в жизни набрел на какое-то дерево, под которым спал человек.

Кадет деликатно дернул его за пиджак и сказал:

— Вот удача! Не можете ли, милостивый государь, указать мне дорогу из этой проклятой трущобы?

Спавший человек проснулся.

— Доро-огу? А который час?

— Да семь.

— Дай-ка мне свои часы…

— Извольте. Вы, вероятно, хотите собственными глазами убедиться в том, о чем я сейчас вам сообщаю на словах? Извольте видеть — семь часов.

Незнакомец взял часы и дернул их к себе так сильно, что цепочка лопнула.

— Осторожнее, — мягко заметил кадет. — Вы, вероятно, насколько я догадываюсь, не расчитали движения, которое хотели сделать с целью приблизить часы к своим глазам?

— Эк тебя разворачивает… Просто взял у тебя часы — вот и все.

Кадет задумался.

— Виноват… Я не могу себе точно уяснить, каким юридическим термином можно охарактеризовать акт перехода моего имущества (в данном случае — часов) в ваше пользование? Это не есть акт дарения, потому что для такого акта требуется прежде всего наличность воли и согласие дарителя. Нельзя назвать также это и куплей-продажей, ибо в таком случае кроме согласия владельца последний имеет также право на получение эквивалента, иными словами — стоимости запроданной вещи, выраженной в конкретных денежных знаках.

— Держи карман шире, — пробормотал незнакомец.

Кадет отвернул борт сюртука, оттопырил двумя пальцами карман и доверчиво сказал:

— Держу.

— Те-те-те… Что это у тебя там? Бумажник? А позвольте…

— Мне непонятно, — после некоторого раздумья сказал кадет, — зачем вы взяли мой бумажник с деньгами? Как и в первом случае, я не усматриваю здесь признаков дарения, а тем более купли-продажи, ибо денежные знаки, как имеющие абсолютную ценность, не могут служить продажным товаром. Если же рассматривать происшедший казус как обыкновенное взятие ценностей на хранение…

— Надоел ты мне хуже горькой редьки, — нетерпеливо сказал неизвестный. — Просто я у тебя отнял бумажник и часы! Вот и все.

Кадет изумился.

— От-ня-ли? Но… позвольте… Ведь это незакономерный насильственный акт! Таким образом, выходит, что вы присвоили себе чужую собственность. Это несправедливо. Это было бы все равно, что я отнял бы вашу шапку. Вы имели бы полное право тогда заметить мне: «Во-первых, шапка эта не твоя. Я тебе ее не дарил и сам ощущал в ней нужду, как в обычной защите от зноя и непогоды». Видите, что бы вы имели право сказать, если бы я отнял у вас шапку.

— Попробуй! Я тебе дам такого леща, что на карачках полезешь.

— Леща? Простого леща? Но разве он, по своей стоимости, как скоропортящийся пищевой продукт, может служить компенсацией того материального ущерба, который терплю я, лишившись часов и бумажника?

— Какая там рыба, — усмехнулся незнакомец, — Просто, если ты не перестанешь ныть, я тебя трахну по затылку.

— Как?! Вы стоите на почве насилия, физической расправы — этого печального пережитка и наследия варварских времен? Закон ясно говорит, что отдельные личности не могут присваивать себе функции расправы и возмездия. Это дело суда, избира…кик!

Кадет упал на траву и внушительно сказал:

— Что вы делаете? Драться противозаконно.

— Скидавай сюртук. Суконце, кажется, добротное. Скидавай с лап сапоги.

— Я не могу дать вам своего согласия на переход упомянутых вещей в ваше пользование без моего на то согласия. Станьте на мое место, станьте на точку зрения простой элементарной справедливости и — вы меня поймете. Я первый согласился бы с вами, если бы вы указали мне статью Т. Х части 1, по которой…

— Запонки золотые?

— Золотые.

— Дай-ка.

Кадет с обиженным лицом в одной рубашке сидел на траве и угрюмо говорил:

— Уверяю вас — вы неправы. Скажу больше — я усматриваю здесь наличность злой воли, выразившейся в нанесении мне побоев… И я — как это вам ни неприятно — оглашу ваш поступок в печати, чтобы мыслящая часть общества могла дать должную оценку моральной стороне ваших шагов в отношении моей личности и имущества. А юридически, уверяю вас, я не сомневаюсь, что закон будет на моей стороне.

Незнакомец, насвистывая марш, собирал и связывал в узел брюки, ботинки и сюртук.

Темнело.

— Даже и с этической стороны, — говорил кадет, зевая, — и то вы не имели права… если вдуматься…

Темнело.

Корибу

В мой редакторский кабинет вошел, озираючись, бледный молодой человек. Он остановился у дверей, и, дрожа всем телом, стал всматриваться в меня.

— Вы редактор?

— Редактор.

— Ей-богу?

— Честное слово!

Он замолчал, пугливо посматривая на меня.

— Что вам угодно?

— Кроме шуток — вы редактор?

— Уверяю вас! Вы хотели что-нибудь сообщить мне? Или принесли рукопись?

— Не губите меня, — сказал молодой человек. — Если вы сболтнете — я пропал!

Он порылся в кармане, достал какую-то бумажку, бросил ее на мой стол и сделал быстрое движение к дверям с явной целью — бежать.

Я схватил его за руку, оттолкнул от дверей, оттащил к углу, повернул в дверях ключ и сурово сказал:

— Э, нет, голубчик! Не уйдешь… Мало ли какую бумажку мог ты бросить на мой стол!..

Молодой человек упал на диван и залился горючими слезами.

Я развернул брошенную на стол бумажку. Вот какое странное произведение было на ней написано.

«Африканские неурядицы

Указания благомыслящих людей на то, что на западном берегу Конго не все спокойно и что туземные князьки позволяют себе злоупотребления властью и насилие над своими подданными — все это имеет под собой реальную почву. Недавно в округе Дилибом (селение Хухры-Мухры) имел место следующий случай, показывающий, как далеки опаленные солнцем сыновья Далекого Конго от понятий европейской закономерности и порядка… Вождь племени бери-бери Корибу, заседая в совете государственных деятелей, получил известие, что его приближенный воин Музаки не был допущен в корраль, где веселились подданные Корибу. Не разобрав дела, князек Корибу разлетелся в корраль, разнес всех присутствующих в коррале, а корраль закрыл, заклеив его двери липким соком алоэ. После оказалось, что виноват был его приближенный воин, но, в сущности, дело не в этом! А дело в том, что до каких же пор несчастные, сожженные солнцем туземцы, будут терпеть безграничное самовластие и безудержную вакханалию произвола какого-то князька Корибу?! Вот на что следовало бы обратить Норвегии серьезное внимание!»

Прочтя эту заметку, я пожал плечами и строго обратился к обессилевшему от слез молодому человеку, который все еще лежал на моем диване:

— Вы хотите, чтобы мы это напечатали?

— Да… — робко кивнул он головой.

— Никогда мы не напечатаем подобного вздора! Кому из читателей нашего журнала интересны какие-то обитатели Конго, коррали, сок алоэ и князьки Корибу. Подумаешь, как это важно для нас, русских!

Он встал с дивана, взял меня за руки, приблизил свое лицо к моему и пронзительным шепотом сказал:

— Так я вам признаюсь! Это написано об одесском Толмачеве и о закрытии им благородного собрания.

— Какой вздор и какая нелепость, — возмутился я. — К чему вы тогда ломались, переносили дело в какое-то Конго, мазали двери глупейшим соком алоэ, когда так было просто — описать одесский случай и прямо рассказать о поведении Толмачева! И потом вы тут нагородили того, чего и не было… Откуда вы взяли, что Толмачев был в каком-то «совете государственных деятелей»? Просто он приехал в три часа ночи из кафешантана и закрыл благородное собрание, продержав под арестом полковника, которого по закону арестовывать не имел права. При чем здесь «совет государственных деятелей»?

— Я думал, так безопаснее…

— А что такое за дикая, дурного тона выдумка: заклеил двери липким соком алоэ? Почему не просто — наложил печати?

— А вдруг бы догадались, что это о Толмачеве? — прищурился молодой человек.

— Вы меня извините, — сказал я. — Но тут у вас есть еще одно место — самое чудовищное по ненужности и вздорности… Вот это: «Следовало бы Норвегии обратить на это серьезное внимание»? Положа руку на сердце: при чем тут Норвегия?

Молодой человек положил руку на сердце и простодушно сказал:

— А вдруг бы все-таки догадались, что это о Толмачеве? Влетело бы тогда нам по первое число. А так — нука — пусть догадаются! Ха-ха!

На мои глаза навернулись слезы.

— Бедные мы с вами… — прошептал я и заплакал, нежно обняв хитрого молодого человека. И он обнял меня.

И так долго мы с ним плакали.

И вошли наши сотрудники и, узнав в чем дело, сказали:

— Бедный редактор! Бедный автор! Бедные мы! И тоже плакали над своей горькой участью.

И артельщик пришел, и кассир, и мальчик, обязанности которого заключались в зализывании конвертов для заклейки — и даже этот мальчик не мог вынести вида нашей обнявшейся группы и, открыв слипшийся рот, раздирательно заплакал… И так плакали мы все.

Эй, депутаты, чтоб вас!.. Да когда же вы сжалитесь над нами? Над теми, которые плачут…

Проверочные испытания (схема)

Все уселись за экзаменационный стол. Ждали. Удивлялись:

— Почему это нет мальчиков? Кажется, уже пора, а никто не показывается!.. Эй, сторож! Не знаешь-ли, братец, почему это не идут мальчики экзаменоваться?

— Оны боятся, — заявлял старый сторож. — Оны запрятались. Кто где.

— Чего же им бояться? Вот чудаки. Эй, сторож! Пойди, пошарь по углам — нет ли где мальчиков? Вытащи и давай сюда.

Сторож, ворча под нос, вышел и через пять минут привел пятерых мальчиков.

— А, голубчики! — обрадовались экзаменаторы. — Вас то нам и надо. А подойдите-ка сюда, подойдите. Хе-хе… А где же остальные? Почему нет, например, Артамонова Семена?

Один из учеников выступил вперед и заявил:

— Он побежал.

— По-бе-жа-ал?!

— Да-с. Побежал. В Центральную Африку.

— Как же он побежал?

— Как, обыкновенно, путешественники. Захватил шестьдесят копеек, ножницы, ручку от граммофона и побежал.

— Что же он говорил, вообще?

— Да ничего. Прощайте, говорит, товарищи. Вы себе тут экзаменуйтесь, а я поеду. Пришлю вам по бизону.

— Вот чудак. А Малявкин, Иван? Он почему не пришел?

— Его никак не могут вытащить.

— Как не могут? Экий лентяй! Родители на что же?

— Родители тоже ищут.

— Как ищут? Ты, милый, говоришь вздор. То говоришь, что его не могут вытащить, то, что его ищут? Где ищут?!

— Да в воде же. Второй день. Никак не могут найти и вытащить.

— Купался?

— Нет, так.

— Хорошо-с. Ну, а Синицин, Илья?

— Тоже не пришел. Он не может.

— Почему?

— Лежит. Выпимши.

Иван Алексеевич Бунин

— Нельзя сказать — «выпимши». Это неправильная форма. Что ж он, пьян?

Вера Николаевна Бунина

— Нет, не пьян. А так. Вообще.

Устами Буниных. Том 1. 1881-1920

— Недоумеваю. Чего ж он, «выпимши»?

Предисловие

— Эссенции. Взял еще у меня взаймы гривенник. Пропал теперь мой гривенничек!

«Вещи и дела, аще не написанние бывают, тмою покрываются и гробу беспамятства предаются, написанние же яко одушевленние…» Этой цитатой начинает Бунин свою «Жизнь Арсеньева». Эти слова хочется мне поставить эпиграфом к изданию дневников Буниных.

— Не хнычь, пожалуйста! Все вы скверные шалуны. Небось, ты к экзамену ничего не приготовил?

Взор разговорчивого ученика померк. Горло перехватило.

Объединить выдержки из дневников Ивана Алексеевича и Веры Николаевны я решила по многим причинам. Мне это кажется желательным с литературной точки зрения — пробелы в дневниках одного заполняются другим и получается связное повествование. При этом манера записей Веры Николаевны, естественно, отличается от манеры Ивана Алексеевича, оттеняет его записи и это придает живость рассказу. Да и внимание обоих обращено на разные стороны жизни. Но главное, что побудило меня объединить записи обоих Буниных, — это убеждение, что такое единение символично.

— Нет. Приго. Товил…

Я глубоко убеждена, что страстный, горячий Бунин, несмотря на свои многие увлечения, несмотря на свои сложные отношения с недавно умершей Галиной Николаевной Кузнецовой, прожившей у Буниных многие годы, по-настоящему любил одну только Веру Николаевну. Еще не пришло время о многом говорить и публиковать некоторые документы интимного характера, имеющиеся в архиве, но, познакомившись с ними, я пришла к убеждению, что Иван Алексеевич никогда не переставал истинно любить Веру Николаевну и, несмотря на часто жестокое к ней отношение, совсем по-детски от нее зависел. А Вера Николаевна обладала редким даром Любви — Ивану Алексеевичу она посвятила всю свою жизнь, была его ангелом-хранителем, страдалицей, способной во имя любви на непостижимые уму жертвы. Любовь ее распространялась и на окружающих ее людей. Как сына, она любила Леонида Федоровича Зурова, превозмогла себя и от души полюбила Галину Кузнецову, всем сердцем была привязана к Олечке Жировой.

— А-а… хорошо-с! Подойди ближе. А скажи-ка ты нам, дорогой мой… в котором году было положено основание династии карловингов?

Ученик проглотил обильную слюну и обвел глазами комнату…

Редактируя дневники, я старалась соблюдать текучесть повествования и избегать повторений. Странным образом, в те периоды, когда много записывала Вера Николаевна, мало записей делал Иван Алексеевич и наоборот. При этом многие дневники Бунин сам уничтожил. Вероятно, не хотел, чтобы копались в его личных делах, а может быть, считал записи неинтересными. Есть периоды долгого молчания и у Веры Николаевны — годы особенно тяжелых личных переживаний. В основном же она строго относилась к добровольно взятой на себя обязанности летописца, заносящего в тетрадь все, что касается жизни ее великого мужа.

— Каких карловингов?

Первая часть, «До перелома», начинается юношескими записями Бунина и кончается отъездом из родных мест после революции. Помимо дневниковых записей Ивана Алексеевича, в нее входят отрывки из разбросанных по журналам воспоминаний Веры Николаевны и выдержки из ее ставшей библиографической редкостью книги «Жизнь Бунина», как и важные для биографии Бунина выписки из его писем художнику П. Нилусу, письма Веры Николаевны родным с Цейлона и другие материалы.

— Ну, каких?! будто не знаешь — каких. Обыкновенных. Ну?

Эта часть раскрывает облик Бунина-художника, его метод собирания материала, знакомит с его взглядами на народ, на современную литературу, на его отношение к происходящим событиям. Зоркость и наблюдательность его поразительные. Это в особенности справедливо в отношении к природе. Природа для него всегда была существенной частью жизни и неслучайно скажет он потом: «Нет… никакой отдельной от нас природы… каждое малейшее движение воздуха есть движение нашей собственной жизни». Некоторые из его записей этого времени по своей тонкости и художественности принадлежат к лучшим страницам его творчества.

— В этом… в тысячу восемьсот…

Жадный до впечатлений, Бунин много путешествовал, чем объясняется необычная ширина географического диапазона в его творчестве. Он хорошо знал не только Россию и Европу, вместе с Верой Николаевной они побывали и в Сирии, и в Палестине, и на Цейлоне. Неоднократно месяцами жили на Капри (где ежедневно встречались с Горьким).

— Господа! — сказал экзаменатор, с отвращением глядя на ученика. — Сей муж не знает об основании династии карловингов!.. Как это вам понравится?

— Да, да… — покачал головой старичок со звездой. — Хороши они, все хороши! Сегодня о карловингах не знает, завтра пошел-мать зарезал…

Октябрьская революция решила судьбу Бунина. С самого начала его отношение к происходящим событиям было резко отрицательное. При этом определялось оно не одними только политическими причинами. Бунин болел сердцем, видя, что разрушается традиционная Русь, что порывается связь с прошлым. Но главное, что возмущало и вызывало отвращение, это — хамство, грубость, насилие, выплывшие наружу вместе с революцией. Его коробил язык газет, вечные плакаты, воззвания, ложь, его возмущало вызывающее поведение толпы. С такими взглядами, да еще при страстности Бунина, оставаться в большевистской России было немыслимо.

— Да-с, ваше превосходительство… золотые слова изволили сказать! Завтра — мать, послезавтра — отца, там опять — мать, и так до бесконечности — по торной дорожке! Садись на свое место, Каплюхин. Вызовем еще кого-нибудь… Малявкин Иван!

Вторая часть, «Одесса», написана главным образом пером Веры Николаевны. Живо и непосредственно передает она атмосферу послереволюционного времени, переход Одессы из рук в руки, слухи, надежды, разочарования, бытовые детали. Сильное впечатление остается от ее талантливых зарисовок людей — писателей, журналистов и других. С большой любовью писала она о Валентине Катаеве, впоследствии отплатившем ей полным сарказма портретом в «Траве забвения». Детально и живо представлен поэт Максимилиан Волошин, яркими штрихами нарисован искусствовед проф. Кондаков, интересен литературовед Овсянико-Куликовский. Для Веры Николаевны вообще характерна доброжелательность, способность увидеть хорошее в людях, не переходящая, однако, в наивность. Эта черта особенно выделяется в контрасте с записями Ивана Алексеевича этого периода, полными нервного напряжения и ярости. Эти его записи, сохранившиеся в оригинале, написанные на пожелтевших от времени листках, послужили основой созданных уже в эмиграции «Окаянных дней».

— Его еще не вытащили! — раздался робкий голос с задней скамейки.

Третья часть, «За рубежом», — это Франция, эмигрантская жизнь до получения мирового признания — Нобелевской премии по литературе (1933 г.). Постепенно исчезают надежды на возвращение в Россию, начинается тяжелая эмигрантская жизнь с ее заботами о хлебе насущном. Бунины живут интересами культуры, стоят в центре русского Парижа, встречаются с видными представителями общественности и литературы. Вера Николаевна дает тонкие портреты Зинаиды Гиппиус, Мережковского, П. Струве и многих других.

— Ах, да. Ну, этот… как его… Петерсон! Иди, иди сюда, голубчик… Что ты знаешь о короле Косинусе X?

Глаза Петерсона засверкали мужеством отчаяния. Он махнул рукой и затрещал:

Жизнь Буниных проходит на людях. Иван Алексеевич жаждет собеседников, тяготится одиночеством. Ему нужны впечатления, необходимо окружение. Вот почему они всегда живут у других, как жили в России, или с другими. Вот почему они обрекли себя на бездомность. Вера Николаевна, несмотря на свойственную ей общительность, иногда тяготится тем, что не может быть одна с Иваном Алексеевичем, даже несколько ревнует его. Если в России они постоянно были окружены родственниками Бунина (особенно он любил гулять и беседовать со своим племянником талантливым Н. Пушешниковым), то во Франции с ними постоянно друзья, знакомые — люди общих интересов, но не всегда общих взглядов. Даже на отдых Бунины ездят не одни — так, два лета подряд они проводят с Мережковскими. Ведутся разговоры на общественные и литературные темы, а главное — говорится о прошлом и настоящем России.

Тяжело переживает Бунин смерть любимого старшего брата, Юлия Алексеевича, скорбит Вера Николаевна по оставшейся в Москве семье. Но жизнь течет своим чередом — писательские вечера, встречи, обеды, приемы, Куприн, А. Толстой, Карташев, Цетлины, Фондаминский, Алданов, приезд Художественного театра, Станиславский, Книппер, Качалов и многие, многие другие.

— Король Косинус был королем. Подданные очень любили его за то, что он вел разорительные войны. Он жил в палатке, питался конским мясом и был настоящим спартанцем. Спартанцами называлось племя, жившее на плocкoгopьяx и бросавшее в воду своих детей, которые никуда не годились. Спартанцы вели спартанский обр…

Вероятно, из-за некоторой саркастичности Бунина о нем сложилось представление, как об эгоисте, человеке высокого о себе мнения. Цену себе Иван Алексеевич, действительно, знал, хотя и тут была доля ущемленности, но называть его эгоистом — несправедливо. Дневники свидетельствуют о его доброте, желании помочь людям (чем, однако, он никогда не хвастался) — так хлопочет он о визе И. А. Шмелеву, заботится о других писателях, вызывает к себе начинающего писать Леонида Зурова, покровительствует молодой поэтессе Галине Кузнецовой. О Вере Николаевне и говорить нечего — жизнь ее проходит в заботах о других, хлопотах по устройству вечеров писателей, продаже билетов, сборе денег.

— Нет, постой, постой, — улыбнулся учитель. — Ты о Косинусе что нибудь расскажи! С какого по какой год он царствовал?

— С 425 года по 974-й!

Начиная с 1923 года, Бунины летом живут в Грассе, зимой ездят в Париж. С 1925 года их «домом» становится вилла «Бельведэр», ставшая небольшим русским культурным центром. Они окружены писателями, общественными деятелями, «бывшими» людьми. Ведется напряженная жизнь, полная культурных интересов. Для Бунина это период творческого подъема — создается «Жизнь Арсеньева». Для Веры Николаевны это время тяжелых переживаний, на которые она только намекает. (Это время сближения Бунина с Галиной Кузнецовой.) Думается, что эти переживания, как и серьезная операция вызывают внутренний перелом в Вере Николаевне, в результате которого всё растет духовность.

Учитель засмеялся.

В конце двадцатых годов начинается ежегодное мучительное ожидание решения Нобелевского комитета и ежегодное разочарование с возвратом к вопросу — на что жить? Наконец, 9 ноября 1933 года извещение по телефону из Стокгольма, что премия по литературе присуждена Бунину. С этого момента «всё смешалось в доме Облонских». Париж, приемы, чествования, сутолока. Стокгольм, получение премии, король, ордена, ленты, светлые туалеты дам, дипломаты — как вся эта сказочная атмосфера непохожа на бедное существование в Грассе. Иван Алексеевич, первый из русских писателей удостоившийся премии, в опьянении славой. Вера Николаевна, только что узнавшая о самоубийстве любимого брата в Москве, предчувствует недоброе.

— Дурак, ты, Петерсон. Во-первых, я Косинуса нарочно выдумал, чтоб тебя поймать — такого короля и не было, — во-вторых, ты хотел обманным образом переехать на спартанцев, которых ты, вероятно, вызубрил, а, в третьих, у тебя короли живут по пятьсот лет. Садись, брат! В будущем году увидимся на том же месте! Пряников, Гавриил? Где Пряников Гавриил? Он же тут был?!

Последняя часть, «На исходе» — это период подведения итогов. Жизнь, после получения премии, идет всё вниз и вниз. Деньги скоро растрачены (пошли не только на себя, но и на помощь другим писателям, о чем рассказывал мне покойный Борис Константинович Зайцев). Не стал Бунин и русским «культурным послом» в Европе, чего от него ждали и на что надеялись его друзья {См. мою публикацию писем М. Алданова Буниным, «Новый журнал», № 81, 1965.}. Домашняя жизнь еще большее усложнилась. Галина Николаевна подружилась с сестрой Ф. Степуна, Маргаритой, которая тоже поселилась у Буниных. Иван Алексеевич чувствовал себя обойденным. Публичные выступления, банкеты, кроме мучений и минимального заработка, ничего не приносили. Страшила приближающаяся старость. Забвения Бунин искал в вине.

— Под парту залез!

Вера Николаевна устала, истомилась. А тут приближалась война. За время войны Бунин регулярно ведет дневник, следит за военными событиями, делает выписки из газет, скорбит о судьбе Франции. Но природа по-прежнему привлекает его — вид на Эстерель, звездное небо, погода. Жизнь становится все тяжелее и тяжелее, еды все меньше и меньшее. Вино, а потом раскаяние, сознание, что надо переменить жизнь, не пить — но потом опять вино. Болезни, жалобы на одиночество. И бесконечно страшит старость, приближение смерти.

— Зачем же он залез? Спрятаться думает? Тащите его оттуда!

Тяжело переживает Бунин победы немцев в России, ежедневно отмечая новости с фронта, душой болеет за родные места. Затем, когда положение дел в России меняется, чувства у Бунина сложные — русские победы и радуют и вызывают горечь, прилив негодования. «Хотят, чтобы я любил Россию, столица которой — Ленинград, Нижний — Горький, Тверь — Калинин — по имени ничтожеств, типа метранпажа захолустной типографии! Балаган».

Стали тащить Пряникова. Он уцепился руками и ногами за ножки парты, защемил зубами перекладину и, озираясь на тащивших его людей, молчал.

После занятия южного побережья американцами Бунина возмущает атмосфера в русской колонии: «Русские все стали вдруг краснее красного. У одних страх, у других холопство, у третьих „стадность“».

— Вылезай, Пряников Гавриил! Сторож, попробуй выковырять его оттуда. Не лезет? Ему же хуже! Игнат Печкин! Здесь? Подойди. Это, ваше превосходительство, наша гордость… Первый ученик… Печкин! В котором году умер Гелиaгaбaл? как? Верно, молодец. Чей был сын Фридрих Барбаросса? Так. Только ровнее стой, Печкин! Какой образ жизни вел Людовик V? Так, так. Молодец. Не сгибайся только, Печкин! Стой ровнее. Что скажешь нам о семилетней войне?… Так. Ловко вызубрил. Не надо раскачиваться, Печкин! А ну, зажарь нам что нибудь, Печкин, о финикиянах. Не ложись на стол! Как ты смеешь ложиться животом на экзаменационный стол? А еще первый ученик! Хочешь — чтобы в поведении сбавили?! Что? Не дышит? Как не дышит? Где доктор? Здесь? Что такое с Печкиным, г. доктор? Умер? Переутомление? Эй, сторож! Карета скорой помощи есть?

— Так точно. С утра стоит. Как приказывали.

В августе 1945 года, распростившись навсегда с Грассом, Бунины возвращаются в Париж. Но и здесь мало радости. «Почти у всех траур, у некоторых трагический», записывает Вера Николаевна. Умерла З. Н. Гиппиус, скончался М. О. Цетлин.

— Тащи его! Экая жалость! Единственный, которым могли похвастать, который все так отличнейше знал — и вдруг… Бери его за ноги! Петерсон! Ты что это там глотаешь? На экзаменах нельзя есть! Что? Порошки? Какие порошки? Ты не падай, когда с тобой учитель говорит! Зачем падаешь! Ты… что сделал!? Как ты смеешь?! Тебе экзамены для чего устроены? Чтоб порошки глотать? Захвати и его, сторож. Каплюхин!! Стрелять в классе из револьвера не разрешается… Что? В себя? Мало ли, что в себя… и в себя нельзя стрелять… Стыдно. Бери и этого, сторож. Ну, кто там еще? Пряников Гавриил остался? Вылезай из под парты, Пряников. Не хочешь? Ну, скажи оттуда: в котором году было основание ганзейского союза. Молчишь? Не хочешь? Ну, и сиди там, как дурак… Ваше превосходительство! Имею честь доложить, что проверочные испытания закончены!

В июне 1946 года выходит указ Президиума Верховного совета СССР о восстановлении в гражданстве СССР подданных бывшей Российской Империи. В русской колонии переполох, многие решают вернуться в Россию. Трудно себе представить, чтобы Бунин, при его взглядах, мог серьезно думать о возвращении, но домой тянуло и общее волнение передалось. А его смущали, уговаривали, убеждали, что многое в России переменилось. Некоторое время он, видимо, колебался (см. «Письма Алданова Буниным»), очень уж сильна была тоска по родине. Но колебания были недолговременны, Бунин твердо решился остаться. У Веры Николаевны записано: «О возвращении нашем в Россию не могло быть никаких переговоров, так как мы ни в коем случае туда и не думали ехать. Были предложения, уговоры, на которые даже серьезно не отвечали, так они были нелепы при отношении к большевикам, какое было и есть у Яна».

Сон в зимнюю ночь

В русском литературном Париже шла в то время острая политическая борьба. Из Союза Писателей были исключены все члены, взявшие советские паспорта, тогда как люди, сотрудничавшие с немцами, членами оставались. В протест против такой «односторонней нетерпимости» Бунины решили выйти из Союза. Это был принципиальный шаг, так как сами Бунины советских паспортов никогда не брали и умерли бесподданными эмигрантами. Решение Буниных вызвало обвинение их в большевизанстве. М. С. Цетлина пишет им из Америки резкое письмо, что она порывает с ними. Бунин, больной и слабый, тяжело переживает все эти волнения. Во многих прежних друзьях он теперь видит врагов.

Съел Октябрист за ужином целого поросенка, кусок осетрины с хреном и лег спать…

Последние годы — это медленное и мучительное умирание. Вера Николаевна не сдается, устраивает «четверги», чтобы хоть как-нибудь развлечь больного, собирает деньги на Олечку, на Тэффи, на книгу Зурова, на «Быструю помощь». Но и ее здоровье неважно. А Иван Алексеевич — больной нелегкий, расходы громадные, денег нет. В довершение всех невзгод, заболела нервным расстройством Олечка Жирова, а в следующем году свалился с ног и Л. Ф. Зуров, помогавший Вере Николаевне ухаживать за больным. Дни Бунина сочтены, 27 сентября 1953 года Вера Николаевна записывает: «Ян очень ослабел, все спит». Но — характерно для хлебосольной и общительной Веры Николаевны — ее радует, что на ее именинах было 25 гостей.

Но Октябристу не спалось. Вспомнилась почему-то, его нелепая, бессмысленная жизнь, вся та мелкая ненужная ложь, которая сопутствовала ему с детства и которая, в конце концов, довела его до последней степени падения — до октябризма, и когда вспомнилось все это — Октябрист чуть не расплакался.

14 октября 1953 года И. А. Бунин скончался.

Напало на Октябриста такое жгучее раскаяние, что он не мог уснуть, ворочаясь сто раз с боку на бок…

На этом я окончила книгу. Дневниковые записи Веры Николаевны после его смерти довольно беспорядочны. Не до дневников было ей теперь, когда на нее легла ответственность опубликовать начатую Буниным книгу о Чехове, написать биографию Бунина, напечатать свои воспоминания.

Вот тут-то и пришел мужик. Черный, худой, весь в земле… Взял Октябриста мозолистой рукой за ухо, сказал:

Вопреки распространенному мнению, что в отрыве от родины блекнет писательский талант, Бунин создал в эмиграции лучшие свои произведения. Талант его расцвел с особой силой. Разлука с Россией только усилила его страстную любовь к ней, все страдания обострили чувства и восприимчивость. Но Бунин — лицо трагическое. Даже радость получения Нобелевской премии была отравлена для него сознанием, что в России это замалчивается, что вещи его там даже не печатаются. Признание его в России, о чем он мечтал всю свою долгую жизнь, пришло уже после смерти Бунина.

Милица Грин

— Пойдем, паршивец!

И потащил перепуганного Октябриста за собой.

Эдинбург, июнь 1976 г.

Очутившись в деревне, Октябрист первым долгом решил помочь мужикам в их горькой нужде. Для этого он отыскал нескольких оборванных мужиков и вступил с ними в разговор…

* * *

Редактируя дневники, я соблюдала особенности правописания И. А. Бунина и его знаки препинания. Орфография изменена на новую.

— А что, ребята, мяту вы пробовали сеять? — спросил Октябрист.