— Я тоже не граф, Прохорыч. Мне среди вашего брата сподручней, вы уж коли бьете, то в морду, а не промеж лопаток…
— Значит, плакали твои сережки. Херово, но такова жизнь.
… Приняв душ, отправился в охранку; адъютант ждал, шаркая ногами от нетерпения; заговорщически улыбнувшись, протянул папку, на которой было вытиснено золотом: «Весьма экстренно».
Натали сложила руки на груди, отчего форма ее собралась под мышками в сборки.
— Интересно? — спросил Герасимов, не торопясь водружать на переносье пенсне. — Или сплетня какая?
— У тебя неправильное отношение к жизни, — назидательно произнесла она. — Слышал поговорку: «Если жизнь преподносит тебе лимоны, постарайся сделать из них лимонад»?
— Думаю, в высшей мере интересно, Александр Васильевич.
— О чем ты?
— Коли так, скажите, чтоб мне аглицкого чайку заварили в маленькую чашечку, посмакуем.
— Вот. — Натали наклонилась и взялась за край матраса. — Помоги-ка.
Адъютант оказался прав: срочная телеграмма из Саратова заслуживала самого пристального внимания. Прочитав ее, Герасимов подумал: «Неужели второй Азеф? Вот счастье, коли б так!»
-Что?
… Начальник саратовской охраны полковник Семигановский докладывал шифрованной телеграммой, что известный террорист, член боевой организации эсеров Александр Петров обратился к начальнику тюрьмы, где он содержится ныне с предложением начать работу против ЦК и особенно Савинкова; вопрос об оплате не поднимает, просит лишь об одном: устроить побег ему и его ближайшему другу Евгению Бартольду, сыну фабриканта, одному из самых богатых людей Поволжья, тоже эсеру.
— Помоги мне перевернуть их сраный матрас. Сейчас сделаем из негативной ситуации смешную.
Герасимов попросил адъютанта связаться с департаментом полиции; на место Трусевича пришел его заместитель Зуев; Максимилиан Иванович изволил распрощаться со столь дорогим ему креслом шефа секретной службы империи, — не все коту масленица, будет знать, как своим палки в колеса ставить; с Зуевым можно иметь дело, хоть и трусоват, но понимает, кого можно замать, а кого рискованно.
Нам удалось без особых брызг сбросить матрас в бассейн перед окнами мотеля.
Из департамента вскорости сообщили, что Александр Иванов Петров, он же «Хромой», он же «Южный», он же «Филатов», действительно является известным боевиком в эсеровском терроре, к революции примкнул в девятьсот пятом году, был поставлен Азефом и Савинковым на динамитную лабораторию; во время взрыва, произошедшего по вине Любы Марковской — не уследила за смесью, — искорежило стопу; в беспамятстве попал в полицию, продержали сутки, перевезли в тюремный госпиталь, там отпилили ногу, гангрена; за месяц потерял двенадцать кило, кожа да кости; тем не менее грозил военный суд, виселица; время лихое — даже шестнадцатилетним набрасывали веревку на худенькие, детские еще кадыки, а безногого б вздернули без всякого сострадания.
Телевизор, стул и оба торшера тоже вели себя хорошо и не брызгались.
— Эй ты, козел вонючий, — закричала Натали, повернувшись к главному офису, — я сделала, как ты велел, и поискала повсюду. Серьги не нашлись.
Спас Бартольд: организовал побег, вынес друга из лазарета, погрузил на лодку, поднялся по Волге до маленького городишка, сдал своему родственнику, известному по тем временам хирургу; тот не только залечил гангренозную культю, но и сделал вполне пристойный протез; после этого Петрова вывезли за границу, в Париж; там встретили как героя, еще бы: и ногу потерял, и бежал из-под виселицы, и границу пересек на протезе, хотя был объявлен во все розыскные листы империи как особо опасный преступник.
Когда менеджер мотеля открыл дверь, чтобы посмотреть, что означает весь этот крик, мы с Натали уже мчались в соленую прибрежную ночь. Я улыбался: она бежала впереди меня, и ее длинные волосы красиво развевались за спиной. Просто обычная продавщица из «Макдоналдса», в бегах.
… Герасимов долго тер лоб, собравшийся толстыми, нависающими друг на друга морщинами; потом, тяжело опершись об атласные подлокотники, поднялся с кресла и подошел к своему особому сейфу, где хранились донесения Азефа и еще трех других, самых доверенных агентов, которых вербовал лично он, и никто другой о них не знал (кавказский эсдек, эсер из Эстляндии и киевский меньшевик).
Пролистав папки с донесениями Азефа (последнее прислал за месяц до бегства из Парижа), нашел кличку «Хромой»; это и есть безногий Петров, кто ж еще?!
Азеф сообщал, что Александр Петров в сопровождении группы боевиков выезжает в Россию, чтобы повторить кровавый маршрут Стеньки Разина; намерены пойти террором по Волге, поднять мужиков против дворянства, понудить помещиков бежать из города, а затем подвигнуть крестьян на самозахват пустующих земель. Давая оценку этому плану, утвержденному ЦК в его отсутствие (видимо, уже не доверяли, понял Герасимов, следили за каждым шагом), Азеф высказывал опасение, что дело может оказаться достаточно громким: «Провинция сейчас более бесконтрольна, чем центры, Волга — регион взрывоопасный, судя по всему, грядет голод. Советовал бы отнестись к моему сообщению серьезно. „Хромой“ может быть легко опознан — ходит на протезе, ногу оторвало в нашей динамитной мастерской, фамилии его я не помню, хотя встречался дважды, в пятом еще году. Он худощав, волосы вьющиеся, длинные, ниспадающие чуть не до плеч, глаза пронзительно-черные, лоб небольшой, гладкий, без морщин, словно у девушки, на левом веке черная родинка, вроде мушки, что ставят кокотки полусвета».
В конце концов у тебя обязательно все получится
Герасимов попросил сотрудников поднять корреспонденцию, отправленную им по империи из охранки месяц назад; саратовское отделение не назвал, остерегаясь, что вовремя не предупредил волжан о тревожном сигнале Азефа, — берег агента, да и потом, Саратов — не Петербург, зачем таскать каштаны из огня чужому дяде?! Был бы товарищем министра, отвечал бы за всю секретную полицию империи, — другое дело, а так «служба службой, а табачок врозь».
Когда мне исполнилось семнадцать, а Натали восемнадцать, мы с ней сняли квартирку в Саут Хэдли, штат Массачусетс. Натали поступила в общинный колледж Холиока, и мы поселились поближе к нему. Она вдохновила меня попробовать сдать экзамен за среднюю школу экстерном. Я попробовал и сдал. Это было совсем не трудно, поскольку вопросы были примерно такие: «Назовите по буквам слово «кот». Потом я тоже поступил в общинный колледж.
По счастью, сведения Азефа — в измененном, конечно, виде, со ссылкой на некоего секретного сотрудника «Потапову», — были отправлены в Саратов; спустя неделю на основании его, Герасимова, информации Петров со спутниками был взят на явке — с динамитом и револьверами.
Лишь после этого Герасимов встретился с новым директором департамента полиции Нилом Петровичем Зуевым.
Выслушав генерала, тот поднял над головой руки, будто защищался от удара:
На медицинское отделение.
— Это ваш человек! — Зуев всегда норовил самое сложное от себя отодвинуть, передав другим; никакого честолюбия, только б спокойно дожить до пенсии. — С вашей подачи этого самого Петрова взяли, уровень высок, птица из Парижа, саратовцы с таким не справятся, вызывайте-ка его к себе, Александр Васильевич, и посмотрите сами, на что он годен!
Чтобы было, на что жить и чем платить за учебу, я подал несколько заявлений и получил целую кучу студенческих займов и грант Пелла. Значительную часть денег я тут же потратил на новую одежду и «фольксваген фастбэк» 1972 года выпуска, который выбрал не за хорошую сохран-ность механизма, а за то, что он сиял, как новенький, и на нем не было ни единой царапины.
Поначалу Герасимов — как это было испокон века заведено — отказался («зачем мне присваивать лавры волжан; полковник Семигановский и сам прекрасно справится»), заранее зная, что Зуев попросит еще раз — теми же словами, но в несколько ином тоне (должны угадываться приказные или же недоумевающие нотки); после этого следовало соглашаться, попросив конечно же оказывать новому делу не только постоянное внимание, но и посильную помощь (некая форма привычного бюрократического па-де-де — с приседанием, жеманством и поклоном).
Самое лучшее в обучении по медицинской специальности заключалось в том, что мне выдали блестящий ламинированный студенческий билет, на котором значились мое имя и специальность: медицинский работник. Билет я носил в переднем кармане джинсов и по несколько раз в день доставал и разглядывал, напоминая себе, зачем я здесь и чем занимаюсь. Когда скучная лекция по микробиологии совсем уж надоедала, я доставал блестящий кусочек картона, рассматривал свою фотографию рядом со словами «медицинский работник» и мечтал о времени, когда буду парковать собственный «сааб».
Вернувшись в охранку, сразу же отправил шифротелеграмму в Саратов с просьбой откомандировать Петрова в северную столицу первым же поездом в отдельном купе, загримированным, в сопровождении трех филеров.
Натали трудилась очень упорно, каждый вечер засиживаясь далеко за полночь. Она обучалась по более высокому уровню, чем я, поэтому общих предметов у нас с ней не было. Это значило, что я вынужден был заниматься в одиночестве. Вместо этого я сидел в своей крохотной спальне и печатал рассказы на машинке для уроков английского.
После этого обошел свое здание, нашел большую комнату, окна которой выходили во двор, попросил вынести рухлядь, подобрал мебель — удобную кровать, письменный стол, два кресла, этажерку для необходимой литературы — и распорядился, чтобы белье постелили магазинное, никак не тюремное, при этом пошутив: «Если театр начинается с вешалки, то наши спектакли следует начинать разыгрывать на улице, у парадного подъезда в зрелищный дом».
Я частенько гуляла вдоль канала, как делала это в детстве. Лунными вечерами на болоте сверкала паутина, ухали совы, аллигаторы грациозно скользили по шелковистым водам. Как-то раз я наткнулась на одного из них, заснувшего на берегу, и осторожно обошла его стороной. Я знала, что хищник чувствует мое присутствие, но он едва приоткрыл глаза.
Когда Петрова доставили в охранку, Герасимов зашел к нему в комнату, осведомился, нравится ли здесь гостю, выслушал сдержанную благодарность (хотя в голосе чувствовалась некоторая растерянность, ищущее желание понять ситуацию) и сразу перешел к делу:
Начальный курс английского был в наибольшей степени посвящен технической стороне языка — глаголам, наречиям, инфинитивным оборотам, двойному отрицанию. Мне это казалось жутко скучным, поэтому я писал эссе по десять страниц, надеясь поразить преподавателя своей одаренностью. Темы были самыми разными: «Моя поездка на ярмарку продукции фермеров из горных районов», «Почему существует так много видов кондиционеров для волос?», «Мое детство было гораздо тяжелее вашего».
К середине семестра стало ясно, что английский я провалю. Впрочем, так же как химию, анатомию, физиологию, микробиологию и даже пение.
— Господин Петров, я открою свое имя после того, как вы подробно напишете мне о вашей работе в терроре. Интересовать меня будет все: ваши товарищи по борьбе с самодержавием, руководители, подчиненные, явки, транспорт. Вы, конечно, понимаете, что устраивать побег из каторжной тюрьмы — дело противозаконное, я буду рисковать головой, если, поверив вам, пойду на риск. Чтобы я смог вам поверить, надобно исследовать ваши показания, соотнеся их искренность с документами архивов. Если результат будет в вашу пользу, я выполню все, о чем попросите. В случае же, если мы поймем, что вы вводите нас в заблуждение, что-то от нас таите, что-то недоговариваете, — вы, конечно, знаете печальный опыт с бомбистом Рыссом, — я возвращу вас в Саратов. Оттуда будете отправлены в рудники. Сможете выжить — на здоровье, я человек незлобивый. Но когда поймете, что наступил ваш последний миг, — вспомните эту комнату и наш с вами разговор: последний и единственный шанс, второго не будет.
Только к началу пятого месяца моя беременность стала заметной. Никто ничего не сказал, но взгляд каждого надолго задерживался на моем животе. Я поняла, что превратилась в основную тему для послеполуденных разговоров. Дело кончилось тем, что меня навестила делегация женщин, возглавляемая подругами бабушки Катрин – миссис Тирбодо и миссис Ливоди. Последней явно предоставили право говорить от имени всех.
Утешало лишь то, что преподаватель английского писал на моих работах: «Замечательно и оригинально, но задание было совершенно другим. Если бы вы смогли сконцентрироваться на основном материале курса, то уверен, это оказалось бы очень полезно для вашего творчества. У вас явный дар».
— Я напишу все, что умею, — ответил Петров, по-прежнему сдержанно, хотя глаза его лихорадочно мерцали и лицо было синюшно-бледным. — Не взыщите за стиль, это будет исповедь.
Преподавательница по анатомии тоже пожалела меня и после экзамена пригласила в свой кабинет.
Через два дня, когда Герасимову передали тетрадь, исписанную Петровым, он обратился к знакомому графологу, доктору Николаевскому:
– Руби, мы пришли сюда, потому что теперь больше некому выступить в твою защиту, – начала она.
— Закройте дверь, — распорядилась она, снимая бифокальные очки в поддельной черепаховой оправе и кладя их на стол. Женщина она была решительная, красивая и чрезвычайно умная. Она написала тот самый учебник, по которому мы учились.
— Анатолий Евгеньевич, поглядите, пожалуйста, страничку. И пофантазируйте про человека, который ее писал. Сможете?
Я рассчитывал услышать, что таких способных студентов она еще не встречала. Может быть даже, что в колледже мне делать нечего и можно поступать сразу на медицинский факультет Гарварда.
— Надо бы взять в лабораторию, — ответил Николаевский. — Почерк вашего пациента весьма занятен…
– Я сама могу защитить себя, когда потребуется, миссис Ливоди.
Вместо этого она вынула из стопки мою экзаменационную работу и внимательно на нее посмотрела.
Герасимов покачал головой:
— Итак, Опостен. От вас требовалось выполнить следующее задание: «опишите образец А». Вы написали: «Мне кажется, это бугристость болшеберцовой кости. А может, одно из тех отверстий, которые я так и не смог запомнить.
— Нет, в лабораторию не получится… Да ведь я и не прошу определенного ответа… Меня вполне устроит фантазия, приблизительность…
– Может быть, и так. Ты внучка Катрин Ландри, и я уверена, что ты можешь это сделать. Но тебе не помешает, если кто-нибудь из старых крикуний будет рядом с тобой, – продолжала пожилая женщина. Она повернулась к своим товаркам, те кивнули в ответ. На их лицах была написана решимость.
Слава Богу, что существует страховка против врачебной ошибки». Так ведь?
Сняв очки, Николаевский склонился к тетрадке и словно бы пополз глазами по строкам; брови высоко поднялись, а ноздри странно трепетали. (Так же было с пианистом Де Близе, когда приезжал с гастролями; Герасимов сидел в первом ряду, ему это очень запомнилось; только в концерте было еще слышно, как Де Близе тяжело сопел, замирая над клавишами, будто на себе шкаф волок, а графолог, наоборот, задерживал дыхание, словно плыл под водою.)
Я улыбнулся собственному остроумному ответу. Она спросила:
– И с кем же нам надо поговорить, миссис Ливоди?
— Ну, что я вам скажу, Александр Васильевич, — не отрываясь от строк, медленно заговорил Николаевский. — Писал это человек волевой, с крутым норовом, невероятно самолюбивый, — видите, как у него «в» и «ять» летят вверх?! Гонору тьма! Человек достаточно решительный — круто нажимает перо в конце слова. Склонен к некоторому кокетству, — заметьте, эк он, шельмец, закручивает шапочки заглавных «р» и «г»…
… Герасимов несколько раз сжал и разжал кулак, стараясь поточнее сформулировать фразу; наконец нашел:
— Вы, правда, хотите стать доктором? Или хотите играть доктора в мыльной опере?
— А вот с точки зрения надежности… Я понятно говорю? Он верен? Можно положиться на автора этих строк?
– Мы собираемся поговорить с человеком, который несет ответственность, – ответила она, наклоняясь ко мне, – вот с кем. Нам кажется, что мы все знаем этого молодого человека. Он из достаточно обеспеченной семьи.
Сначала я страшно обиделся, потом увидел выражение ее лица и понял, что она совсем не собирается делать мне гадости, просто ожидает честного ответа на вопрос. Поэтому я ответил:
— Повторяю, в почерке ощущается сила… Не скажу, конечно, что к вам обращается ангел…
— Я действительно хочу, чтобы меня уважали, как доктора. И хочу носить белый халат. И звание тоже хочу.
Герасимов затрясся от мелкого смеха:
– Прошу прощения у всех вас, – ответила я, – но тот молодой человек, о котором вы думаете, не является отцом моего ребенка.
— Так мне ангелы не нужны, Анатолий Евгеньевич! Мне как раз потребны дьяволы… Значит, думаете, можно рискнуть на откровенный разговор с этим почерком?
Но... мне кажется, что на самом деле мое место в каком-нибудь шоу.
Данные из архивов подтвердили информацию, отданную Петровым. Два адреса, куда, по его словам, должен был подойти транспорт с динамитом и литературой, оказались проваленными провинциальной агентурой, так что проверить искренность «Хромого» на деле не удалось, — саратовцы переторопились, поскольку полковник Семигановский мечтал поскорее получить внеочередного «Владимира».
Круглые глаза, открытые рты.
Тем не менее, приняв решение начать серьезную работу, Герасимов поднялся на чердак, сел к оконцу в креслице, заранее туда поставленное, и, приладившись к биноклю, начал наблюдать за тем, как себя ведет Петров наедине с самим собой.
—А мне кажется, — она откинулась на спинку кресла, — что в вас очень сильно творческое начало. Почему бы вам не заняться чем-нибудь действительно творческим? Английским или театром, скажем?
Смотрел он за ним час, не меньше, тщательно подмечая, как тот листает книгу (иногда слишком нервно, — видимо, что-то раздражает в тексте), как морщится, резко поднимаясь с постели (наверное, болит культя), и как пьет остывший чай. Вот именно это, последнее, ему более всего и понравилось: в Петрове не было жадности, кадык не ерзал по шее и глотки он делал аккуратные, красивые.
– Тогда кто же это? – поинтересовалась миссис Ливоди. – Или ты не можешь сказать?
Вечером Герасимов постучался в дверь комнаты (сказал филерам на замок не запирать), услышал «войдите», на пороге учтиво поинтересовался: «Не помешал? Можно? Или намерены отдыхать? » — «Нет, нет, милости прошу».
– Он живет не здесь, миссис Ливоди. Этот молодой человек из Нового Орлеана.
— Спасибо, господин Петров. Давайте знакомиться: меня зовут Александр Васильевич, фамилия Герасимов, звание — генерал, должность…
Плечи мои поникли, а во рту пересохло. Я чувствовал себя полностью уничтоженным. Объяснил, что английский успешно заваливаю.
— Глава санкт-петербургской охраны, — закончил Петров. — Мы про вас тоже кое-что знаем.
-—Мне бы очень понравилось писать, но в курсе английского этого совсем нет. Кроме того, конечно, что я пишу самостоятельно. А то, чему там учат, мне совсем не интересно и не нужно. Например, запоминать предложные обороты. Мне не нужны предложные обороты. Казалось бы, в курсе английского должны учить писать. А там этого не делают.
Женщины переглянулись со скептическим видом.
— В таком случае не сочтите за труд написать, кто в ваших кругах обо мне говорил и что именно, ладно?
— Вы должны пройти массу вещей, которые вам не нравятся и которые не считаете для себя нужными. До курса английского сочинения идет грамматика. Это как в строительстве. Сначала закладывают фундамент, а уже потом строят, строят и строят.
— Знал бы, где упасть, подложил бы соломки… Вот уж не мог представить, что жизнь сведет именно с вами…
— Наверное. — Я знал, что она права, но знал и то, что просто не создан для обучения. Даже в колледже. Парадокс заключался в том, что я очень хотел учиться в колледже. Однако для этого мне требовались навыки занятий и знания, которые я должен был получить в старших классах школы.
— Расстроены этим? Или удовлетворены?
– Ты защищаешь отца ребенка от ответственности, Руби. Это не принесет ничего хорошего ни тебе, ни крошке, – вступила в разговор миссис Тирбодо. – Твоя бабушка не позволила бы тебе сделать это, уверяю тебя.
Такая вот незадача.
— Про вас говорят разное…
— Что именно?
Поэтому еще до конца семестра я ушел из общинного колледжа Холиока.
– Я знаю, – ответила я и улыбнулась, представив себе, как бабушка Катрин читает мне подобное нравоучение.
— Говорят, хам вы. Людей обижаете.
А через неделю после моего отчисления, вечером, когда мы с Натали были дома, в своей маленькой квартирке, позвонила мать и сказала, что должна меня увидеть. Приедет за мной через час.
— Людей? Нет, людей я не обижаю. А вот врагов — это верно, обижаю. У меня к ним нет жалости! .. Такова судьба: или они меня, или я — их… Логика, никуда не денешься…
– Тогда позволь нам пойти с тобой и помочь тебе заставить этого молодого человека исполнить свой долг, – быстро произнесла миссис Ливоди. – Если в нем есть хоть капля порядочности, он поступит, как подобает.
— Зачем? В чем дело? — заволновался я.
— Это — понятно, — кивнул Петров. — С логикой не поспоришь.
— Все расскажу при встрече, с глазу на глаз.
— Господин Петров, мы прочитали ваши записки. Они нас устраивают. Я человек прямой, поэтому все сразу назову своими именами: вы нам не врали… Слава богу… Но вы не объяснили, что побудило вас обратиться в саратовскую охрану с предложением стать нашим секретным сотрудником. Я хотел бы услышать ответ на этот вопрос.
– Я не обманываю вас. Он живет не здесь. – Я постаралась вложить в свои слова максимум искренности, но женщины лишь покачали головами и с сожалением посмотрели на меня.
— Отвечу. Вам имя Борис Викторович Савинков говорит что-либо?
— И очень многое, — ответил Герасимов; приняв решение поверить человеку, он не хитрил, не закрывался по-мелкому, работал на благородство, за агента стоял горой, защищал — если возникала необходимость — до самой последней крайности.
Так же неожиданно, как торнадо срывает крышу с дома и оставляет обитателей рассматривать облака из развалин того, что еще недавно было гостиной, все закончилось.
– Мы пришли к тебе, Руби, только для того, чтобы ты знала – когда наступит время сделать все, как следует, мы будем рядом с тобой, – заявила миссис Тирбодо. – Ты хочешь доктора или знахаря? Знахарь живет на окраине Морган-сити. Он приедет навестить тебя.
— Знакомы лично? Видали? Пользуетесь слухами? — продолжал спрашивать Петров, побледнев еще больше. — Что знаете о нем конкретно?
Я больше не собираюсь иметь дело ни с доктором Финчем, ни с кем бы то ни было из членов этого семейства.
— Многое. Знаю, где он жил в столице, в каких ресторанах гулял, у кого одевался, с кем спал…
Мысль о том, чтобы довериться другому знахарю вместо бабушки Катрин, не понравилась мне.
Мы сидели в ее машине, в том же самом старом коричневом фургоне «аспен». Она курила все те же сигареты «Мор», я, как всегда, — «Мальборо лайт». Мать выглядела совершенно спокойной, даже скучной. И совсем не казалась ненормальной.
— Вот видите, — впервые за весь разговор Петров судорожно сглотнул шершавый комок — так пересохло во рту. — А я знал только одно: этот человек живет революцией. Он виделся мне, словно пророк, в развевающейся белой одежде, истощенный голодом и жаждой. Я был им болен, Александр Васильевич! Так в детстве болеют Айвенго или Робин Гудом! Дети, видите ли, идеалисты… Я когда учительствовал в деревне, малышей в классы брал — все равно сидят в избах без надзора… Знаете, чему я более всего поражался? Тому, как и что они рисовали, получив в руки цветной мелок — я это чудо специально из Москвы выписывал… Уж если у них кто герой — это обязательно красавец, рыцарь без страха и упрека, если силач — так нет никого сильнее… А когда меня в Париж привезли, когда начали таскать по революционным салонам, чтобы я демонстрировал свой протез, когда встретился с Борисом Викторовичем, пообщался с ним, так даже сон потерял с отчаянья… Это он здесь подвижник террора, а там ходит по кабакам с гвоздикой в петличке фрака и табун влюбленных дурочек за собою водит — попользует и бросит, хоть на панель иди… Разве может человек идеи в Петербурге быть одним, а в Париже прямо себе противуположным?! Мы здесь ютимся в сырых подвалах — и счастливы, ибо верим, что служим революции, а Чернов на Ваграме целый этаж занимает, семь комнат, барский апартамент! Вот поэтому, вернувшись в Россию ставить террор на Волге, попав к вам в руки, я в одиночке отчетливо вспомнил Париж и моих товарищей по борьбе… Вспомнил, как они меню по десять минут разглядывали, прежде чем заказывать ужин, как вино пробовали, что им лакей поначалу наливал в рюмку для дегустирования, и сказал себе: «Эх, Санька, Санька, дурак же ты на самом деле! Ты этим барам от революции ногу отдал, а теперь голову хочешь положить за их роскошную жизнь?! » Вот, собственно, и все… Попросил ручку и написал письмо в охрану…
— О чем ты? — На заднем сиденье я заметил чемодан, а рядом с ним ее широкополую соломенную шляпу.
– Я обращусь к доктору, – сказала я.
Герасимов накрыл своей ладонью холодные пальцы Петрова:
— Это копилось долгие годы, Огюстен. Ты многого не знаешь и не понимаешь в моих отношениях с доктором Финчем. Однако долгие годы он лечил меня способом, который я считаю вредным и, ну, очень неправильным. Как это?
— Александр Иванович, не казните себя. Лучше поздно, чем никогда. Я рад знакомству с вами. Спасибо сердечное за предложение сотрудничать с нами. Давайте думать, какую сферу работы вы намерены взять?
— Много лет назад, когда у меня случился психический срыв в Ньюпорте, помнишь?
– Счета должен оплатить ты сама знаешь кто, – прокомментировала миссис Ливоди, оглядываясь на других. Ее подруги согласно кивнули.
Петров ответил не задумываясь:
Я медленно кивнул, словно под водой. Все двигалось сейчас слишком быстро, стремительно, и ее слова воспринимались словно сквозь туман.
— Я бы хотел бороться против боевой организации эсеров.
– Со мной все будет в порядке, – пообещала я им. Женщины ушли, уверенные в том, что их предположения оказались правдой. Поль, конечно же, оказался прав. Он знал наших соседей лучше, чем я. Но это была моя ноша, нечто такое, с чем мне предстояло жить и справляться самостоятельно. Разумеется, я думала о Бо и гадала, слышал ли он хоть что-нибудь обо мне.
— Это очень опасно, Александр Иванович, вы же знаете, чем может кончиться дело… Если революционные баре поймут вашу истинную роль — патриота державы, ставшего на борьбу против новых жертв, сплошь и рядом ни в чем не повинных, — дело может кончиться казнью…
— В комнате мотеля он меня изнасиловал.
— То, к чему я пришел, окончательно. Согласитесь вы с моим предложением или нет, но я все равно сведу с ними счеты.
И, словно подслушав мои мысли, Жизель прислала мне через Поля письмо.
Герасимов заметил, как в глазах Петрова полыхнуло; такой не отступит; господи, а ведь это находка; хоть какая-то замена Азефу; если сделать его настоящим другом, если он поверит мне до конца, он сможет то, чего не успел Евно, а время в империи такое, что без террора не удержаться, надо постоянно пугать…
-Что?
— Хорошо, Александр Иванович, ваше предложение принято. Теперь давайте думать о главном: как вас вытащить из тюрьмы? Вы же до сих пор сидите в карцере саратовской каторжной — для ваших друзей и знакомцев… Как будем решать вопрос с побегом?
– Оно пришло сегодня после обеда, – сообщил мне брат, когда принес его. Я готовила на кухне гумбо с креветками. Я вытерла руки и села.
— Думаю, всю нашу группу надо пускать под суд… Получим ссылку на вечное поселение, а уж оттуда — обратно, к вам… Полагаю, коли сошлют в селение, где нет политиков, это можно будет провести в лучшем виде, с вашей помощью.
— Ни в коем случае, — отрезал Герасимов. — С вами по делу идут Гальперин, Минор, Иванченко, букет террористов… Они тоже могут податься в побег, и тогда возможны новые жертвы… Нет, это не годится
– Моя сестра мне написала? – Я от удивления улыбнулась и вскрыла конверт. Поль стоял в дверях, наблюдая за тем, как я читаю.
— пусть маленькие Савинковы получат свое сполна… А вот если вы попробуете симулировать сумасшествие…
—Доктор контролировал меня, манипулировал и эмоционально, и при помощи лекарств. Он очень больной человек, и вот только сейчас я начинаю по-настоящему это понимать. — Она выбросила за окно погасшую сигарету и закурила новую.
— Как так? — не сразу понял Петров.
— Я дам вам книжки по психиатрии… Почитаете пару-тройку дней, вернетесь в саратовский карцер и сыграете придурка… Просите свидания с вашей женою — королевой Марией Стюарт… Жалуйтесь, что вам мешают закончить редактирование Библии…
— Только Бартольда освободите, — задумчиво сказал Петров, — мне без него трудно… Он ведь как нянька мне… Хоть и барин, но человек чистейшей души, последнюю гривну отдаст товарищу, хоть сам голодать будет…
— Понимаю, у тебя шок. Но это накапливалось годами. И сейчас мне необходимо уехать одной, чтобы хорошенько подумать. Доктор очень зол на меня. Я должна уехать.
«Дорогая Руби!
— С Бартольдом, думаю, вопрос решим… В конце концов, он не террорист, его действительно можно отправить на административную высылку…
— Спасибо… Поймите, это не прихоть, это для нашего дела нужно. Одному бежать — всегда подозрительно…
Держу пари, что ты и не мечтала получить от меня письмо. Самое большее, что я написала за свою жизнь, это скучный доклад о старых английских поэтах, да и его за меня наполовину сделала Вики.
Я ощущал себя совершенно обманутым. Одураченным. Я был в ярости. А еще чувствовал то, что и всегда в случае поражения: полнейшее оцепенение.
— Бартольд согласится помогать вам в вашем новом качестве?
Как бы там ни было, я нашла старые письма Поля в твоем шкафу, когда Дафна разрешила мне взять из твоей комнаты все, что мне захочется, прежде чем она отдаст оставшееся бедным. Мачеха велела Марте Вудс вычистить твою комнату и закрыть ее. Она сказала, что для нее тебя больше не существует. Разумеется, ей предстоит еще решить проблему с завещанием. Как-то вечером я подслушала их разговор с Брюсом об этом. Бристоу предложил ей выкинуть тебя из завещания. На это потребуется множество юридических процедур и может расстроить их собственные планы, так что пока ты все еще Дюма.
Петров даже взмахнул руками:
— Знаешь, я должен возвращаться домой. Просто не знаю, как все это воспринимать. — Я вылез из машины, но мать поймала меня.
— Господь с вами! Что вы?! Он наивный человек, взрослый ребенок, он с малышами в пряталки играет, боится, чтоб его сразу не нашли! Как можно?!
— Хорошо, Александр Иванович, считайте, что этот вопрос улажен.
Я знаю, ты, вероятно, гадаешь, почему я пишу тебе из Нового Орлеана. Представляешь, Дафна сдалась и разрешила мне вернуться домой и ходить в местную школу. А знаешь почему? По «Гринвуду» распространились слухи о твоей беременности. Интересно, каким образом? Во всяком случае, это стало позором, и Дафна не смогла этого вынести, особенно когда я начала звонить ей днем и ночью, чтобы рассказать, что говорят девочки, как на меня смотрят учителя, что думает миссис Айронвуд. Так что мачеха капитулировала и позволила мне вернуться домой, где твой секрет отлично сохраняется.
— Пожалуйста, подожди. Мне очень жаль. Я сознаю, что для тебя это все поистине ужасно. Для меня тоже. Но я права, Огюстен. Он очень опасный человек, и я не могу понять, почему у меня так поздно открылись глаза. Я хочу, чтобы ты...
— А как быть со мною? — Петров вдруг усмехнулся, обнажив прекрасные, словно белая кукуруза, зубы. — Ну потребовал я, чтобы Марию Стюарт впустили в камеру, ну отказали мне, а что дальше?
Дафна всем рассказала, что ты просто сбежала на протоку к своим акадийцам, без которых ты так скучала. Разумеется, все теряются в догадках по поводу Бо».
— Дальше придется стоять на своем. Бить, видимо, станут. Мы ведь в Саратов о нашем уговоре ничего не сообщим, пусть думают, что не сошлись, а то вмиг Бурцев объявится… Так что держитесь… Орите во все горло, пугайте тюрьму, слух пойдет, как вас мытарят, товарищи начнут кампанию за освобождение, переведут в госпиталь, а там, думаю, сами оглядитесь… Тем более что через пару месяцев Бартольда можно будет под залог выпустить… Вам играть придется, Длександр Иванович, играть по-серьезному… Ну, подробности мы оговорим, когда вы почитаете книжечки и наметите для себя ту болезнь, которую для вас сподручнее имитировать…
Через неделю из Саратова телеграфировали, что «интересовавшее департамент лицо, по возвращении к месту заарестования, впало в мистическую депрессию. Возможна симуляция нервного заболевания, чтобы избегнуть суда. В отправке в психиатрическую лечебницу отказано. Принимаем меры, чтобы выяснить объективное состояние интересующего лица собственными силами. Нет ли каких дополнительных указаний? ».
Герасимов ответил, что «означенное лицо» его не интересует, скорее всего он действительно ненормален психически, «внимания к нему впредь проявлять не намерен в силу его неуравновешенности, а также малой компетентности».
Я вырвался, захлопнул дверцу и побежал наверх, домой. Когда я вошел, Натали стояла в углу кухни и смотрела на меня.
Долгие недели над Петровым издевались в карцере; однако линию он держал твердо, хотя и поседел от избиений и голодовок. Лишь когда начались обмороки (однажды с потерей пульса), тюремное начальство распорядилось, чтобы полутруп был отправлен в психиатрическую лечебницу.
«Держу пари, что ты думаешь о нем, так?» – написала она внизу страницы. Создавалось впечатление, что сестра не собирается мне больше ничего сказать.
Через семь дней после этого в лечебницу с передачей для «убогого» Петрова пришла девушка, назвавшая себя Раздольской Евгенией Макаровной; была на связи с Бартольдом, «бежавшим» из ссылки; в куске сыра была записка: «Ищу контактов с врачами, держись, вытащу!»
— Я только что разговаривала по телефону с отцом, — сказала она. — Твоя мать окончательно лишилась рассудка.
Прочитав эту записочку, Петров — впервые за последние месяцы — уснул и, не просыпаясь, спал девятнадцать часов кряду.
Как похоже на Жизель, подумала я, она дразнит меня даже в письме. Я перевернула страницу и обнаружила продолжение.
Когда об этом сообщили в Петербург — в психиатрической лечебнице работал провизор, завербованный охранкой, освещал настроение врачей, — Герасимов облегченно вздохнул: план близок к осуществлению; доктор Погорелов давно симпатизировал революционерам и вел как раз то отделение, где лежал Петров; подсказать — через третьи уста — Бартольду, что именно к этому лекарю и следует подойти, труда не составляло.
Я рассказал Натали про разговор с матерью.
… Весь день Герасимов изучал сообщения из Парижа, готовил развернутый план для внедрения Петрова в высшие ряды партии эсеров, придумывал формы связей, которые ни в коем случае не будут раскрыты Бурцевым; настроение было приподнятое, чувствовал — грядет новая удача, коронное дело, залог будущего; поработать бы с Петровым лет десять а там и пенсия — стриги себе купоны со счетов в банках!
Решив, что большую часть времени он будет держать Петрова в Париже, обосновав необходимость этого тем, что в Петербурге и Москве бомбистов уничтожили, зловредные очаги остались лишь на Западе, Герасимов был убежден, что вся информация министерства иностранных дел и заграничной агентуры департамента полиции будет стекаться к нему в кабинет, а отсюда — один шаг до беспроигрышных комбинаций на биржах. Информация, да здравствует информация, многия ей лета!
— Херня, — отрезала она. — Огюстен, твоя мать совершенно невменяемая. Посмотри на свою жизнь, на себя.
В случае нужды, если двор совсем уж начнет отбиваться от рук, — Петров тут как тут с чемоданом динамита. Попугаем. Царское Село вмиг образумится!
«Бо до сих пор во Франции, где ему отлично живется. Месье и мадам Андрис рассказывают всем о его успехах и о том, что их сын будет учиться там в университете. Судя по всему, он встречается с очень богатой француженкой, одной из тех, чья семья ведет свой род от Луи Наполеона.
[16]
Ух, жизнь, господи, только б лучше не было, только б шло так, как идет!
… Звонок Столыпина был словно гром среди ясного неба, до этого никогда сам не звонил в охрану: в случае крайней нужды с премьером связывал секретарь, да и такое было раза два, не больше.
— Александр Васильевич, — глухо кашлянув, сказал Столыпин, — я бы просил вас приехать ко мне незамедлительно…
В прошлом месяце я получила от него письмо, в котором он умолял меня сообщить ему хоть что-нибудь о тебе. Как раз сегодня я написала ему, что не знаю, где ты. Что я пытаюсь разыскать тебя и пишу одному из твоих акадийских родственников, но, как я слышала, ты вышла замуж по местному обычаю – на плоту посреди болота, змеи и пауки у твоих ног.
— Что-нибудь случилось? — осведомился Герасимов, ощутив тянущую ломоту в загривке.
Ах, да, совсем забыла. Перед моим отъездом из «Гринвуда» у меня в общежитии был посетитель. Ты наверняка знаешь, о ком речь. Это Луи. Молодой человек очень мил и красив. Его сердце разбилось, когда он узнал, что ты ждешь ребенка и что ты сбежала на болота, чтобы жить среди твоих акадийцев. Он принес какие-то ноты, которые надеялся отослать тебе, так что я пообещала сообщить ему, если узнаю, по какому адресу тебе можно писать.
— Да, — ответил премьер. — Случилось. «Вот почему революция неминуема! » «… Сегодня должны казнить двоих: Грабовского и Потасинского. Последний сидит под нами и еще ничего не знает; говорил только, что утром ему предложили прислать священника для исповеди. Он ни о чем не догадывается; просил, чтобы пришел защитник, предполагает, что кассация отправлена в Петербург. Через час их возьмут… … Среди наших жандармов вот уже несколько дней паника. Прошел слух, что на воле перехвачено письмо отсюда, в котором кто-то говорит о симпатиях, проявляемых к нам жандармами. Один из них арестован; сюда прислан шпик из охранки в мундире жандармского вахмистра. … Сегодня совершенно не могу уснуть; час назад убрали от нас лампу; совсем уже светло, птицы громко поют, время от времени каркает ворона. Мой товарищ по камере спит неспокойно. Мы узнали, что утверждены два смертных приговора; сегодня ночью приговоренных не увели, — значит, уведут завтра. У каждого из них, вероятно, есть родители, друзья, невеста. Последние минуты… Они здоровы, полны сил и — бессильны. Придут и возьмут их, свяжут и повезут на место казни. Вокруг — лица врагов или трусов; прикосновение палача, последний взгляд на мир, саван и конец… Лишь бы скорее, лишь бы меньше думать, меньше чувствовать; блеснет мысль: да здравствует революция, прощайте навеки, навсегда. А для оставшихся завтра начнется такой же день, как и раньше. Столько уже людей прошло этот путь! И кажется, что люди уже не чувствуют, привыкли, это не производит на них никакого впечатления. Люди? Но ведь и я к ним принадлежу. Я не судья им; сужу о них по себе. Я спокоен, не поднимаю бунта, душа моя не терзается, как еще недавно. На поверхности ее тишина. Получаю известие — что-то дрогнуло… еще одна капля — и наступает спокойствие. А за пределами сознания… копится яд… Когда наступит время, он загорится местью и не позволит теперешним победителям-палачам испытать радость победы. А за этим мнимым равнодушием людей, быть может, скрывается страшная борьба за жизнь и геройство. Жить — разве это не значит питать несокрушимую веру в победу? Теперь уже и те, которые мечтали об убийстве — как возмездии за преступление, чувствуют, что эти мечты не могут быть ответом на преступления, совершаемые постоянно, уже ничто не уничтожит в душе тяжелых следов этих преступлений. Эти мечты говорят только о непогасшей вере в победу народа, о страшном возмездии, которое готовят себе теперешние палачи. А в душах современников все усиливаются боль и ужас, с которыми связано внешнее равнодушие, пока не вспыхнет бешеный пожар за тех, у кого не было сил быть равнодушным и кто лишил себя жизни, за покушение шакалов на высший инстинкт человека — инстинкт жизни, за тот ужас, который люди должны были пережить. … Ночь. Повесили Пекарского и Рогова из Радома… … То, что я писал вчера о героизме жизни, возможно, и неправда. Мы живем потому, что хотим жить, несмотря ни на что. Бессилие убивает и опошляет души. Человек держится за жизнь, потому что он связан с нею тысячью нитей, печалей, надежд и привязанностей. … Оказывается, Рогов, казненный две недели назад вместе с Пекарским, предан смерти без всякой вины с его стороны. Он приехал в Радом спустя несколько дней после убийства жандарма Михайлова, за участие в котором был осужден. Пекарский („Рыдз“) заявил, что по этому делу уже осуждено много совершенно невиновных (Шенк и другие), что, возможно, засудят и Рогова, но что в этом убийстве виноват только он один. А Рогова приговорили. Председательствовал на суде известный мерзавец Козелкин. Скалой утвердил приговор. … Я получил письмо от заключенного из Островца: «В мае 1908 года в Островец на должность начальника охранки Островецкого округа назначен капитан Александров — начальник земской стражи Груецкого уезда, известный инквизитор. Он начал свою деятельность очень ретиво и чуть ли не систематически каждые несколько дней арестовывал по нескольку человек. Это продолжалось до половины января этого года. В это время он из числа арестованных и месяцами содержавшихся в тюрьме выловил провокатора Викентия Котвицу (агитатора ППС). Этот провокатор указал на Станиславского и Болеслава Люцинского как на членов местного комитета ППС. Их арестовали и подвергли пытке. Александров живет на окраине города, и там же находится его канцелярия, а тюрьма, в которой содержат заключенных, расположена в другом конце города. Когда стражники пришли в тюрьму за Станишевским, вызванным Александровым для допроса, они скрутили ему веревками руки назад. Один стражник держал Но ведь обещания для того и существуют, чтобы их не выполнять, правда?
конец веревки, другие окружили арестованного и всю дорогу вели Станишевского на веревке, торопя его и подгоняя прикладами, кнутами и кулаками. Когда, наконец, он предстал перед Александровым, тот уговаривал его сознаться, что он член комитета, поскольку сознание повлияет на смягчение наказания. Когда же в ответ на это предложение Станишевский ответил молчанием, Александров приказал своей опричнине дать ему двадцать пять ударов кнутом, предупредив, что, если и после этого не сознается, он прикажет довести число ударов до двухсот пятидесяти. Опричники набросились на Станишевского, намереваясь сорвать с него одежду. Станишевский не допустил этого, сам разделся и лег на пол. Два стражника хотели сесть
Шучу. Не знаю, услышу ли я о тебе когда-нибудь снова и дойдет ли до тебя мое письмо. Надеюсь, что ты его получишь и ответишь мне. Очень мило иметь знаменитую сестру. Я тут веселюсь от души, придумывая о тебе разные истории.
— один на ноги, другой на голову своей жертве, но Станишевский сказал: «Если я пошевельнусь хоть один раз, можете нанести мне не двадцать пять, а сто ударов… » Нагайка была пущена в ход… После пятого или шестого удара Александров приказал приостановить избиение. Когда истязуемый оделся, ему было вновь предложено сознаться; в ответ на его молчание стражникам было приказано «поиграть с ним в жмурки». «Игра» эта состоит в следующем: стражники становятся в круг, в средину вталкивают истязуемого и кулаками бросают его от одного к другому. Когда и это испытание не привело к цели, Александров устроил ему очную ставку со свидетелем Котвицей. Тот заявил: «Чего вы отпираетесь, я же голосовал за вас». … После того как арестовали Люцинского, Александров пытал его таким же образом. Люцинский признал, что был членом местного комитета. Увидев, что Люцинский представляет более благодатный материал, Александров применил другую тактику. Он выразил сочувствие Люцинскому, говоря, что он страдает без всякой вины, что ему жаль его, так как он еще молод, имеет жену, но он, Александров, укажет ему путь к спасению; желая избавиться от наказания за несовершенное преступление, он должен выдать тех людей, которые вовлекли его в партию. Если он это сделает, его простят и он будет освобожден. Люцинский пошел на это… При помощи его и Котвицы выловили всех, не успевших скрыться. Многих вернули из ссылки и даже с военной службы, арестовали за давние грехи. Кроме издевательств над Станишевским и Люцинским, было следующее: привезли вместе с нами в Десятый павильон молодого парня Щесняка (за ним одиннадцать дел, ему могут вынести смертный приговор). Его выдал Котвица. Щесняк не пожелал сознаться в приписываемых ему преступлениях. Так как жена Александрова не могла вынести крика истязуемого, его вечером отвели за город, в поле, там раздели и избили до потери сознания. После этого его в бессознательном состоянии оттащили в карцер и бросили на пол. На следующий день его опять привели к Александрову. Он продолжал отпираться; вечером истязание повторилось. Так поступали с очень многими. Член местного комитета Адамский, подвергнутый такому истязанию, пытался разбить голову о стену, но только поранил себя. Его избили за это и надели на руки кандалы, в которых он просидел целых три недели… … Вчера вечером повешен Вульчинский. Вместе с другими он сидел напротив нас. Молодой, красивый парень. Мы его видели в дверную щель. Он вышел спокойный… »
… Ночью Дзержинский проснулся от осторожного стука — сосед называл свое имя, сообщал, что неожиданно этапирован в Варшаву из Саратова по делу военной организации социал-демократов, интересовался, не сидит ли кто из офицеров.
Она тебя бросила, когда тебе было двенадцать лет, отправила жить в нашу семью. И ты можешь ей верить?
Почему ты не сделала так, как хотела Дафна, и просто-напросто не избавилась от ребенка? Видишь, что из этого получилось.
Дзержинский ответил, что Аветисянц умер, а судьба Калинина и Петрова до конца не известна.
«Какого Петрова? » — простучал сосед, назвавшийся «Соломкой».
— Я уже не знаю, чему и кому верить, — ответил я.
Твоя любимая сестра-близнец Жизель».
«Александра Петрова», — ответил Дзержинский.
«Он хромой? » — «Разве может офицер быть хромым? » — «В Саратове сидел хромой Александр Петров, эсер, боевик… Когда я об нем говорю, меня упрекают в подозрительности». — «Что так? » — «Этого Петрова два месяца истязали в карцере, вся тюрьма слышала вопли… Но это случилось через десять дней после того, как его посадили в карцер… До этого из карцера не доносилось криков… Я спросил одного из стражников… Меня эти десять дней тишины заинтересовали… Кто сидел в карцере те десять дней… Он ответил, что никого… А потом этого Петрова отправили в дом умалишенных, и оттуда он совершил побег». — «Стражнику можно верить? » — «Абсолютно. Его брат с нами». — «Как фамилия? » — «А ваша? » — «Не сердитесь, это форма проверки». — «Ха-ха, это я смеюсь». — «Я тоже». — «Если что узнаете про офицеров — дайте знать». — «Непременно».
Назавтра информация о десяти днях Александра Петрова, что сидел в Саратове, ушла из десятого павильона в Берлин, Розе Люксембург. Оттуда попала в Париж, Бурцеву.
— Верь мне, — сказала она. — Я знаю папу. Знаю, что он немного странный... ну хорошо, даже не немного. Но он не больной и не псих. Он никогда бы не стал ни насиловать твою мать, ни накачивать ее лекарствами. Все это чушь собачья.
Ах, тюрьма, тюрьма! Главная хранительница тайн и памяти; чего здесь не услышишь только, какие имена не мелькнут в разговоре или перестуке; на воле бы забылось, а тут — не-ет! Здесь человек превращается в некий накопитель гнева, мщения и надежды, подобен электрическому раскату, прикоснись — высветит! Если же ты враг — убьет. «Мы в засаде, Петр Аркадьевич!»
– Плохие новости? – спросил Поль, когда я опустила письмо и выпрямилась. В моих глазах стояли слезы, но я улыбнулась.
В экипаже, направляясь в резиденцию премьера, Герасимов снова и снова анализировал все те возможные чрезвычайные происшествия, которые могли случиться за время, пока в упоении сидел за планом предстоящей комбинации по созданию нового Азефа; вот что значит оторваться от ежесекундной пульсации жизни столоначальств, департаментов, вице-министерств, Двора! Там что-то постоянно копошится — словно змеи переползают под сухой листвой; каждый миг надо сжимать палку в руке, чтобы успеть нанести удар по голове гадины, которая решится поднять скользкую морду с дрожащим жалом. Выходя из своего кабинета, Герасимов еще раз спросил адъютанта: «Значит, вы совершенно убеждены, ничего экстраординарного не приключилось? » — «Сразу же после звонка премьера я обзвонил всех; в сферах спокойно, никаких передвижек, в министерство иностранных дел не поступало никаких тревожных шифрограмм из-за рубежа, на бирже тревожных симптомов не замечено; Манасевич-Мануйлов и князь Андронников (два самых знаменитых проходимца, вхожи во все салоны) ничего никому не сообщали, а они первые на хвостах растаскивают скандалы; вроде бы все в порядке, ваше превосходительство».
– Ты же знаешь, что моя сестра всегда старается причинить мне боль, – произнесла я сквозь слезы.
Однако я верил тому, что сказала мать. Нутром верил. В конце концов, не раз случалось, что я приходил к нему в кабинет пожаловаться на жизнь, а он протягивал руку за голову и давал мне первый попавшийся пузырек с лекарством. Мелларил, ативан, валиум, литевые таблетки, то-разин. Все это я проглатывал, как конфеты. А что касается насилия, то доктор Финч выглядел достаточно похотливым старым толстяком. Я вспомнил его мастурбаторий. Множество «жен».
Значит, сказал себе Герасимов, скользя взглядом по лицам прохожих, сливавшихся в одну черно-бело-черную линию, что-то произошло с самим премьером. И если это так, надо подготовиться к той позиции, которую предстоит занять: Столыпин чувственен, фальшь поймет сразу. Допустим, государь вознамерился уволить его в отставку; особенно я этому не удивлюсь; но Петр Аркадьевич спросит моего совета; он ведь помнит, как мы переглядывались, когда Азеф ехал в Ревель ставить акт против царской семьи, — такое никогда не забывают. Азефа нет, Петров еще не начал работу, чем я могу ему помочь?! А ведь помогать надо! После него в России никого не найти, вывелись мыслящие политики. Наверное, надо просить, чтобы он вымолил себе, — пусть унижается, это только он и царь будут знать, унижение убивает прилюдностью, — хотя бы пять-шесть месяцев на исправление ошибок, я к тому времени выпестую Петрова, создам нового вождя эсеровского террора! А с другой стороны, подумал вдруг Герасимов, может, лучше, если придет кто подурней? Это только в пословицах верно, что с умным лучше потерять; терять с кем угодно плохо, что не твое — то чужое. А если вовремя расстелиться перед новым? Показать ему документики? Заинтересовать тайнами, которые никому, кроме особого отдела секретной полиции империи, полковников Еремина с Виссарионовым, не известны? Это ведь так сладко узнать, что сановник, сидящий с тобою за одним столом в заседании министров, подвержен дурной страсти, коей отдается в отдельных номерах месье Липинского, другой тайком вкладывает деньги в аферы доктора Бадмаева, третий берет взятки «минералами» — так обозначаются бриллианты, не ограненные в золото, — обычная страсть к коллекционированию, ничего предосудительного, если б кольца там или колье какое, а то ведь камушки, какая в них цена, я и не знал, что они такого стоят…
– Руби…
Нет, возразил себе Герасимов, забудь думать про нового премьера; поскольку на смену Столыпину придет придурок, умных в колоде императора нет, не держит (боится, что ль? ), он непременно поволочет за собою верных, а те меня немедленно вышвырнут, дураки недоверчивы и хитры, только умный живет реальными представлениями, а сколько таких? Раз, два и обчелся!
Столыпин был угрюм — таким его Герасимов видел редко; мешки под глазами набрякли, будто у старика; лицо бледное, словно обсыпанное мукой, и глаза страдальческие.
– Жизель плетет интриги. Она просто сидит и думает… как бы посильнее ранить Руби? А потом она пишет письмо. Вот и все. Так поступает Жизель. Очень просто.
Натали понимала, в каком направлении идут мои мысли. Чувствовала, потому что очень хорошо меня знала.
Герасимов, не уследив за собою, потянулся к премьеру:
— Господи, что случилось, Петр Аркадьевич?! Тот судорожно, как ребенок после слез, вздохнул:
Слезы потекли сильнее. Поль бросился ко мне и обнял.
— Не позволяй ей деформировать свой ум, — заключила она.
— Ах, боже ты мой, боже ты мой, зачем все это?! Кому нужно?! Мне?! Вы-то хоть понимаете, что я за это кресло не держусь?! Пусть скажут прямо, чтоб уходил, — в тот же миг уйду! Уеду к себе в Сувалки, хоть отосплюсь по-человечески!
– Ах, Руби, моя Руби, пожалуйста, не плачь.
— А Россия? — глухо спросил Герасимов, понимая, что такого рода вопрос угоден премьеру. Тот, однако, досадливо махнул рукой:
— Это все так... шокирует, — признался я.
— Думаете, эта страна знает чувство благодарности? Меня забудут, как только петух соберется прокричать… Сначала сожгли идолов во имя храмов, по прошествии тысячи лет стали жечь и храмы… Словом, я не хотел вас расстраивать сражался сколько мог, оберегал вас от интриг, но теперь, накануне решающего разговора с государем, таиться нет смысла…
– Все в порядке, – ответила я, стараясь дышать ровнее. – Со мной все будет хорошо.
Про биржу вызнали, ужаснулся Герасимов, другого за мной нет! Десяток фиктивных счетов, что я подмахнул Азефу, — сущая ерунда, там и пяти тысяч не накапает, мелочь; кто-то вызнал про игру на бирже, не иначе!
— Да, — печально согласилась она, — действительно шокирует.
— Я не чувствую за собою вины, так что расстроить меня нельзя, Петр Аркадьевич. Обидеть — да, но не расстроить…
– Жизель что-то написала о нем, правда? – догадался Поль. Я кивнула. – Это может и не быть ложью, Руби.
— Будет вам, — премьер поморщился, — не играйте словами… «Расстроить», «обидеть»… Вы что, профессор филологии? Так в университет идите! Итак, слушайте… Обещаний я на ветер не бросаю, поэтому после нашего с вами возвращения из Царского начал готовить почву для вашего перемещения ко мне в министерство, товарищем, и шефом тайной полиции империи… Поговорил с министром двора бароном Фридериксом — как-никак папенькин друг, меня на коленках держал, ведь именно он назвал мое имя государю в девятьсот шестом, поэтому назначение так легко прошло… Он — «за», про вас говорил в превосходных степенях, только отчего-то на французском… У него теперь часто происходит выпадение памяти: начинает по-немецки, потом переходит на французский, а заканчивает — особенно если отвлекли на минуту — про совершенно другое и непременно на английском, он ведь с государыней только по-английски, чтобы кто не упрекнул в пруссачестве…
– Знаю.
Весь вечер мы больше почти не разговаривали. Что-то между нами произошло. Вдруг образовались два враждующих лагеря. Натали хотела, чтобы я поддержал ее. Хотела, чтобы утром я поехал к ее отцу, заверил его в собственной преданности и осудил ненормальную мать, отказался от нее. А мать хотела... чего? Полагаю, она хотела, чтобы ее оставили в покое. И совершенно определенно больше не хотела, чтобы я общался с Финчами.
Герасимов кусал губы, чтобы не рассмеяться: очень уж явственно он представил себе министра двора империи — худой дед с висячими усами, который путает языки и не держит в памяти того, что говорил минутою раньше, — кто ж нами правит, а?!
Столыпин глянул на Герасимова, лицо его вдруг сделалось страдальческим — гримаса, предшествующая смеху; расхохотались оба.
– Ты всегда можешь рассчитывать на меня.
Однако Натали носила фамилию Финч. И она была моим лучшим другом.
— Слава богу, что облегчились, — продолжая сотрясаться в кресле, проговорил Столыпин, — не так гнусно передавать вам то, что случилось дальше…
— А случилось то, что меня не пропустили, — усмехнулся Герасимов.
Я взглянула ему в лицо и увидела, что его глаза полны любви и сострадания. Вероятно, я никогда не найду никого более преданного, но на его предложение я не могла согласиться. Это было бы нечестно по отношению к Полю.
— Я ж вам загодя об этом говорил… Так что огорчительного для меня в этом нет ничего. Я был готов, Петр Аркадьевич…
— Да уж, нам придется нелегко, — заметила она перед тем, как мы пошли спать. — Мы оказались в самом пекле.
— Дослушайте, — прервал его Столыпин. — Я вижу, что волнуетесь, хоть держитесь хорошо, но дальше волноваться придется больше, так что дослушайте… И подумайте, кто играет против меня и вас… Да, да, именно так. Я отныне не разделяю нас, любой удар против Герасимова на самом деле есть выстрел в мою спину… После беседы с Фридериксом я пригласил к себе Ивана Григорьевича Щегловитова, государь к нему внимателен, вроде как восприемник Победоносцева… Тот ведь особенно благоволил к нему, поддерживал и опекал до самых своих последних дней… Я напомнил Щегловитову, как вы его от бомбы спасли, сообщил, что Фридерикс всецело за вас… Так знаете, что он сделал, пообещав мне на словах всяческую поддержку? Тотчас бросился в Царское и все передал Дедюлину — для доклада государю… Яблочко от яблоньки недалеко падает…
– Со мной все будет в порядке. Спасибо, Поль, – поблагодарила я, вытирая слезы.
Сохранить дружбу будет нелегко. Все очень серьезно, Огюстен. Ты должен принять решение.
— Что вы имеете в виду, Петр Аркадьевич? Какое «яблоко» и что за «яблонька»?
– Такая молодая женщина, как ты, и одна здесь, беременная, – пробормотал он. – Меня это беспокоит.
Итак, вопрос встал ребром: кто я — один из Финчей, гадающих о будущем на дерьме, или сын собственной невменяемой матери?
— Победоносцев и Щегловитов, — ответил премьер; поднявшись с кресла, отошел к письменному столу, достал из кармана золоченый ключик, отпер секретный ящик, достав папку, пролистал листочки, вытащил только три, протянул Герасимову: — Ознакомьтесь, поймете про яблочко и яблоньку.
– Ты же знаешь, что все будет хорошо, – успокоила его я. Поль дважды возил меня к доктору, только подтвердив слухи о том, что мой ребенок от него. В нашем маленьком обществе люди быстро узнают новости, но это не волновало моего сводного брата даже после того, как я рассказала ему о визите бабушкиных подруг.
Герасимов пенсне надевать не стал — почерк каллиграфический, буквы крупные, слепец прочтет, — сразу определил подпись Победоносцева (тоже хранил в сейфике пяток его записочек) и углубился в чтение: «В присутствии Вашего Императорского Величества, Вы изволили словесно разрешить великому князю Николаю Николаевичу вступить в брак с простою женщиною, которую он желает иметь у себя женой, но чтобы никаких прав при этом ей не было предоставлено. Великий князь желает повенчаться с нею немедленно, то есть шестнадцатого августа, без всякой огласки, в деревне, в его имении Першино Тульской губернии, Алексинского уезда. Священник, конечно, затруднился бы совершить венчание, не имея высочайшего разрешения на брак. Великий князь просит меня написать тульскому превосвященному, что вследствие высочайшего разрешения этот брак может быть совершен. Я нахожусь в неведении, вправе ли я это сделать. Вместе с тем пишу министру двора Воронцову-Дашкову. Константин Победоносцев». «Глубокоуважаемый Константин Петрович! Великому князю женитьба на Бурениной воспрещена. Не откажите сообщить мне, когда великий князь обратился к Вам с просьбой… Душевно Вас уважающий И. Воронцов».
В течение второй половины седьмого и первой половины восьмого месяца Поль заходил ко мне ежедневно, иногда по нескольку раз. Только на восьмом месяце живот у меня по-настоящему вырос, мне стало тяжело. Я никогда не жаловалась Полю, но раза два по утрам он заходил так, что я его не видела, застал мои стоны и вздохи, когда я хваталась за поясницу. К этому времени я переваливалась при ходьбе, словно утка.
— Каково? — поинтересовался Столыпин. — Прокурор святейшего синода и — одновременно — мелкий предатель. И третье письмецо прочитайте… Наш философ Соловьев первым раскусил Победоносцева по-настоящему…
Когда врач сказал, что не может точно указать дату родов, но это произойдет вскоре, Поль решил оставаться на ночь в моем доме. Я всегда могла найти его или кого-нибудь другого в течение дня, но он боялся, что все могло произойти ночью.
Герасимов был поклонником Владимира Соловьева, тот писал кованно, безо всякой зауми, болел за Русь не словесно, а страдая сердцем: «Милостивый государь, Константин Петрович политика религиозных преследований и насильственного распространения казенного православия истощила небесное долготерпение и начинает наводить на нашу землю египетские казни… На днях различные общества получили безусловное предписание изъять меня и Толстого из своего обращения. Вы знаете, что в моем реферате не было ничего предосудительного, и Вы его запрещаете только потому, что он мой. То же самое со статьями Толстого и Грота: когда кто-нибудь другой скажет „здравствуйте“, то это учтивость, но если то же приветствие произносим мы с Толстым, то это преступление. Ну, не до абсурда ли Вы довели свою систему?! Одумайтесь! Помыслите об ответе перед Богом! Еще от Вас зависит то имя, которое Вы оставите в истории. А если нет, то пусть решит сказавший: „мне отмщение и аз воздам“. Владимир Соловьев».
В конце концов, я решил, что я не то и не другое.
— Поразительно, а? — спросил Столыпин, наблюдая за тем, как вбирающе читал Герасимов. — Какая сила убежденности, какое чувство собственного достоинства!
Однажды после обеда, в начале моего девятого месяца, пришел Поль. Его лицо горело от возбуждения.
— Отлученный Толстой жив и останется на века, — заметил Герасимов, возвращая Столыпину документы, — и Владимир Соловьев останется, хоть и порвали ему сердце, а кто помнит Победоносцева?
Посреди ночи, не попрощавшись, даже не собрав вещи, я ушел из нашей квартиры, ощущая себя шпионом или, скорее, актером из мыльной оперы, играющим шпиона. Просто надел на плечи рюкзачок и поехал в мотель, где и дождался утра.
— Щегловитовы, — ответил Столыпин с нескрываемой брезгливостью.
— А чего ж вы его держите? — не удержался Герасимов: прорвало. — Почему терпите вокруг себя врагов?! Отчего не уволите их?! Ультиматум: или они, или я! За кресло ж не цепляетесь, сами сказали!
– Все говорят, что на нас должен обрушиться ураган, – объявил он. – Я хочу, чтобы ты отправилась в мой дом.
На следующий день я не позвонил Натали. И через день тоже. Плавал в закрытом бассейне, куда мочится кто ни попадя, ел сандвичи из автомата. Решил, что нам с Натали нужно побыть врозь, пока все как-нибудь не прояснится. Когда я наконец ей позвонил, она оказалась очень расстроенной.
— Вы где живете? — устало вздохнул Столыпин. — В Париже? Вотум доверия намерены искать в Думе?! Да что она может?! Вот и приходится таиться, ползти змеей — во имя несчастной России… Победит тот, у кого больше выдержки.
– Ой, нет, Поль, я не могу этого сделать.
Герасимов покачал головой:
— Нет, Петр Аркадьевич. Не обольщайтесь. Победит тот, кто смелей. В России если только чего и боятся — так это грозного окрика. А вы предлагаете людям, не умеющим жить при демократии, условия, пригодные именно для Франции…
— Где тебя черти носят? — яростно закричала она в трубку.
– Здесь небезопасно, – заметил он. – Взгляни на небо. – Брат указал на тускло-красный закат, затянутый тонкой дымкой облаков. – Чувствуется даже запах урагана, – добавил он. Воздух стал горячим и липким, легкий бриз, дувший целый день, не стихал.
— Зря торопитесь с выводами, — возразил Столыпин. — а был вчера у великого князя Николая Николаевича… С этими письмами, — он кивнул на папочку. — Показал их ему… Сказал, что победоносцевский выученик Щегловитов играет против меня, намеренно мешая укрепить штаб охраны самодержавия теми людьми, которые безусловно преданы трону… Это я о вас говорил, о вас… Великий князь поначалу отказывался входить в эту «интригу». Я устыдил его: «интрига — другого корня, ваше высочество. Это не интрига, а заговор против августейшей семьи». И тогда он признался, что государь намерен просить меня взять себе в товарищи Курлова, сделав его же шефом корпуса жандармов…
— Живу в мотеле. Решил, что должен побыть один.