КРОМВЕЛЬ
Каждый человек — загадка. Историческая личность — загадка вдвойне: мы лишены возможности непосредственного общения и вынуждены проникать во внутренний мир человека через не всегда надежные, отрывочные свидетельства его собственных писем, дневников, пристрастных отзывов окружающих — друзей и недругов. А в бесконечной веренице замечательных фигур, сыгравших свою роль в мировой истории, выделяются несколько особенно таинственных, особенно непонятных. Такой загадочной личностью был Оливер Кромвель — вождь английской буржуазной революции XVII века.
Уже сама судьба его необычайна: никому не известный, небогатый провинциальный джентльмен стал выдающимся полководцем, добился казни законного монарха и сам, по существу, занял его место: сделался неограниченным владыкой Англии, грозой европейских держав, вершителем мировой политики того времени. До сих пор не умолкают споры об этом удивительном человеке; исследователи пристрастны, как и современники, их оценки разноречивы, подчас одно мнение полностью исключает другое. Одни утверждают, что он был «лицемерным тираном», «злонамеренным узурпатором», который с самого начала умело пользовался революционными лозунгами и религиозным пафосом пуританского движения для достижения личной славы, богатства, а главное — власти. Другие считают, что это был искренний революционер, борец на благо народа, рыцарь идеи, которого лишь обстоятельства вынуждали прибегать к диктаторским методам. Кто объявляет Кромвеля отступником и предателем, изменившим делу народа, кто величает его Героем с большой буквы, христианским подвижником, посланцем свыше, спасавшим Англию от многочисленных врагов. Либералы полагают, что он либерал и реформатор, теоретики «исключительности» английского буржуазного демократизма называют его пионером парламентской системы; кое-кто именует его «консервативным диктатором». Наконец, есть люди, которые пытаются доказать, что Кромвель — просто сельский джентльмен, чье имение пришло в упадок; потому он и возглавил «революцию разрушения», чтобы вернуть Англию к безвозвратно уходившим в прошлое феодальным порядкам.
Такая несовместимость оценок не лишена оснований. Если мы обратимся к поступкам и высказываниям Кромвеля самим по себе, то столкнемся с такой массой противоречий, которая неминуемо заведет нас в тупик. Долгие, мучительные колебания, промедления, нерешительность — и бешеные взрывы энергии; удивительная способность к действию, внезапные крутые повороты, неожиданные поступки. Очевидная трусость, стремление остаться в тени, страх за свою жизнь — и безоглядная смелость, отвага на поле боя, умение взять на себя всю ответственность за сокрушительные политические акты. Экзальтированная религиозность, постоянные «поиски бога», склонность к мистике — и трезвый политический ум, расчет, практицизм. Умение говорить на одном языке с народом, понимать его нужды — и бескомпромиссное подавление народных движений, отождествление «бедного человека» с «плохим человеком». Нежность к родным; забота о друзьях, о солдатах; великодушие к врагам — и жестокость.
Эту противоречивость нельзя понять, не углубившись в события, где Кромвель играл такую выдающуюся роль, — в события революции. Без революции Кромвеля не постичь: в некотором смысле он был творцом ее, но еще в большей степени его самого вел ход событий. Сила и подъем революции, а затем удушение новыми правителями ее наиболее демократических течений и сделали Кромвеля тем, кем он стал в истории. Непонятную на первый взгляд смену его поступков и даже страстей можно объяснить, только внимательно следуя за каждым поворотом в движении революции.
Английская буржуазная революция середины XVII века была, по выражению К. Маркса, первой буржуазной революцией «европейского масштаба». Она явилась тем потрясающим по силе и результатам событием, которое нанесло сокрушительный удар господству феодальной системы во всей Европе. Этот «громовой удар» возвестил рождение нового общественного строя, привел к власти новые классы, разрушил старый общественный порядок. Она не была исключительно английской; подобно Великой французской революции конца XVIII века, она означала «победу нового общественного строя, победу буржуазной собственности над феодальной, нации над провинциализмом, конкуренции над цеховым строем, дробления собственности над майоратом, господства собственника земли над подчинением собственника земле, просвещения над суеверием, семьи над родовым именем, предприимчивости над героической ленью, буржуазного права над средневековыми привилегиями».
Революция в Англии назревала исподволь, в те времена, когда английский абсолютизм, казалось, еще только переживал эпоху своего расцвета. Уже в правление королевы Елизаветы I, во второй половине XVI века, новые классы, родившиеся в недрах феодального общества, — буржуазия и новые дворяне (джентри) — то там, то здесь демонстрировали свою силу и влияние. Развивались промышленность и торговля, в дворянских поместьях хозяйство перестраивалось на буржуазный лад: общинная земля, испокон веков служившая крестьянам, огораживалась, и на ней предприимчивый хозяин разводил овец, чтобы потом торговать шерстью и мясом и умножать свой капитал. Один и тот же человек оказывался и землевладельцем, и промышленником или купцом одновременно; в этом состояла важнейшая особенность общественного строя Англии — особенность, так ярко отразившаяся в самом характере революции.
Естественно, что этим новым людям мешали феодальные ограничения, которые сковывали свободу торговой и предпринимательской инициативы. Особенно усилилось их недовольство при королях из династии Стюартов, которые сменили на престоле Елизавету Тюдор. Яков I и его сын Карл I, стремясь пополнить казну, возрождали старые, давно забытые феодальные обычаи и поборы. Они пользовались «королевской прерогативой» — для того чтобы ослабить влияние парламентов, в которых заседали представители новых классов, а для подавления недовольства все чаще вводили в действие чрезвычайные суды — Звездную палату и Высокую комиссию.
Недовольство, однако, росло. И поскольку старый мир был еще силен и новые веяния корнями своими уходили далеко в глубь средневековья, недовольство тоже обретало средневековые формы: идейным знаменем своим оно избрало религию. Но не средневековый католицизм, тесно сращенный со старым порядком, и не англиканство, родившееся в результате реформации, проведенной английскими королями. Английская реформация «сверху», начатая Генрихом VIII и окончательно оформившаяся при Елизавете, носила ограниченный характер. Она избавляла правящую верхушку церкви и государства от миродержавного контроля римского папы, но сохраняла нетронутыми епископальный церковный строй, пышные обряды и многие догматы католицизма. Англиканская церковь стала послушной служанкой абсолютизма, а ее вероучение — его идеологической базой. Поэтому-то всякая оппозиция абсолютизму принимала антицерковную, антиангликанскую, протестантскую форму.
Идейной базой недовольных стал кальвинизм. Основателем этого религиозного учения был женевский реформатор Жан Кальвин. Кальвинизм был поистине буржуазной религией. Он разрушал грандиозное иерархическое здание католической церкви, построенное на безграничном авторитете папства и как бы повторявшее светскую иерархию средневекового феодального общества. Не церковные постановления, а Библия, переведенная в XVI веке с малопонятной средневековой латыни на европейские языки, стала главным источником идеологии новых классов, их политики, главным мерилом моральных ценностей. Не обряды и таинства, представлявшие собой священную монополию католического духовенства, а вера — личная вера каждого — объявлялась основой религии. Тот, кто имеет истинную веру, учили кальвинисты, спасется, даже если не будет исполнять установленных церковью обрядов. И наоборот: ни крещение, ни причастие, ни посты, ни исповеди и отпущения грехов не помогут тому, кто не имеет в душе веры. Те же, кто верует, равны перед богом. Отсюда рождалась идея буржуазного равенства вообще: купец — такое же создание божье, как увенчанный пышным титулом лорд; подмастерье, если он искренне верит в бога, столь же достоин спасения, как и его хозяин.
Это новое учение постепенно овладевало умами все более широких слоев англичан. Новые дворяне и финансисты, заинтересованные в развитии своего хозяйства по капиталистическому пути, крестьяне-арендаторы и лавочники, подмастерья и сельские батраки становились «пуританами» (от латинского purus — чистый), борцами за очищение церкви. Эта последняя задача казалась им главной. В освобождении религии от оков католических обрядов, в отмене епископской власти и церковных судов многие видели основную свою задачу — она от них самих подчас заслоняла более глубокие, социальные и политические требования общественного развития. Образы, аргументы, лозунги для своей борьбы они черпали из Ветхого завета, ставшего их достоянием — именно из Ветхого завета, зовущего на борьбу, угрожающего, непримиримого. «Кромвель и английский народ, — писал К. Маркс, — воспользовались для своей революции языком, страстями и иллюзиями, заимствованными из Ветхого завета».
Началом английской революции принято считать открытие Долгого парламента 3 ноября 1640 года. Буржуазия и новое дворянство, представленные в нем, впервые осмелились открыто выступить против произвола королевских министров, против незаконных поборов, против власти англиканской епископальной церкви, против чрезвычайных судов. В своей борьбе они опирались на широкое движение народных масс, недовольство которых особенно ярко проявилось в деле графа Страффорда. Именно народ, собравшийся к зданию Уайтхолла в мае 1641 года, заставил Карла I подписать смертный приговор своему фавориту. Именно народ укрыл в Сити пятерых парламентских вождей и не дал их арестовать в начале 1642 года. И война, которую начал король против парламента летом того же года, была прежде всего войной против английского народа.
Первая гражданская война ясно продемонстрировала всенародный характер английской революции. Армия нового образца, созданная в значительной мере благодаря энергии и таланту Кромвеля, была на этом этапе революции поистине народной армией, воодушевленной идеалами свободы и справедливости. Она объединяла в себе разнообразные демократические силы, и великой заслугой Кромвеля явилось то, что он сумел слить свои интересы с этим всенародным движением, сумел стать вождем революционной армии и вести ее к победам вопреки воле нерешительного, склонного к компромиссу с монархией командования. Ибо уже в ходе войны в революционном лагере обнаружились разногласия.
Поскольку в те далекие времена чувства и мысли людей питались, по выражению Энгельса, исключительно религиозной пищей, то и противоречия в парламентском стане тоже выразили себя как религиозные противоречия. Зажиточные купцы, финансисты Сити, крупные землевладельцы, склонявшиеся лишь к умеренным, половинчатым реформам, осознавали себя как пресвитериане[1] — ортодоксальные кальвинисты, сторонники государственной церкви и ограниченной монархии. Средние слои нового дворянства, а также купцы, владельцы небольших мастерских и мануфактур, мелкие лавочники, подмастерья, свободные крестьяне-йомены — были индепендентами, то есть независимыми; они считали, что государство не должно вмешиваться в дела религии, и выступали за широкую веротерпимость. К индепендентам принадлежал и Кромвель.
Однако и индепенденты не были едины. В 1647 году со всей ясностью обнаружилось уже политическое, а не религиозное различие между шелковыми индепендентами, или грандами, как их в насмешку именовали на испанский лад, и левеллерами, что по-английски значит «уравнители». Гранды, к которым принадлежало высшее офицерство, а значит, более почтенные, зажиточные представители нового дворянства, подобные самому Кромвелю, не были демократами. Они выступали за решительную чистку страны от феодальных порядков, но чистку эту думали провести односторонне, только в интересах своего класса. Народных масс они боялись и отнюдь не стремились к тому, чтобы удовлетворить их нужды или дать им политические права. Левеллеры же, наоборот, стремились к широким демократическим преобразованиям: они выступали за республиканское устройство, за всеобщее избирательное право, за избираемые ежегодно однопалатные парламенты. Левеллеров поддерживали массы простого люда, и именно благодаря этому революционному напору масс гранды решились на величайший, невиданный во всей предшествующей истории акт: они судили и казнили короля, а затем провозгласили в Англии республику. Энгельс писал: «Исключительно благодаря вмешательству… йоменри и плебейского элемента городов борьба была доведена до последнего решительного конца и Карл I угодил на эшафот».
Однако этим «революционность» буржуазно-дворянских вождей и ограничилась. Воспользовавшись победами народа и придя к власти, они стали заботиться прежде всего о своих личных, узкоклассовых интересах. Обогащение стало теперь их богом. Оставив прежние идеалы, забыв собственные демократические лозунги, они двинули республиканскую армию на завоевание чужих земель, прежде всего Ирландии, затем Шотландии. Завоевание Ирландии стало той скалой, о которую, по выражению Маркса, разбилась английская республика. Оно имело два важнейших результата: во-первых, привело к разграблению ирландских земель, обогащению за их счет новых классов, которые превратились в конечном итоге в контрреволюционную силу и привели к реставрации Стюартов. Во-вторых, ограбление Ирландии превратило революционную народную армию в захватчиков и беспринципных наемников, охваченных жаждой наживы. Революционная инициатива народа была таким образом нейтрализована.
А левеллеры? Они тоже потерпели поражение. Их идеалы были в существе своем мелкобуржуазными, ограниченными: они провозглашали только политическое равенство. Они решительно отмежевались от тех, кто стремился к равенству имущественному. Такое движение, вдохновленное социалистической идеей всеобщего труда и обобществления собственности, идеей «нового мирового порядка», где нет эксплуатации, тоже существовало в английской революции: его носителями были диггеры и их вождь Джерард Уинстенли. В их лице явило себя самостоятельное движение «того класса, который был более или менее развитым предшественником современного пролетариата». Однако это движение было слишком незрелым. И тот факт, что левеллеры решительно отвергли свою причастность к нему, твердо подчеркнув свое чисто политическое «уравнительство», привел к расколу внутри народного, крестьянско-плебейского лагеря и обусловил его поражение. Последним революционным актом, совершенным Кромвелем под давлением народных масс, был разгон охвостья Долгого парламента, превратившегося в своекорыстную олигархическую клику.
Однако за этим последовал еще более крутой поворот вправо. После неудачного эксперимента с «парламентом святых» — собранием малосведущих в политике и государственных делах представителей индепендентских религиозных общин — Кромвель уступает нажиму высшего офицерства и соглашается на установление в Англии протектората, который, по существу, представлял собой военную диктатуру буржуазии и нового дворянства. Эти классы теперь стремились удержать за собой власть и противопоставить силу кромвелевского меча угрозе реставрации монархии, с одной стороны, и попыткам народных масс продолжить революционные преобразования — с другой. Вынужденный постоянно обороняться с этих двух сторон, протекторат становился все более и более консервативным. Внутри страны он проводил политику, которая напоминала политику Якова I и Карла I Стюартов: пресекал всякие попытки недовольства, разгонял парламенты, выкачивал прибыли, часто обходя законы, раздавал монополии, поощрял сгон крестьян с земли. Во внешнем же мире он стремился завоевать господство Британии на морях, добивался торговых привилегий английским купцам, вел захватнические войны, грабил чужие земли.
Однако классовая база этого режима становилась все более узкой: народ отшатнулся от буржуазно-дворянской республики еще в 1649 году, когда Кромвель подавил левеллерское движение; новые же собственники, разбогатевшие за счет роялистских и ирландских земель, начинали склоняться в сторону монархической власти как более «законной», устойчивой, способной лучше оградить их интересы. Не случайно Кромвелю в 1657 году предложили принять корону. И он готов был уже принять ее, но офицеры, желавшие сохранить военную диктатуру, вынудили его ответить отказом. В последние годы его жизни режим протектората близился к краху, и только могучий личный авторитет Кромвеля удерживал страну от новой смуты. Вскоре после его смерти английские собственники, консерваторы по самому своему существу, обратились к веками испытанному институту монархии. В страну вернулись изгнанные Стюарты. 30 января 1661 года, в годовщину казни Карла I, прах Кромвеля был извлечен из могилы и предан поруганию. Буржуазная революция закончилась. Отошла в область истории.
Пройдут века, и мы вновь будем пытаться понять Кромвеля изнутри, понять противоречия его характера, силу и слабость, верность идеалам и отступничество, демократизм и консерватизм. Как проникнуть в сложный, столь непохожий на нас, столь своеобразный мир этого замечательного человека? Как постичь его победы и промахи, терзания его совести и взрывы страстей? Углубимся в его речи и письма; перечтем воспоминания и отзывы о нем современников; с придирчивым вниманием изучим его многочисленные биографии; разбудим свое воображение — и тогда он заговорит с нами, как живой.
Глава I
Джентльмен по рождению
По рождению я был джентльменом и жил не в особенно высоких кругах, но и не в безвестности.
Мальчик родился в три часа утра 25 апреля 1599 года в скромном, но добротном доме на окраине провинциального городка Хантингдона, что в Средней Англии. Рождение его было ничем не примечательным. Он даже не был первенцем: Роберт и Элизабет Кромвель имели уже четверых детей. По обычаю на пятый день, 29 апреля, мальчика крестили в городской церкви и нарекли ему имя Оливер в честь дяди — сэра Оливера Кромвеля, который в качестве крестного отца присутствовал тут же, сопровождаемый многочисленной челядью.
Этот дядя был человек замечательный. Он с полным основанием гордился своим не очень, правда, старинным, но знатным и славным родом. Предки его были выходцами из Уэльса. Они возвышались вместе с возвышением королевского дома Тюдоров. В ясный майский день 1540 года на пышном празднестве в честь четвертого по счету бракосочетания короля Генриха VIII эсквайр из Гламорганшира Ричард Вильямc, принявший имя своего могущественного дяди, канцлера королевства Томаса Кромвеля, весьма отличился на рыцарском турнире и потешил глаза стареющего сластолюбца стремительными атаками и доблестной защитой. В награду эсквайр Ричард Вильямс (он же Кромвель, плащ из белого бархата) был пожалован в рыцари. Сам король, расчувствовавшись сказал: «Прежде ты был мой Дик; теперь ты будешь мой диамант[2]», — и подарил ему перстень с бриллиантом. Так говорят старинные хроники.
Очередной брак короля оказался опять неудачным, и устроитель его, канцлер королевства Томас Кромвель был через два месяца казнен на Тауэр-хилле как еретик и государственный изменник. Опала, однако, не коснулась Ричарда Вильямса, сумевшего стать полезным королю в качестве сэра Кромвеля. Он вовремя сообщил правительству о готовящемся заговоре католиков и принял участие в его подавлении; послужил королю своей шпагой и войне с французами; женился на дочери лондонского мэра и изрядно нажился на богатствах распускаемых монастырей. За это он в добавление к бриллиантовому перстню получил солидные земельные владения в Лондоне, Уэльсе и графстве Хантингдон. Владения эти также были в прошлом собственностью монастырей, которые так старательно разрушал его дядя.
Сын Ричарда, сэр Генри Кромвель, приумножил славу отца. Он выстроил в унаследованном поместье Хинчинбрук, на берегу Уза, роскошный замок, украсил его заморскими гобеленами, картинами и вазами; он жил широко, гостеприимно, был верным другом англиканской церкви и более всего преклонялся перед королевой Елизаветой. Она пожаловала его в рыцари и удостоила Хинчинбрук своим посещением, о чем долго еще после того вспоминала вся округа. «Золотого рыцаря», как прозвали сэра Генри, любили за великолепие и щедрость. Он был членом парламента, шерифом Кембриджа и Хантингдона; женой его стала опять-таки дочка лондонского мэра.
Своим детям (шесть сыновей и пять дочерей) этот сельский магнат оставил неплохое состояние. Хинчинбрук унаследовал старший сын Оливер, тот самый дядя и крестный отец родившегося в 1599 году младенца. Он перенял широкие замашки, гостеприимство и щедрость отца, но был лишен его расчетливости и умения наживаться. Бесконечные роскошные пиры в Хинчинбруке чередовались с многодневными соколиными охотами; турниры и маскарады сменяли друг друга. Гости в доме не переводились.
Однажды сэру Оливеру довелось принять в своем замке совсем особенного гостя. Золотое солнце блаженной памяти королевы Елизаветы закатилось. Прямых наследников «королева-девственница» не оставила, и английский престол перешел к шотландскому Якову VI, сыну Марии Стюарт, которая была казнена в 1587 году за постоянные козни против своей венценосной сестры.
И вот 27 апреля 1603 года обитатели Хинчинбрука завидели издали растянувшийся королевский обоз. Яков VI, ставший Яковом I Английским, переселялся из Шотландии в Лондон и по дороге остановился на несколько дней отдохнуть и погостить в доме сэра Оливера Кромвеля.
С каким великолепием гостеприимный хозяин обставил эту встречу! Весь замок, превосходный парк, его окружавший, конюшни и псарни, склады и амбары были приведены в образцовый порядок. На торжество пригласили всех именитых людей Хантингдона и Кембриджа. Роскошный пир с дорогими испанскими винами, с музыкой и представлениями; рыцарский турнир на лугу перед замком — зрелище, достойное королевских очей; охота на благородного оленя — ничто не было забыто. Растроганный король, маленький тщедушный человечек с большой головой и кривыми ногами, опоясал хозяина мечом, посвятив его в рыцари. Покидая веселый замок, он получил поистине королевские дары: массивную золотую чашу, чистокровных арабских скакунов, в которых сэр Оливер знал толк, свору лучших борзых и стаю ловчих соколов. Не забыли и свиту: золото без счета падало в руки придворных.
Таков был сэр Оливер. Он не умел считать деньги, чем вызывал невольное осуждение своего младшего брата Роберта, жившего в скромном, но добротном доме на окраине Хантингдона.
Роберт Кромвель совсем другой человек. Он был из тех, кого называли в то время пуританами и кто всем своим обликом отличался от придворных вельмож и живущих на широкую ногу магнатов вроде сэра Оливера. Эти люди — пуритане — появились в Англии еще при королеве Елизавете. Они вели себя странно: не пили вина, не божились, не плясали в праздники на улицах, не играли в карты и в кости; лица их выражали сосредоточенность и благочестие. Они были сухи в обращении и скупы на слова; речь их постоянно пересыпалась библейскими выражениями. Детей своих они называли ветхозаветными именами: появлялись маленькие Иеремии, Исааки, Руфи… По внешнему виду пуритане тоже резко выделялись среди пестрой толпы: они носили простой черный костюм с белым полотняным воротником, без кружев и иных украшений. Они не терпели веселья, танцев, смеха, пения (кроме пения библейских псалмов); не посещали театров, не участвовали в спортивных играх, которые расценивали как сплошной грех, легкомыслие, дьявольское наваждение. Они очень много и прилежно работали; много и усердно молились.
Их вера пришла из Женевы и называлась кальвинизмом. Созданная при Генрихе VIII и выпестованная при Елизавете, англиканская церковь с ее многочисленными праздниками, в которые нельзя было работать (а значит, наживать деньги!), с ее пышными обрядами, для которых требовалось столько драгоценных риз, икон и украшений (стоивших денег!), не удовлетворяла этих людей. Она сохранила слишком много католических черт — и во внутренней своей структуре, и в пышности ритуалов. Пуританам, которые хотели делать дело и приумножать свое достояние в скромных поместьях, мастерских или торговых конторах, нужна была совсем другая церковь — дешевая, простая, очищенная от дорогостоящих излишеств.
Библия была их главной и часто единственной книгой. Переведенная на английский язык и усилиями женевских конгрегаций распространенная в Англии к концу XVI века, она дала пуританам огромную пищу для размышлений, толкований, поисков. В Библии можно было найти ответ на любой вопрос, подобрать десятки примеров для обоснования той или иной мысли, выбрать суровые обличающие или уничижающие слова, которые достигали самого сердца. Ветхий завет угрожал, пророчествовал, звал к борьбе, и потому он был гораздо ближе пуританам, для которых настал час борьбы с уходящим феодальным миром, чем Евангелие с его духом всепрощения. Ветхий завет стал для них основным авторитетом в делах не только и не столько духовных, но и в делах житейских — политических, общественных.
Все люди у кальвинистов делились на избранных — от века предназначенных ко спасению и райскому блаженству, и проклятых, обреченных адскому пламени. Но узнать с достоверностью, кто спасен, а кто проклят, в этой жизни было невозможно. Оставалось строить догадки и искать знаков божьей милости или немилости в реальной людской жизни. И пуритане полагали, что благочестие, бережливость, а также преуспеяние в деле свидетельствуют об избранничестве, о божьей милости. И наоборот: расточительность, беспорядочность, разорение с неопровержимостью говорят о том, что впереди человека ждет геенна.
Таким последовательным пуританином и считал себя Роберт Кромвель. Губы его были всегда сжаты, лицо серьезно. Оно носило печать заботы и сосредоточенности. Такой человек постоянно чувствует свою ответственность перед семьей, перед своим делом, перед богом. Как бы бросая вызов старшему брату, он вел подчеркнуто скромную, деловую жизнь: выращивал скот на бывших церковных, а ныне принадлежащих ему пастбищах, сеял хлеб и варил пиво. Дела его шли неплохо: в то время как брат расточительствовал и разорялся, он богател (доходы его достигали 300 фунтов в год) и завоевывал уважение соседей. Ему не пришлось остаться в безвестности: он был избран в парламент, служил мировым судьей.
Жену его звали Элизабет. Девичья фамилия ее была Стюард, что дало кое-кому основание утверждать впоследствии, что она имела отношение к королевскому дому Стюартов. Вряд ли это верно: Элизабет родилась в семье преуспевающего норфолкского джентльмена, как и Кромвели, разбогатевшего на роспуске монастырей. В приданое она принесла своему мужу годовую ренту в 60 фунтов стерлингов и пивоварню. Ее брат Томас Стюард, другой примечательный дядя маленького Оливера, считался богатым землевладельцем и жил в Или, графство Кембридж.
Она не была красива: небольшие темные глаза, длинный нос, мясистые щеки. Но крупные, хорошо очерченные губы таили нежность, а взгляд был волевым и умным. Ей минуло 34 года, когда родился Оливер. После него у нее появилось еще пятеро детей, но вот беда: оба мальчика — Генри и Роберт — умерли в младенчестве. Оливер рос один в окружении шести сестер, и на него, своего дорогого Нолли, мать обратила все надежды, всю любовь. Она, без сомнения, как и ее муж, придерживалась пуританской веры, любила и тщательно вела домашнее хозяйство, сама или с помощью мистрисс учила детей читать и заучивать молитвы. К ней, вероятно, можно было применить слова одного лондонского пуританина, Неемии Уиллингтона, писавшего о своей матери: «Она была очень любяща и покорна своим родителям, любяща и добра к своему мужу, очень нежна к своим детям, она любила все добродетельное и сильно не любила злое и легкомысленное. Она была образцом скромности и очень редко выходила из дому куда-нибудь, кроме церкви; когда другие развлекались по праздникам или в иное время, она брала шитье и говорила: „Вот мое развлечение…“ Бог одарил ее выдающимся умом и превосходной памятью. Она прекрасно изучила все библейские рассказы, а также все истории мучеников и умела хорошо рассказывать их». Вдобавок Элизабет обладала еще сильным характером и изрядной долей ума, практицизма и деловой сметки.
В такой семье рос Оливер Кромвель. Множество легенд о его детстве родилось впоследствии, когда он уже нес на себе бремя славы, или даже еще позднее, в XVIII веке, когда жизнь его стала достоянием истории. Говорили, что в комнате, где он родился, висел гобелен с изображением Страшного суда и лик дьявола — было первое, что он увидел, явившись на свет. Еще утверждали, будто в раннем детстве, во сне или полудреме ему привиделся некий исполинский посланец, объявивший: он будет самым великим человеком в Англии, «вроде короля». Сохранился рассказ об обезьянке, которая утащила младенца из колыбели, когда он гостил вместе с родителями в Хинчинбруке, и к ужасу всей семьи взобралась с ним на крышу замка.
Но самая знаменитая легенда — это рассказ о встрече четырехлетнего Оливера с трехлетним принцем Карлом, будущим королем Карлом I. Будто во время пребывания Якова в Хинчинбруке весной 1603 года принц Карл и маленький Оливер затеяли веселую игру, а потом подрались, как это часто бывает у мальчиков, и Оливер (о великое предзнаменование!) до крови разбил нос будущему наследнику престола.
Оставим эти легенды на совести их сочинителей. Правдой было то, что Оливер Кромвель родился и воспитывался в скромном, но добротном пуританском доме на окраине городка, затерявшегося среди великой равнины болот. Выходя из дому, он видел широкое низкое небо, почти всегда покрытое облаками, видел шпили четырех городских церквей, в ближайшую из которых, церковь святого Иоанна Крестителя, его водили по воскресеньям.
Хантингдон в самом облике своем имел нечто пуританское. Старые темные дома с островерхими крышами вытянулись вдоль длинной разбитой дороги, уходившей в бескрайнюю, кое-где слегка всхолмленную равнину. Сразу за домами начинались поля и огороды. За околицей пастбища чередовались с лугами и чавкающими торфяниками, среди которых тек полноводный Уз, всегда мутный, с илистым дном. Солнце заходило в тумане, часто шли дожди, болотные тростники шумели под ветром.
Дома отец наставлял его в своей вере. Вечерами семья собиралась у камина, и шестилетний мальчик, сидя на низенькой скамеечке у отцовских колен, слушал поразительные истории и строгие поучения из толстой книги — главной книги в их жизни. Некоторые места особенно врезывались в его память. «Бойся, сын мой, господа и царя, — читал отец. — Даже в мыслях твоих не злословь царя, ибо птица небесная может перенести слово твое, и крылатая — пересказать речь твою».[3] Бога и не менее далекого, сказочного короля следовало бояться: бояться надо было и некоторых людей, злых и алчных. «Есть род, у которого зубы — мечи, и челюсти — ножи, чтобы пожирать бедных на земле и нищих между людьми».
Книга учила заступаться за слабых и смутно кому-то угрожала. Пламя камина завораживало взор, глаза сладко слипались; малыш все теснее приваливался к коленям отца. В ушах звенели, бессознательно запоминаясь, слова: «Открывай уста твои за безгласного и для защиты всех сирот. Открывай уста твои для правосудия и для дела бедного и нищего… Любите справедливость, судьи земли, право мыслите о Господе, и в простоте сердца ищите его…» Голос отца звучал все громче, все напряженнее: «Горе тебе, опустошитель, который не был опустошаем, и грабитель, которого не грабили! Когда кончишь опустошение, будешь опустошен и ты; когда прекратишь грабительства, разграбят и тебя… Ибо Тофет давно уже устроен; он приготовлен и для царя, глубок и широк; в костре его много огня и дров; дуновение господа, как поток серы, зажжет его…»
«Что такое Тофет?» — встрепенувшись, спрашивал мальчик. И узнавал, что было под древним Иерусалимом такое место, куда жители свозили нечистоты и тела умерших, недостойных погребения. Там их сжигали, и пламень тот был подобен огню ада.
Понятно, что после таких чтений мальчик спал плохо, видел тревожные сны. Физически он был крепким ребенком, любил бегать, возиться с сестрами, но характер имел неровный, слезы часто набегали на глаза, впечатлительность была необычайной. По ночам, в сумраке детской ему могла померещиться гигантская фигура, которая, подобно древним пророкам, предрекала ему славу.
По праздникам он гостил с семьей у дяди в Хинчинбруке и видел совсем другую жизнь — пышную, изобильную, беспорядочную. Ему доводилось играть там с разодетыми в шелка и кружева кузенами, сыновьями сэра Оливера, наблюдать турнир на лужайке или представление заезжего театра, пробовать изысканные блюда. Раз или два он мог встретить там и самого короля Якова, которому полюбилось гостеприимство кромвелевского дворца. Сам дядя, обаятельный и щедрый, являл собой некий вариант шекспировского Фальстафа. Он с громким смехом опорожнял серебряные кубки, был душой всех празднеств и нет-нет одаривал крестника какой-нибудь диковинной вещицей.
Впрочем, Оливер очень рано понял из разговоров и молчаливого осуждения взрослых, что та жизнь, жизнь Хинчинбрука, хоть и притягательна, но порочна. Она «не для них» — людей скромных, трудолюбивых, бережливых. Он рано научился с легким презрением смотреть на эти картины в золоченых рамах, кружева на манжетах, серебряные блюда. Иной идеал складывался у него в душе.
Когда ему было семь или восемь лет, отец отвел его учиться. Хантингдонская начальная школа размещалась неподалеку от дома Кромвелей, в старом кирпичном здании с остроконечной крышей и высокими готическими окнами: оно строилось еще в XIII веке. Это была «свободная» городская школа, находившаяся в ведении городской корпорации: монастырские и кафедральные учебные заведения к тому времени уже исчезли. В школе имелась только одна классная комната — для детей всех возрастов, и только один учитель.
Учитель, впрочем, был незаурядный. Доктор Томас Бирд — заметная фигура в городе. Выпускник пропитанного пуританизмом Кембриджа, он служил также приходским пастором в той самой церкви святого Иоанна Крестителя, которую посещала семья Кромвелей, и сочинял латинские пьесы на богословские темы. В 1597 году вышла в свет его книга «Театр божьих кар, переведенный с французского и снабженный более чем 300 примерами». В ней доказывалось, что за все свои прегрешения люди несут достойное наказание уже в своей земной жизни. Множество примеров подкрепляли эту идею. Вся жизнь человеческая изображалась как непрестанная борьба между богом и силами тьмы: и лишь избранники божьи, живущие по его закону, в борьбе побеждают.
Особое внимание уделялось королям и правителям, «наиболее скорым на грех» и плохо поддающимся исправлению. Одна глава показывала, «сколь редко встречались во все времена добрые правители». В другой говорилось, что владыки мира сего, даже самые могущественные и великие, не избегнут кары за свои беззакония. Бог не взирает на лица: он помогает и бедным и богатым. Что касается царей земных, то они не выше закона: они подчинены закону, основанному на праве и справедливости. Не сообразно с законом божеским и человеческим, писал Бирд, если царь облагает народ налогами сверх меры, если он отнимает имущество у своих подданных.
Джек Керуак
Доктор Бирд скоро стал другом семьи Кромвелей. В 1616 году он посвятил старому сэру Оливеру новое свое сочинение, где доказывал, что римский папа не кто иной, как сам антихрист. Влияние такого учителя было огромным.
Доктор Бирд согласно обычаю учил Оливера и других его сверстников читать букварь и первые английские книги: стихотворное переложение псалмов, Евангелие, Катехизис, молитвенник. Позднее к этому присоединилась латынь: переводы басен, речи Цицерона, Овидий, Вергилий и, наконец, Плавт, Гораций, Ювенал. Дети обучались арифметике и геометрии, начаткам логики и риторики, может быть, греческому. Доктор Бирд, кроме того, сочинял и разыгрывал с учениками короткие нравоучительные пьесы.
Биг Сур
Оливер видел своего учителя не только в школе. По воскресным дням он со всей семьей отправлялся в церковь послушать проповедь досточтимого доктора.
1
Проповедь для пуритан — главное в церковной службе. Они не придавали особого значения пению молитв, ритуалам, таинствам — остаткам «папистского идолопоклонства». Зато проповедь — другое дело. Она говорила о сегодняшнем дне, о том, что было важно для каждого слушателя: об отношении человека к богу и человека к человеку. Вдобавок в провинции проповедь была единственным средством узнать последние новости.
Оливер видел, с каким вниманием слушал проповедника отец. Новый король не оправдал ничьих ожиданий. Он не знал и не любил страну, которой ему выпало править. Его трактаты о божественном происхождении королевской власти и абсолютной независимости ее от закона, сочиненные еще в Шотландии, ни у кого не вызывали сочувствия. Английский парламент с каждым годом набирал силу; его члены, среди которых все большее место занимали новые дворяне[4] — люди, подобные Роберту Кромвелю, — не желали мириться с самовластием.
Церковные колокола бросают на ветер печальную мелодию «Катлин», она разносится над трущобами скид-роу, где я просыпаюсь со стоном, несчастный, бедственно слипшийся после очередной пьянки, и главный стон оттого что сам поломал все инкогнито своего возвращения в Сан-Франциско, надрался как идиот с бродягами в закоулках и поломился прямо в Норт-Бич всех повидать хотя мы с Лоренцо Монсанто заранее в обширной переписке разработали подробный план как я по-тихому прокрадываюсь в город, звоню ему, называю кодовые имена: Адам Юлч или Лаладжи Палвертафт (тоже такие писатели) и он тайно отвозит меня в свою хижину в лесах Биг Сура полтора месяца в безмятежном уединении рубить дрова, таскать воду, сочинять, спать, гулять и т.д. – Вместо этого я врываюсь пьяный в его книжную лавку «Огни большого города» в самый разгар субботнего вечера и все меня узнают (несмотря на маскировку – рыбацкий плащ, шляпу и непромокаемые штаны) и с грохотом катятся в загул по всем знаменитым барам – вот он хренов «король битников», вернулся и поит всех подряд – И так два дня, включая воскресенье, когда Лоренцо по идее должен заехать за мной в «секретную» гостиницу на скид-роу («Марс-отель» на углу 4-й и Ховард-стрит), но я не отвечаю на звонок, служитель отпирает ему дверь, и что же он видит – на полу среди бутылок валяюсь я, рядом частично под кроватью Бен Фэган, на кровати храпит художник-битник Роберт Браунинг – «Ладно, – думает, – заберу его в следующие выходные, он наверное хочет отвиснуть недельку в городе, как обычно», – ну и уезжает в свой Биг Сур без меня уверенный что поступил правильно, но Боже мой, вот я просыпаюсь – а Бен с Браунингом уже ушли как-то умудрившись втащить меня на кровать, – под эти колокола так печально вызванивающие «Вернись ко мне моя Катлин» в туманных ветрах над крышами мрачно-похмельного Сан-Франциско, ооо вот я и допрыгался, не в силах уже довлачить бренное тело свое даже до спасительного убежища в лесах, не говоря уже о прямохождении по городу – Впервые я покинул дом (дом моей матери) с тех пор как напечатали «Дорогу», книгу «принесшую мне известность» до такой степени что три года меня сводил с ума бесконечный поток телеграмм, звонков, предложений, писем, репортеров, непрошеных гостей (только соберешься писать рассказ, под окном голос: ВЫ ЗАНЯТЫ?), или залетает газетчик в спальню где я сижу в пижаме, пытаясь записать сон – Подростки лезут через шестифутовый забор который я выстроил пытаясь отстоять свое право на личную жизнь – Веселые компашки с бутылками орут под окном кабинета: «Джек, выходи, хорош работать, пошли напьемся!» – Приходит тетка, говорит: «Я не спрашиваю, вы ли Джек Дулуоз, потому что он с бородой, только скажите пожалуйста как его найти, мне нужен настоящий битник на наше ежегодное Шиндиг-парти» – Пьяные визитеры блюют в кабинете, воруют книжки и даже карандаши – Незваные приятели неделями зависают на чистых простынях и сытной маминой кормежке – И я пьяный практически постоянно, чтобы как-то соответствовать этому бардаку, но в конце концов осознаю что окружен превосходящими силами противника, надо бежать, уединение или смерть – А тут Лоренцо пишет: «Приезжай, хижина ждет тебя, никто не узнает» и т.д., и я как уже сказано смылся из дому (Лонг-Айленд, Нортпорт) в Сан-Франциско, проехал 3000 миль в чудесном купе скорого поезда «Калифорнийский Зефир», глядя как мелькает в моем личном окошке Америка, впервые за три года был как следует счастлив, три дня и три ночи в купешке, растворимый кофе и бутерброды – Вверх по долине Гудзона, сквозь штат Нью-Йорк до Чикаго и далее прерии, горы, пустыня, наконец Калифорнийский хребет, все так легко и без усилий, будто сон, не то что трястись на попутках в прежние скудные времена, когда я еще не заработал себе на трансконтинентальный экспресс (по всей Америке студенты и школьники уверены: «Джеку Дулуозу 26 лет и он все время ездит автостопом» – а мне почти 40, я стар, устал, измучен и мчусь в купе по Американской равнине) – Ну и что же, прекрасный старт к убежищу столь щедро предложенному славным стариной Монсанто, только вместо легкого и гладкого продолжения я просыпаюсь пьяный, больной, в мерзости запустения, в ужасе от тоскливого колокола над крышами вперемешку со слезными воплями с улицы, где митингует Армия Спасения: «Сатана – причина твоего пьянства, Сатана – причина твоей распущенности, Сатана подстерегает тебя повсюду – покайся!» – и хуже того: слышно, как старые пьяницы блюют в соседних комнатах, скрипят ступенями, стонут – И этот стон, разбудивший меня, мой собственный стон на скомканных простынях, стон, порожденный чем-то огромным, ухнувшим в моей голове и сорвавшим ее с подушки как призрак.
В 1605 году проповедник в церкви обрушивался на проклятых папистов, подложивших под здание парламента 36 бочонков пороха, чтобы взорвать его вместе с королем и палатой лордов. Он благословлял членов нижней палаты, которые отказывались голосовать за новые налоги, пока король не подтвердит прав палаты общин и по откажется от самодержавной политики.
2
Конечно, доктор Бирд остерегался прямо осуждать короля со своей кафедры — иначе бы ему несдобровать. Но достаточно было процитировать речь Якова в парламенте — и слушателям все становилось ясно. «Рассуждать о том, что бог может и чего не может, есть богохульство. — Яков словно отвечал пуританам, которые только тем и занимались, что читали, перечитывали, толковали Писание. — А рассуждать о том, что может и чего не может государь, — бунт. Я не позволю рассуждать о моей власти. Монархический порядок есть самый высший на земле порядок. Монархи — наместники бога. Сам бог называет их богами».
И я озираю эту жалкую клетку, вот мой полный надежд рюкзак аккуратно набитый всем необходимым для жизни в лесу, вплоть до неотложной аптечки и хитростей пропитания, даже швейный наборчик заботливо собранный мамой (иголки, нитки, булавки, пуговицы, алюминиевые ножнички) – Даже медальончик Св. Христофора, с надеждой нашитый ею на клапан рюкзака – Полный походный набор вплоть до последнего свитерочка, носового платочка и теннисных тапочек (для прогулок) – И весь этот рюкзак многообещающе возвышается над безобразным завалом – бутылки из-под белого портвейна, окурки, мусор, кошмар… «Живо, или я пропал», – понимаю я: пропал обратно в пьяную безнадегу последних трех лет, физическую, духовную и метафизическую безнадегу, которую не проходят в школе, сколько ни читай экзистенциалистов или пессимистов, сколько ни глотай аяхуаски, мескалина или пейотля – О это пробуждение в делириум тременс, смертельный ужас течет из ушей подобно увесистой паутине какую плетут пауки жарких стран; ты будто горбатое чудище, что ревет под землею в горячей дымящейся жиже влача в никуда долгое жаркое бремя; будто стоишь по колено в кипящей свиной крови, ох по пояс в огромной сковороде дымящихся жирных помоев без капельки мыла – Лицо себя самого в зеркале исполненное невыносимой муки так горестно и безобразно что нельзя даже оплакивать этот предмет – столь уродливый, потерянный, утративший всякую связь с задуманным образцом и тем самым с какими бы то ни было слезами; будто вместо тебя самого в зеркале вдруг берроузовский «чужой» – Хватит! «Живо, или я пропал», – вскакиваю, для начала на голову, чтобы кровь прилила к заплывшим мозгам; душ в холле, свежая футболка, носки, белье, яростно собираюсь, хватаю рюкзак, выбегаю прочь, швырнув ключи на стойку, и вот я на холодной улице, мчусь в ближайший магазин за двухдневным запасом еды, пихаю покупки в рюкзак, бегом вдоль унылых улиц русской тоски, где бродяги уткнувшись лбами в колени сидят на туманных порогах ночного ужасного города откуда надо смотаться, иначе смерть – на автобусную остановку – Через полчаса я в автобусе с надписью «Монтерей», мы несемся по чистой неоновой трассе и всю дорогу я сплю, просыпаюсь изумленный, снова здоров, запах моря, водитель расталкивает меня: «Монтерей, конечная». – И это ей-Богу Монтерей, я стою сонный в два часа ночи, через дорогу смутно маячат рыбацкие мачты. Осталось спуститься 14 миль по побережью до моста через Рэтон-Каньон, а там пешком.
Какой уничтожающий ответ на такие речи мог найти проповедник в Библии! «Но когда он сядет на престоле царства своего, должен списать для себя список закона, и пусть он читает его во все дни жизни своей и старается исполнять все слова закона сего, чтобы не надмевалось сердце его пред братьями его и чтобы не уклонялся он от закона ни направо, ни налево, дабы долгие дни пребыл на царстве своем».
3
Король, не получая согласия парламента на ввод новых налогов и желая пополнить вечно пустую казну, взимал незаконные штрафы, налагал пошлины на ввозимые и вывозимые товары, продавал за деньги государственные должности и титулы, раздавал патенты и монополии — и на это у проповедника находилось громовое разящее слово: «Мерзость для царей — дело беззаконное, потому что правдою утверждается престол».
«Живо, или я пропал», – и я просаживаю восемь долларов на такси, ночь туманна, но иногда справа, где море, проблескивают звезды, а моря не видно, о нем только слышно от таксиста – «Что тут за места? Я первый раз».
– Сейчас увидишь – Рэтон-Каньон, смотри осторожно там в темноте.
А что говорить о расточительной жизни двора, о бесконечных танцах, непристойных маскарадах (сама королева являлась на бал с лицом и руками, вымазанными сажей), о роскошных охотах, фейерверках, вельможных фаворитах, на которых тратились тысячи фунтов! И гремели под сводами старой церкви огненные слова, и гневом переполнялись сердца слушающих: «Как сделалась блудницею верная столица, исполненная правосудия! Правда обитала в ней, а теперь — убийцы. Серебро твое стало изгарью, вино твое испорчено водою; князья твои законопреступники и сообщники воров; все они любят подарки и гоняются за мздою; не защищают сироты, и дело вдовы не доходит до них!»
– А что?
– Фонарик есть? Фонарем свети.
Библию можно было толковать по-разному; каждый мог найти в ней аргументы, подтверждающие его правоту. Но раньше этим драгоценным орудием владели лишь образованные, знающие латынь священнослужители и богословы; они и толковали ее в интересах монархии и крупных лендлордов, которые их поддерживали. Теперь священная книга вышла из-под их влияния и стала достоянием масс: каждый, кто умел читать, волен был истолковывать древние тексты так, как ему представлялось правильным. И росло число добровольных проповедников, и оборачивались на службу новому, восходящему миру пламенные и непримиримые слова ветхозаветных пророков.
И точно, когда он высаживает меня у моста и пересчитывает деньги, я чую что-то не то, слышу страшный рев прибоя, но как-то не оттуда, откуда-то снизу – Вижу мост а под ним ничего не видать – Мост перекидывает прибрежное шоссе с утеса на утес, аккуратный белый мостик с белыми перилами, с той же знакомой шоссейной белой полосой, но что-то тут не так – Фары такси выхватили из тьмы кусты и провалились в пустоту где по идее должен быть каньон, мы как будто подвешены в пустоте хотя под ногами грунтовая дорога и сбоку нависший уступ – «Что за черт?» – Монсанто присылал мне карту и я запомнил куда идти, но воображение рисовало мне нечто веселенько-буколическое, милый лесной уют, а вовсе не эту ревущую во тьме невесомую тайну – Такси уезжает, я включаю свой железнодорожный фонарь дабы скромно осмотреться, но луч его как и фары теряется в пустоте и вообще батарейка слабовата, даже стену уступа слева не разглядеть как следует – Что до моста, его не видно совсем, кроме ряда люминесцентных пятнышек на обочине, уходящих в утробный рев моря – Море ярится где-то внизу, лает на меня словно пес из тумана, бьется волнами об землю, но Боже мой, где она эта земля, может ли море быть под землей? – Выход один, – сглатываю я, – свети фонариком прямо перед собой, бра-тец, иди вслед за ним, старайся светить прямо на тропу и молись и надейся что он светит на твердую землю которая должна быть там куда он светит, – Иными словами, я опасаюсь что даже фонарик собьет меня с пути если я осмелюсь хоть на миг оторвать его от тропы – Единственное что удается урвать из этой ревущей тьмы – гигантские тени крепленого ободка которые отбрасывает фонарь на отвесную стену слева от тропы, – справа (где мечутся на ветру кусты) теней нет, там свету не за что зацепиться – И вот я пускаюсь в свой трудный путь, рюкзак за спиной, голова опущена чтобы следить за пятном света от фонаря, голова опущена а глаза подозрительно поглядывают чуть выше как в присутствии опасного идиота, коего лучше не раздражать – Сначала тропа идет вверх, заворачивает вправо, затем немножко вниз и вдруг опять вверх и вверх – Теперь грохот моря удаляется и в какой-то момент я даже останавливаюсь оглянуться и не увидеть ничего – «Погаси фонарь и посмотрим что видно», – говорю я врастая ступнями в тропу – Хрен ли толку, ничего не видно, только смутный песок под ногами.
Порой Оливер видел доктора Бирда в доме дяди или отца и слушал его полные убедительной силы речи. С трепетом он начинал постигать, что бог — не надмирная далекая сила, скрытая в небесах за облаками и ждущая смерти человека, чтобы свершить над ним свой суд. Бог доктора Бирда, наоборот, со страстью и интересом следил за каждым поступком людей, за каждым движением их духа и совести; чуть что, он тут же вмешивался в их жизнь, поощряя благочестивых, сурово карая злых и жестоких. Он помогал воюющим армиям, сокрушал троны недостойных правителей и незримо участвовал в самых повседневных событиях жизни каждого человека.
Карабкаясь вверх и удаляясь от морского шума, я начинаю чувствовать себя увереннее и вдруг натыкаюсь на что-то страшное, выставляю руку – ничего особенного, переправа для скота, железные перила поперек дороги, но тут слева, где по идее должен быть утес, шарахает порыв ветра, я туда фонариком, а там пустота – «Что за дьявольщина!» – «Держись тропы», – говорит другой голос, пытаясь сохранять спокойствие, я и держусь, вдруг справа какой-то треск, свечу туда, но там лишь зловеще мечутся сухие кусты, самые подходящие для гремучих змей (змея и была, они не любят, когда их будят по ночам горбатые чудища с фонарями).
Этот бог и стал богом Оливера. До конца дней своих он был убежден, что провидение лично управляет миром, и во всем, что случалось с ним, искал некоего знака свыше, проявления божьего одобрения или порицания. Как и его родители, как и большинство пуритан в Англии того времени, он воспринимал мир как постоянную битву между богом и дьяволом, между Христом, на сторону которого встали его отец и его учитель, и «маммоной неправедности», которому служили король, придворные, епископы.
Но дорога снова стремится вниз, и утверждается слева утешительный утес, и очень скоро, сколько я помню по карте, должен быть ручей, я слышу его ропот и лепет на дне темноты, там по крайней мере настоящая земля а не гул запредельных высей – Но тропа ныряет внезапно и круто, я почти бегу, и чем ближе ручей, тем громче его шум, не успеешь оглянуться – свалишься туда – Бешеным потоком грохочет он прямо внизу подо мной – И там внизу еще темнее чем вокруг! Там заросли осоки, папоротники ужаса и скользкие бревна, мхи, опасные всплески, влажный туман хладно клубится дыханием гибели, ветви больших деревьев угрожающе склоняются надо мной, шоркают по рюкзаку – Я знаю, чем ниже, тем громче грохот, и в страхе перед тем насколько он может вырасти я замираю и слушаю как клокочет темная тайна, мокрая битва, трещат стволы или камни, все вдребезги, глубокая черная угроза воды и земли – Страшно спускаться – Я боюсь, afraid как affrayed от слова «fray», как у Эдмунда Спенсера, выхлестывает как кнутом, причем мокрым – Склизкий зеленый ящер бьется и вьется в кустах – Злая битва ярится кругом, меня здесь не ждут – Она здесь миллионы лет не для того чтобы скрещивать с кем попало мечи своей тьмы – Она выпутывается из чудовищных корневищ могучей секвойи, из тыщи расщелин вселенной – грохочущий колокол чащи не хочет пропускать трущобного бродяжку к морю – которое, кстати, тоже довольно зловеще и ждет – Я почти ощущаю как море тащит к себе этот шквал из кустов, но со мной мой фонарик, все что осталось – это держаться славной песчаной тропинки, все ниже и ближе к темной резне, и вдруг полого, и бревна моста, и перила, поток всего в четырех футах внизу, перейди, пробужденный бродяга, поглядим, что на том берегу.
Быстрый взгляд на воду с моста, вода как вода на камнях, ручей как ручей.
Учился Оливер не блестяще, хотя латынь он усвоил настолько, что в бытность свою лордом-протектором свободно объяснялся с послами иностранных держав. Но быстрый, неровный характер мешал усидчивости. Он, конечно, отдал щедрую дань обычным мальчишеским забавам. В резвых играх он делал успехи, был силен, хорошо бегал, рано научился скакать на лошади. Он любил собак, ловчих соколов, играл в мяч, в кегли, а иногда с ватагой сверстников воровал яблоки в чужих садах. Доктор Бирд по доброму старому обычаю не упускал случая воспользоваться розгой, и Оливеру частенько доставалось. Но иногда мальчик впадал в мрачность, терял интерес ко всему, на глаза его набегали беспричинные слезы. Слезы сменялись внезапной буйной смешливостью или столь же неожиданной вспышкой гнева. Матери было с ним трудно.
И вот предо мною сонная поляна, колючая проволока и старые добрые ворота кораля, дорога сворачивает влево, но тут я с ней расстанусь; продравшись сквозь колючку я оказываюсь на чудесной песчаной тропинке, вьющейся меж хрупких кустов сухого вереска, – словно вырвался из ада в милый знакомый Рай Земной, слава тебе Господи (правда, минуту спустя опять сердце екает – на белом песке впереди какие-то черные штуки, но это всего лишь лепешки навоза, оставленные старым добрым мулом здешнего Рая).
4
К семнадцати годам Оливер вытянулся, стал высоким, плечистым юношей. Красотой он не блистал, носил простой деревенский костюм и вряд ли чем-нибудь выделялся среди сверстников, приехавших, как и он, весной 1616 года поступать в Кембриджский университет. Его записали в число студентов 23 апреля — в тот самый день, когда в Стратфорде-на-Эйвоне умер великий Шекспир. В качестве дара колледжу юный Кромвель по обычаю принес серебряную кружку.
Вероятно, по совету доктора Бирда для юного Оливера был избран самый молодой из кембриджских колледжей — Сидни-Сассекский колледж, основанный в 1596 году. Он был построен из красного и белого кирпича на развалинах бывшего монастыря Серых братьев. Из монастырских строений на территории колледжа сохранилась трапезная, служившая студентам скромной домовой церковью. По пуританскому обычаю в ней не было ни икон, ни витражей. На месте некогда величавого готического собора была теперь лужайка, на которой студенты играли в мяч и кегли.
А поутру (выспавшись в белом песке у ручья) я понимаю чем так страшен был мой путь – Тропа идет по стене на высоте тысячи футов, порою у самого обрыва, особенно там где перегон для скота, там еще сквозь пролом в утесе валит туман из соседней бухты, страшное дело, как будто одной мало было – Но хуже всего мост! Пробежавшись вдоль ручья в сторону моря, я вижу этот гибельный белый штрих в тысяче непреодолимых ахов вверху над моим крошечным лесом, просто невероятно, и чтоб было еще сердце-в-пяточнее – из-за поворота сузившейся тропинки выскакивает белопенный прибой и с грохотом рушится мировая волна, хоть отступай и спасайся в холмах – Более того, морскую синеву позади бушующего прибоя утыкали черные скалы, людоедские замки сочащиеся гибельной слизью, грозный оплот вековечной тоски с раболепными ртами пены у ног – Вот так вылетаешь с уютной лесной тропинки, с травинкой в зубах – и роняешь ее, узрев пред собой Страшный суд – Смотришь вверх на этот невероятно высокий мост и чуешь смерть, так и есть: под мостом возле самого моря – оп, екает сердце – машина, проломившая перила лет десять назад, пролетев тыщу футов, навзничь свалилась в песок и до сих пор там, торчит в небеса ржавыми колесами в разбрызганном беге изъеденных солью покрышек, торчат соломой драные сиденья, одинокий бензиновый насос, а людей больше нет -
Сидни-Сассекский колледж выбран был, конечно, не случайно. Если Кембридж еще при Елизавете признавался средоточием пуританского духа, то Сидни-Сассекс был самым пуританским из всех колледжей. Его статуты гласили, что он готовит студентов к поприщу служителей церкви и является просторным лугом, где молодые люди, подобно пчелам, сбирают мед со всех цветов, чтобы потом, вылетев из улья стройным роем, лететь в церковь и раздавать там набранные сокровища.
Везде возвышаются острые выступы скал, в проломах пенясь плещется море, бум и шлеп на берег, смывая песок (тут вам не пляж Малибу) – А обернешься – вьется вверх по ручью уютный лесочек, чем не вермонтский пейзаж – А глянешь в небо – Бог мой, прямо над тобой этот немыслимый мост, тонкий белый штришок со скалы на скалу, и безумные автомобили несутся по нему, словно сны! Со скалы на скалу! Над беснующимся побережьем! Так что позже слыша от людей: «О, Биг Сур, должно быть красиво!» – я сглатывал, не силах понять, почему считают «красивым» этот блейкианский грозный ужас, эти родильные муки скрежещущих скал, эти виды, что открываются в солнечный день вдоль всего побережья на всю эту адскую стирку, дьявольскую лесопилку.
Все преподаватели были злейшими врагами папистов. Правила для студентов запрещали ношение длинных или завитых волос, пышных воротников, бархатных панталон и тому подобных ненужных украшений. Бои быков, медвежьи травли и другие буйные развлечения возбранялись. Студентам не дозволялось посещать городские таверны и увеселительные заведения, играть в кости и карты. Короче говоря, этот колледж был самым достойным заведением, и родители со спокойной душой отправили туда своего трудного, неуравновешенного, подверженного всяким опасностям Оливера, о котором постоянно болело материнское сердце.
Его новым учителем стал профессор богословия доктор Сэмюэль Уорд. Это был очень ученый и заметный в пуританских кругах человек. Он участвовал в переводе Библии на английский язык, был делегатом кальвинистского собора в Дордрехте и известен как автор антикатолических трактатов. Колледж под его началом стал, по недовольному замечанию архиепископа Лода, «рассадником пуританства». Уорд был добросовестен до педантизма; от учеников он требовал строжайшей дисциплины и подробного пересказа всех проповедей, которые они прослушали. При малейших проступках их секли в зале публично в назидание остальным.
Богословие не было единственным предметом изучения в колледже. Студентам преподавали также арифметику, геометрию, начатки астрономии, риторику, логику, древние языки. Сидение за книгами не особенно привлекало живого, склонного больше к деятельности, чем к размышлению, юношу. Хотя занятия в колледже не проходили для него даром. К языкам Оливер не имел способностей, но зато преуспел в математике, астрономии и истории. Его занимало движение небесных светил и стройная их упорядоченность. Это говорило о гармонии, которой так недоставало его душе, о подчинении мира строгим законам, о величии и стройности божьего замысла. Ему казалось, что люди должны следовать примеру звезд, четко знать свое место в мире и выполнять предназначенное свыше.
Страшно было даже на другом мирном краю Рэтон-Каньона, на восточной его стороне, где Альф, домашний мул местных жителей, спал ночами соннейшим из снов под купой причудливых деревьев, а утром пасся в траве и проделывал медленный путь к побережью, где недвижно стоял в песке у воды персонажем древнего мифа – Позже я назвал его Альф Священный Буйвол – Страшной же была гора, возвышавшаяся там на востоке, бирманского типа гора с прихотливыми террасами и странной рисовой шляпой на макушке, куда я смотрел с бьющимся сердцем даже вначале, пока был еще в порядке (а через полтора месяца в полнолуние 3 сентября я сойду в этом каньоне с ума) – Гора напоминала мне мой недавний возвратный ночной кошмар о Нью-Йорке, сон о «Горе Мьен Мо», где стаи летучих лунных коней в поэтически развевающихся накидках кружат вокруг вершины на высоте «тысячи миль» (как говорилось во сне), там на вершине в одном из призрачных снов я видел огромные каменные скамьи в надмирной лунной тиши словно некогда принадлежавшие богам или великанам но давным-давно опустевшие, покрытые пылью и паутиной, и зло скрывалось где-то в глубине пирамиды где жило чудовище с большим бьющимся сердцем и что страшнее всего жалкие грязные уборщики, совершенно обычные, варили что-то на костерках – Узкие пыльные щели, куда я пытаюсь протиснуться опутанный ожерельем из помидорных плетей – Сны – Алкогольные кошмары – Бесконечные серии снов крутились вокруг этой вершины, в самый первый раз это была красивая но как-то устрашающе зеленая гора в клубах зеленоватой мглы, возвышающаяся над тропиками какой-то как бы «Мексики», но в то же время вокруг – пирамиды, пересохшие русла рек, другие страны полные вражеской пехоты, причем основная опасность – хулиганье, что кидается камнями по воскресеньям – И вот тут эта печальная гора как гора, да еще этот мост и машина, небось перевернулась в воздухе пару раз прежде чем грохнуться навзничь в песок – ни следа человеческих рук или ног или порванных галстуков (хоть сочиняй страшный стишок про Америку), ах и УХАНЬЕ сов в старых дуплистых стволах туманной чащобы на том конце каньона, куда я так и побоялся ходить – Это неприступный отвес у подножья Мьен Мо и дальше грубо скрюченные мертвые деревья и непролазный кустарник и заросли вереска Бог знает насколько глубокие, с тайными пещерами которых никто никогда не исследовал, даже индейцы X века – И огромный разлапистый папоротник среди разломанных молнией хвойных гигантов; мирно идешь по тропе и вдруг совсем рядом вырастает черная, тронутая вьюнком поверхность утеса – И океан нависает откуда-то сверху, так же как порт на старинной гравюре всегда выше города (что с содроганием отметил Рембо) – Столько зловещих примет, а потом еще эта летучая мышь когда я спал во дворе на лежанке, она закружила над головой совсем низко, древний страх: а ну как вцепится в волосы, эти бесшумные крылья, вам бы понравилось проснуться среди ночи от того что бесшумные крылья бьют по лицу и спросить себя: Верю ли я в вампиров? – На самом деле мышь влетела в мою освещенную лампой хижину в три часа ночи, когда я сидел и читал – что бы вы думали? (бр-р-р) «Доктора Джекилла и Мистера Хайда» – В общем-то неудивительно, что я сам за какие-то полтора месяца превратился из безмятежного Джекилла в издерганного Хайда, впервые в жизни потеряв контроль над механизмом умиротворения собственных мозгов.
Из книг он особенно полюбил «Всемирную историю» Уолтера Рэли, тщательно соотнесенную с событиями, описанными в Библии. Позднее, уже будучи лордом-протектором, он советовал своему сыну обязательно прочесть эту книгу: «Она содержит полное изложение истории и даст тебе гораздо больше для целостного ее понимания, чем отдельные отрывки».
Но книги не могли долго удержать его внимания. Природная непоседливость, жажда действия мешали углубиться в занятия, а ум не имел склонности к логическим конструкциям. Крепко сложенный, сильный, импульсивный юноша, лишенный отцовской опеки, отдавал дань невинным школярским забавам: с азартом гонял мяч, смело фехтовал, стрелял из лука, плавал. Если устраивалась охота, он был непременным ее участником; страстно любил верховую езду.
Но ах, сколько чудных было дней и ночей вначале, когда мы с Монсанто съездили в Монтерей за двумя ящиками провианта и я согласно уговору получил три недели одиночества – Я был счастлив и ничего не боялся настолько, что в первую ночь даже засветил мощным лорриным фонарем прямо под мост, словно жутким пальцем пронзив туман и уткнувшись в бледное брюхо его чудовищного высочества; я закинул луч даже в непаханую морскую даль, сидя ночью в обрушивающейся темноте в своем рыбацком костюме и записывая разговоры моря – И что хуже всего, на заросшие стены утесов где ухали совы у-ху! – Осваивался, глотая страхи, обживался в маленькой хижине с теплым отблеском печки и керосиновой лампой, кыш отсюда, привидения – Домик отшельника-бхикку в лесах, бхикку хочет только покоя и обретет покой – Но почему через три недели блаженного мира и счастья в этом странном лесу душа моя так пошла вразнос когда я вернулся сюда с Дэйвом, Романой и моей подругой Билли с ребенком, никак не пойму – Если рассказывать, то только подробно.
И более спокойные занятия были ему не чужды: как все эмоциональные натуры, он очень чувствовал музыку и любовь к ней сохранил на всю жизнь. Рассказывали, что он участвовал в студенческом спектакле и поразил товарищей, надев на голову бутафорскую корону и экспромтом произнеся несколько величественных, как бы королевских, слов.
А ведь как прекрасно было сначала, даже тот случай со спальником – я повернулся во сне а он порвался и полезли перья, пришлось подниматься ругаясь и латать прореху, иначе к утру все перья были бы снаружи – Вот склоняюсь я бедной материнской головушкой над иголкой с ниткой у очага под керосиновой лампой – И тут врываются эти бесшумные крылья, хлопают, мечут тени по всему домику, проклятая летучая крыса – А я пытаюсь зашить свой старый ветхий спальный мешок (пострадавший хуже всего от пота, когда меня трясла лихорадка в гостинице в Мехико после землетрясения 1957 года, кое-где нейлон совсем прогнил от этого застарелого пота но все еще мягок настолько что приходится отрезать лоскут от старой рубашки и нашивать заплатку) – Помню, я поднял голову над своим полночным шитьем и произнес: «Да, в долине Мьен Мо водятся летучие мыши» – Но потрескивает очаг, ложится заплатка, урчит и булькает снаружи ручей – Сколько голосов у ручья, просто невероятно, от глубинного грома литавр до легкого женского лепета на мелких камешках, внезапные припевы других голосов с бревенчатой запруды хлип-хлюп ночь напролет, день напролет, поначалу голоса ручья забавляют меня но позже той ужасной ночью безумия превратятся в ропот и восстание ангелов зла в моей голове – В конце концов дело уже не в мыши и не в заплатке, я просто слишком проснулся чтобы опять заснуть, время три часа, я раскочегариваю очаг, устраиваюсь читать и прочитываю весь роман «Доктор Джекилл и Мистер Хайд», хорошенькое карманное издание в кожаном переплете оставленное здесь умницей Монсанто – небось сам читал вот так среди ночи широко раскрытыми глазами – Последние изящные фразы дочитаны на рассвете, пора вставать, набирать воду в говорливом ручье и готовить завтрак, оладьи с сиропом – «Стоит ли раздражаться по мелочам, – говорю я себе, – подумаешь, спальник порвался, храни самообладание – «Черт бы побрал этих летучих тварей», – добавляю я.
Пребывание в университете оборвалось внезапно. Едва минул год, как пришло обведенное траурной каемкой письмо, известившее его о смерти отца. Через несколько недель скончался и дед его — отец матери. Мальчишество кончилось раз и навсегда: отныне он делался главой семьи, эсквайром, хозяином дома, где слезы убитой горем матери смешивались с рыданиями шести сестер. Одна из них только что вышла замуж, а младшей было всего шесть. Оливер покинул Кембридж и поспешил домой.
В самом деле, какой восхитительный старт, первый вечер когда я один, можно приготовить первый ужин, вымыть первую посуду, лечь вздремнуть и пробудившись услышать торжественный звон тишины, неба, Рая даже внутри лопотанья, сквозь лопотанье ручья – И сказать Я ОДИН, и хижина вдруг станет домом, просто потому что впервые приготовил еду и вымыл посуду – Вечереет, целомудренный свет чудесной керосиновой лампы, днем я бережно отмыл стекло в ручье и вытер туалетной бумагой, но от бумаги налипли соринки, пришлось мыть опять и на сей раз просто сушить на солнышке, на вечернем солнце быстро исчезающем за отвесными стенами каньона – Вечереет, керосиновая лампа озаряет хижину, я выхожу нарвать папоротника, как в Писании Ланкаватары: «Поглядите, государи мои, какая прекрасная сетка для волос!» – Вечерний туман затекает в чащу каньона, закрывает солнце, становится прохладно, даже мухи на пороге грустят как туман на вершинах – Когда отступает свет дня, отступают и мухи, подобно вежливым мухам у Эмили Дикинсон, а в темноте все они спят где-нибудь на деревьях – В полдень они с тобой в домике, но к вечеру продвигаются ближе к порогу, как это странно и мило – Неподалеку от хижины гудит пчелиный рой, такое ощущение что прямо под крышей; гудение приближается (сердце екает), прячешься в домик, мало ли что, вдруг они получили задание навестить тебя, все две тысячи разом – Но постепенно привыкаешь, оказывается это у них раз в неделю вроде как праздник – И в целом все замечательно.
Дома настроение было подавленное. Мало того что семья потеряла кормильца, ей теперь грозила опасность попасть под королевскую опеку. Оливеру, старшему сыну, до совершеннолетия оставалось еще три года, и королевские чиновники готовы были прибрать к рукам наследство, оставленное Робертом. А что значила королевская опека — все знали: бесконечные платежи, штрафы, повинности — в Англии господствовало феодальное право. Когда Оливеру стукнет двадцать один, он должен будет еще выкупать свое имение — платить за ввод в право наследования, если у него к тому времени останется чем платить.
Даже первая пугающая ночь на берегу, с карандашом и тетрадкой, когда я скрестив ноги сижу на песке лицом ко всему тихоокеанскому гневу бьющемуся о скалы что подобно мглистым башням высятся над бухтой бултыхающейся бурунами в промоинах; дрейфующие города водорослей качаются вверх-вниз едва различимо темнея в фосфоресцирующем ночном освещении – Поднимая глаза я вижу и знаю одно: справа вверху на утесе на кухне домика горит свет, кто-то выстроил себе домик с видом на грозный Сур и теперь уютно ужинает там, вот что я знаю – Свет оттуда горит путеводным маячком подвешенный в тысяче футов над грохочущим побережьем – Кому взбредет в голову строиться там? разве что скучающему седовласому архитектору, искателю приключений, уставшему заседать по конгрессам, и неровен час разыграется там когда-нибудь орсон-уэллсовская трагедия с вопящими призраками, и женщина в белом пеньюаре сорвется с отвесной скалы – Но на самом деле я представляю себе просто кухню, милый, уютный, может быть даже романтичный ужин там наверху за клочьями воющего тумана, а сам сижу далеко внизу и с печалью гляжу на всю эту вулканову кузницу – Тушу сигаретку «Кэмел» о миллиардолетнюю скалу возвышающуюся надо мной на немереную высоту – Свет окошка льется с вершины скалы, а за ней еще дальше и выше вырастает хребет прибрежного зверя и я глотаю воздух думая: «Словно лежащий пес ежит огромные плечи, замерз сукин сын» – Высится, мерзнет, пугает людей до смерти, но что есть смерть перед лицом всей этой воды, всего этого камня?
Но Роберт недаром слыл осторожным и разумным человеком: он завещал все свое состояние не сыну, а жене Элизабет. И ей удалось доказать в суде с помощью влиятельных родственников, что выкуп за имение уже сделан — когда умер сэр Генри, «золотой рыцарь», и Роберт, его сын, вступал во владение.
Расстилаю спальный мешок на пороге, а в два часа туман превращается в морось, заползаю внутрь, спальник промок, приходится все переделывать, но кто не уснет как убитый в одинокой лесной избушке, просыпаешься поздним утром отдохнувший и свежий, безымянно познавший вселенную: вселенная есть Ангел – В конце концов только в лесу приходит эта ностальгия по «большим городам», мечты о долгих серых путешествиях по городам где разворачиваются мягкие вечера, вроде Парижа, но благодаря первобытной невинности лесного здоровья и покоя забываешь как все они утомительны – И я говорю себе: «Будь мудр».
Судебный процесс стоил, конечно, немало денег и нервов для всей семьи, еще не оправившейся от потерь. Он показал: для того чтобы быть сквайром в сельской Англии и уметь защититься от произвола королевских чиновников, надо хорошо знать право и разбираться в тонкостях земельных отношений. Оливера было решено послать в Лондон, в Судебное подворье, чтобы он постиг там эту премудрость. Мать обещала управиться с хозяйством сама. В конце концов и пивоварня, ее приданое, еще приносила доход, и рента шла исправно.
6
И вот Оливер, уже новый Оливер, возмужавший и серьезный, едет в Лондон. Усвоенная с детства пуританская мораль приучила его смотреть на превратности судьбы как на божье бремя, которое нужно нести без жалоб. Он сознает всю ответственность свою за мать и сестер, за отцовское дело. Но он полон жажды жизни и здорового юношеского любопытства. Огромный мир только еще открывается перед ним.
Правда, в хижине Монсанто есть недостаток, например нет занавесок или сетки чтобы мухи днем не залетали, только ставни, и если в сырой туманный день оставить их открытыми – слишком холодно, а закроешь – темно, приходится жечь лампу средь бела дня – А больше в общем-то и нет недостатков – Все замечательно – И поначалу просто удивительно: только что гулял по вересковым полянам, прошел полмили – и вот уже дикое мглистое побережье, а надоест то и другое – сиди себе у ручья и мечтай над корягами – Так легко в лесу впадать в дрему и молиться местным духам: «Позвольте мне побыть здесь, я хочу только покоя» – и туманные вершины немо отвечают: ДА – И говорить себе (если вы вроде меня с теологическими замашками) (по крайней мере тогда, пока я не сошел с ума, у меня были такие замашки): «Бог, который есть всё, обладает глазом пробуждения, словно снится длинный сон о невыполнимой задаче, а просыпаешься – бац, нет задачи, все сделано и прошло» – И в потоке радости первых трех дней я уверенно говорю себе (не подозревая что случится со мной всего через три недели): «Хватит растрачивать себя, пора спокойно взирать на мир и даже наслаждаться им, сначала в лесу как сейчас, потом спокойно идти говорить с людьми, не бухать, не торчать, не бузить, не якшаться с битниками, пьяницами, торчками и так далее, не вопрошать себя: «О за что Господь терзает меня», вот что, быть одиночкой, путешествовать, разговаривать только с официантами, на самом деле, в Милане, в Париже, только с официантами, хватит этой агонии обращенной на себя самого… пора начать думать и наблюдать и сосредоточиться на том что через миллиарды лет вся земная поверхность какой мы ее сейчас знаем покроется ровным слоем ила… Ох, тут надо еще больше одинокости» – «Вернуться в детство, грызть яблоки, читать Катехизис – сидя на обочине, к дьяволу яркие огни Голливуда» (это я вспомнил ужасный случай где-то год назад, как мне пришлось три раза репетировать чтение собственной прозы под жарким прожектором шоу Стива Аллена в студии Бербанка, сотня техников ждет когда же я начну, Стив Аллен выжидающе смотрит на меня перебирая клавиши, а я сижу на дурацком стульчике и не могу прочесть ни слова, «Мне не надо РЕПЕТИРОВАТЬ, ей-Богу Стив!» – «Ну давай, нам просто нужен звук голоса, последний раз, а с костюмированной репетиции я тебя отпущу» – а я сижу потею, ни слова целую минуту, наконец говорю: «Нет, не могу», – и отправляюсь на ту сторону улицы напиться) (но ко всеобщему изумлению вечером все отлично прочел, продюсеры удивлены, мы едем отметить это дело и мне даже выдают голливудскую старлетку, правда она оказалась занудой, пыталась читать мне свои стихи, а про любовь говорить отказывалась – ибо в Голливуде, ребята, за любовь надо денежки платить) – Теперь все эти замечательные длинные воспоминания, когда сидишь, лежишь или гуляешь неторопливо припоминая все детали жизни, обретают (как, должно быть, у Пруста в его запечатанной комнате) качество такого приятного внутреннего кино, которое сам себе показываешь по желанию, для дальнейшего изучения – И развлечения – И я представляю себе что Бог в данный момент занимается тем же, крутит себе свое кино которое и есть мы.
Провинциальному грубоватому юноше в неуклюжем домотканом костюме, с обветренным деревенским лицом столица показалась невероятно роскошной, многолюдной, огромной. В лабиринте улиц этого всеевропейского Вавилона — улиц деловых в Сити, застроенных богатыми особняками в аристократических кварталах, улиц торговых и ярмарочных, улочек портовых, кривых и темноватых, выходящих к широченной, грязной, несущей множество судов Темзе, — легко было заблудиться. Масса удивительных вещей — пышный королевский дворец Уайтхолл; величественные здания Вестминстера, где заседал парламент (Оливер не исключал, что когда-то и ему придется подняться по этим ступеням); огромный мрачный Тауэр — крепость-тюрьма, перед ней на холме порой казнили государственных преступников; ульем гудящая многолюдная Биржа; разноязычный порт, где ежедневно выгружались корабли из всех стран мира; Лондонский мост с его толчеей и магазинами; заречные театры и цирки, — да мало ли еще что могло поразить воображение юного джентльмена из провинции! Свобода кружила голову, соблазны были велики и многочисленны. И как трудно было бороться с собой, со своей необузданной, горячей натурой! Хотелось испробовать все, побывать везде, изведать самые разные, пусть даже запретные, наслаждения.
И даже когда как-то ночью я, счастливый, поворачиваюсь на другой бок чтобы снова заснуть, а прямо по голове моей вдруг прошмыгивает крыса, это к лучшему, ибо тогда я беру раскладушку, поверх нее на обе перекладины кладу широкую доску чтобы не проваливаться в полотно, а на доску два спальника и сверху еще мой, и получается прекраснейшая в мире недоступная для крыс и полезная для спины кровать.
Кроме того я предпринимаю долгие познавательные прогулки вглубь каньона, прохожу несколько миль по грунтовой дороге ведущей к разрозненным фермам и лесным хозяйствам – Выхожу в широкие печальные тихие долины где встречаются 150-футовые секвойи и на верхушке иногда сидит какая-нибудь птичка – Балансирует там озирая туман и великанские деревья – Замечаешь вдалеке на скале одинокий цветок, или нарост на стволе напоминающий маску Зевса, или безмозгленьких Божьих созданий мечущихся в лужице родника (вертячек), или табличку на заброшенном заборе: «М.П.Ходли, Хода нет», или заросли папоротника во влажной тени секвойи, и думаешь: «Далеко же отсюда до битников» – Заворачиваешь к дому, а там по тропе мимо хижины к морю, где в тысяче футов под мостом топчется мул, жует или просто стоит и смотрит на тебя карими глазищами Райского Сада – Этот мул, принадлежащий жителям одной из хижин каньона, по имени как уже сказано Альф, просто бродит из глубины каньона, где его останавливает изгородь кораля, до побережья, где его останавливает море, но когда впервые видишь его, это такой странный гогеновский мул, он метит черным навозом совершенно-белый песок, он бессмертен и первобытен, он владыка всей долины – Наконец я даже выясняю где он спит в священной рощице на сонной вересковой поляне – Я скармливаю ему свое последнее яблоко, он принимает его крупными торчащими вперед зубами внутрь мягкой волосатой морды, никогда не укусит, аккуратно берет мое яблоко с протянутой ладони, печально жует и отворачивается чесать себе зад о ствол дерева с таким эротически-сильным размахом, что вот уже его собственный ствол стоит столбом и ужаснул бы вавилонскую блудницу, не то что меня.
И Оливер окунулся в столичную жизнь. Он посещал бои быков и медвежьи травли, бывал в театрах, пил вино в портовых тавернах, целовал хорошеньких служанок и, говорят, даже пристрастился к игре. Чуть что — он хватался за шпагу, и не одна потасовка считалась на его совести.
Вряд ли занятия правом в Линкольнс-Инн шли успешно. Но они тем не менее приносили немалую пользу. Судебное подворье посещали в то время видные, талантливые люди — такие, как Оливер Сент-Джон, Дензил Холльз, Эдмунд Уоллер, Артур Гезльриг, Томас Фэрфакс, будущие вожди революции. Люди были интереснее книг. Там можно было познакомиться с последними политическими новостями: услышать о войне, которую вели на континенте доблестные протестанты против католиков-папистов, о предполагаемом браке принца Уэльского Карла с испанской инфантой — ярой католичкой. Там велись и опасные речи о том, что король ведет страну к разорению.
Много странного и чудесного, например такая картина Рипли: гигантское дерево свалилось поперек ручья лет может 500 назад, образовав нечто вроде мостика, другой конец ствола тонет теперь в десятифутовом слое ила и высохшей листвы и, удивительное дело, из середины его над водою торчит другое дерево, то ли выросло там, то ли воткнуто Божьей десницей, никак не пойму, стою и гляжу яростно сжевывая арахис горстями будто школьник – (а всего несколько недель назад упал в Боуэри, разбил башку) – И когда мимо едет фермер на машине, у меня в голове разыгрывается сюжет, вот едет фермер Джонс с двумя дочерьми, а я иду себе тихонечко таща подмышкой 60-футовую секвойю, они изумлены и испуганы: «Сон ли это? может ли человек быть столь сильным?» – и вот мой великий дзенский ответ: «Вы всего лишь думаете что я силен», и я продолжаю путь волоча свое дерево – Потом часа два смеялся в клеверном поле – Иду мимо коровы, она провожает меня взглядом сонно роняя лепеху – Вернувшись в домик разжигаю огонь и сижу вздыхая и листья сыплются на жестяную крышу, в Биг Суре август – Засыпаю в кресле, просыпаюсь лицом к кучерявому перепутанному кустарнику за дверями и вдруг вспоминаю его в каком-то далеком прошлом, вплоть до мелочей, ветку за веткой, каждый изгиб, что-то родное, давно забытое, но пока пытаюсь сообразить в чем тут дело, бах, ветер захлопывает дверь и ничего больше не видно! – «Я вижу лишь то что позволяет дверь, открытая или закрытая», – заключаю я. – И, вставая, голосом английского лорда, все равно никто не слышит: «Вопрос открытый есть вопрос захлопнутый, сэр!» – произнося «вопрос» как «вопроуз» – И смеюсь весь ужин напролет – Ужин: картошка в фольге запеченная на огне, кофе и ломти колбасного фарша поджаренные на палочке, с яблочным соусом и сыром – И когда я зажигаю лампу почитать после ужина, прилетает ночной мотылек на свою ночную смерть – Я на время выключаю лампу и вот мотылек уже спит на стене не догадываясь что я зажег ее опять.
О, как отличался кривоногий, тщедушный, ничтожный Яков, Яков Вонючий, как окрестили его втихомолку, от великой Елизаветы! В нем не было ничего от ее достоинства, величия, патриотизма. До судеб Англии ему не было дела — лишь бы жить спокойно, развлекаться балами и маскарадами, собирать побольше денег с народа и на досуге пописывать трактаты о божественном праве королей. Спокойная жизнь, которую он так любил, значила для него жизнь без ограничений и без ответственности. Целью этой жизни было удовлетворение малейших своих прихотей и прихотей всесильного фаворита герцога Бекингема. А божественное право королей — не что иное, как право собирать с народа любые налоги и тратить их как вздумается.
Тем временем между прочим каждый день холодно и облачно, не в том смысле холодно как на восточном побережье, но сыро, и каждую ночь полнейший туман: звезд не видно совсем – Но и это обстоятельство оказывается замечательным: сейчас «сырой сезон» и другие обитатели каньона обычно приезжающие по выходным не приезжают вовсе, так что я неделями в совершеннейшем одиночестве (а в конце августа, когда солнце победило туман, я был поражен услышав шорканье по всей долине, которая была моей и только моей, попытался пойти на берег поскрестись в тетрадке и обнаружил там целые семейства расположившиеся на пикник, а также молодежь которая просто побросала машины на утесе возле моста и слезла вниз) (а также кучки орущего хулиганья) – Так что летний туман – это было отлично, тем более что солнечная погода в августе чревата последствиями в виде порывов штормового ветра, когда все деревья каньона шумят с такой пугающей силой что кажется будто идет-гудет древесная война, и домик трясется так что просыпаешься – И это также один из факторов вызвавших приступ безумия.
Но самый прекрасный день когда я вообще забыл где я, кто я и сколько времени, я с закатанными выше колен штанами провозился в ручье перекладывая булыжники и коряги, чтобы там где я черпаю воду (у песчаного бережка) она не булькала на мели, с мутью и водяными жучками, а неслась чистым глубоким потоком – Я рыл белый песок и укладывал камни таким образом чтобы подставив горло кувшина под струю можно было мгновенно наполнить его чистой стремительной обезжученной питьевой водой – Типа как для водяной мельницы – А чтобы поток не подмывал песчаный берег пришлось выложить его камнями – Солнце клонилось к закату когда я принялся укреплять свою набережную, втыкая меж булыжников камешки поменьше (сопя и шмыгая носом, как играющее день напролет дитя) чтобы ни одна капля не могла просочиться и подмыть бережок, великолепная набережная, а сверху еще дощечка чтобы каждый мог опуститься на колени и зачерпнуть святой водицы – Оторвавшись от целодневных трудов с полудня до заката, с изумлением вспоминаю кто я, где я, что я сделал – Невинность индейца стругающего каноэ в девственном лесу – А ведь как уже сказано, всего несколько недель назад я упал и ударился башкой в Боуэри, и все думали что я серьезно ушибся – Напевая веселую песенку я готовлю ужин, выхожу в лунный туман (луна просвечивает туман насквозь) и с восторгом смотрю как бежит обновленная чистая вода клокоча и чудесно поблескивая – «А когда кончится туман и выйдут луна и звезды, будет еще красивее».
Спокойная жизнь означала и мир с иностранными державами — мир вопреки чести и интересам Англии. И Яков заключал союзы с ненавистной католической Испанией, которая грабила английские торговые суда и не пускала их в Вест-Индию, — с Испанией, на борьбу с которой столько сил положили англичане при королеве Елизавете. Еще не хватало, чтобы наследник престола женился на испанке!
И вот такие вещи – Все эти мелкие радости, я поразился как они изменились и стали зловещими когда я вернулся к ним в грядущем своем кошмаре, даже бедная деревяшечка и выложенный камнями бережок, во что они превратились когда глаза мои рвало и желудок тошнило, и душа моя визжала на тысячу улюлюкающих голосов, ох – Трудно объяснить, и лучшее что я могу – это не фальшивить.
Такие речи Кромвель слышал в Судебном подворье и в домах своих родственников, куда он захаживал вечерами. Родственников у него в Лондоне оказалось много — одна его тетка была замужем за сэром Баррингтоном, другая за Гемпденом, третья за Уолли. Все это были известные фамилии. В родстве с ним находились и Септ-Джоны, и Гоффе, и Хэммонды, и Ингольдсби — новые люди; их дела шли в гору, и взглядов они придерживались самых передовых. В их домах Оливер познакомился со своими многочисленными сверстниками-кузенами, которые тоже начинали горячо интересоваться политикой.
7
Оливер слышал, что парламент еще в 1604 году дал отпор притязаниям чужеземного монарха, заявив ему: «Ваше величество было бы введено в заблуждение, если бы кто-либо убедил вас, что король Англии имеет какую-либо абсолютную власть сам по себе, либо — что король может единолично изменить существующие законы страны». Общины отказывались разрешать королю сбор новых налогов. Они требовали прекратить незаконные аресты, отменить произвольные поборы и пошлины, продажу монополий на торговлю отдельными товарами внутри страны: ведь откупщики, как пиявки, сосут народную кровь, беспрестанно повышая цены на свои товары.
Ибо на четвертый день я заскучал и с изумлением записал в дневнике: «Уже скучно?» – Хотя меня потрясли прекрасные слова Эмерсона, когда он говорит (в одной из красивых кожаных книжечек, в эссе «Об уверенности в себе»: человек «освобожден и весел, когда вложил душу в работу и сделал ее как можно лучше») (приложимо как к устройству русла для ручья, так и к написанию дурацких длинных историй вроде этой) – Трубач американского утречка, Эмерсон, предтеча Уитмена, сказавший также: «Детство ничему не подчиняется» – Детство как простота счастливой жизни в лесу, не подчиняющееся ничьим соображениям о том какой должна быть жизнь и что следует делать – «Жизнь – не попытка оправдания» – А когда праздный и злобный филантроп-аболиционист обвинил его в равнодушии к проблеме рабовладения, он сказал: «Любишь дальнего, унижаешь ближнего» (возможно филантроп сам не брезговал услугами негров) – Так что я опять Ти Жан – Дитя, играю, ставлю заплатки, готовлю ужины, мою посуду (на плите все время грелся чайник, чтобы в любой момент можно было плеснуть в сковородку кипятка, добавить «Тайда» чтоб отмокло хорошенько, а потом уже отскрести проволочной мочалкой, сполоснуть и вытереть насухо) – Долгими ночами размышляешь о пользе проволочных мочалок, этих рыжих медных вещиц продающихся в супермаркете по 10 центов и бесконечно более интересных для меня чем глупый, бессмысленный роман «Степной волк» который я с недоумением прочел в своей хижине, старый пердун рассуждает о современном «конформизме» и воображает себя невероятным Ницше, несчастный эпигон Достоевского, опоздавший на 50 лет (у него видите ли «персональный ад» потому что ему не нравится то что нравится другим людям!) – Лучше любоваться в полдень оранжево-черной принстонской расцветкой бабочкиных крыльев – А лучше всего выйти ночью на берег послушать море.
Король не соглашался и, пытаясь добыть деньги, распродавал любимчикам коронные земли, воскрешал давно забытые феодальные повинности, торговал титулами и государственными должностями. Он принуждал купцов и землевладельцев получать рыцарское звание: ведь за эту честь полагалось выложить изрядную сумму денег.
Хотя может быть не стоило так уж чересчур пугать и переутомлять себя на ночном берегу, не под силу это простому смертному – Каждый вечер после ужина часов в восемь я надевал свой рыбацкий плащ, вооружался тетрадкой, карандашом и фонариком и пускался в путь (иногда встречая по дороге призрачного Альфа); пройдя под ужасным высоким мостом видел скалящиеся сквозь мглу белые пасти океана; зная местность, я шел вперед, перепрыгивал через береговой ручей, устраивался в своем уголке под утесом недалеко от одной из пещер и сидел там как идиот в темноте занося звуки волн в тетрадку (секретарский блокнот), белую страницу было хорошо видно в темноте так что можно было записывать без фонаря – Я опасался жечь фонарь чтобы не напугать мирно ужинающих жителей домика на утесе – (позже я выяснил что не было там никаких мирных ужинов, просто плотники при ярком свете сверхурочно заканчивали стройку) – А я боялся 15-футового прилива и все же продолжал сидеть надеясь что Гавайи не пришлют приливную волну или я хоть успею разглядеть ее в темноте, идущую издалека и высокую как Грумус – Однажды ночью я все-таки испугался и забрался на десятифутовую скалу у подножия большого утеса, а волны рычали: «Страшно забрался стррахх – ворота крруш кррошшш» – особенным ночным голосом – Море длинно не говорит, у него короткие фразы: «Шшто?… который сплошь? – тот же, бумм…» – Фантастическая бессмыслица но я чувствовал что должен это делать, ведь Джеймс Джойс не успел, умер (и я думал: «Надо на будущий год записать говор Атлантики, например на ночном берегу в Корнуолле, или мягкое биение Индийского океана, может быть в устье Ганга») – Сижу и слушаю как волны на разные голоса толкуют песку: «Обломм хоррошш, ах роупли или крошшево, а что же ангелы тише?» и так далее (Полностью стихи, сочиненные морем, можно найти в приложении к этой книге под названием «Море: Звуки Тихого Океана в Биг Суре» – Дж.К.) [i] – Порой взглядываю наверх где несутся по мосту автомобили и думаю: что увидали бы они в этой сумрачной туманной ночи если бы знали что в тысяче футов внизу на яростном ветру сидит безумец во тьме, пишет во тьме биение моря – Так сказать морской битник, а ну попробуйте назвать меня битником за это, кто смелый – Огромная черная скала, кажется, движется – Мрачная грозная ревущая уединенность, не всякому под силу, я вам говорю – Я бретонец! – кричу я и чернота отвечает: «Les poissons de la mer parlent Breton» (рыбы морские говорят по-бретонски) – И все же я хожу туда каждую ночь, не могу сказать чтобы мне это нравилось, но я должен (и видимо это свело меня с ума) записывать звуки моря, всю эту сумасшедшую поэму «Море».
Он притеснял честных пуритан — за малейшую попытку протеста их бросали в тюрьмы. Король, пришедший из протестантской Шотландии, теперь явно склонялся к папизму и по образу мыслей своих, и по образу действий.
Вот чему учился Кромвель в Лондоне.
И как на самом деле всегда приятно уйти оттуда, вернуться в нормальный человеческий лес, в избушку где еще не остыл очаг, к лампе Бодхисаттвы, банке с папоротником на столе и коробке чая «Жасмин», все такое милое после всех этих скал и делюжей (потопов) – И я жарю полную сковородку прекрасных оладок и говорю: «Блажен кто может испечь себе хлеб» – Вот так вот, три недели счастья – И сигареты я сам скручиваю – Я уже говорил что иногда медитирую на фантастической полезности копеечных вещиц типа проволочной мочалки, вообще у меня в рюкзаке множество замечательных предметов, например 25-центовый шейкер в котором я только что взбил тесто для оладок, а также неоднократно пил из него горячий чай, вино, кофе, виски и даже хранил в нем чистые платки когда путешествовал – Крышка шейкера – моя священная чаша, пять лет уже она со мной – И многое другое, куда ценнее чем ненужные дорогие вещи которые покупаешь и никогда не пользуешься – Взять хотя бы мягкий черный спальный свитер, ему уже тоже пять лет, и влажным летом в Суре я ношу его сутками, в холод поверх фланелевой рубашки, а ночью залезаю в нем в спальник – Чрезвычайно полезная и ценная вещь – А дорогие вещи как-то не пригождаются, например шикарные штаны которые я купил для недавней записи в Нью-Йорке и прочего телевидения и с тех пор ни разу не надел, или плащ за 40 долларов который я не ношу потому что у него боковые карманы фальшивые, без собственно карманов (платишь за лейбл и так называемый «фасон») – Или дорогой твидовый пиджак купленный для телевидения и более не пригодившийся – Две дурацкие спортивные рубашки купленные для Голливуда и с тех пор ни разу не надеванные – по 9 баксов каждая! – И я чуть ли не со слезами вспоминаю старую зеленую футболку которую нашел, между прочим, восемь лет назад, между прочим, на СВАЛКЕ в Уотсонвилле, Калифорния, между прочим, и уж носил ее носил, и до чего удобная была! – Например я в ней прокладывал новое глубокое русло для ручья чтобы вода была чистая, и полностью растворился в этом подобно играющему ребенку, такие мелочи в счет (клише – это трюизмы, а трюизмы от слова true, то есть правильные) – На смертном одре вспомню я день ручья, а не тот день когда компания MGM купила мою книгу, вспомню старую зеленую майку а не сапфировые одеяния – Наверное лучший способ войти в Царствие Небесное.
Днем я возвращаюсь к морю босиком, останавливаюсь почесать щиколотку пальцем ноги, слушаю биение волн и вдруг они говорят: «Тебе ли, Непорочному, меня измерить» – Иду домой заваривать чай.
И еще одно важное событие произошло в его жизни. В доме родственников он встретил Элизабет Буршье — миловидную девушку с пышными светлыми волосами и высоким лбом. Глаза у нее были огромные, прозрачные, широко поставленные, губы складывались в чуть насмешливую улыбку, на щеках играли ямочки.
Она была старшей дочерью богатого лондонского купца-меховщика, соседа тетки по имению в Эссексе. Будучи почти на два года старше Оливера, Элизабет имела куда более положительный и ровный характер. Вскоре молодого сквайра приняли в доме Буршье на Криппльсгейт, и Оливер зачастил туда.
В полдень все же всегда появляется солнце, с силой падает на мое славное высокое крыльцо где сижу я за кофе и книжками и думаю о древних индейцах тысячелетиями населявших этот каньон, о том что с какого-нибудь X века долина в сущности не изменилась, только деревья другие, и что древние индейцы всего лишь предки недавних, образца 1860 года – И как они все умерли и тихо унесли с собой все свои скорби и восторги – Что ручей был наверное на дюйм глубже, потому что за последние 60 лет из-за вырубки леса воды в горах поубавилось – Как местные женщины собирали желуди, желуди или шмолуди, а вот я в конце концов нашел настоящие орехи, сладкие оказались – А мужчины охотились на оленей – На самом деле Бог его знает что они делали, меня там не было – Но это та же самая долина, и тысячелетняя (приблизительно) пыль на их следах 960 года – И насколько я понял мир слишком стар чтобы мы могли говорить о нем своими новыми словами – И мы так же тихо пройдем сквозь жизнь (пройдем, пройдем) как люди X века, населявшие эту долину, может чуть погромче, со своими мостами, дамбами и бомбами от которых через миллион лет ничегошеньки не останется – Мир есть мир, движется и проходит, на самом деле далеко уже ушел и не о чем сожалеть – Даже у скал были свои древние каменные предки, миллиард миллиардов лет назад, и от них не осталось ни звука жалобы – Ни от пчелы, ни от мидии, ни от морского ежа – Так оно было и есть, никуда не денешься, смотришь на мир и видишь, все перед носом – Глядя на долину я понимаю также что надо готовить обед, и он ничем не будет отличаться от обеда тех древних людей, и вообще обед это вкусно – Все неизменно, все едино, туман говорит: «мы туман, мы летим и рассеиваемся как мимолетность», листья говорят: «мы листья, шелестим на ветру, вот и все, вырастаем и падаем» – Даже бумажные пакеты в мусорной яме говорят: «Мы бумажные пакеты сделанные человеком из древесной массы и даже гордимся что будем бумагою до конца, сколько возможно, но с приходом дождей смешаемся вновь с братьями нашими листьями» – Пни говорят: «Мы пни выкорчеванные людьми или ветром, у нас большие щупальца-корни чтоб тянуть ими соки земли» – Люди говорят: «Мы люди, корчуем деревья, штампуем пакеты, думаем умные мысли, готовим обед, смотрим вокруг, изо всех сил стараясь понять что все едино» – А песок говорит: «мы песок, мы уже все знаем», а море говорит: «мы подступаем и отступаем, грохочем и плещем» – А пустое синее небо пространства говорит: «Все это возвращается ко мне и уходит опять и опять возвращается и уходит опять, мне-то что, все равно все мое» – И добавляет: «Не зовите меня вечностью, зовите если хотите Богом, все вы, говорящие, уже в раю: лист есть рай, пень есть рай, бумажный пакет есть рай, человек есть рай, песок есть рай, море есть рай, человек есть рай, туман есть рай» – Вы можете себе представить что человек с такими врубами через месяц сойдет с ума? (ибо вы должны признать что все эти говорящие пески и пакеты говорили правду) – Но я помню как вдруг куча листьев взлетела на воздух, упала в ручей и понеслась в сторону моря, пробудив во мне уже тогда безымянный ужас: «О Господи, всех нас смоет в море, что бы мы там ни знали, ни говорили, ни делали» – И птица сидевшая на кривой ветке внезапно пропала, я даже не слышал как.
Что ж, Элизабет была прекрасной партией: происхождение, строгое пуританское воспитание, красота, солидное приданое — все говорило в пользу этого брака. Венчание состоялось 22 августа 1620 года в церкви святого Джайлса, неподалеку от дома Буршье. В книге записей жених, верный преданиям своего клана, начертал оба родовых имени: брачуется Оливер Кромвель, он же Вильямс, из Хантингдона.
8
Вскоре после свадьбы молодые покинули Лондон для того, чтобы окончательно поселиться в Хантингдоне, в старом доме на окраине, где ждала их мать — поседевшая и постаревшая Элизабет.
Но лунно-туманная ночь и огонь цветет в очаге – Вот я даю яблоко мулу и он берет его большими губами – Вот сойка пьет мою сгущенку закидывая голову с капелькой молока на клюве – Вот енот или крыса скребется где-то в ночи – Вот бедняжка-мышь грызет свой еженощный ужин в скромном уголке где я поставил ей блюдечко лакомств: сыр и шоколадные карамельки (ибо прошли те дни когда я убивал мышей) – Вот енот в своем тумане, вот человек у своего очага, и оба они одиноки пред Богом – Вот я возвращаюсь со своих ночных морских бдений бормоча и спотыкаясь как старый бхикку – Вот в луч фонарика ловится внезапный енот, вцепляется в ствол, сердчишко колотится в ужасе, но я кричу по-французски: «Привет, человечек» (allo ti bonhomme) – Вот оливки, 49 центов банка, импортные, с душистым перцем, я ем одну за другой размышляя о вечереющих холмах Греции – А вот мои спагетти с томатным соусом, оливковое масло и винегрет и яблочный соус-приправа, батюшки, и черный кофе, и сыр рокфор, и послеобеденные орехи, батюшки светы, прямо в лесу – (Десяток вкуснейших оливок неторопливо съеденных в полночь – куда там шикарным ресторанам) – Вот настоящее время груженое спутанными лесами – Вот птица-муж смолкает на ветке под взглядом птицы-жены – Вот рукоятка топора, изящная точно балет Эглевского – Вот гора Мьен Мо, укутана августовским сияюще-лунным туманом, высится великолепно среди прочих вершин розовея размытыми ярусами как на классических шелкографиях Японии и Китая – Вот жучок, беспомощный бескрылый ползун, тонет в бидоне с водой, я достаю его оттуда и он тупенько бродит по ступеньке порога пока мне не надоедает смотреть – Вот паук в углу уборной, у него свои дела – Вот мой запас копченой грудинки свисает с крюка под потолком хижины – Вот лунатик лунный псих рассмеялся и затих – Вот сова ухает на причудливом дереве Бодхидхармы – Вот цветы и смолистые бревна – Вот обычный огонь и кормление его дровами, деяние заботливое но рассеянное, которое подобно всем деяниям является не-деянием (У-Вэй) и в то же время медитацией, особенно потому что все огни как и все снежинки всегда разные – Да, вот смоляное очищение пылающего бревна – Да, распиленное бревно превращается в уголь напоминая город Гандхарв или западный склон холма на закате – Вот метла нашего бхикку, вот чайник – Вот кружевная тучная задница нависла над песком, над морем – Вот все эти жадные приготовления ко сну чтоб уж поспать как следует, как-то в поисках спальных носков (чтоб не пачкать спальник изнутри) я обнаружил что напеваю: «A donde es [2] мое носочество?» – Да, а там в долине мул мой Альф, единственная живая душа в округе – Вот посреди сна является луна – Вот вещество вселенной, оно же божественное вещество, где ж ему еще быть? – Вот оленье семейство в сумерках на дороге – Вот покашливает в осоке ручей – Вот муха у меня на пальце трет лапками нос, затем ступает на страницу книги – Вот колибри хулигански вертит башкой – Вот все вот это, все мои светлые мыслишки вплоть до дурацкого стишка к морю: «В море ссал однажды я, к соли соль, к струе струя» – и все ж таки через три недели я сойду с ума.
Казалось бы, можно ли сойти с ума после такой расслабухи – ан нет: вот зловещие знамения, что что-то не так.
Глава II
9
Хозяин болот
Первое знамение было получено мною после того чудесного дня когда я ходил обратно к шоссе, к почтовому ящику у моста, бросить письма (одно маме, с приветом и поцелуем Тайку, моему коту, другое старому приятелю Джульену, подписанное «to Rusty Coalnut from Runty Onenut» [3], и поднимаясь я видел далеко внизу, в полумиле отсюда среди старых деревьев мирную крышу домика, крыльцо, лежанку и свой красный платок на скамье рядом (простая картинка – вид собственного платка в полумиле внизу – наполнила меня неизъяснимым счастьем) – На обратном пути присел помедитировать в рощице где обычно спал Альф Священный Буйвол и увидел розы нерожденного внутри своих закрытых глаз так же ясно как тот красный платок или свои следы от моста до песчаного побережья; увидел или услышал слова «Розы Нерожденного», сидя скрестив ноги на мягкой поляне, ощутил страшную тишь в сердцевине жизни, но вместе с тем и странную подавленность, будто предчувствие завтрашнего дня – Ближе к вечеру пошел на море и там вдруг сделал глубокий йоговский вдох дабы вобрать в себя весь этот добрый морской воздух, но каким-то образом передознулся то ли йодом, то ли злом, может, дело в скальных пещерах или водорослевых городах, но сердце зашлось – Думал поймать дыхание здешних мест а сам чуть сознание не потерял, и это не экстатический обморок святого Франциска а некий ужас перед вечным состоянием болезненной смертности во мне – Во мне и в каждом – Я ощутил себя совершенно голым, лишенным всех этих защитных приспособлений типа медитаций под деревьями, мыслей о жизни и «высшем» и всей этой фигни и всех этих жалких отмазок типа готовить ужин или приговаривать: «Ну-с, что будем делать? дрова рубить?» – Я вижу себя обреченным, жалким – Ужасно сознавать что всю жизнь дурил себя думая что надо что-то делать чтобы спектакль продолжался, а на самом деле я всего лишь несчастный клоун, шут гороховый, как и все прочие – Все это настолько жалко что никаким усилием здравого смысла не вытащить душу из этого жуткого зловещего состояния (смертной безнадеги) и я так и сижу на песке еле отдышавшись и пялюсь на волны которые вдруг вовсе и не волны, с таким тупым и растоптанным видом, какого Господь если Он есть не видывал должно быть за всю свою кинокарьеру – Eh vache [4], аж писать противно – Все мои уловки раскрыты и даже осознание того что они раскрыты само по себе раскрыто как уловка – Море, кажется, кричит мне: «СТУПАЙ К СВОЕМУ ЖЕЛАНИЮ НЕ БОЛТАЙСЯ ЗДЕСЬ» – Ибо в конце концов море наверное вроде Бога, Бог не просит нас унывать и страдать и торчать возле моря в холодную полночь записывая бессмысленные звуки, Он дал нам орудия уверенности в себе, чтобы пробиваться сквозь дурную смертность жизни к Раю, может быть, смею надеяться – Но несчастные вроде меня даже не знают этого, и когда оно является мы изумлены – Ах, жизнь все равно есть ворота, путь, дорога в Рай, отчего не жить для веселья, радости и любви или какой-нибудь девушки у очага, почему не идти навстречу своему желанию, не СМЕЯТЬСЯ… но я убежал с побережья и никогда не возвращался без тайного знания: оно не хочет меня, дурак я что лезу к нему, у моря есть волны, у человека очаг, абзац.
Это и было первое знамение моего грядущего кувырка – А еще в день отъезда когда я собрался автостопом во Фриско, всех повидать, и вообще мне надоела моя еда (кисель забыл, после всего этого копченого сала и кукурузной муки без киселя в лесу никуда) (или без кока-колы) (или без чего-нибудь еще) – И вот пора ехать, я уже напуган этим йодистым ударом у моря и скукой в хижине, беру всю еду которая может пропасть, долларов на двадцать, и раскладываю на доске перед крыльцом для соек, енота, мыши и всех остальных, собираюсь и ухожу – Но перед уходом соображаю: домик-то все же не мой (вот оно второе знамение безумия), я не имею права прятать хозяйский крысиный яд, как делал подкармливая мышь – И вот как добропорядочный гость в чужом доме я снимаю крышку с крысиного яда, но в качестве компромисса просто оставляю банку на полке чтоб никто не упрекнул – Так и ухожу – А пока меня не было, а… Сейчас узнаете.
10
Вставленный, бодрый и устремленный в никуда, как сказал бы Гу Нин, я вприпрыжку удаляюсь прочь от моего милого убежища, с рюкзаком за спиной, выдержав всего три недели и всего три-четыре дня скуки, город притягивает меня – «Уходишь в радости, возвращаешься в печали», – говорит Фома Кемпийский о глупцах что спешат на поиски удовольствий, как школяры субботним вечером спешат к припаркованной машине, болтая, поправляя галстуки и в предвкушении потирая руки, чтобы проснуться воскресным утром в скорбных кроватях, постеленных маменькой – Когда я выхожу с каньонной тропы на шоссе по эту сторону моста, погода отличная – и вот они тысячи и тысячи туристов, ползут в своих машинах по опасным поворотам охая и ахая на величественную синюю панораму моря моющего калифорнийское побережье – Я уверен что в два счета доеду до Монтерея, а там на автобус и к ночи попаду во Фриско, на большую шумную пьянку со всей компанией, уже наверно вернулся Дэйв Уэйн, да и Коди всегда готов оторваться, опять же девочки, все дела – я совсем забыл как всего три недели назад в ужасе бежал из этого липкого города – Но не велело ли мне море возвращаться к моей собственной реальности?
Но как же все-таки красиво, особенно вид на север где берег разворачивается прихотливыми изгибами и дремлют горы под медленными облаками, прямо древняя Испания или на самом деле настоящая староиспанская Калифорния, старый пиратский Монтерей каким он предстал испанцам когда они вышли из-за поворота на своих великолепных шлюпах и увидели сонную тучную сушу над барашковым ковриком прибоя – Прямо земля обетованная – Магия старого Монтерея, Биг Сура и Санта-Круза – И я самонадеянно поправляю лямки рюкзака и топаю по обочине оглядываясь через плечо, чтобы голосовать.
Вы знаете, каков был мой образ жизни. О, я жил во тьме и ненавидел свет. Я был великим — величайшим грешником. Это поистине так; я ненавидел благочестие, но господь смилостивился надо мною.
Я уже несколько лет не ездил стопом и вскоре начинаю понимать что в Америке кое-что изменилось и подвозить перестали (особенно конечно на такой чисто туристической трассе, ни грузовиков, ни служебных машин) – Лоснящиеся длинные фургоны всех расцветок, белые, розовые, голубые, один за другим мягко шуршат мимо, за рулем муженек в дурацкой бейсболке с длинным козырьком, придающей ему бессмысленно-идиотский вид – Рядом женушка, главный американский босс, с ухмылкой и в темных очках, если он даже захочет меня подобрать, она ни за что не позволит – А на заднем сиденье детки, детишки, детишечки, миллионы детишек всех возрастов визжат и дерутся из-за мороженого, пачкая ванильной сластью новые тартановые чехлы – Нет больше места стопщику, хотя казалось бы можно запихнуть эту сволочь, как кроткого преступника или молчаливого убийцу, в самый дальний отсек фургона, но увы, нет! там болтается десять тысяч вешалок с прекрасно вычищенными и выглаженными костюмами и платьями всех размеров, чтобы выглядеть семейством миллионера, если вздумается перекусить яичницей с ветчиной в придорожной столовой – Стоит папашиным брюкам слегка помяться, его немедленно заставят переодеться в свежеснятые с вешалки и гнать дальше, вот так вот, мрачно, хотя втайне он возможно вздыхает о старой доброй рыбалке в одиночку или с друзьями – Но сегодня, в 1960-х, всеми его помыслами владеет PTA и некогда тосковать по большой реке, по старым заношенным штанам, связке свежепойманной рыбы, палатке и ночному костру за бутылочкой бурбона – Пора привыкать к мотелям и паркингам, носить в салон салфетки для всей оравы и мыть машину прежде чем пуститься в обратный путь – А если ему охота исследовать тихие тайные отдаленные уголки Америки, хода нет, теперь штурманом стала леди с ухмылкой и в темных очках, сидит ухмыляясь над своей заранее заготовленной картой маршрутов, какие распространяют среди отпускников радостные агенты в галстуках, да и сами отпускники были бы в галстуках (раз уж на то пошло), но отпускная мода – спортивная рубашка, бейсболка с длинным козырьком, темные очки, глаженые брюки и первые ботиночки младенца, болтающиеся в золотом свете над приборным щитком – И тут я такой красивый стою на трассе с прискорбно огромным рюкзачищем и возможно с некоторым ужасом в глазах от тех ночей на берегу под гигантскими черными скалами, для этих людей просто апофеоз противоположности всем их отпускным идеалам, и конечно они едут мимо – Наверное тысяч пять машин, ну может три, проехало мимо в тот день и никто и не подумал остановиться – Что поначалу нисколько не напрягло меня; любуясь великолепным побережьем я думал: «Ну и что, прогуляюсь, подумаешь, 14 миль» – А по дороге можно увидеть много интересного: морских львов тявкающих на скалах внизу, тихие старые бревенчатые фермы на холмах или стада коров пасущихся и красующихся на сонных лугах на фоне безбрежно-синего океана – Но у походных башмаков моих сравнительно тонкие подметки, солнце раскаляет дорогу, жар проникает насквозь и я постепенно натираю ноги – Хромаю и думаю: что ж такое? ага, понятно, волдыри – Сажусь на обочину, разуваюсь, достаю аптечку, мажу мазью, перевязываю, иду дальше – Но тяжесть рюкзака плюс жар от дороги делают свое дело, ноги болят все сильнее, пока я не соображаю что необходимо поймать машину или я никогда не доберусь до Монтерея.
Нет, не было ничего необычного, ничего хоть сколько-нибудь примечательного и в последующие годы. После пуритански скромной свадьбы он вернулся с женой в родной дом и стал жить как все. Наследство досталось ему небольшое, но все-таки неплохое; приданое милой Элизабет послужило хорошим подспорьем. Но достояние следовало умножать, — так испокон веков было велено человеку. И Оливер занялся хозяйством.
Но туристы, благослови их Бог, не знают что со мной, думают пошел парень в поход, ну и катят мимо, голосуй не голосуй – Похоже, я попал, семь миль позади, но впереди еще семь а я не могу ступить ни шагу – Кроме того хочется пить, а по дороге ни заправок, ничего – Ступни горят и кровоточат, день превращается в сплошную пытку, с девяти утра до четырех дня я прополз девять миль, наконец принужден сесть и менять повязки – Обувшись могу лишь кое-как семенить чтобы не слишком тревожить волдыри – Так что туристы (которых к вечеру становится меньше) ясно видят: хромает по трассе человек с тяжелым рюкзаком и просит подвезти, но боятся: вдруг это голливудский киношный хичхайкер с пушкой за пазухой, мало ли, еще рюкзак этот, вдруг он сбежал с кубинской войны – А если у него там расчлененка? Но как уже сказано я их не виню.
Единственная машина которая могла бы меня подобрать едет в другую сторону, обратно к Суру, раздолбанная колымага откуда машет мне бородатый дядька, небось фолкер из серии «Южный берег, милый берег», но в конце концов маленький грузовичок причаливает к обочине в 50 футах впереди и я из последних сил ковыляю к нему по лезвиям ножей в моих ступнях – Парень с собакой – Довезет до ближайшей заправки, а там поворачивает – Но узнав что у меня беда с ногами довозит прямиком до автостанции в Монтерее – Жест доброй воли – Без особых причин, и я особо не жаловался, просто мельком упомянул что ноги натер.
«Женился — переменился», — говорят в народе. Молодой Кромвель посерьезнел. Надо было по-новому устроить дом, войти во все мелочи хозяйства, позаботиться о незамужних сестрах и о будущем потомстве. Элизабет оказалась хорошей женой: скромна, домовита, бережлива. Оливера умиляла ее наивная хозяйственность и бесконечно радовало такое же как у него, пренебрежение к нарядам и побрякушкам. Истинная пуританка по духу, она видела в исполнении домашних обязанностей свой христианский долг — перед богом и перед мужем.
Я хочу угостить его пивом, но он едет домой ужинать, так что я захожу на станцию, отряхиваюсь, переодеваюсь, перепаковываюсь, оставляю рюкзак в камере хранения, покупаю билет и потихонечку хромаю гулять по полным голубого тумана улицам Монтерея, легкий как перышко и счастливый как миллионер – Все, это был мой последний стоп – И знак: NO RIDES.
11
Следующее знамение – во Фриско, когда, отлично выспавшись в гостиничке на скид-роу, я отправляюсь к Монсанто в книжную лавку «Огни большого города», он рад мне, улыбается: «А мы как раз в следующие выходные собирались тебя навестить, надо было подождать», но что-то в его выражении не то – И когда мы остаемся одни, он говорит: «Твоя мама прислала письмо – кот у вас помер».
писал поэт. Горницы у Элизабет всегда мелись чисто, миски блестели, очаг пылал весело и ярко.
Для большинства людей смерть кота – ерунда, для меньшинства – кое-что значит, но для меня, честное слово, это все равно что смерть младшего братца – Я его ужасно любил, еще детенышем он спал у меня на ладони свесив башку или просто мурлыкал пока я таскал его так часами – Пушистым меховым браслетом обвивался вокруг запястья и мурчал-мурчал, причем когда он вырос, я все равно его так носил, совсем уже большой был кот, поднимешь его двумя руками над головой, а он все мурлычет, полностью мне доверял – И отбывая из Нью-Йорка в свое лесное убежище я поцеловал его на прощанье и велел ждать меня: «Attende pour mué kitigingoo» [5] – Но мама написала что он умер на следующую же ночь! Может быть вы лучше поймете меня, если сами прочтете письмо:
Мужа она любила всем сердцем, кротко и преданно, как и подобает доброй христианке. Словом, это был счастливый брак, вскоре увенчавшийся рождением первенца. В честь деда, не дожившего до радостного дня, его назвали Робертом.
«Воскресенье, 20 июля 1960. Дорогой Сын, боюсь, тебя не порадует мое письмо, потому что новости плохие. Даже не знаю как сказать, но крепись, милый. Я сама еле держусь. Малыша Тайка больше нет. В субботу он был в полном порядке и кушал хорошо, а ночью я смотрела кино по телевизору. Примерно в полвторого стало его тошнить и рвать. Я хотела помочь, но бесполезно (to no availe). Его трясло как от холода, я завернула его в Одеяло и его стошнило прямо на меня. Тут и пришел ему конец. Надо ли говорить каково мне теперь и через что я прошла. Не спала «до Рассвета», все пыталась как-то оживить его но куда там. К четырем часам я поняла что это все, в шесть вышла копать могилку. В жизни не делала ничего печальнее, сердце мое разрывалось когда я хоронила бедняжку нашего любимого Тайка, ведь он такой же человек как мы с тобой. Закопала я его под жимолостью, в углу у забора. Ни спать ни есть не могу. Все смотрю и думаю: вдруг выйдет из подпола, замяучит «мау, вау». Просто совсем заболела, а самое странное было когда хоронила: черные Дрозды, которых я кормила всю Зиму, как будто поняли что случилось. Ей-Богу Сынок, правда. Прилетела целая стая, много-много, они кружили над головой и кричали, и когда все было сделано целый час еще сидели на заборе, не улетали – Никогда не забуду – Жалко фотоаппарата не было, но Бог и я знаем и видели. Милый мой, знаю как тебя это расстроило, но я должна была как-то написать… Теперь вот болею, не телом а душа болит… Прямо поверить и понять не могу, как это так нет больше нашего Малыша Тайка – не увижу никогда как он вылезает из своего «Домика» или Гуляет по зеленой травке… P.S. Домик-то придется мне разобрать, не могу смотреть как он стоит пустой – вот так. Милый, пиши мне скорей и береги себя. Молись настоящему «Богу» – Твоя старая Мама х х х х х х».
И когда Монсанто мне это сказал – а я сидел счастливо улыбаясь как всякий покончивший с долгим уединением, будь то лесная избушка или больничная койка – бац, сердце так и ухнуло, с такой же идиотской беспомощностью как тогда у моря, когда я сделал слишком глубокий вдох – все предчувствия одно к одному.
Счастливому отцу не пристало сидеть сложа руки: с появлением наследника забот прибавилось. Нанять управляющего Кромвель не мог — не позволяли средства, и приходилось самому договариваться с батраками, выслушивать жалобы арендаторов, следить за тем, чтобы весной вовремя сеяли зерно, чтобы скот был ухожен и накормлен, — да мало ли еще каких дел найдется у рачительного сквайра, владеющего двумя акрами пастбищ, четырьмя акрами лугов и еще пахотным наделом впридачу. И спозаранок, в простой деревенской одежде, он вскакивал на коня и мчался в тумане по чавкающим болотам — проведать амбары, посмотреть стадо коров на дальнем выгоне, заключить новый контракт об аренде.
Монсанто видит что я страшно расстроен, видит как моя улыбочка (с самого Монтерея, просто от радости вернуться из отшельничества в мир, бродить по улицам взирая на все подряд с мона-лизьей благосклонностью) – как эта улыбочка тает превращаясь в гримасу боли – Откуда ему знать, я ведь не рассказывал ему и сейчас вряд ли стану рассказывать, что мои отношения с этим да и со всеми предыдущими котами всегда были немножко странными: я каким-то образом психологически отождествлял их со своим умершим в детстве братом Жераром, который меня трех-четырехлетнего научил любить кошек, мы с ним лежали на полу на животах и смотрели как они лакают молоко – Смерть Тайка – смерть «братца» – Монсанто видит в каком я состоянии и говорит: «Может тебе лучше вернуться в лес еще на пару недель – или хочешь опять напиться» – «Напиться хочу, да» – Ведь все равно как-то все уже назрело, все ждут, я так мечтал в лесу о тысяче безумных вечеринок – Хорошо еще что я узнал о смерти Тайка в моем любимом развеселом Сан-Франциско, дома бы просто с ума сошел, а так сразу пошел и надрался с ребятами, и радостная улыбочка время от времени возвращалась ко мне – и исчезала опять ибо сама по себе стала теперь напоминанием о смерти, и под конец трехнедельного угара все новости все же свели меня с ума, обрушившись на меня в тот ужасный день Святой Каролины Морей, как я его называю – Нет, надо по порядку, иначе все путается.
Времена шли тугие. Цены на зерно и мясо упали. Два подряд неурожайных года заметно снизили ренту. Приходилось на деле исполнять заветы Кальвина: трезвиться, довольствоваться малым, считать каждую копейку.
Тем временем бедняга Монсанто, литературная душа, хочет перетереть со мной всякие литературные новости, кто что пишет и поделывает, а потом в лавку приходит Фэган (в подвал где стоит старинное конторское бюро, тоже повод для расстройства: всю юность мечтал я о деловой литературной жизни и о таком вот бюро, сочетая образ отца с образом самого себя как писателя, а Монсанто этого достиг в два прыжка – Широкоплечий, голубоглазый, розовощекий Монсанто с вечной улыбкой из-за которой его прозвали в колледже Смайлером, улыбкой про которую часто думаешь: «она правда настоящая?» – пока не понимаешь, что если Монсанто вдруг перестанет ее носить, мир возможно рухнет – Настолько неотделимая от него улыбка что исчезновение ее просто немыслимо – Слова, слова, слова, на самом деле отличный парень, вот увидите, и сейчас он по-человечески сочувствует, понимая что не следует мне с горя пускаться в запой: «В любом случае, – говорит, – ты же можешь вернуться туда попозже, а?» – «О’кей, Лорри» – «Написал чего-нибудь?» – «Записывал звуки моря, потом все расскажу – Блин, это были самые счастливые три недели в моей жизни, а теперь вот надо же, бедный Тайк – Ты б его видел, такой огромный прекрасный персиковый» – «Ну ничего, есть же мой пес Гомер – и кстати как там Альф?» – «Альф Священный Буйвол, хе-хе, стоит себе в тени под деревом, случайно увидишь – можно и испугаться, но я его кормил, яблоками там, дробленой пшеницей» – (как печальны и терпеливы звери, подумал я, вспомнив глаза Тайка и глаза Альфа, эх смерть, только подумать, эта возмутительная и странная вещь настигает всех людей да и Смайлера настигнет, беднягу Смайлера, и беднягу пса его Гомера и всех нас) – Самое ужасное – каково там сейчас моей маме одной в доме без маленького друга за три тысячи миль отсюда (и представьте себе, потом я узнал что какие-то дурацкие битники в поисках меня высадили дверное стекло и так перепугали ее что она вынуждена была до самого конца лета забаррикадировать дверь мебелью).
Семейство росло: в 1623 году родился второй сын, его Элизабет захотела назвать Оливером; в 1624-м появилась дочь Бриджет, в 1626-м еще один сын, Ричард.
Сам Оливер возмужал, раздался в плечах, вошел в полную силу. Роста он был скорее высокого, чем среднего, статен, густые каштановые волосы обрамляли привлекательное, крупное, полногубое лицо. Здоровая деревенская жизнь с утра заряжала его буйной энергией: крутясь по хозяйству, он успевал и охоты затевать многодневные, травя зайцев и лис с борзыми или гоняясь за болотной птицей с соколами, которых очень любил. По вечерам в таверне он игрывал в карты. Он мог и всласть повеселиться с друзьями, и тут был неистощим на выдумки, на всякие озорные проделки. И хотя пил он немного — в основном слабое домашнее пиво, — веселье его подчас бывало диковатым, чрезмерным. Грубые деревенские шутки, фиглярничанье даже, пристрастие к соленым словечкам — наедине с собой он краснел, вспоминая некоторые свои выходки. И, стремясь к очищению, шел в церковь святого Иоанна принести покаяние.
Но вот старина Бен Фэган хмыкает и пыхтит трубочкой, так какого черта вешать на взрослых людей, поэтов между прочим, свои проблемы – И мы с Беном и его дружком Джонси, таким же хмыкающим трубокуром, заходим в бар («Майкс Плейс») по пиву, поначалу клянусь не напиваться, мы даже отправляемся в парк и долго беседуем на солнышке которое в этих краях всегда сменяется восхитительными дымчатыми сумерками – Мы сидим в парке возле большой белой итальянской церкви, смотрим на играющих детей, на прохожих, меня почему-то поражает спешащая мимо блондинка: «Куда она торопится? ждет ли ее тайный любовник-матрос? или просто сверхурочная машинопись в конторе? представляешь, Бен, если бы мы знали куда идут все эти люди, к какой двери, в какой ресторан, на какое тайное свидание» – «Похоже сидя там в лесу ты накопил кучу энергии, сокровенной внутренней жизни» – Уж Бен-то знает, сам месяцами жил в лесах – Бен здорово исхудал за 5 лет, с тех веселых пор как мы были «бродягами Дхармы», но это все тот же старина Бен, что похмыкивая склоняется заполночь над «Ланкаватарой» и пишет стихи о дождевых каплях – Уж он-то меня знает, он знает что этой ночью я напьюсь и буду пить несколько недель как положено, пока не допьюсь до такой степени изнурения что уже ни с кем не смогу разговаривать, и тогда он придет и будет просто молча сидеть рядом и попыхивать своей трубочкой пока я сплю – Такой уж он человек – Я ему про Тайка, но некоторые люди любят кошек, а некоторые нет, хотя у Бена дома всегда какой-нибудь котенок водился – У него на полу соломенная циновка а на ней подушка, и Бен сидит на подушке скрестив ноги перед дымящимся чайником, а на полках сплошной Паунд, Уоллес Стивенс и Гертруда Стайн – Странный спокойный поэт в ком только-только начали распознавать большого тайного мудреца (у него есть строчки: «Когда я уезжаю из города, все друзья возвращаются в загул»). Вот и я сейчас собираюсь в загул.
Все чаще глубокая внутренняя неудовлетворенность охватывала его. Благополучный брак, дети, хозяйственные заботы, немудреные сельские развлечения — изо дня в день, из года в год… до смерти? Эта жизнь — его долг, так определено ему богом, и он, как трудолюбивый червь, будет без конца взрывать родную болотистую землю, добросовестно хлопотать о возделывании полей, уборке урожая, аренде… Во имя чего? Может быть, эта жизнь и есть проклятие, то извечное проклятие, на которое обречен человек? Но что тогда спасение? И как узнать, спасен он или проклят?
Ведь все равно вернулся Дэйв Уэйн, так и вижу как он потирает руки в предвкушении очередного отрыва, как год назад когда он вез меня с западного побережья в Нью-Йорк с япошкой-хипстером Джорджем Басо, дзен-мастером, на матрасе в заднем отсеке джипа (по кличке «Вилли»), лихо мы прокатились, через Лас-Вегас и Сент-Луис, ночевали в дорогих мотелях и всю дорогу пили только лучший шотландский виски из горла – Насколько приятнее ездить вот так чем угрохать 190 долларов на самолет – Кроме того Дэйв еще не знаком с нашими великим Коди и мечтает познакомиться – И мы с Беном неторопливо идем из парка в бар на Коламбус-стрит, где я заказываю первый двойной бурбон с имбирным элем.
Снаружи мерцает огнями сказочная игрушечная улица, я чувствую как веселье растет в груди – Теперь я вспоминаю Биг Сур с пронзительно-ясной любовью и болью, и даже смерть Тайка как-то вписывается во все это, правда я еще не догадываюсь насколько чудовищно то что предстоит – Мы звоним Дэйву Уэйну вернувшемуся из Рено и он подъезжает к бару на своем джипстере, он великолепный водитель (когда-то работал таксистом), болтает без умолку и никогда не делает ошибок, на самом деле не хуже Коди, правда это трудно себе представить, назавтра я даже спрашиваю Коди так ли это – Но опытные водилы ревнивы, они всегда ищут друг у друга ошибки: «Да ну что там твой Дэйв Уэйн, он поворачивать не умеет, притормаживает вместо того чтобы пролетать поворот на полной скорости, их делать надо, повороты» – Между прочим кстати говоря мне столько надо сказать о последующих трех роковых неделях что я даже не знаю с чего начать.
Периоды бесшабашной веселости чередуются теперь с днями мрачного уединения. Тревожа Элизабет, он запирается в комнате, снова и снова углубляется в Библию. Мучительные раздумья о спасении становятся вдруг его страстью, его болезнью. По ночам его терзают предчувствия адских мук — и Тофет, страшный, отвратительный Тофет, памятный с детства, встает перед его взором. Он чувствует себя величайшим грешником, он проваливается в бездну, он умирает… В холодном поту он вскакивает с постели, кричит, падает… До смерти перепуганная, бледная Элизабет посылает за доктором. Разбуженный среди ночи серьезный доктор качает головой: у мистера Кромвеля черная меланхолия.
В другой раз в полночь ему мерещится огромный крест, воздвигнутый посреди Хантингдона, и этот крест почему-то наводит такой ужас, что снова приходится будить домашних, посылать за доктором, пить успокоительный отвар.
Жизнь вообще на самом деле – До чего разнообразна! – «А как там старичок Джордж Басо?» – «Старичок Джордж Басо, в общем-то, помирает от тюбика в больнице под Тьюлером» – «Ох, Дэйв, надо же его навестить» – «Да-с сэр, давай завтра» – Дэйв как всегда без денег, но мне-то что, у меня их море, назавтра я иду и меняю чеки на 500 долларов, вот я каков, так что старина Дэйв отлично оттянется – Дэйв не дурак пожрать и выпить, да и я не откажусь – Еще он зацепил в Рено парнишку по имени Рон Блейк, симпатичный блондинчик мечтающий стать певцом, звездой, новым Чет Бейкером и щеголяет хипстерскими манерами, которые, может, прокатили бы 5, 10 или даже 25 лет назад, а сейчас это позерство, я врубаюсь что он разводила и пытается как-то развести Дэйва (непонятно только на что) – А Дэйв Уэйн такой длинный поджарый рыжий валлиец, вечно норовящий свалить на своем «Вилли» на рыбалку в Орегон на Рог-Ривер, где он знает заброшенный шахтерский лагерь, или пошляться по пустынным дорогам, а потом внезапно появиться в городе и устроить гулянку, при этом замечательный поэт и есть в нем что-то такое чему могут хотеть подражать хипстерствующие парнишки – Едва ли не лучшее трепло в мире, забавное невероятно – Вот увидите – Это они с Джорджем Басо открыли фантастически простую истину, что вся Америка разгуливает с грязной задницей, ибо современная гигиена отвергла древний ритуал омовения после сортира – говорит Дэйв: «Американцы возят с собой все эти вешалки с глажеными шмотками как ты верно заметил, обливаются с головы до ног одеколоном, носят подмышечные прокладки или что у них там подмышками, падают в обморок при виде пятнышка на рубашке или платье, белье и носки меняют наверное по два раза в день, ходят такие важные, думают что они самые чистые люди на земле, а задницы у них грязные – Скажи прикол? а ну-ка дай присосаться» – и тянет руку к моем бухлу, я заказываю еще два, я увлечен, Дэйв может заказывать все что угодно в любом количестве – «Президент Соединенных Штатов, епископат, министры-шминистры, большие шишки, все вплоть до распоследнего рабочего на заводе со всей его свирепой гордостью, кинозвезды, служащие, главные инженеры, президенты юридических и рекламных агентств в шелковых рубашках с галстуками, с дорогими чемоданчиками где хранятся всяческие дорогущие английские импортные массажные щетки, бритвенные приборы, помады и духи, – все они ходят с грязной жопой! А всего-то нужно мыть ее с мылом! и ни единому человеку в Америке это в голову не пришло! ничего смешнее быть не может! и при этом они называют нас грязными немытыми битниками – в то время как у нас единственных чистые задницы!» – Вся эта тема с мытьем задницы быстро распространилась от побережья до побережья, и все знакомые, мои и Дэйва, пустились в этот великий крестовый поход, и надо сказать неплохая идея – Я вообще у Монсанто в сортире учредил полку для мыла и каждый должен был приносить туда банку с водой – Монсанто об этом еще не знал: «Ты понимаешь, что пока мы не скажем бедному Лоренцо Монсанто, великому писателю, что он ходит с грязной жопой, он так и будет ходить?» – «Давай скажем прямо сейчас!» – «Конечно, промедление смерти подобно… кроме того ты знаешь, как это действует на людей? у них образуется зияющее чувство вины, причем они сами не понимают откуда оно берется, они едут на работу в электричке благоухая свежим бельем и одеколоном, но что-то их грызет, что-то не так, они чувствуют это и не знают в чем дело!» – И мы мчимся за угол, в лавку Монсанто.
Не один Кромвель в эти годы задает себе мучительные вопросы о смысле жизни, о спасении, о вере. Предопределение и искупление, грядущий суд божий и второе пришествие Христа на землю обсуждались со страстью и серьезностью по всей Англии. Число пуритан росло — они задавали тон в парламенте, наводняли рынок мрачноватыми памфлетами, где кары небесные призывались на голову того, кто пляшет по воскресеньям, участвует в маскарадах, ходит в театры. Они проповедовали в церквах, в тавернах, на базарных площадях — и не только звали к покаянию, но и обличали: роскошь и праздные утехи двора, ограбление бедняков, повышение налогов, свирепую власть епископских судов. Обращение к «истинной вере» переживала вся страна, и это обращение было чревато бурей.
К этому моменту мы уже здорово приподнялись – Фэган как всегда свалил: «Вы ребята давайте продолжайте, а я пойду-ка домой да залягу в ванну с книжицей» – «Домой» – это туда где живут в частности Дэйв Уэйн и Рон Блейк – Старая четырехэтажная меблирашка на окраине негритянского района Сан-Франциско, где в разных комнатах жили Дэйв, Бен, Джонси, художник Лэнни Медоуз, бешеный канадский француз пьяница Паскаль и негр по фамилии Джонсон – все со своими рюкзаками, матрасами, книгами и прочим скарбом, и каждый по очереди раз в неделю покупал продукты и готовил большой общий обед на кухне – все они сообща платили ренту и умудрялись жить – с вечеринками, девчонками, гостями приносящими бухло – долларов на семь в неделю – Отличное место, но несколько сумасшедшее, в частности потому что художник Лэнни Медоуз, меломан, выставил хай-фай-колонку на кухню, а пластинки ставит у себя в комнате, так что не успеет очередной повар сосредоточиться над своим маллигановским жарким, как ему на голову обрушиваются стравинские динозавры – А по ночам праздники битья бутылок, ими обычно заправляет псих Паскаль, душа-человек, пока не нажрется – Короче полный дурдом, ровно такими журналисты пытаются изобразить битников, но при всем том безобидное и приятное сборище молодых холостяков и вообще удачное воплощение хорошей идеи – В какую комнату ни заглянешь – найдешь специалиста, скажем заглянул к Бену и спрашиваешь: «Что сказал Бодхидхарма Второму Патриарху?» – «Он сказал: пошел на хуй, да уподобится ум твой стене, не гонись за внешним деланием и не доставай меня своими внешними планами» – «И тот пошел и стал на голову в снегу?» – «Нет, то был Му Дак» – Или зайдешь к Дэйву Уэйну, а он сидит скрестив ноги на матрасе читая Джейн Остин, и спросишь: «Как готовить бефстроганов?» – «Бефстроганов – очень просто, берешь мясо, тушишь хорошенько с луком, охлаждаешь, добавляешь грибов и сметаны побольше, сейчас спущусь покажу, только главу дочитаю, хороший роман, интересно что там дальше будет» – Или заходишь к негру и просишь одолжить магнитофон, потому что на кухне происходит любопытная беседа между Дулуозом, МакЛиром, Монсанто и неким газетчиком – Ибо кухня является также и гостиной где все сидят среди тарелок и пепельниц и принимают гостей – Например в прошлом году пришла 16-летняя красотка-японка брать у меня интервью, но ее сопровождал китаец-художник – Телефон звонит не умолкая – Даже соседи, крутые джазовые негры, захаживают с бутылками (Эдвард Кул и кое-кто еще) – Дзен, джаз, бухло, трава, все дела, казалось бы полное раздолбайство – а только глядишь, кто-то из «битников» аккуратно белит стены своей комнаты, а рамы и дверные косяки обводит красной красочкой – Или кто-нибудь возьмет да вымоет пол в гостиной. Для странствующих посетителей вроде меня или Рона Блейка всегда находится запасной матрас.
12
«Моему достохвальному доброму другу, господину Генри Даунхоллу.
Хантингдон, 14 октября 1626 г.
Милый сэр!
Вы очень меня обяжете, если согласитесь быть крестным отцом моего ребенка. Я должен был бы сам приехать к вам, чтобы пригласить вас по всем правилам, но обстоятельства мне не позволяют, извините меня.
Днем ваших хлопот будет следующий четверг. Позвольте просить вас прибыть в среду.
Получается, что я опять покушаюсь на вашу благосклонность, тогда как следовало скорее выразить вам мою благодарность за ту любовь, которую я уже нашел в вас. Но я знаю, что ваше терпение и вашу доброту не сможет исчерпать
ваш друг и слуга
Оливер Кромвель».
Но Дэйв сгорает от нетерпения повидать великого Коди, который всегда является для меня одной из главных причин съездить на западное побережье, и вот мы звоним ему в Лос-Гатос (50 миль отсюда по долине Санта-Клара), и я слышу его милый печальный голос: «Я ждал тебя дружище, давай приезжай скорей, правда мне в ночную смену, так что поспеши, можешь ко мне на работу приехать, хозяин уходит в два, увидишь мою новую работу, шиноремонт, а то привез бы чего-нибудь, ну девочку там или что, шучу, давай приезжай скорей» -
Огонь в камине весело плясал, разгоняя тьму ненастного октябрьского вечера. Пламя оплывающих свечей поблескивало на вычищенных медных подсвечниках, на оловянных кубках. За ужином сидели приехавший из Кембриджа Генри Даунхолл, когда-то однокашник Кромвеля по университету, доктор, только что навестивший Элизабет (она с новорожденным мальчиком четырех дней от роду лежала наверху), проповедник, с ним Кромвель теперь водил большую дружбу, и сам хозяин дома. Дорогому гостю, проделавшему ради завтрашних крестин шестнадцать миль по осенней слякоти, была уже приготовлена комната: простыни пахли лавандой, под одеялом лежала оплетенная шелком глиняная грелка.
Старичок «Вилли» ждет нас, припаркованный напротив симпатичной японской винной лавочки, куда я согласно нашему ритуалу забегаю взять перно, виски или еще чего-нибудь вкусного, пока Дэйв разворачивается чтобы подобрать меня на выходе, и я устраиваюсь на своем законном месте впереди, по правую руку от Дэйва, как старый заслуженный Сэмюэль Джонсон, в то время как все остальные должны забираться на матрас (задние сиденья сняты) и там сидеть или лежать, по возможности помалкивая, ибо когда у Дэйва в руках руль, а у меня бутылка, вся беседа идет на переднем сиденье – «Эх, Джек, – радостно кричит Дэйв, – ей-Богу прямо как в прежние времена, Вилли-то старичок скучал по тебе, ждал когда вернешься – Сейчас увидишь, он с возрастом еще улучшился, его только что отремонтировали в Рено, ну что, Вилли, готов?» – причем особый кайф нынешнего лета в том, что переднее сиденье плохо закреплено и ездит туда-сюда, чутко отзываясь на каждое движение водителя – Как будто сидишь в кресле-качалке на крылечке, только при этом едешь и беседуешь – И видишь с этого облучка не старинное мелькание подков, а прекрасную чистую белую разделительную полосу, и мы летим как птицы над Харрисон-склоном и где-то там еще, где Дэйв обычно выезжает из Фриско, чтобы побыстрей и поменьше машин – Вскоре мы уже несемся сломя голову по великолепному четырехполосному Прибрежному шоссе к чудесной долине Санта-Клара – Но что поразительно, когда я работал под Лоуренсом тормозным кондуктором на Южнотихоокеанской железной дороге, и даже позже, здесь были сливовые сады и просторные свекольные поля – а нынче сплошные ряды домов, все 50 миль до Сан-Хосе, как будто огромный чудовищный Лос-Анджелес стал расти к югу от Фриско.
О чем говорили за столом? Конечно, о новом короле, Карле I. Год назад он вступил на престол после смерти Якова — и уже сумел вызвать недовольство. Еще в бытность его принцем Уэльсским добрые англичане очень опасались, что он женится на католичке-испанке. И какая была радость, когда его авантюрная, неразумная поездка с любимчиком Бекингемом в Мадрид окончилась провалом! В Сити даже звонили в колокола и зажгли праздничные огни. Но, став королем, Карл поступил ничуть не лучше: взял в жены пятнадцатилетнюю француженку, дочь Генриха IV и сестру Людовика XIII Генриетту-Марию. Легкомысленная смазливая девчонка была тоже паписткой, и вместе с ней в Англию явились католические священники, слуги и соглядатаи антихриста-папы. Дошло до того, что в английском королевском дворце теперь служат мессы. Красавец Бекингем, этот разряженный шут, выскочка, бездарное ничтожество, по-прежнему в большом фаворе — похоже, что это он правит страной, а не законный король!
Поначалу я просто любуюсь тем как белая полоса вкатывается прямо в морду «Вилли», но вот начинаю смотреть по сторонам, а там сплошной жилой массив и синие новые заводы – Дэйв: «Ну правильно, в конце концов демографический взрыв сожрет последние пустыри в Америке, скоро они начнут громоздить дома друг на друга, как у тебя в этом «городГородГОРОД», так что гроздья домов вырастут на сотни миль вверх, и жители других планет наблюдая Землю в супертелескоп увидят висящий в космосе ощетинившийся шарик – Как подумаешь, аж страшно становится: все люди, в том числе мы со своей прекрасной болтовней, громоздимся сейчас друг на друга как обезьяны, карабкаемся, лезем по головам или как у тебя там сказано – Сотни миллионов голодных ртов, требующих еще, еще, еще – И самое печальное, что у мира нет шансов породить, скажем, писателя, чья жизнь могла бы затронуть всю эту жизнь во всех мелочах, как ты говоришь; который бы заставил тебя плакать в постели, в лунной черт возьми колыбельке, чтоб все насквозь, до последней проклятой кровавой детали какого-нибудь ужасного ограбления души на рассвете, когда всем все равно, как у Синатры – (поет низким баритоном: «Когда всем все равно-о…» – и продолжает:) – Чтобы сразу смести все в кучу одной суровой метлой, знаешь, Джек, я такую ощутил невероятную беспомощность, когда у Селина «Путешествие на край ночи» закончилось тем как он писает в Сену на рассвете, я подумал: Боже мой, а ведь прямо сейчас на рассвете кто-то писает в реку Трентон, а кто-то в Дунай, в Ганг, в замерзшую Обь, в Желтую реку, в Паранью, в Уилламет, в Мерримак, штат Миссури, в самую Миссури, в Юму, Амазонку, Темзу, По, и тэ дэ и тэ пэ, и это настолько ужасно бесконечно, как бесконечные такие стихи, и никто не скажет лучше старика Будды, знаешь когда он говорит: «Существуют несметные звездно-туманные эоны вселенных, их больше чем песчинок во всех галактиках, помноженных на миллиарды световых лет, на самом деле если я буду продолжать, ты испугаешься и не сможешь постичь и ощутишь такое отчаяние что падешь замертво», что-то в этом роде сказано в одной сутре – Макрокосмы, микрокосмы, мокрокосмы, микробы, а ведь есть еще все эти замечательные книги и у человека нет времени их прочесть, ну что вот делать в этом загроможденном множащемся мире, как подумаешь, а Песнь Песней, а Фолкнер? а Биротто, Шекспир, «Сатирикон», Данте? а все эти длинные истории которые люди в барах рассказывают, а сутры? Сэр Филип Сидни, Стерн, Ибн-эль-Араби, вторичный Лопе де Вега и первичный чертов Сервантес, ффуу, а эти все Катуллы с Давидами, и с другой стороны радиослушающие мудрецы на скид-роу ничуть не хуже, у каждого по мильону историй, у тебя вот тоже, Рон Блейк на заднем сиденье, заткнись! – Короче все на свете настолько необходимо, что вообще нинасколько не нужно, ну, скажи?» – (и, конечно, я полностью согласен).
И в подтверждение этой слишком-чрезмерности мира позади на матрасе рядом с Роном Блейком едет Стэнли Попович, внезапно прибывший из Нью-Йорка в Сан-Франциско со своей подружкой итальянской красоткой Джейми, но через несколько дней он собирается бросить ее ради работы в цирке, большой упрямый югослав, у него была в Нью-Йорке Галерея Семи Искусств с бородатыми битниками и литературными чтениями, а теперь будет цирк и дорожные приключения – Как раз сейчас он начал рассказывать нам про работу в цирке и это уже чересчур – А в довершение всего нас ждет Коди со СВОЕЙ тысячей историй – и все мы соглашаемся что да, всего так много что не уследишь, жизнь окружила нас и нам ее не понять, а потому собираем все в кучку посредством отхлебывания виски из бутылки, а когда она пустеет я выскакиваю за следующей, абзац.
Сам-то Карл поначалу всем понравился: внешности привлекательной, манеры изящные, воспитан, одет со вкусом, любит спорт, живопись. Но первые же его шаги разочаровали. Вместо быстрой победоносной войны с Испанией — долгая, дорогая, невыгодная война на континенте, да еще, к позору Англии, в союзе с католической Францией и против протестантов. Вместо решительной борьбы с католиками — потакание им во всем. Вместо сокращения налогов и выполнения разумных требований парламента — увеличение пошлин и всяких боковых, в обход парламента, поборов. Неудивительно, что парламент открыто выразил ему неудовольствие и отказал в субсидиях. Джон Элиот осмелился напасть на Бекингема, на его глупую, авантюрную, вредную политику. «Наша честь попрана, наши корабли потоплены, наши люди погибли — и не от руки врага, не от несчастного случая, а от руки тех, кому мы доверяли», — говорил он. Палата потребовала привлечения к суду Бекингема, разорителя национального достояния. В ответ Карл высокомерно, под стать отцу, заявил: «Парламенты всецело в моей власти, и от того, найду я их полезными или вредными, зависит, будут ли они продолжаться или нет». Он распустил свой первый парламент и прибег к принудительному займу. Но ходят слухи, что многие отказываются давать ему деньги, и пять человек за это уже посадили в тюрьму, а еще нескольких отдали в солдаты и послали на войну, на континент.
13
А экспедиция в Кадис, снаряженная Бекингемом, позорно провалилась. Да, славные времена королевы Елизаветы, одним великолепным ударом расправившейся с чудовищной армадой, ушли безвозвратно. Теперь Англия терпит поражения — и на море, в борьбе с Испанией, и на суше, у Ларошели, где Бекингем пытался помочь французским протестантам — гугенотам, и опять неудачно.
Но по дороге к Коди постепенно стало проявляться мое безумие и вот очередное знамение: в небе над Лос-Гатосом мне примерещилась летающая тарелка – Милях в пяти – Смотрю, летит, показываю Дэйву, он взглянул и говорит: «Да это просто верхушка радиобашни» – Я вспоминаю как однажды под мескалином принял за летающую тарелку самолет (вообще дурацкая история, надо быть психом чтоб такое записывать).
Серо-зеленые глаза двадцатисемилетнего Оливера лихорадочно горят, он говорит горячо и толково. Иногда он чувствует в себе дар проповедника — библейские цитаты сами срываются с его уст, благочестивые помыслы все больше овладевают его страстной натурой.
Но вот и старина Коди в своем славном домике, решает шахматную задачку склонясь над доской у камина, который разожгла его жена, зная что я люблю камины – Мы с ней тоже хорошие друзья – Дети спят в глубине дома, время часов одиннадцать, и я опять жму руку старине Коди – Мы не виделись несколько лет, он же два года просидел в Сан-Квентине за марихуану, дурацкая история – Он тогда служил на железной дороге, опаздывал, а права у него отобрали за превышение скорости; видит – стоит машина, а в ней два бородатых битника в джинсе, попросил подвезти за пару косяков, они согласились и арестовали его – Оказалось, переодетые полицейские – За это страшное преступление он провел два года в Сан-Квентине в одной камере с убийцей – Отбывая срок мыл полы на хлопкопрядильной фабрике – Я думал, он ожесточился и слетел с катушек, а он непонятным и чудесным образом стал спокойнее, терпеливее, человечнее, лучезарнее, даже дружелюбнее – И хоть неистовства наших прежних дорожных дней улеглись, у него все то же напряженно-энергичное лицо и мускулистое гибкое тело, и кажется, он готов в любой момент сорваться в путь – Но при этом любит дом (который купила ему железнодорожная страховая компания когда он сломал ногу пытаясь предотвратить крушение товарного вагона), по-своему любит жену, хотя они бывает ссорятся, детей любит, особенно младшего, Тимми Джона, названного отчасти в мою честь – Бедный старый, добрый старый Коди со своими шахматами, немедленно хочет сыграть с кем-нибудь партейку, но у него за все про все час перед уходом на работу, надо кормить семью, выскакивать и толкать свой «нэш рэмблер» вниз по тихой окраинной улочке Лос-Гатоса, а потом запрыгивать в него и заводить мотор, и одна только у него жалоба: «нэш» не заводится пока не толкнешь – Никаких горьких сетований на общество не услышишь от этого великого идеалиста, и он действительно любит меня как будто я этого заслуживаю, а я бросаюсь ему все объяснять, даже не Биг Сур а последние несколько лет, но куда там, все болтают – И я вижу по глазам Коди, что он видит по моим глазам: жаль что в последнее время нам не удавалось поговорить как бывало в старинные дорожные времена, когда мы раскатывали туда-сюда по всей Америке, слишком многие сейчас хотят поговорить с нами, поведать что-то свое, мы окружены превосходящими силами противника – Старые герои ночи взяты в кольцо – Но он говорит: «Однако вы ребятки подъезжайте где-нибудь так около часа, когда хозяин свалит, посмотрите как я работаю, составите компанию, прежде чем возвращаться в город» – Я вижу что Дэйв его сразу полюбил, и Стэнли Попович тоже, он вообще поехал исключительно посмотреть на легендарного «Дина Мориарти» – это я так Коди назвал в книжке «On the Road» – Но ох, сердце разрывается, до чего жаль что он потерял любимую работу на железке (у него стаж был с 1948 года) и вынужден теперь работать в шиноремонте и уныло ходить отмечаться в полицию как досрочно освобожденный – Из-за каких-то двух косяков дички, произрастающей в Техасе по воле Божией -
Время идет, вот уже и Ричард стоит, пошатываясь на некрепких еще ножках, а в колыбели пищит новорожденный Генри. Кромвель по-прежнему горяч и энергичен, тайный пламень в груди разгорается все ярче и сжигает его изнутри. Его все еще мучают ночные кошмары, мучают какие-то неясные боли. Его тело высыхает, лоб сводят морщины — теперь не только он, но и домашние думают, что он близок к смерти. Но это болезнь не плоти, а духа. Сознание своего греха опаляет его, заставляет корчиться по ночам, а днем совершать странные поступки.
А на книжной полке старая фотка: мы с Коди, обнявшись за плечи, молодые, на залитой солнцем улице -
Раз он встречает на улице старого знакомого, с которым когда-то играл и бражничал в таверне. «Пойдемте со мной», — говорит ему Кромвель, зазывает к себе в дом и вручает изумленному господину 30 фунтов стерлингов.
Я бросаюсь в объяснения насчет той прошлогодней истории когда меня пригласили к ним в тюрьму читать какую-то лекцию о религии – Дэйв Уэйн должен был привезти меня и подождать у тюремной стены, а я пошел бы туда один, наверное с заначенной бутылочкой в кармане для поддержания бодрости духа (думал я), и большие охранники проводили бы меня в актовый зал где сидела бы сотня зэков, в том числе Коди, весь такой гордый, в первом ряду – И я начал бы с того что сам однажды попал в кутузку и не имею никакого права читать им лекцию о религии – Но все они одинокие заключенные и им все равно о чем я говорю – Короче, все уже было решено, и вот настает большое утро, а я вместо этого валяюсь вусмерть пьяный на полу, уже полдень, слишком поздно, тут же на полу Дэйв Уэйн, «Вилли» стоит снаружи готовый везти нас в Сан-Квентин, но уже поздно – Но сейчас Коди говорит: «Ладно, дружище, я все понимаю» – Правда, наш друг Ирвин сделал это, прочел там лекцию, но Ирвин вообще способен на такие вещи, он более общественная личность чем я, он может пойти и прочесть заключенным самые свои безумные стихи, что он и сделал, и весь тюремный двор загудел в возбуждении, хотя по мне все-таки не следовало, вообще я считаю что приходить в тюрьму с воли иначе как на свидание – слишком ЗНАКОВЫЙ поступок – И я говорю об этом Коди, а он не отрываясь от своей шахматной задачки: «Опять пьешь, да?» (что он ненавидит, так это когда я пью).
— Я выиграл их у вас в карты, — говорит он. — Я получил их незаконным путем. Мой грех, что я до сих пор их вам не отдал.
Мы помогаем ему разогнать «нэш», потом некоторое время пьем и беседуем с Эвелин, красивой блондинкой которую уже хочет молодой Рон Блейк и даже Дэйв Уэйн хочет, но ей не до того, ей утром детей провожать в школу и в танцкласс; все орут как дураки, пытаясь произвести на нее впечатление, а она не замечает никаких намеков и единственное чего хочет – остаться со мной наедине и поговорить о Коди и его последних увлечениях.
В частности Билли Дэбни, его любовница, грозится полностью отнять Коди у Эвелин, но об этом позже.
С особым вниманием и уважением он относится к пуританским проповедникам — лекторам, которые, подобно древним пророкам, зовут людей к покаянию и не желают подчиняться установлениям епископальной церкви. Он регулярно посещает проповеди, приглашает лекторов к себе в дом, помогает им деньгами. Его дом становится пристанищем для преследуемых пуритан.
Потом мы едем на шоссе в сторону Сан-Хосе, к Коди на работу – Он в защитных очках и шурует как Вулкан в своей кузнице, расшвыривая покрышки с фантастической силой, годные в одну высокую кучу, «Эта не годится» – в другую, хрясь, бум, одновременно читая фантастическую длинную лекцию о покрышках, приводящую Дэйва Уэйна в восхищение – («Господи, как он может все это делать, да еще объяснять одновременно») – Но я собственно к тому, что теперь Дэйв понял за что я всегда любил Коди – Вместо желчного отсидевшего бедолаги перед ним великомученик Американской Ночи в защитных очках, который два часа умудряется веселить друзей забавными объяснениями и при этом до йоты выполнять работу за которую ему платят – Срывать покрышки с колес, швырять на станок, управляться с ревущей струей пара и при этом выкрикивать пояснения, бросаться, нагибаться, швырять, сдирать, – пока наконец Дэйв Уэйн не сказал что сейчас просто на месте умрет от смеха или разрыдается.
В саду, в большом сарае, он устраивает молельню — там они собираются, проповедуют, спорят, распевают псалмы.
И мы едем обратно в город, в сумасшедшую меблирашку, где продолжаем пьянствовать, так что я вырубаюсь мертвецки пьяный на полу как обычно в этом доме и просыпаюсь утром со стоном, далеко-далеко от своей чистой лежанки на крылечке в Биг Суре – Ни криков соек, ни журчанья ручья, я опять в этом городе-ловушке, я попал.
14
Он тесно сближается со своим бывшим учителем и наставником доктором Бирдом. В 1627 году они вместе сражаются против королевского чиновника Барнарда, притесняющего пуритан. Соседи проникаются к нему уважением. «Благочестивый и серьезный джентльмен» достоин того, чтобы защищать их интересы — интересы провинциальных пуритан — в парламенте. В 1628 году Кромвеля избирают в парламент — третий парламент Карла I.
Вместо соек и ручья из столовой доносится грохот бутылок, там орет и орудует Лекс Паскаль, я вспоминаю как в прошлом году будущая жена Джерри Вагнера разозлилась на Лекса, швырнула в него через всю комнату полугаллоновой бутылью токайского и попала прямо в глаз, а впоследствии уплыла в Японию и они с Джерри сочетались там браком согласно какой-то невероятной дзенской церемонии, об этом писали во всех газетах, старина же Лекс огреб настоящую рану, я пытаюсь перевязать его в ванной наверху приговаривая: «Уже вроде не кровит, все будет нормально, Лекс» – «Я тоже канадский француз» – говорит он гордо, и когда мы с Дэйвом и Джорджем Басо собираемся обратно в Нью-Йорк, дарит мне на прощанье медальон Святого Христофора – Не в этой сумасшедшей битнической меблирашке, а где-нибудь на ранчо жить бы такому парню как Лекс, сильному, красивому, неутолимо жаждущему вина и женщин – С грохотом бьются бутылки, из колонки гремит «Торжественная месса» Бетховена, и я засыпаю на полу.
Просыпаюсь наутро, конечно со стоном, но предстоит важный день, мы едем в туберкулезную больницу навестить Джорджа Басо – Дэйв возвращает меня к жизни: приносит кофе и вино, на выбор – Каким-то образом я проснулся на полу у Бена Фэгана, видимо разглагольствовал с ним до рассвета о буддизме – тот еще буддист.
Сырой мартовский ветер гонит невысокую волну на Темзе, Лондон, как и десять лет назад, полон спешащего, деловитого народу. Все та же толчея на мосту среди лавок, все тот же разноязыкий гомон в порту. А Кромвель уже не тот. Не деревенский неоперившийся юнец с изумлением и любопытством присматривается к столичной жизни и пробует ее на вкус, а зрелый двадцатидевятилетний муж и отец, хозяин, определивший свое отношение к миру, поднимается по древним ступеням Вестминстера, чтобы занять в парламенте пусть скромное, где-то в задних рядах, но по праву доставшееся ему место. И сразу же парламентская борьба захватывает его, втягивает, ошеломляет.
Уже сложно, а тут является еще и Джоуи Розенберг, странный паренек из Орегона, длиннобородый, с волосами до плеч как у Рауля Кастро, в прошлом чемпион Калифорнии по прыжкам в высоту среди старших школьников, при росте 5 футов 6 дюймов он умудрялся взять высоту в шесть футов десять дюймов! и теперь легконого приплясывает проявляя свою прыгучесть – Странный спортсмен, внезапно решивший стать эдаким битническим Иисусом, и юные синие глаза действительно светятся искренностью и чистотой – Глаза настолько чисты что дикую шевелюру и бороду как-то не замечаешь, а еще у него драная но по-своему элегантная одежда («Появились новые битники-денди, он один из первых, – сказал мне МакЛир несколько дней спустя, – слыхал? новая странная андерграундная тусовка битников или как их еще назвать, одеваются по-особому лихо, как денди, хотя это может быть просто джинсовый пиджак и блестящие широкие брюки, и всегда какие-нибудь особенные ботинки и рубашки, или скажем роскошные штаны, причем неглаженые, и к ним рваные тапочки») – На Джоуи какое-то мягкое коричневое одеяние типа туники и лас-вегасские спортивные ботинки – И когда взгляд его падает на мои разбитые синие теннисные тапочки, которые я носил в Биг Суре если натирал ноги в каменистых походах, он немедленно предлагает махнуться, меняет шикарные спортивные ботинки (светлой необработанной кожи) на мои дурацкие тесноватые но по-прежнему отличные тапочки которые я ношу так как волдыри с монтерейской трассы все еще дают о себе знать – И мы меняемся – Я спрашиваю о нем Дэйва: Дэйв говорит: «Один из страннейших и милейших людей которых я знаю, появился около недели назад, на вопросы, что он собирается делать, не отвечает, только улыбается – Как-то просто хочет во все врубаться, смотреть, радоваться и никак особенно не высказываться – Предложат ему: «Поехали в Нью-Йорк» – он подпишется тут же – Вроде как странствует, понимаешь, опять же молодость, нам старым мудакам не грех у него поучиться, в том числе вере, у него есть настоящая вера, по глазам видно, он всегда верит, куда и в чем ни шел бы, как Христос, наверное».
Сессия и впрямь началась бурно. Холеный надменный король открыл ее речью, полной вежливых угроз. Если ему откажут в требуемых субсидиях, говорил он, он сумеет прибегнуть к особым, врученным ему самим богом средствам. В ответ поднялся знаменитый борец против королевских злоупотреблений Джон Элиот. Еще три года назад он выступил в парламенте с разоблачением бесчестной политики Бекингема и уже дважды успел побывать в Тауэре за свои пламенные опасные речи. И в этот раз, похоже, Элиот не собирается отступать. «Здесь оспариваются, — говорит он, — не только наше имущество и наши земли, но и все, что мы называем своим. Те права, те привилегии, которые сделали наших отцов свободными людьми, сейчас поставлены на карту».
Как ни странно, позже мне привиделось во сне будто я иду по полю в Арканзасе и натыкаюсь на странную группу пилигримов, среди них сидит Дэйв Уэйн и говорит мне: «Тс-с, Он спит», «Он» – это Джоуи, а остальные – ученики которые следуют за ним пешком в Нью-Йорк и далее собираются идти по воде на тот берег – Конечно (даже во сне бывает такое) я не верю и поднимаю его на смех, но утром взглянув в глаза Джоуи Розенберга тотчас понимаю что это действительно Он, Иисус, ибо каждый (по законам моего сна) кто глянет в эти глаза немедленно уверует и обратится – Сон продолжается и заходит довольно далеко, в конце концов думающие машины-ЭВМ пытаются поломать это «Второе пришествие» и т.д. (но между прочим наяву я через несколько месяцев дома выбросил его ботинки так как чувствовал что они принесли мне несчастье, уж лучше бы я остался при своих голубых тапочках с дырявыми носами!)
Подавшись вперед, внимательно слушает Кромвель знаменитых ораторов. После Элиота выступает спокойный, трезвый, уверенный в себе пуританин Джон Пим — другой вождь оппозиции. А вот и его, Кромвеля, кузен — Джон Гемпден. Как твердо, как гладко он говорит, как бесстрашно бросает обвинения всесильному фавориту! Он тоже уже сидел в тюрьме за отказ платить незаконные налоги. Полны достоинства и превосходного знания правовой истории слова восьмидесятилетнего старца Эдуарда Кока, бывшего главного судьи королевства, толкователя старинных статутов. Он тоже с теми, кто не желает мириться с произволом. Выделяется среди ораторов и йоркширский дворянин Томас Уэнтворт. Он, безусловно, талантлив и говорит очень хорошо. Его речи не столь остры и вызывающи, как речи Элиота или Гемпдена, но он тоже защищает права парламента, протестует против незаконных поборов, требует прекращения произвольных арестов.
Короче, вместе с Джоуи и Роном Блейком который всегда при Дэйве мы наносим ритуальный визит к Монсанто в лавку, а затем в «Майкс Плейс» за углом, где с 10 утра начинаем есть, пить и играть в бильярд – Джоуи выигрывает, страннее бильярдиста не придумаешь – Длинные волосы болтаются касаясь кия, когда он совершенно профессионально продевает его сквозь сложенные пальцы и длинным точным движением посылает шар в лузу: представляете себе Христа играющего в бильярд? – И сколько же при этом жратвы поглощают трое бедных изголодавшихся парней! – Не каждый день попадается пьяный писатель готовый сорить сотнями долларов, они заказывают все подряд: спагетти, гамбургеры «джамбо», потом мороженое, пирожки и пудинг, а Дэйв Уэйн, и без того на аппетит не жалующийся, еще подогревает его манхэттенами и мартини – Я же причитаю над роковой чередой двойных бурбонов с имбирным элем, о чем через несколько дней буду горько сожалеть.
Всякий пьяница знает как это бывает: первый день напьешься – нормально, проснулся – башка трещит, но ее запросто можно победить новой выпивкой и едой; а вот если не есть и вечером надраться опять, и наутро опять труба зовет, и на четвертый день продолжить, наступает такое состояние когда напитки перестают цеплять, организм химически перегружен, надо бы поспать а не получается ибо в предыдущие пять ночей тебя усыплял алкоголь, и начинается делирий – Бессонница, пот, тремор, томящее чувство слабости, немеют бесполезные руки, и ночные кошмары (видения смерти)… впрочем об этом позже.
Кромвелю не нужно выбирать. Он с самого начала всей душой сочувствует этим смелым обличителям, этим новым дворянам, речи которых словно выражают его собственные мысли. И когда они, подзадоренные королевским упрямством (на глазах у всех Карл милостиво протянул руку для поцелуя презренному Бекингему!), принимают «Петицию о праве», Кромвель ликует. Эта петиция, будто возрождая славные времена короля Джона и Великой хартии вольностей, провозглашает:
Около полудня, когда в разгаре новый день (для меня в золотистой дымке), мы заезжаем за подругой Дэйва Романой Шварц, это румынская еврейка, крупная, чудовищной красоты (с огромными лиловыми глазами, очень высокая и широкая как Мэй Уэст), Дэйв шепчет мне: «Видел бы ты как она расхаживает по Дзен-Ист-Хаузу в одних лиловых трусах, там один женатый парень каждый раз психует, но он же не виноват, правда? Она не собирается соблазнять ни его ни кого-то еще, просто нудистка, исповедует нудизм и ей-Богу доказывает это на практике!» (Дзен-Ист-Хауз – еще одна меблирашка, но там в основном люди женатые и всякая мелкая богема изучающая Субуд или что-то в этом роде, не знаю, я там не был) – Большая красивая брюнетка, совершенно во вкусе алчных мечтаний какого-нибудь сексуально озабоченного бедняги, при этом однако обладает интеллектом, начитана, пишет стихи, изучает дзен, все знает и на самом деле просто-напросто обычная здоровая девка которая хочет выйти замуж за хорошего сильного мужика и жить с ним на ферме в долине, вот и все -
« — Народ Англии не должен быть против своего желания принуждаем к займам и уплате налогов, не утвержденных парламентом;
— никто не может быть арестован и лишен имущества, иначе как по законному приговору суда и закону страны;
— незаконные аресты должны быть прекращены, как и постои солдат в частных домах».
До туберкулезной больницы часа два езды через Трейси и по долине Сан-Хоакин, Дэйв великолепен за рулем, между нами восседает Романа, я опять держусь за бутылку, сияет калифорнийское солнце, мимо проносятся сливовые сады – Всегда приятно когда хороший водитель, бутылка, темные очки, солнечный день, интересное путешествие и как я уже отмечал занимательная беседа – Рон и Джоуи сидят по-турецки позади на матрасе, совсем как бедняга Джордж Басо в прошлом году по дороге из Фриско в Нью-Йорк.
«Петицию о праве» король воспринял как оскорбление и клевету на правительство и его должностных лиц. Он посылает в палату строгое письмо, воспрещающее подобные акции. Спикеру приказано лишать слова всякого, кто порочит королевских министров. Похоже, дело кончится роспуском парламента. Встает Эдуард Кок, он пытается говорить, но слезы душат его; тряся седой головой, старый судья садится на место. Выдержанный обычно Пим тоже мешает слова со слезами, даже спикер не может удержаться от слез.
В первую же ночь знакомства этот японец сразу понравился мне: с полуночи до шести утра медленно и методично излагал он на безумной кухне Бьюканан-стрит свою замечательную версию жития Будды, с раннего детства до самого конца – По теории Джорджа (у него много теорий, он проводил классы медитации с колокольчиками и на самом деле серьезный юный светский проповедник японского буддизма, на словах и на деле) Будда не отказывал в плотской любви ни жене, ни женщинам гарема; напротив, он был обучен науке страсти на высочайшем уровне тогдашней Индии, когда как раз составлялись тома «Камасутры» с подробнейшими инструкциями по всем актам и антрактам, ласкам и таскам, штучкам, вздрючкам и нахлобучкам, как заниматься любовью с другим человеческим существом «будь то мужчина или женщина», подчеркивал Джордж: «Он знал про все виды секса все что только можно, и когда он покинул мир удовольствий ради лесного отшельничества, все, конечно, знали, что он отверг страсти не по неведению – Благодаря этому люди того времени отнеслись ко всем его словам с чрезвычайным уважением – Это тебе не Казанова какой-нибудь с кучкой фригидных романов за всю жизнь, нет, этот прошел все насквозь, у него были министры и специальные евнухи, специальные женщины учили его любви, ему приводили специальных девственниц, он в деталях знал все извращения и не-извращения, кроме того как известно был прекрасным лучником и наездником, вообще по распоряжению своего отца досконально постиг все искусства жизни, ибо отец хотел быть уверен что сын НИКОГДА не покинет дворца – Ему прививали вкус к жизни всеми возможными способами, и как известно удачно женили на прекрасной девице по имени Ясодхара, которая родила ему сына Рахулу, в его распоряжении был гарем с мальчиками-танцорами и чего там только не было, – тут Джордж пускался в детали: – Он знал что фаллос следует придерживать рукою и вводить в вагину вращательным движением, но это лишь один из вариантов, можно еще чтоб девчонка опустила бедра и вульва как бы отступила, и вонзать фаллос стремительно точно осиное жало, или чтоб она подняла бедра и выпятила лобок, и резко погружать член до самого основания а затем извлекать как бы дразня, или сосредоточиться на правой или левой стороне – И еще он знал все жесты, слова, выражения, что делать с цветком, чего не делать с цветком, как пить губы всеми способами, поцелуй жестокий, поцелуй нежный, понимаешь, он просто был гением изначально…» – и так далее до шести утра, одно из самых фантастических «Житий Будды» которое я когда-либо слышал, и под конец Джордж провозгласил закон двенадцати Нирдан, когда Будда под деревом Бо логически разъял все сущее и разложил как цепь иллюзий – А почти всю дорогу до Нью-Йорка, пока мы без умолку трепались впереди, бедный Джордж просидел на матрасе почти исключительно молча; сказал что решил выяснить ОН ли едет в Нью-Йорк или МАШИНА (джип «Вилли»), или это просто КОЛЕСА крутятся, или шины, или что – Вот такая дзенская задачка – И при виде элеваторов посреди Оклахомской прерии тихо замечал: «Мне кажется будто элеватор ждет когда дорога приблизится к нему», или внезапно говорил: «Пока вы тут обсуждали как правильно смешивать «перно мартини», я видел белую лошадь в заброшенном стойле» – В Лас-Вегасе мы сняли комнату в хорошем мотеле и немножко поиграли в рулетку, в Сент-Луисе пошли поглазеть на отличные брюшки в злачном заведении где три прекраснейшие девушки исполняли танец живота, улыбаясь лично нам будто знали все про Джорджа с его эрогенным Буддой (се восседает монарх наблюдая пляшущих девушек) и про Дэйва Уэйна, который завидев хорошенькую облизывается и бормочет: «ням-ням»…
— Если нам нельзя говорить об этих вещах в парламенте, — звучит чей-то голос, — встанем и уйдем отсюда или будем сидеть здесь праздными и немыми!
А теперь у Джорджа чахотка, говорят он даже помереть может – Отчего еще мрачнее становится у меня в голове где затеяла громоздиться СМЕРТЬ – Но мне как-то не верится что старый дзенский учитель Джордж позволит своему телу прямо сейчас взять и умереть, хотя этим пахнет, когда пройдя через лужайку мы попадаем в палату и видим как он понуро сидит на кровати и волосы спадают на лоб, хотя раньше всегда были зачесаны вверх – Он в пижаме и поднимает глаза почти недовольно (правда, люди всегда недовольны когда друзья или родные внезапно навещают их в больнице) – Никто не хочет сюрпризов на болезной койке – Со вздохом выходит он с нами на солнечную лужайку и на лице его написано: «Ну что ж, вы приехали меня навестить потому что я болен, а чего вам собственно нужно?» – Как будто весь прошлогодний задор уступил место глубочайшему японскому скепсису, как у самурая в припадке суицида (я всегда поражался его безысходной мрачности).
Палата бурлит, возмущение нарастает. Нет, говорить надо, теперь или никогда! К лордам посылают гонцов, депутаты в беспорядке вскакивают с мест, на голову герцога Бекингема сыплются обвинения.
15
Можно сказать что я впервые с ужасом осознал что это на самом деле такое – быть японцем – Быть японцем и потерять веру в жизнь, быть мрачным как Бетховен и сверх того еще японцем, за всем этим стоит мрачность Басе, громовая грозовая хмурь Исса или Шики, на коленях в снегу с поникшей головой, коленопреклоненное забвенье всех древних коней тысячелетнего праха Японии.
Но отчаяние общин преждевременно: ведь деньги королю они еще не утвердили! А без этого распустить парламент он не может, деньги нужны ему как никогда. И — о радость! — 7 июня король нехотя уступает: он утверждает «Петицию о праве». В этот день палата торжествует; ее решения печатаются и распространяются в народе; город радостно возбужден. В Сити гудят колокола, народ высыпает на улицы, зажигают праздничные огни.
Он сидит на скамейке глядя в землю и на вопрос Дэйва: «Скоро поправишься, Джордж?» отвечает просто: «Не знаю» – По-настоящему это значит «Мне все равно» – Всегда такой расположенный ко мне, сейчас он почти не обращает на меня внимания – Он слегка нервничает: другие больные, солдаты-ветераны, увидят что к нему приехала компания драных битников, в том числе Джоуи Розенберг который скачет по траве, с искренним восхищением разглядывая цветочки – А маленький аккуратный Джордж, всего 5 футов 5 дюймов и сверх того несколько фунтов, такой чистенький, с мягкими как перышки детскими волосами и изящными руками, просто смотрит в землю – И отвечает как старик (а ему всего 30) – «Я думаю все эти разговоры о Дхарме, насчет того что все есть ничто, просто проникли в мои кости» – предполагает он, и я содрогаюсь – По дороге Дэйв предупреждал что Джордж очень изменился) – Но я пытаюсь бодриться: «А помнишь тех танцовщиц в Сент-Луисе?» – «Ага, блядский подарочек» (он имеет в виду кусочек надушенной ткани, который бросила нам в танце одна из девчонок, а потом мы прицепили его к кресту, отмечавшему на трассе место катастрофы, выдернули его из земли на кровавом аризонском закате и прицепили платочек туда где была голова Христа, так что когда мы притащили этот крест в Нью-Йорк и конечно же давали всем нюхать платочек, Джордж заметил как это у нас подсознательно красиво получилось, все раздолбаи Гринвич-Виллидж, заходя в гости, брали крест и подносили к носу, будто прикладывались) – Но теперь Джорджу все равно – И вообще нам пора.
Ободренная палата общин начинает требовать дальнейших уступок: следует отстранить от власти Бекингема, предать его суду, отменить таможенные пошлины. Это уже слишком. Король распускает парламент на каникулы — осенью, может быть, их страсти немного остынут.
Но эх, когда мы уже уходим и машем ему, и он на всякий случай оборачивается прежде чем войти в здание, я отстаю от всех и несколько раз оборачиваюсь помахать – Наконец прячусь за угол, выглядываю и машу опять – Он же прячется за куст и машет в ответ – Я бросаюсь за куст и выглядываю – И вот уже два безнадежно безумных мудреца валяют дурака на лугу – По мере того как мы расходимся дальше и он все ближе к двери, мы изобретаем бесконечно малые жесты стремящиеся к нулю; когда он заходит внутрь, я дожидаюсь пока он высунет палец – И высовываю ему из-за угла ботинок – А он выглядывает одним глазом – А я просто кричу: «У!» – А он тогда ничего не высовывает и молчит – И я прячусь за углом и ничего не делаю – Но вдруг выскакиваю, и ОН выскакивает, мы оба осуществляем махание и прячемся в свои укрытия – Затем я делаю серьезный ход: быстро ухожу прочь, но вдруг оборачиваюсь и машу опять – Он пятится задом и машет – Чем дальше я отхожу, теперь тоже пятясь, тем сильнее машу – Наконец между нами уже ярдов сто, так что игра становится почти невозможной и все же как-то продолжается – Наконец я вижу дальний печальный дзенский взмах – Я подпрыгиваю и бешено машу обеими руками – И он тоже – Он заходит в больницу, но через секунду выглядывает уже из вахтерского окошка! – Я, прячась за деревом, показываю ему «нос» – На самом деле конца этому нет – Все уже в машине и не понимают что меня держит – А держит меня осознание того что Джордж поправится, будет жить и учить людей веселой правде, и Джордж знает что я знаю, потому и играет со мной в эту игру, волшебную игру радостной свободы, которая собственно и есть дзен или, скажем так, сокровенный смысл японской души, «И когда-нибудь я поеду с Джорджем в Японию», – говорю я себе совершив последний крошечный взмах, ибо слышу как колокольчик возвещает ужин и вижу как прочие пациенты спешат в столовую, и зная что за невероятный аппетит скрывается в его тщедушном тельце не хочу задерживать Джорджа, и все же он выкидывает последний фортель: выплескивает из окна стакан, длинный фрршш воды, и больше его не видно.
«Что бы это значило?» – чешу я в затылке направляясь к машине.
Но страсти разгораются. Они бушуют не только в палате, не только в Сити, но по всей стране. Словно вода в котле закипает — бурлит, волнуется вся Англия. И вот уже первый клинок обагряется кровью: 28 августа в Портсмуте офицер-пуританин Джон Фелтон вонзает свой кинжал в грудь ненавистного временщика. Бекингем убит наповал, лондонская толпа встречает схваченного властями Фелтона цветами и благословениями.
16
На многих это событие наводит ужас. Томас Уэнтворт, что так гладко говорил в парламенте вольнодумные речи, открыто переходит на сторону короля и сразу получает титул барона и место в Государственном совете. Гонитель пуритан Уильям Лод назначается архиепископом Лондонским.
В завершение этого безумного дня в три часа ночи я сижу в машине несущейся по спящим холмам и портовым улицам Сан-Франциско со скоростью 100 миль в час, Дэйв с Романой ушли спать, все остальные тоже вырубились, а этот псих-сосед (богема, но и работяга, маляр, он приходит с работы в больших грязных сапогах, и сынишка с ним живет, жена умерла) – Я сидел у него, слушал как грохочет в колонке хай-фай джаз, Стэн Гетц, и случайно ляпнул, мол, Дэйв Уэйн и Коди Поумрэй два величайших водителя в мире – «Что? – кричит он, здоровенный светловолосый детина со странно застывшей улыбкой. – Слышь, я от погони удирал! пошли я тебе покажу!» – Скоро рассвет, а мы срываемся с Бьюканан-стрит, с визгом выруливаем поворот и он отпускает повода, мчится стрелой на красный свет, внезапно скрежещет влево и со всей дури взлетает на холм, на вершине я думал сбавит ход, оглядится – но он только прибавляет и практически слетает вниз, и мы стремимся по одному из крутейших спусков Фриско, мордой в залив, и он жмет на газ! на скорости сто миль в час мы слетаем к подножью холма, там перекресток, к счастью нам зеленый, мы проскакиваем, только разок чуть-чуть шаркнув о бордюр на перекрестке и еще раз когда улица вновь ныряет вниз – Выскакиваем к заливу и с визгом сворачиваем вправо – Через минуту мы парим над набережными у въезда на мост и прежде чем я успеваю отхлебнуть глоток-другой из своей распоследней бутылочки, уже паркуемся возле дома на Бьюканан-стрит – Величайший водитель на свете, кто бы он ни был, и я никогда больше его не видел – Брюс или как его там – Вот это я понимаю погоня.
…Кромвель разбит, удручен, издерган. Приступы болезни учащаются, ему снова становится страшно. В сентябре он идет на прием к известному столичному врачу Теодору Майерну. Богатый, успешно практикующий доктор внимательно выслушивает молодого человека, который жалуется на постоянные боли в желудке через три часа после еды — их не может снять никакое лекарство, на нытье в левом боку, бессонницу. Молодой человек худ, глаза его блестят, плоть суха и горяча. Но нет, как доктор ни ощупывает больного, он не находит в его теле признаков болезни. Это пламенный дух, нервная впечатлительность, внутреннее недовольство сжигают его. «Valde melancholicus» — «крайне подвержен меланхолии», — записывает он в своей тетради.
В конце концов я вырубаюсь мычаще-пьяный на полу, на сей раз рядом с дэйвовским матрасом, забыв что хозяина там нет.
Но сейчас я вспоминаю что там случилась занятная вещь, еще до звонка Коди: я в идиотской беспомощной депрессии, со стоном вспоминаю о смерти Тайка и полуобморочном опыте у моря, но на батарее в туалете лежит «Джонсон» Босуэлла, книжка, которую мы так весело обсуждали в машине, открываю первую попавшуюся страницу, другую, начинаю читать с левого верхнего угла и вдруг возвращаюсь в прекрасно-совершенный мир: старый доктор Джонсон с Босуэллом попадают в шотландский замок своего покойного друга Рори Мора, пьют шерри у чудесного камина и смотрят на портрет Рори Мора, там же с ними его вдова, и вдруг Джонсон говорит: «Сэр, вот что я сделал бы чтобы завладеть мечом Рори Мора, – (на портрете старина Рори со своим шотландским скакуном) – Я бы пронзил его кинжалом, я с удовольствием заколол бы его как зверя» – и, слезящийся с похмелья, я понимаю что для Джонсона это был единственный способ как-то выразить вдове свою скорбь о кончине Рори – Такой ужасный, иррациональный и вместе с тем совершенный способ – Я бегу на кухню, где Дэйв Уэйн с кем-то еще уже завтракают, и давай им все это зачитывать – Джонси недоверчиво смотрит на меня поверх трубочки: откуда такая литературность с утра пораньше, но это вовсе не литературность – Опять я вижу смерть, смерть Рори Мора, но Джонсон дает смерти идеальный ответ, настолько что я желал бы чтобы он сидел тут на кухне – (Помогите! – думаю я).
Вторая сессия парламента открылась в январе 1629 года и началась опять с атаки парламентских лидеров. На этот раз критике подверглась церковная политика короля. Еще в ноябре он заявил, что требует прекращения всяческих религиозных пререканий и безусловного подчинения единой, незыблемой, им управляемой и ему всецело подвластной англиканской церкви. За этими формулами угадывалась твердая рука архиепископа Лода.
Коди звонит из Лос-Гатоса, сообщает что потерял работу в шиномонтаже – «Это из-за нас?» – «Нет-нет, совсем другое, ему просто надо кого-то уволить, там какие-то долги, закладные, какая-то тетка подает в суд за подделку чека, короче надо искать другую работу, при этом ренту платить и вообще полный пиздец, эх, слушай, дружище, умоляю или не умоляю, честное слово, Джек, эх, одолжи сто долларов, а?» – «Да ради Бога, Коди, сейчас приеду и не одолжу а просто ДАМ тебе сто долларов» – «Да ты что, правда, слушай, на самом деле я запросто смогу отдать, но если ты настаиваешь – (шуршит ресницами по трубке, знает что так и есть), – солнышко, ну приезжай и дай мне эти деньги, сынок, порадуй стариковское сердце!» – «Сейчас мы с Дэйвом приедем» – «О’кей, я тогда сразу уплачу ренту, сегодня ведь пятница, или нет четверг или что, а, точно четверг, до понедельника можно не искать работу, поживешь у нас, все выходные будем валять дурака и трепаться как бывалоча, могу тебя в шахматы расчехвостить или сходим на бейсбол, – (и шепотом), – смотаемся может в город, поглядишь на мою деточку» – Я спрашиваю Дэйва – да, он готов в любой момент, куда я туда и он (как я сам часто следую за кем-нибудь), что ж, снова в путь.
Не могли снести этого парламентские пуритане и, в свою очередь, обрушились на католические порядки, которым все больше потворствует король. В феврале принимается резолюция, где говорится, что католицизм угрожает миру во всей Европе, и прежде всего в Англии; мало того что паписты свили себе уютное гнездо при дворе, они наводнили Ирландию, они вот-вот победят протестантов в Европе и продадут Англию папе. А среди высшего англиканского духовенства господствуют арминиане — соглашатели, готовые уступить католикам не только в обрядности, но и в делах поважнее.
По дороге заезжаем в лавку Монсанто, и тут ко мне приходит идея: что если взять Дэйва, взять Коди, поехать в хижину и провести прекрасные спокойные сумасшедшие выходные (как это?), когда же Монсанто слышит об этом, он тоже решает ехать, с приятелем-китайцем Артуром Ма, зацепим в Санта-Крузе МакЛира, съездим навестить Генри Миллера, и вот уже намечается очередная грандиозная веселуха.
На улице ждет «Вилли», я захожу в магазин за бутылкой, Дэйв разворачивается, сзади на матрасе Рон Блейк и на сей раз Бен Фэган, впереди я в своем кресле-качалке, день в разгаре, и мы опять мчимся по Прибрежному шоссе в сторону Коди, а за нами на своем джипе Монсанто с Артуром Ма, джипов уже два, а скоро как увидите прибавится еще пара – После обеда мы у Коди, там уже полно гостей (местные лос-гатосские литераторы и еще разнообразные люди, телефон звонит постоянно), Коди говорит Эвелин: «Погуляю пару дней с Джеком и с народом как в старые времена, а с понедельника начну искать работу» – «О’кей» – И мы все отправляемся в чудесную местную пиццерию, где на пиццу накладывают дюймовый слой грибов, мяса, анчоусов и чего душе угодно, я меняю в супермаркете чек, Коди забирает сотню, в пиццерии отдает ее Эвелин, и к вечеру оба джипа устремляются к Монтерею и дальше по той проклятой дороге где я так калечился, к устрашающему мосту через Рэтон-Каньон – Я уж думал никогда больше его не увижу. А вот же вернулся, груженый наблюдателями. Когда мы преодолели горную дорогу, вид каньона внизу заставил меня закусить губу от восторга и печали.
Этот вопрос уже совсем близко касался Кромвеля. Дома он довольно насмотрелся на поставленных сверху проповедников, пытавшихся протащить в церковь католические взгляды. Они притесняли честных пуритан, не давали им собираться и молиться богу так, как те считали нужным и единственно возможным. Они открыто провозглашали, что королевская власть установлена в стране не по договору, не по закону или обычаю, а по прямому соизволению божьему. Таким проповедям пора положить конец.
18
Сердце у Кромвеля забилось, горло перехватило, он попросил слова. Это было его первое выступление в парламенте — еще сбивчивое, горячее, нескладное. «Доктор Алабастер, — говорил он, — в церкви святого Павла проповедовал открытый папизм. Достопочтенный доктор Бирд хотел его урезонить, тогда епископ Винчестерский вызвал его к себе, выразил недовольство и приказал не перечить Алабастеру». Страстная речь молодого оратора произвела впечатление. Парламентский комитет выпустил протест против «чрезвычайного роста папизма» в Англии, Шотландии и Ирландии.
Все знакомо будто лицо на старой фотографии, хотя я уже на миллион лет укатился от всего этого выжженного солнцем кустарника на скалах, этой бессердечной синевы моря белопенно омывающего песок, этих желтых высохших русел, бороздящих мощные склоны, этих голубых далей долин, этого тяжеловесно ревущего месива – так странно видеть все это после нескольких дней круговерти маленьких человеческих рожиц и ротиков – Как будто у природы огромное гаргантюанское изъеденное проказой лицо, широченные ноздри, мешки под глазами и пасть готовая поглотить пять тысяч джипов и десять тысяч Дэйвов Уэйнов и Коди Поумрэев без сожаленья и печали – Вот она моя долина со всеми своими грустными очертаниями, провалами, вершиной Мьен Мо, сонными лесами под нашей высоко проложенной дорогой, и внезапно – бедолага Альф, вон он, далеко-далеко, пасется у изгороди кораля – И ручей скачет себе как ни в чем не бывало, даже белым днем голодный и темный в путанице трав и водорослей.
К этому прибавились выступления против налогов на каждый фунт и каждую тонну вывозимых товаров. Парламент не утверждал эти налоги — значит, они незаконны!