— Эй, Тора, у тебя в груди молоко есть? Тут у нас за столом один недокормленный…
Так говорит Гюлли.
Игра вокруг столба идет своим чередом. Она явно включилась в нее. Она не видит меня до тех пор, пока не выходит наружу. Взгляд, превращающий снег в град. Что само по себе лучше, если ты в очках. Icicle Works
[62]. Тот же пикет, что и вчера, только теперь тут двое гомиков с рогами изобилия, и погода еще более мерзкая. Это вечеринка Рози и Гюлли, и они прочесывают публику, выбирая гостей, как режиссеры статистов. Нет, скорее, как два исландских Деда Мороза: Малорослик и Шалун, которые приглашают гостей в мир Грюлы
[63]. Я всерьез намерен завести комбинезон потеплее.
Если мы и дальше будем торчать тут, как черточки на карте в прогнозе погоды, то уж точно не приторчим. С неба какая-то харкотина. У богов чемпионат по плевкам. В такую погоду плохой хозяин сигарету не выставит. А Трёс под кайфом. Приходил Тупик и дал всем «э», как он сказал, «ради праздника, скоро ведь Рождество». Гюлли и Рози сказали, что приберегут свои таблетки до сочельника. Мне было влом закидываться прямо сейчас, я положил таблетку в нагрудный карман.
Наверно, потому, что я и так уже много вложил в пиво. Хотя нет. Просто у меня сейчас какое-то «д». Трёст под кайфом: «Прямо как телик». И вот он стоит, как тележурналист, и вытягивает новости у себя из кишок. Последние известия из прямой кишки. Прямая трансляция из штанов. Смотреть ему в глаза — как пялиться в пустыню. О чем он думает? Один под кайфом. (Тупика уже заловили в свои силки Ёкуль и компания.) Ну так легче кого-нибудь подцепить. Но с другой стороны, его такого вряд ли кто подцепит. Один под кайфом. Гость из будущего. «Привет», — говорю я. «Наш автобус скоро?» — спрашивает он. Я на всякий случай отхожу от него. Только посмотрите. Вот сюжет для новостей. Материал для сообщения агентства «Рейтер»:
«Ignoring the arctic rainstorm of almost tropical proportions, 50 hard-jamming natives partied on well into the small hours in this city of 100 000…»
[64]
Мы идем по Лёйгавег, если тут уместно слово «идти». Скорее это как продираться сквозь щетки автомойки. А на луне всегда тишь да гладь да американский флаг. Хотя погода весьма нервно-паралитическая, я ощущаю обутое в туфли присутствие Холмфрид где-то рядом. (Из-за шквального ветра я не могу называть ее «Хофи»: сейчас ей необходимы все-все буквы ее имени, чтоб не улететь с порывом ветра. Хотя… Может, лучше наоборот?) Я в одной свите с Рози, Гюлли и Трёстом, и разговор состоит в основном из «а?» и «ха-ха!». Из-за ветра и из-за обмундирования Рози и каблуков Гюлли. Рози в какой-то капитанской и офицерской и охотничьей униформе. Можно сказать: капитан русского военного флота, плюс офицер армии Южных штатов в американской гражданской войне, плюс австралийский хантер из пустыни. Он так раскачивается при ходьбе, что на нем громко скрипит вся эта кожа и замша и парусина и какая-то промасленная кенгуровина. Но он заслуживает дополнительное очко за то, что вообще может во всем этом двигаться, с этими тремя континентами у себя на плечах. Ходячий скрипучий музей военного дела. Однако я делаю вид, что слушаю, и стараюсь не отстать, чтобы не оказаться в свите Хофи. Черт бы ее побрал! Это как жить в тоталитарном государстве. Стоит разок оступиться — и это висит на тебе всю жизнь. А кончится все допросом. Я заранее готовлю ответы.
Она притворяется, что не видит меня, когда просовывает свое мокрое лицо мимо меня в дверь подъезда недалеко от Хлемма
[65]. Что она здесь делает? Что она вообще делает в большом мире? Могла бы просто сидеть дома и греть воду в расписной грелке. А я что должен был делать? Валяться там, без пива и без сна, до полудня, с ее рукой у себя на груди? Папенькины дочурки, мечтающие о законном браке…
Заходить в гости к людям, которых знаешь, — как-то удручающе. Пока сидишь за столиком в каком-нибудь баре, степень отстоя еще терпимая, но когда входишь в самый его эпицентр, то есть в дом, то тебя от него прямо-таки шибает. Карабкаться по лестнице в какую-то одиночную камеру без решеток, за пребывание в которой к тому же еще и платят. Вонь изо рта, которая в баре была способна утопить тебя в стакане, — дома отпечаталась на стене. От взглядов, которые в баре были еще сносными, дома запотевают стекла. А вот этот усеянный пушинками затасканный пиджак, с засохшими соплями на воротнике, он из того шкафа. Там же висят три его брата. Эти желтые от курения зубы — их чистят здесь, смотрите, вот и щетка — посудный ершик, и тюбик с пастой — скомканная душа выжимает из себя последние лучи. И где-то там, в глубине зеркала, — семьсот тысяч сеансов онанизма.
Обычно я в гости хожу только в крайнем случае: когда сильно недопил, а у кого-нибудь намечается пьянка. Но Рози и Гюлли — другое дело. Это как поход в тематический парк. Коллекция костюмов, зал париков, бархатная гостиная, коллекция дискотечной музыки. Здесь ты в самом сердце Детройта. Рик Джеймс колбасится на вертушке. «Super Freak»
[66]. Обширный прококаиненный бас, мастерская пальцовка и офигенные фанковые барабаны. Как будто по крышке унитаза стучат тремя длинными черными членами. Черно-лакричная, laid-bаск
[67]-пыльно-винильная атмосфера. О’кей! Причем это не CD. Это LP! Как будто пришел в гости к Деннису Хопперу из «Синего бархата». Попав сюда, ты воспрянешь. Воспрянешь духом. Поднимешься на высокие каблуки. Однако я сажусь, планирую на диван и проглатываю фразу.
Здесь нас примерно человек шестнадцать, вместе с Хофи. Она в основном обретается на кухне, ей там уютнее. Слушаю Трёста. Рождество у него: «В „Крокодиле Данди“, помнишь, я… короче, я — ящерица. Я — не он. Я — ящерица». Закрываю уши. Гюлли разливает виски. Рози сложил своего крокодилового хантера и офицеров на полку. Под всеми этими континентами на нем оказались красные штаны и фиолетовая футболка с надписью: «То me or not to me»
[68]. Ну да. Рози намыливается пооткровенничать, но мне влом ради него развешивать уши на диване, так что я пытаюсь переключиться на лицо поблизости. Какой-то полузнакомый фейс, который мало-помалу всплывает из недр зрительной памяти: когда-то он был диджеем в какой-то телепрограмме, рассказывал о клипах. Тип, от которого больше всего проку в промежутках между песнями. Может говорить только с интервалом в три минуты, и все, что бы он ни сказал, звучит как преамбула к песне. На стуле напротив Гудрун Георгc (ц. 5 000 с налогом на прибавочную стоимость). Промокашка из Брейдхольта. И оба-на! Тимур здесь! Сидит в углу, как будто позирует для картины. Его каким-то образом телепортировали сюда. Он взгромоздился всеми своими килограммами на кресло в углу и показывает свои татуировки двум девчонкам. Клейменая лошадка. Говорят, на нем наколоты портреты всех троих мужиков из ZZ Тор, под мышками и в паху, а бороды — настоящие. А еще говорят, он побрил все у себя внизу, когда один из них совсем оброс. Трёст подцепил одну (ц. 15 000) из тех, которые сидели в баре, и про интимную жизнь которых я знаю все. Это та, которая с пальцем. Это фергюссон. Две товарки танцуют на ковре (ц. 20 000 и 50 000). Та, которая подороже, впрочем, довольно сносная. Я смотрю то на губы, то на груди. Наверно, не мешало бы на всякий случай закинуться «э». Гюлли рассказывает, как он в Амстердаме встретил Брайана Ферри
[69]. Хороший рассказ. Хорошая музыка. Хороший вид. Такая поляроидная атмосфера. Хочется сразу посмотреть, какая получится фотография. Вот только бы Рози замолчал. Он все еще несет без колес:
— А мне все-таки хочется опять заняться дизайном костюмов. То есть в дизайне волос я уже перепробовал все, что только можно, и теперь хочу покончить с волосами и начать работать в театре, может быть…
— Да, — говорю я и бросаю взгляд на теледиджея.
Подействовало. Он привык к этому у себя на телевидении. По-моему, это называется «cue». На него посмотрит кто-нибудь — и он уже знает, что настал черед что-то сказать.
— Но ведь ты уже как-то работал в театре?
Замечательно. Теперь это приняло форму интервью. Теперь Рози может начать свою исповедь. Я чихаю, как и всегда, когда при мне начинают откровенничать. Оранжевые волосы Рози. Мне вдруг захотелось сказать ему: «Рози! Фи!..» Но это было бы слишком. Так что я говорю: «Рози! Кайф!» Потому что слушать такое можно только под кайфом. Гюлли ставит новую пластинку и машет альбомом:
— Хлин, this is it
[70]. Вот песня из спектакля, про который я рассказывал. Из «Омлета». Послушай. Она хорошая. Стопудово.
М-да… сомневаюсь… Такая типично исландская лавовая гитара и голос, поцарапанный небритой щетиной. Я все же даю первым нескольким строчкам шанс, for Gullis sake
[71]:
Гамлет курит «Принц», а живет он в Рейкьявике
Его не прельщают девиц холеных лики.
Его мамаша — мегабейб, укуренная в дым,
Ее брательник, Эдди П., «братками» нелюбим.
— Ну как, нравится? — спрашивает Гюлли.
— Да, — говорю я, имея в виду «нет». — Только вот текст…
— Да, текст — отпад, прямо Мегас
[72]. А вот, слушай, припев:
Быть или не быть, и куда ж нам плыть?
Вот сомненье — не вопрос. Он остается жить.
Она ему на телефон напела «I love you»,
Офелия, о нимфа, подложив ему свинью,
Гамлетушка зачах, совсем замерз на льду холодном,
Сказал: пойду-ка поищу на плахе мест свободных…
Быть или не быть…
Исландская музыка. Юрский Хин. Я протискиваюсь в сортир мимо танцующих грудей за 50 000 и незамеченным прохожу через кухню. Пиво «Egils gull» в писсуар. Но когда я иду обратно, меня поджидает Хофи. Меня поджидает Хофи.
— Хай.
Это «хай» — не простое. Надо, чтоб мое ответное «хай» звучало легко и непринужденно.
— Хай.
— Спасибо… За прошлый раз.
— Да. И тебе спасибо.
— А ты уверен? — спрашивает она двумя морскими камешками глаз.
— В чем?
— Ты уверен в том, что ты действительно благодарен за прошлый раз?
— Э-э… Да. Все было просто супер.
— Просто супер, говоришь. Для тебя — может быть. Ты пришел, кончил и ушел. Для тебя это, конечно, «супер».
— Я не кончил.
— Хлин, Хлин… Ты мне ничего не собираешься сказать?
Она почти зажала меня в углу коридора. Появляется лицо (ц. 20 000). Я смотрю на него. Оно исчезает в туалете. Я пячусь. Мы продвигаемся в комнату, которая на первый взгляд напоминает склад одежды, но может быть и спальней любящих супругов. Она садится на кровать, скрестив на груди руки, и сгибается, как будто у нее болит живот или что-то в этом духе. Я стою. Если уж у нас допрос, наверно, должно быть наоборот. Но она молчит. Я говорю:
— В чем дело?
— Ах, он еще спрашивает «в чем дело»!
— Ну да…
— Хлин, кто так вообще поступает: переспал с девушкой и смотался, как только она заснула? Ты за кого меня держишь?
— Я не мог спать.
— «Не мог спать»! А почему ты не мог спать?
— Не знаю. Я просто не могу спать с девушками.
— «Не можешь спать с девушками»! Что это значит?
— Ну, просто… То есть спать-то с ними я еще могу, а вот просыпаться с ними — совсем никак.
— Это еще почему?
— Ну, просто… я себе все бока отлеживаю…
Я устал стоять и тоже сажусь на кровать. Матрас прогибается. Она смотрит на меня.
— Но хотя бы попрощаться ты мог? Почему ты меня не разбудил?!
— Ну… Ты так сладко спала…
— Ах, какой добрый нашелся! Ты не слышал, как я звала? Я проснулась. Ты ушел уже после того, как я тебя позвала. И к телефону тоже не подходил. Притворялся, что тебя нет дома. Заставил маму тебя выгораживать. Ты просто боишься посмотреть в глаза своим поступкам. Боишься посмотреть в глаза самому себе. Вообще всего боишься.
У Холмфрид, как я уже говорил, волосы выкрашены в красный цвет. Они у нее до плеч. Кожа ослепительно белая и упругая, хорошо обтягивает кости на лице, тонким слоем — без жира, просто такой ровный тонкий слой по всему лицу, как раз от этого я больше всего балдею, она напоминает яйцо, блестящее облупленное яйцо всмятку, теплое, дрожащее, которое изгибается, обтекает скулы и — вниз по щекам, по подбородку. Ни одного острого угла. Она вся такая мягкая, в узком значении этого слова. Кажется, что ее поддерживает именно кожа, а не кости; они — просто мягкий слой торта под всеми этими сливками. Нет, сырный пирог — более точное сравнение.
Я на секунду забываюсь, засмотревшись на правую щеку, на то, как хорошо кожа обтягивает ее и как чуть-чуть напрягается, когда скулы движутся при разговоре. Хофи хорошо использует подвижные части черепа. Она пробивная. Того гляди пробьет меня своим носом насквозь. А в носу у нее камень.
— Ты даже мне сейчас боишься посмотреть в глаза.
— А? Что?
— Да. Посмотри мне в глаза, если можешь. Почему ты всегда в таких темных очках?
— Чтобы свет не раздражал глаза. А у тебя такая сияющая чистая кожа.
— Мне не кажется, что я прямо такая уж чистая.
— Ну?
— Да. Тебе этого, конечно, не понять. Я с утра чувствовала себя какой-то шлюхой. Или еще хуже. Со шлюхами хотя бы прощаются. Потому что с ними мужики рассчитываются, прежде чем уйти. Почему ты мне тогда заодно не заплатил?
— Там, кажется, такое правило, что деньги вперед.
— Ах, вот как! Так тебе это знакомо! Наверное, по личному опыту?
— Нет, я видел это в кино.
— Похоже на то.
— Зачем вообще из-за этого устраивать такой базар? Подумаешь, переспали! Между нами ничего нет, кроме трех давно засохших презервативов. Честное слово. А не то что мы, там, семнадцать лет прожили в браке. Это просто… такая процедура…
— Процедура?!
— Да. Операция. Медицинская.
— По-моему, это нечто большее.
— Да… Не знаю… Конечно, у меня не было резиновых перчаток…
— Понятно… Что я тебе, треска на рыборазделочном комбинате, что ко мне только в перчатках и можно подступиться?
— Вообще-то я больше думал о такой небольшой хирургической операции.
— А кто тогда пациент? Я, что ли? И ты хочешь… хотел бы сперва погрузить меня в наркоз, а потом надеть перчатки?
— Ну вот, презерватив — чем не перчатка?
— Ты хочешь сказать, если бы мы были без презерватива, все было бы по-другому?
— Тогда бы между нами вообще ничего не было.
— Джизус Крайст! Хлин! У тебя вообще чувства есть?! Ты когда-нибудь слышал о чувствах? Или, может, видел их в кино?!
— Не надо говорить «Джизус Крайст».
— Это еще почему?
— Это «Джизус Крайст» меня бесит. Мы же не американцы.
— Ладно, Господи Исусе.
— Ну, ты можешь, например, говорить: «Халлдоре Кильяне!» Я вот пытаюсь ввести такую моду. И это еще не все возможности. Можно, например, говорить: «Святый Халлдоре Кильяне», или просто «Кильяне», или «Халлдор Лакснесс». «Святый Кильяне» — тоже неплохо или еще «Лакснесс в натуре…»
— Ах, Хлин. Вечно ты выпендриваешься. Не увиливай. Я говорила о чувствах.
— Чувства, да.
— Да, чувства.
— Feelings.
— Хлин! Что я для тебя значу? Как ты меня видишь? Смотри на меня, Хлин. Что я для тебя?
— Ты. Ю. Ты — красивая девушка.
— И все?
— А ты хотела что-то еще?
— «Красивая девушка»… Красивых девушек на свете полно.
— Не скажи. Девушки бывают милые, пригожие, крутые, шикарные, некислые, отпадные, балдежные, сносные, терпимые, конкретные, нормальные… Телки, штучки, «пони», девахи, чувихи, бабенции…
— Хлин, ну прекрати, плиз!..
— Постой. Дай закончить. А еще есть дамы постарше. «Лучшие образцы», «Greatest hits», коровы, рахиты, чиновницы, фанатки джипов, а еще лотерейщицы, ну, которые участвуют в розыгрыше каждую ночь, а главный приз им никогда не достается. А еще есть переквалифицированные лесбиянки. А красивая девушка…
— Как ты вообще живешь?!
— Сижу на пособии по инвалидности.
— Ну, так я и знала, что что-то в тебе не то…
— На семьдесят пять процентов нетрудоспособный.
— Ты ничего не воспринимаешь всерьез!
Ну начинается… Я пытаюсь дышать по-серьезному. Дышать так, как будто это не шутка, и выдыхать через нос. Выдох выходит чересчур драматический. Не слишком убедительно. Я пытаюсь исправить положение. Пытаюсь смотреть на нее. Напрягаю все силы, чтобы посмотреть на Хофи так, чтоб стало ясно, что я не шучу. Но потом я поднимаю глаза, и закрытый рот сам собой растягивается. Не знаю, можно ли это назвать улыбкой.
— У тебя сигареты есть?
— Ты что, начала курить?
— Ну, есть сигареты?
— Да.
Лезу в карман за пачкой. «Принц». Подношу ей зажигалку. Профиль. Хофи. Из нее валит дым. Нос. Прямой нос достался ей прямо от Пауля Нильссона. Он постарался на славу. И этот камешек. Мне вдруг показалось, что камешек — это вентиль от шланга. Если бы я его чуть-чуть открутил, из Хофи вышел бы весь воздух, давление внутри нее понизилось бы: в щеках, в грудях, она бы превратилась в зауряднейшую девчонку, лаборанточку, студенточку. Ненакрашенная правильная гражданка на Лёйгавег. Помню, как я встретил ее в банке. Я ее с трудом узнал. Если бы Хофи не красила губы, я бы не стал с ней спать. «Красивая девушка». А что такое красота? Чтоб она что-то собой представляла, надо пройтись по ней кистью. Что она? Просто пшик. Едва закапают слезы — все испорчено. Пудра намокает. Браки — с сопутствующими детьми и внуками, целые семьи и вся эта связанная с ними дребедень, все эти джипы и горнолыжное снаряжение, садовые бассейны и джакузи, снегомобили, крестильные рубахи и баснословно богатые похороны, — все это зиждется на каких-то двух-трех граммах пудры и помады и бледных-бледных тенях для век. Господи, черт возьми! Далекий бог на пятидесяти каналах, дай мне хоть одно ненакрашенное родимое пятнышко красоты! Я пьян. На семьдесят пять процентов нетрудоспособный. Ведь я так сказал? На кровати какая-то кожаная шляпа от «Росайльманди». Гнездовье гомиков. Я опираюсь на локоть. Шум вечеринки и вой ветра в щелях окон. Хофи стряхивает пепел в стакан на ночном столике. Дрожащий свет уличных фонарей, как и тогда. Мы молчим. Это такое гетеросексуальное молчание. Два пола, между которыми нет ничего общего, кроме какой-то древней традиции, которая предписывает им быть вместе. Два пола, между которыми нет ничего общего, кроме причины их появления на свет. Вилка и розетка, которые должны сойтись, чтоб свет зажегся. Но мы живем в беспроволочную эпоху. А это — так устарело. Джизус Крайст! Может, начать цитировать Библию? Может, поискать ответ в ней? Может, это разговор там записан? «Ты ничего не воспринимаешь всерьез». Господи, какой же ответ я давал на этот вопрос? Меня вдруг охватывает непреодолимое желание воспользоваться дистанционкой. Щупаю ее во внутреннем кармане. Шарю глазами вокруг и опять останавливаюсь на шляпе; лучше уж смотреть на нее, чем на что-нибудь другое. Everything but the girl
[73]. Да. В шляпе дремлет мысль: гомикам, наверно, легче, по крайней мере, там оба партнера одного пола. Оба говорят на одном языке. Между ними не стоит никакой косметики. Хофи тушит сигарету. Если б она не красила губы…
— Почему ты со мной спал?
Спок.
Хофи поворачивается ко мне, а я лежу, опираясь на локоть, со шляпой Рози на голове и, по-видимому, выгляжу крайне необычно. Я наклоняю голову и роняю шляпу, гляжу на потолок. Под ним летают жирные рисованные ангелы с очень большими причиндалами. Ну, ребята, вы и даете! Как в капелле в соборе Святого Петра. Микеланджело был гомиком. Да. Может, все это записано в Библии? Снова смотрю на Хофи.
— Почему ты со мной спал?
Это такой вопрос, который задают политикам, когда они… У меня больше нет времени.
— Да. Ты почему спал со мной?
— То есть в первый раз?
— Ну, хотя бы так.
— Просто. Захотелось.
— А почему тебе это захотелось?
— Потому что была возможность.
— Вот именно: была возможность. Потому что я тогда вышла и спросила, не хочешь ли ты ко мне домой попить чаю. Ты со мной не разговаривал. Притворялся, что не знаешь меня, когда мы встречались при всех… Хлин! Ты просто чмо! Просто ужас, какое чмо! Отстойный тип… Это просто кошмар какой-то… Я прямо не пойму, как… Ты действительно спал со мной просто потому, что тебе так захотелось, или как?
— Ну…
— Давай, отвечай! Отвечай на мой вопрос! Почему ты пошел ко мне домой, когда я тебя спросила?
— Чтобы избежать наезда.
Хофи с трудом проглатывает это и дважды говорит «да». Эти «да» злые и красные. Если бы в ее семье было принято распускать руки, она бы меня ударила. По-моему, сейчас надо сохранять спокойствие и не напрягаться из-за того, что наше совместное спанье накрывается медным тазом.
— А-а, вот вы где! Что-то, ребятки, у вас тут как-то напряжно, — говорит Гюлли и входит в комнату, золотоволосый, как топорный ангел. — Я не помешаю? — Он стоит над нами, руки на бедрах. — На вас, ребятки, просто смотреть страшно. Сердца перестали биться в унисон.
— У него нет сердца.
Гюлли опускается на колени, улыбается.
— Как это: у Хлина нет сердца? — Он кладет руку мне на колено. — Нет, наш Хлин просто особенный. У него как бы кардиостимулятор. Наш Хлинчик такой чувствительный, а в общем, он неплохой парень. Но что правда, то правда, иногда не знаешь, жив он или мертв. Иногда его надо ущипнуть; к нему нужен особый подход, так ведь?
Гюлли тянется вверх и хватает меня за живот.
— Ну вот, смотри, теперь он так мило улыбается, ха-ха-ха. Вот так, просто ему нужен массаж сердца. Если ничего не выйдет, попробуй дыхание рот в рот. Ха-ха-ха. А если и тогда ничего не получится, то обратись ко мне. Я за свою жизнь столько разбитых сердец склеил, недаром меня зовут Чудо-скотч.
Он крепко хватает мою коленку и ее коленку.
— Ну как, чувствуете? Такой мощный захват? Ха-ха-ха.
— Но это не любовь, — говорит Хофи.
— Нет? Ну, я вас соединю, — говорит Гюлли, обхватывает наши коленки еще сильнее и весь трясется. Потом он прекращает и хохочет: — А вы слышали анекдот про пересадку сердца? Короче, одному мужику пересадили сердце. Ему досталось сердце какой-то женщины, а он был такой весь из себя крутой, совершенно непрошибаемый, и вот ему вставили женское сердце, нежное такое и чувствительное. И что же? Как вы думаете, что с ним произошло?
— Стал голубым? — быстро спрашиваю я.
— Э-хе-хе-хе… Нет. Нет-нет. С ним вообще ничего не произошло! Как был непрошибаемым, так и остался, не изменился ни капельки. Ха-ха-ха…
Гюлли встает, делает шаг к ночному столику, берет с него книгу — кажется, «Man Воу», биографию Боя Джорджа, — а затем говорит:
— Нет, ребята, у вас все безнадежно. Забейте на это. Ничего у вас не выйдет. Вы для этого слишком разнополые. Мальчик с девочкой… Ничего не получится. Такие союзы — это просто для того, чтоб рожать детей, для поддержания жизни на земле. А мы — мы с этим покончим… Хе-хе-хе… Нет-нет… У нас, у мальчиков, — ни родов, ни прочей мутотени. У нас pure love
[74] в чистом виде, хе-хе-хе… Единственное, что у вас с нами общее, — это презерватив. Только вы им предохраняетесь от новой жизни, а мы — от новой смерти.
И ушел. Мы некоторое время молчим. Потом я встаю и выхожу.
Вечеринка продолжается до утра. Я возвращаюсь домой с Хофи.
* * *
Рождественский городок. На улицах висят лампочки. Весь город обгирляндили. Люди закутаны, ковыляют по улицам, как мумми-тролли. Из каждого валит дым. Все — как какие-то дизеля, загрязняющие воздух. Когда-нибудь мы все бросим курить. Комбинезоны шикарные. Я в центре картины. Мама послала меня за елкой. Дала пять тысяч крон. Я в очередной раз смотрел «Запах женщины». Слепой Аль Пачино ждет дома на паузе. На Лёйгавег ни одной машины, а идти по ней почему-то еще труднее. Каждую секунду рискуешь на кого-нибудь напороться.
1. Лова. «Хай». «Хай». «За подарками ходил?» «Ага». «Ну как, у тебя уже отпуск начался?» «Отпуск?» «Ну да, рождественский». «Ага». «О’кей, мне пора бежать, до свидания, пока». «Ага, пока».
2. Рейнир. «Привет». — «Привет».
3. Трёст и Марри. Трёст несет огромный кактус. Он придает переулку Банкастрайти дух Майами-Вайс
[75]. Замороженный огурец вуду.
— Это что, подарок? — спрашиваю я.
— Нет, елка.
— У тебя что, будет кактус вместо елки?
— Ага. Повешу гирлянду с лампочками, и будет — во! Прямо Бен Кингсли с мишурой на башке.
Я из таких штучек уже вырос. Заглядываю ему в глаза: неужели «э»? Нет, только «а», «б», «ц» и «д».
Заглядываю в глаза Марри. Там тоже вроде бы все в порядке. Две обычнейшие лунки, и из них глядят мячики для гольфа. Два мячика для гольфа, на которых тушью нарисовали два зрачка.
— Это что-то новенькое? — спрашиваю я.
— Да, мы тут решили сотворить что-нибудь необычное. А еще это из-за Торира. Устроим ему ништяк под Рождество. Знаешь, первое Рождество у нас на севере, и такой настрой, типа «back to the desert»
[76], — говорит Трёст.
Трёст и Марри живут вместе. С тех самых пор как Марри дома у матери проболтал все деньги на секс по телефону. А Торир — это их домашний любимец. Ящерица. Какая-то аризонская; Марри притаранил ее из-за границы этой осенью.
— Да, а у него как дела?
— Ну… Он растет…
Я видел Торира только мельком. Один раз. После этого я к ним носа не совал. Из-за этой зверюги им приходится протапливать квартиру на полную мощность. В последний раз, когда я к ним заходил, у них было сорок два градуса тепла.
— Такой длинный стал, прямо змея.
— Да-да… А где вы его достали?
— Кактус? В Колапорте
[77]. У зятя Марри там свой лоток, знаешь, у Хосе, мексиканца.
— Это который работает там, как его… в «Мексборге»?
— Да. Вроде бы он владелец ресторана. Так ведь, Марри?
— Да. Или они оба: он и Баура, сестра.
— А куда ты идешь? — спрашивает Трёст. — Не заскочишь с нами в «К-бар»?
— Нет. Я вообще-то тоже шел за елкой. И потом, я хочу фильм досмотреть.
— Какой?
— «Запах женщины»
— Да, клевый фильм.
— Ага.
— Там Аль Пачино играет — он крут безмерно.
— Ага.
— А кто с ним еще играл?
— Крис О’Доннелл.
— Да, помню. И еще там был кто-то во фраке.
— Вроде да. Но я дотуда еще не досмотрел.
— А докуда ты досмотрел?
— До того момента, когда они сидят в гостинице в Нью-Йорке.
— Во-во. Точно. А потом они уходят в пещеру и там читают стихи, ну, это ваще отпадная сцена!
— Нет, это из «Общества мертвых поэтов». Робин Уильямс.
— Ах да.
И вот мы стоим, как три старые паровые машины на морозе. Три столба дыма вокруг кактуса. Банкастрайти — банка с конфетами, на ветвях растут лампочки. Люди со своими люденятами. Изнывают от предпраздничного зуда. В душе скребется хвоя. Роже-ство. Трёст, Трёст!.. Как он мог перепутать эти фильмы! Аль Пачино с Робином Уильямсом? Ведь он не слепой! Дом правительства подсвечен. И где-то внутри него Давид Оддссон
[78] накрывает на стол. Я прощаюсь с ними и лечу на площадь. Закутанные гам-бюргеры. Жареное мясо, запакованное в булки. Робин Уильямс сопровождает меня на Хаппарстрайти. «Король-рыбак». У него такая мощная грудная клетка. Помню, как я видел его у Леттермана. Дэвид Леттерман. Мне удается пройти в Колапорт незамеченным. Ребята сказали, что у Хосе можно купить елку. То есть нормальную, классическую. В дверях сталкиваюсь с папой. Возле ларька, где продают хот-доги.
— Ой, привет!
Похоже, он совершенно трезв — кроме рта. Наверно, поэтому он и общается со мной только при помощи него.
— Привет! За подарками пришел? — спрашиваю я таким тоном, как будто я ему и не сын.
— Нет. За тестом для печенья.
Он показывает мне пакет и одновременно запихивает в рот последний кусок своего хот-дога. В бороде капли ремулада. Он чем-то напоминает меня. Я так полагаю, это его ужин. Однако предпринимаю коварную разведывательную акцию:
— А я думал, Сара сама месит тесто.
— Нет, это для мамы; я как раз собирался ей это завезти. Гутта, сестра, сейчас у нее. Поехали со мной! Давно ты к своей бабушке не заглядывал!
— Я у нее был этим летом.
— Ну, я и говорю: давно…
— Она ничего не понимает. Стоит ей выйти в кухню — и она уже не помнит, кто у нее в гостях.
— Да ладно тебе!
— И потом я собираюсь досмотреть один фильм. Я его смотрю только под Рождество.
— А так вообще какие у вас новости?
— У нас? У нас Рождество.
— Слушай, прости меня, что я тогда, в прошлый раз… Я тогда как-то простремался. Но… Но вот…
— Что?
— Да ничего. Потом еще встретимся, поговорим. Маме привет.
— Ага. Саре привет.
— Что? Ага.
Судя по его фейсу, он ее не видел уже недели три.
Папа ниже меня. Он в пальто. Расстегнутом. Светло-коричневом. Обычно он носит галстук, но это не бросается в глаза. У него в одежде творческий беспорядок. Как и в счетах. Папа — владелец какой-то весьма загадочной фирмы. Когда-то это было что-то типа бухучета для других, одно время они еще приторговывали бумагой. Теперь уже не разберешь, что это такое, а если заглянуть в справочник, там только телефон. Фирма предоставит свои услуги. Хавстейнн Магнуссон, 5614169. Наверно, теперь все это хозяйство у него на дому. Когда меня в щенячьем возрасте спрашивали, кем работает мой отец, я всегда отвечал: «У папы своя фирма». Этого было достаточно. Тогда это считалось шиком. Как сейчас «бизнес-консультант».
Колапорт. Порт разбитых кораблей. Команда ищет золото. Беспорточная команда ищет луч света в темном царстве за двести крон. Или лазерный лучик — музыкальный центр за две тысячи крон. Розовый говорящий будильник за пятьсот, купленный на Канарских островах и одно время принадлежавший какому-то рыбаку Сигтору, три раза мотался с ним на Баренцево море и будил его по утрам английской или испанской фразой. Колапорт мне по кайфу. Я там раскопал несколько хороших вещей для своего музея: Джон Холмс в датском научном журнале семьдесят шестого года, плакат с Фаррой Фосетт (ц. 300 000) того же времени, редкостный будильник с Вуди Алленом и набор иголок и шприцов для Барби, «мэйд ин Тайвань».
Сперва я заглядываю к Парти. Парти пробыл в этом хлеву дольше многих коров, всегда при одном и том же лотке с одними и теми же товарами. Парти всегда играет одну и ту же партию. У Парти узкая специализация. Тухлая акула и видеокассеты. По факту одна только тухлая акула. Кассеты запрятаны под прилавок. Он их называет «Жизнь животных». Он выходит к прилавку, как выходец с того света. Мумия в костюме мумми-тролля. На лице грязные разводы, а табак в носу похож на землю, как будто его только-только откопали и кое-как отряхнули. Палец благоухает мочой. К нему нужен особый подход:
— Что-нибудь новенькое есть?
— Про животных?
— Ага.
— Ну, смотря какие. Это как посмотреть.
Он делит порнуху на три категории: «с конями», «с коровами» и «с овечками». С конями — чистая зоофилия. Коровы — это пышные женщины с большим выменем. Овечки — малолетние школьницы. Я как-то купил у него два фильма с коровами. По большей части это какие-то жутко древние ленты, датские, еще не на видеокассетах, а на восьмимиллиметровой пленке, как на заре порноиндустрии. Спрашиваю насчет «коней». Он отвечает, что у него есть одна новая, он сам ее вчера смотрел.
— Это такое амстердамство, просто мама не горюй.
— А кто там?
— Ну, там, короче, там кабан, жирный такой хряк, толстый, как бочка. И собака — собака там в конце… Она, бедолага, правда, весьма задрипанная, но свинья мощная, у нее все круто выходит… то есть у кабана, — отвечает он, затягивает в ноздрю понюшку табаку и одновременно лезет рукой в коробку под прилавком.
Подает мне экземпляр: голую кассету без обложки в своей лапище. Пять грязных ногтей держат семьдесят минут грязи прошлых лет. Сейчас таких фильмов уже не выпускают. Наверно, из-за этой борьбы за права животных. Типа, «Save the Animals»
[79] и все такое. Теперь использовать животных для таких целей запретили. Заниматься с ними любовью теперь нельзя. Им это причиняет «моральный ущерб». А когда у нас появятся «зоопсихологи» и «зоосоциологи»? Беру кассету в руки. У Парти все кассеты без обложек, и я не пойму, зачем он мне ее показывает. На что здесь смотреть? Кассета как кассета, черная, пластмассовая, с двумя белыми выпученными глазками, без надписей. Я нюхаю ее — раз уж больше ничего не остается. Все тот же двусмысленный запах акулятины.
— Так почем она?
— Три и пять.
— А с оленями у тебя ничего нет?
— С оленями? Боюсь, что нет.
— А с куропатками? Что-нибудь в тему на Рождество
[80]?
Парти забирает у меня кассету, сует под прилавок и обращается к другому покупателю. Я пробираюсь лотками к Хосе. Сказочный зять Марри. Малорослый и коренастый. Прожаренный на солнце атлет. Передо мной, по всей видимости, Баура (ц. 12 000), сестра Марри. Лицо такое же, как дар моря. Но она — запеченная в пуховик. Хосе в бейсболке. Молодчина! «Cleveland Indians». Красивая пара. Исландия-Мексика. Как отечественный белый соус с соусом сальса. Интересно, какие у них будут дети? Наверно, рябые. А лоток у них весь разукрашенный. «Диснейленд» в миниатюре. Чего только нет: и сомбреро, и гирлянды, и тканые половики для ношения на плечах, соус в бутылках, еще гирлянды, кукурузные хлопья и кактусы, и елки. Хосе говорит по-исландски на испанской скорости и злоупотребляет выражением «бьез проблэм». Как будто ему удается объясняться по-исландски без всяких проблем.
— Вот хароший товар да его можно имей опять и опять просто вот смотри здесь да просто включай розетка и гатово никакой вазни да очень харашо бьез проблэм никакой иголки на кавре никогда пылесосить и вабще никаких проблэм так лучше удобней да… бьез проблэм.
— А сколько она стоит?
— Да какие проблэмы просто вот читире тисичи пьятсот кронов да.
Елка искусственная, с лампочками и прочими наворотами, ветки в инее. Мне она дико нравится, но неизвестно, покатит ли она маме. На всякий случай смотрю более нормальный товар в углу. Исландские елки. Самая дешевая — шесть тысяч крон, — и я соглашаюсь на предложение Хосе. Прошу подержать ее у себя — «да канешно бьез проблэм», — пока я буду искать подарок для мамы. На оставшиеся деньги я покупаю книжку. «Beginners Guide to Thai Cooking»
[81]. Я в свое время пробовал что-то таиландское. Не мешало бы и маме научиться готовить таиландскую еду.
Несу свою елку через центр города. Она маленькая и аккуратненькая, но какая-то несуразная. На меня оглядываются. Такое ощущение, что я — Христос и несу свой крест по Лёйгавег. Христос с искусственным крестом. Но под Рождество это как раз в тему. Типа, соучастие. Да мне ведь и лет примерно столько же, сколько ему. Хотя он со своим крестом таскался под Пасху.
Когда я прихожу, Лолла уже дома. Переехала к нам. Спит в бывшей Эльсиной комнате. Сидит в гостиной и читает «Воскресную газету». Ноги в носках — на столе, и сигарета. Я сажаю свой трофей в углу и включаю. Елка шикарная. Лолла кладет газету на живот и смотрит то на елку, то на меня. Сосет сигарету. Как будто выбирает, что лучше: я или елка. Кажется, елка ей больше по вкусу. Если ей вообще что-то по вкусу.
— Это еще что?
— Радость.
— Это ваша елка?
— Наша елка, Лолла, — отвечаю я и смотрю ей в глаза, наклоняясь вперед с ангельским выражением лица. — Ведь ты — наша семья.
— Ну, родной…
— Тебе не нравится?
— Ну, знаешь. Это как бы… Это как бы прическа. Причем неудачная.
— Прическа для рождественского ангела.
— Небось синтетика?
— Почему же синтетика? Натуральный отечественный материал. Клён.
— Где ты ее достал?
— В Колапорте. А что? Совсем, что ли, отстой? Ну, мне просто показалось… Уже все готово, самому наряжать не надо. Тебе нравится? Только честно!
— Ну, как сказать: это ты на нее деньги тратил, а не я
— Да…
Мы вместе смотрим на елку, и вдруг Лолла разражается хохотом и струями дыма. Я:
— Ну, как она тебе? Совсем дурацкая?
— Мне обычные как-то больше нравятся.
— Правда? А я как раз для тебя старался, решил подыскать что-нибудь нетрадиционное. На это Рождество.
Она посылает мне взгляд — типа: «не тронь меня, я лесбиянка» — тушит сигарету и вновь берется за газету. На первой полосе какой-то Дед Мороз. Без шапочки. Какой-то Колбасник
[82]. «Отъелся за счет налогоплательщиков». Интересное Рождество будет у него дома. На столе ворованные колбасы. На Лолле джинсы. Ляжкам в них тесно. Ступни на удивление маленькие. Елка — в углу, после ее комментария она совсем сникла. Но лампочки еще горят. Как старая списанная примочка из Лас-Вегаса. Надо же, сколько у нас книг. Я не брал в руки книгу с тех пор, как бросил университет. Из-за какой-то опечатки в гороскопе я целых полсеместра учил английский. То be or not to be
[83]. Я так и не врубился в эту фразу. Может, эти две укуренные зимы? То be or not to be? Лолла — «би»? Никогда в эту муру не въезжал. «Би»? Бисексуалка, может и с мужиками, и с женщинами. Такая прослойка между двумя полами. Она на днях так пошутила: «Лес Би». Да. Она когда-то с кем-то жила в гражданском браке. В смысле не однополом. Лолла — шхуна. Давным-давно она жила с каким-то старым крейсером, который ушел в плавание с алконавтами и до сих пор не вернулся. Поэтому она — консультант-нарколог. Похметолог. Значит, жила с мужиком, а потом стала лесбиянкой? От нужды? «Лес Би». Она умница. Черт ее возьми… Черт ее возьми! Хотелось бы посмотреть, как он ее возьмет. Впрочем, выглядит она совсем не как «би». Очень милая. Только волосы жидковаты и еще в бедрах видна какая-то двуполость, двухмерность. Что-то мальчишеское. Я бы дат за нее 30 000 плюс 20 000 за «би». Хотя за своих близких цену назначать трудно. Например, во сколько бы Трёст оценил маму? Как гласит футболка Рози: «To me or not to me». В этом что-то есть. За этим что-то стоит. Вот что: следующим шагом в развитии человечества будут лесбогомики и гомолесбиянки. Лесбиянки, которые хотят быть с гомиками, и гомики, которым хочется лесбиянок. Вот и лады, тогда все будет в ажуре. Лолла за своей газетой как мальчишка.
— А где мама?
— Вышла.
Мы вдруг становимся как брат и сестра. Из Лоллы получилась бы клевая сестра. Даже лучше, чем Эльса, стрейтер с большим сердцем. Эльса — медсестра, в Центральной больнице. Вот так. У меня только одна сестра, и та медицинская. Хоть ложись и помирай. И все-таки… Она нормальная. Только вот этот ее Магнус… Во: Магнус — Маг Гнус. Подходит! Гнусный тип. Рот и брюхо. А между ними что-то варится. Все, что не переварено, выходит из него наружу. Думает брюхом. У него в брюхе целая голова. Или даже две. А все же изо рта у него выходит только какой-то примитив. Наверно, то, что выходит у него, из-под низу, побогаче в плане содержания. Магнус — Маг Гнус. Отлично, В имени есть своя сермяжная правда. Постой-ка… Олёв. Лёв-о. Клёво. Да, она действительно клёвая. Трёст… Хофи… Или вот мама: Бегга — бегб. Берглинд. Брег глин… (Почему «глин», когда должно быть «глины»?) Эльса — Если. Хлин — Клин. Млин. Блин. Бьёрн — дёрн. Вот Хиллари Клинтон (ц. 45 000) свою дочь (ц. 35 000) назвала Челси. Они оригиналы. Хотя «Бристол Ровер» было бы лучше. Бристол Ровер Клинтон. Питер Осгуд. Нет… Он был центровым в «Челси». Мелко завитой, с плешью. Смазливый товарищ. Что же с ним стало? Содержит какой-то суперский паб в Бристоле, водит «ягуар» и в обеденный перерыв шастает по бабам, — па-ра-па-ба-бам. Вот бы в интернете была такая база данных, в которой можно было бы найти всю такую информацию. Все-все. Где в эту минуту находится Саманта Фокс (ц. 600 000)? Сколько совокуплений в среднем происходит за ночь в отеле «Хилтон» в Сингапуре? Что случилось с грудями Синди Кроуфорд (ц. 2 200 000)? Какая музыка играет при лоббировании в отеле «Шератон» в Катаре? Где и когда имел место первый в истории половой акт ВИЧ-инфицированных? Такой базы нам не хватает. Живем как в каменном веке. Все несовершенно. Где живет Мария Шнайдер (ц. 2 000 000)? Сколько баб было у Аль Пачино? Эй! Фильм! Про фильм-то я и забыл! Он у меня, наверно, перестоял. Бедный Пачино. Завис на экране, слепой, и все такое… Я встал и уже завернул за угол гостиной, как вдруг раздается музыка, такой японский компьютерный писк. Кажется, рождественский псалом «Тихая ночь». Я замираю. Лолла откладывает газету. Смотрит на меня. Я смотрю на елку. Потом опять на Лоллу. Поднимаю брови из-под очков. Она вскакивает с места. Мелодия доигрывает до конца. Потом раздается бодрый электронный голос:
— Merry Christmas Everybody!
[84]
* * *
«Джизус Крайст!» — бормочу я себе под нос. Обычно я так не говорю. А сейчас я это сказал, потому что в это Рождество я стою у окна гостиной. «Поздравляем с Рождеством!» Такую надпись, неоновыми буквами, вывесил какой-то гриль-фанат из дома напротив в скоротечном припадке рождественской горячки, совершил яростный марш-бросок через весь двор, вооружившись семьюдесятью метрами проводов и лампочек. На всех деревьях распускаются лампочки: электрическая весна. Люди как дети. Детский праздник. Подумаешь! В тысяча девятьсот девяносто пятый раз отмечать день рождения. Оригинально, нечего сказать… Но вот неон — это что-то новенькое. Сам я придерживаюсь умеренности в украшениях. Важно не количество, а процесс. По мне, так хватит и зубной нити от карниза до люстры. То есть использованной нити. С остатками, выковырянными между зубов, через равные промежутки, пляшущими розовыми лампочками. А что, это идея! Но — вот сочельник, а я у окна в гостиной. В тысяча девятьсот девяносто пятый раз часы пробили пять. Фонарный столб неподвижен, снег тоже, словно по улице рассыпали тонну чистого прекрасного кокаина. Он мерцает. Красота. Особенно если подумать, что это стоит десятки миллионов. Я шатаюсь по гостиной и хлебаю перестоявшую газировку. Не могу заснуть. Рождество — трудное время. Все в отпуске, никто не работает. А когда все в отпуске, меня это напрягает. Как-то это все тоскливо. Целый день дома. Как-то нелепо, когда людям не платят зарплату. Зачем же сердцу биться, если не за деньги? На экране — горящие свечки. Елка отключена. Эта музычка нам вчера весь день действовала на нервы. Каждые полчаса — «Тихая ночь». Первые пять раз было смешно. Хосе, братан! Сейчас наш маленький мексиканец сладко спит, голый по пояс, в Бауриной постели, волосы на груди шуршат под исландским гагачьим пухом, а черная как смоль ацтекская щетина вонзается в Баурину щеку, белую, как пикша. Объятия, как проект ООН: все дружат, все любят друг друга, народы заключают друг друга в объятия, на дворе Рождество… Интересно, а под Рождество любовью занимаются? Скорее всего, нет. Посмотрел две кассеты (одну мне подарила мама, с Вуди Алленом, «Пурпурная роза Каира»), никакой клубнички, — мне это показалось неуместным: непорочное зачатие, и все такое… Я поддался стадному чувству… Наверно, поэтому я и не могу заснуть. Я лучше всего засыпаю под стоны. Приятно знать, что кто-то до сих пор творит любовь. В доме ни звука. Все спят. Я нарушаю тишину, закурив сигарету на диване. Но она не курится. В ночь под Рождество везде мир и благодать, все добрые, все дружат, в Боснии ни выстрела, и даже никотин из сигареты и тот исчез… Непорочное зачатие. Да, оригинально. Даже в наше время такая идея воспринимается как оригинальная. Наверно, поэтому на Рождество все так хорошо продается. Тысяча девятьсот девяносто пятое издание, во всех магазинах длинные хвосты, все такие просветленные и довольные. Даже критики: «Самое удачное Рождество за последние годы!» Вдруг я вспомнил про кассету про роды. Посмотреть, что ли, ее. Поглядеть на рождения маленьких христов. Ради праздника. Я прокрадываюсь в коридор, мимо двух закрытых дверей, навостряю уши, вслушиваюсь в молчание: да, они разошлись спать по своим комнатам. Мочусь короткой струей. Даже моча кристально чиста, прозрачна, как вода. Какая-то стадность, блин: все думают о божественном, и я туда же. Я — жертва массового гипноза, массового сна. Я не в состоянии помочиться самостоятельно — моим собственным аммиаком, отравленным алкоголем. Человечество своими историческими мотивациями оказывает на меня давление и заставляет испускать святую воду. Замонашиваюсь в свою комнату: Си-эн-эн, прямая трансляция из Вифлеема: «Laura Johnsson (ц. 60 000) reporting live…»
[85] — но, пожалуй, они немного опоздали. Три волхва с «Sony», «Olympus» и «Canon», интервью с Иосифом и свежая фотография Девы Марии (ц. 4 500 000). Я вставляю кассету в видак. «Life from the Womb»
[86]. Я смотрю на любительские роды, три штуки, что-то такое балтиморское, третьи неимоверно затянуты, но плач у малыша профессиональный, хорошее выступление. Маленький чернокожий соул-певец. Матери стонут по-разному. В сущности, мало чем отличается от стонов при оргазме. Просто эти гораздо мощнее. И стопудово неподдельные. Остаток кассеты я быстро проматываю. Дети вылезают наружу, выпадают, болтаясь на пуповине, марионетки, и страшно возмущаются, когда ее перерезают. Наверно, человеку не хочется сразу обрубать связи: нити и так ослабнут в гробу.
За день я устал, но эти семнадцать родов меня не убаюкивают. Сегодня пришлось встать пораньше, чтобы до шести почистить перышки и принарядиться. У мамы в духовке очередной окорок. С тех пор как у папы поседели виски, куропаток мы не видали. Лолле разрешили пригласить приятеля. Какого-то Ахмеда из Марокко. У него здесь никого нет. Лолла такая добрая. Специалист-нарколог. Занимается такими типами, которые суют свой длинный лонерский нос во всякую бурду в барах. Он работает в доме престарелых «Грюнд». Познакомились они в клинике для алкашей. В смысле, что лечился он. Эмигрантам наконец удалось вписаться в наше общество и культуру, когда они начали лечиться от алкоголизма. Оба-на! Алкаш-мусульманин. Это уже кое-что. При этом Ахмед вообще не говорит по-исландски. Может сказать «харашо», «абалдэть» и «чиво будэш пить?». Да и вряд ли ему нужно знать больше. Девку закадрить может — и ура. В итоге пришлось весь сочельник говорить по-английски, что само по себе для разнообразия неплохо, только вот Ахмед по-английски знает не больше, чем по-исландски. Он знает всего несколько фраз, которые, увы, все значат примерно одно и то же. Он ничего и не сказал, кроме «aha», «yes», «very good» и «no problem». Я с ним не знаком, только видел его шнобель в городе. Симпсон — и все. Но это, наверно, из-за языка. Понятно, что на одних «ноупрублемах» далеко не уедешь. Больше всего меня потрясло, что он лечился. Не похож он на алкаша. Наверно, арабские алики все такие. Вид у него совсем не испитой, и от этого симпсоновская сущность так и просвечивает. Я заметил, что не важно, насколько ты туп, стоит тебе напиться, и твоей глупости уже незаметно. Поэтому так круто быть сбрендившим. И все же… Такое вышло лесбийское Рождество с мусульманским налетом. Весьма политкорректное, демонстрирующее хорошее отношение к эмигрантам, и совесть после этого чиста. Мы распаковали свои подарки с кристально чистой совестью. Но я думаю, Ахмед предпочел бы остаться дома. Ему, наверно, было скучно. Наверно, мама и Лолла неправильно поняли, что такое доброе дело. Он просиял всеми своими огнями, когда елка запела. Он расхохотался и сказал: «Singing bush! Like singing bush!»
[87] — первые три раза было неплохо, но потом до нас дошло, что он хотел сказать. («Поющий куст» — это либо из какого-то кино с Мелом Бруксом, либо из «Трех амигос» со Стивом Мартином и компанией). Но скоро нас и это достало, как и дешевый прикол Хосе. Хуже всего, что Ахмед каждый раз приставал ко мне с вопросом: «You like? You like singing bush? Yes?»
[88]
Интересно, на каком языке Лолла с ним общается — кроме «натурального». Может, она еще и «bi-lingual»? Лежу. Распластался перед пустым экраном. Нет сил ни на то, чтоб поднять задницу и сменить кассету, ни на то, чтоб закрыть глаза. Пусть идет снег. Уже половина седьмого. Выключаю телевизор. Темень. Тишина. Штиль. Как будто все вымерло. Как будто мозг выключили. Из комнаты исчезли все мысли. Я просто лежу, как застегнутый мешок для трупа в морге в Л. А. Слышно только уши. Как они трутся о подушку. Во: монах! Слушаю только свои уши. Смотрю только на свои веки и питаюсь своим же языком. Нет. В темноте и тишине не думают. Немудрено, что человечеству придали ускорение после того, как Эдисон сказал: «Да будет свет». Я слышал в какой-то передаче, что за этот век вышло больше книг, чем за все остальные вместе взятые. Никакого напряга, никаких мыслей. Никакой программы, никакого продолжения. Конец эфира. Вот что у нас в Исландии не так: все время один сплошной конец эфира. Какая-нибудь дикторша с прополосканной душой на гособеспечении велит всем лечь спать и перестать думать. Неудивительно, что у нас такая отсталая страна. Никакой связности. Никакой длительности. Никакого продолжения. Каждый день все начинается с чистого листа. И все делают одно и то же. Ложатся спать вместе. Хофи. Она сейчас десятый сон видит в своих растительных узорах, запакованная в рождественский подарок от мамы с папой, мягкую хлопчатобумажную ночную рубашку от Бенеттона
[89], с головой зарылась в одеяла и подушки — какой-то осенний лиственный орнамент от «Сассекса»; камешек блестит среди вырисованных с чисто женским вкусом веточек. С Рождеством тебя, Хофи! Это поздравление произнесено при поддержке Лауры Эшли и Бенеттона. Влюблен ли я в нее? Черт возьми, нет! Разве любовь зиждется на губной помаде? Или как? И все же я всегда думаю о ней, когда опускаюсь на самое дно ночи. Вот она лежит, груди упругие и белые, увенчаны сосками. В шестом часу она занесла мне подарок. Зачем она пришла? Для меня это полный облом. Наверно, мне повезло, что ее впустила мама. А я тем временем успел завернуть для нее кое-что в бумагу у себя в комнате, (В конце концов решил подарить ей духи «Трезор», которые я украл у Лильи Воге.) Потом вышел, с осадком на лбу, и сидел с ними, как какой-нибудь студентишко, помалкивая в тряпочку, пока мама расспрашивала Хофи о всех детальках и трещинках в Пединституте, а Лолла говорила, какой Палли Нильсов чудесный зубной врач. Чудесный зубной врач? Мой взгляд бродит между камешком и родинкой. Красавица и впрямь сногсшибательно красива в черном бархатном платье, но она надолго не задержалась: брательник Эллерт со своей бьюти (Бриндис, ц. 100 000) ждут в машине около автовокзала: они собираются на гриль в Гардабайр. Она подарила мне рубашку. Значит, все нормально. Мама: «Она производит приятное впечатление». Лолла, с ухмылкой: «А ее папа, зубной врач, Хлин…» Ахмед: «I see Lolla like, yes?
[90] Хе-хе…» Да, куда-то он намылился… Но с какой стати эти марокканцы вообще к нам понаехали? Можно подумать, молодые парни в какой-нибудь Касабланке только и мечтают о том, как бы перебраться на север, в холодрыгу, и стирать засранные трусы исландских старух? Работать в прачечной при доме престарелых? Но, скорее всего, дело в женщинах. Они сюда понаехали из-за женщин. «Чиво будэш пить?» Лолла сказала, что у Ахмеда сын в Гриндавике. Годовалый арабский носишко, который растет вдаль и вширь, вытягиваясь к югу, в сторону моря. Да. На физиономию нашего народа не мешало бы добавить нос подлиннее. Почему у всех исландцев носы такие маленьке и приплюснутые? Мы столько веков жили в торфяных землянках, у нас носы, по идее, должны были стать как у кротов. И все же нет. Наверно, Господь сжалился над нами и притупил обоняние, чтоб мы могли жить в этих вонючих норах. Гюлли как-то сказал, что ни один народ так много не пердит, как мы. Я мусолю нос, как будто он у меня от этого встанет. Наверно, я слишком далеко зашел, если уже пытаюсь дрочить нос. Я сам фигею от того, до чего я дошел, и вставляю в видак порнуху. С монахами. Ради праздника:
«Hole Night»
[91].
Мы с Ахмедом и Хофи поехали в «Голубую лагуну». Он сразу закадрил девку, прямо по дороге из душевой (конечно, у него же нос длиннее, чем у меня), какую-то из Гриндавика, огромную, как гринда, с располагающим задом, и удалился с ней в женскую раздевалку. Я брожу по бортику в «Бонусных» трусах, мне влом лезть в воду: еще, не дай бог, подцепишь псориаз. По телу бегают мандражки. Хофи выходит из женской раздевалки в рождественском прикиде, протягивает рубашку и спрашивает: не хочу ли я ее примерить? Не холодно ли мне? Еще она говорит, что эта, из Гриндавика, уже родила от Ахмеда, а еще две другие на сносях, а я спрашиваю: «А ты?» — и тут в окно ларька стучат изнутри; я оборачиваюсь: папа с хот-догом. Снова стучит… Я просыпаюсь.
Влетает мама:
— С Рождеством тебя! Уже два часа, пора собираться, а то опоздаем к Эльсе с Магги.
Мама придает особенную мягкость… Нет, это не реклама стирального порошка. У нее просто голос такой мягкий, ласковый, и тон никогда не меняется. Что бы она ни сказала, все звучит прекрасно. Она редко срывается, только по телефону и на незнакомых: на рабочих из автомастерской, которые захватили ее машину в заложники и требуют выкуп, на какого-то левого рейнджера, который уже, наверно, в десятый раз звонит ей и приглашает на обед. У нее теплый насыщенный бурый голос, такой, с кофейным ароматом. Вероятно, это в ней датский элемент, «Gevalia». И такое впечатление, как будто голос двигает губами, а не губы им. На фотографиях она смахивает на Мао, конечно, с поправкой на глаза. Вождь.
Сегодня Рождество. Самый тяжелый день в году. Семейный банкет.
Эльса старше меня на два года, и, судя по всему, в эти два года она даром времени не теряла. У нее есть муж, дом, машина, дети. Вся эта мутотень, связанная с гражданским долгом, которую можно поставить между нами как стену и которая превращает ее в человека другого поколения. Может, это и к лучшему. Мама, конечно, не из тех, кто будет плясать hands up
[92] вокруг нового джипа или устраивать стриптиз в честь новой мягкой мебели, но пока на свете есть микроволновая мамаша Эльса, мама не будет приставать ко мне, чтоб я подарил ей на Рождество внука. Мы брат с сестрой, но мы не похожи. У Эльсы все нормально. Эльса — «правильный гражданин». Дает начало новой жизни и не пускает смерть на порог Центральной больницы. И в то время как папа докатился до того, что стал питаться в Кола-порте, а мама постепенно соскальзывает на кривую дорожку лесбиянства, а я… ну какой уж есть, Эльса остается единственным «здоровым» членом семьи. Мы возлагаем на нее свои надежды. И она действительно надежная. Живет в надежном доме за зубастым забором. Этот дом, конечно, до особняка еще не дотянул: такая длинная одноэтажная бандура, где справа и слева соседи. Но изоляция там такая, что я не понимаю, как там вообще ловится радио. И все идеально вылизано, надраено, стерильно, так что я удивляюсь еще и тому, как там вообще завелись дети Неужели их сделали здесь? И на дверях комнат у них висят таблички: «У нас не курят». Когда идешь по коридору в туалет, ожидаешь, что на двери спальни будет табличка: «У нас не ебутся». Посмотришь на пороги и плинтуса — и понимаешь, что скорее в стране высадится японская морская пехота, чем в этот дом просочится вирус СПИДа. Я никогда не мог представить себе, как сестра занимается любовью Не то чтобы я плохо старался, просто, чтобы представить себе Магнуса в такой позе, нужно очень богатое воображение. Он такой слабосильный, что невольно начинаешь думать, как ему вообще удается надеть на себя подтяжки. Но может, ему помогает Эльса. Медсестра. Магнус Видар Вагнссон. Он — по части психологии, заведует «нетрадиционным» турбюро — такой ньюэйджевской конторой под названием «Путь к себе». Короче, помогает людям с пользой провести отпуск. Сидеть дома. Познавать мир дома. Обретать внутреннюю гармонию с самим собой. Не напрягаться, не суетиться. Вот. Он спец по отпускам. Наживается на отпусках других. Этот дом воздвигнут на выдуманных проблемах других людей. Это я так говорю. А мама говорит просто: «Магги-то? Он у нас психолог».
Эльса и Магги живут далеко-далеко за городом, В Граварвоге
[93]. Мама ведет машину, Лолла тоже с нами (что сейчас не так уж и плохо), и мы молчим вместе в красной «субару» и ждем, пока печка разогреется как следует. Рождество. А в моей душе до сих нор ночь перед Рождеством, желудок набит тьмой. Я пытаюсь держать глаза открытыми, чтобы набрать внутрь дневного света, — если эту синюю слепоту можно назвать светом. Мы молчим всю дорогу до Граварвога, как будто идем за гробом на кладбище недалеко от старой сватки. Упокоище, помоище… Разницы никакой. Правда, на кладбище ходит больше народу. И там весь хлам подписан. Отмечен крестиками. Типа, все на своих местах. Кладбище, помойка. Там — гробы, тут — мешки. С одной стороны — дедушка, с другой — твой старый видик. Наверно, он в лучшем состоянии, чем старик? Кассета и душа. Душа и кассета. «Перемотайте на начало перед тем, как сдать». На упокоище мы не останавливаемся. Мама ездила туда вчера, ставила свечки на могилу. Они там горят на каждой могиле, и над каждой могилой — сугроб. Гроб.
Когда я вхожу в царство Эльсы, то всегда чувствую себя иностранцем. Наверно, потому, что это слишком далеко от центра, даже с языком у меня и то напряг. Я — Ахмед. Того и гляди на лестнице у батареи начну проверять, не забыл ли я паспорт, и нервничать, что меня не пропустят. Что меня будут обыскивать. Дистанционка. Мама звонит и открывает, и навстречу нам устремляется толпища из трех детей и собачки.
— Ой, привет, мы вас заждались, с Рождеством вас! Хлин, ты так хорошо выглядишь!
Я жду, пока мама переведет.
— Да, эту рубашку ему подруга подарила, правда, ему идет?
— Да, как раз то, что надо. А что, у него завелась подруга? — И смех.