Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Карие глаза внимательно смотрят на меня.

– Так что же вы сделали?

– Я не помню.

– Закройте глаза и подумайте, Мод. Что вы сделали?

Закрыв глаза, я вижу ее, лабораторию, тусклую и безжизненную в его отсутствие, и его стол, а в моей руке ключ.

В ящике царит хаос: бумаги, чернила и записи бисерным, судорожным почерком. Под всем этим лежит книга, в ней записаны названия растений, отваров и сиропов, настоек и таблеток, и их эффектов. Здесь собраны все лекарства, которые я готовила.
Надежда и отчаяние заполняют эти страницы, и каждая обрывается неудачей, каждая, потому что ни одно лекарство не смогло излечить его паралич, ни одно.
Но апоплексия – это совсем другое. От нее должны быть лекарства. Я обращаюсь к Калпеперу[17]за советом насчет апоплексии. Он называет только два: ореховый отвар и ландыш. В кухне есть орехи, и разве я не дистиллировала белые цветки ландыша в мае? Определенно. Я сама вылечу мистера Бэнвилла, он поправится, и все будет как прежде. Все вернется на круги своя.


– Вы приготовили ему лекарства? – спрашивает Диамант. Его вопрос звучит как обвинение.

– Я не убивала его.

Я выдерживаю его взгляд и не смею отвернуться, и все же, глядя на него, задаю себе этот вопрос. Неужели? Неужели я убила его? Откуда мне это знать?

Слива уводит меня обратно к себе, на ее поясе звенят ключи.

– Я была ученым, – сообщаю я.

– Ученым? Как славно.

– И сиделкой.

– Сиделкой, да? Ну-ну.

Она вставляет ключ в замок, поворачивает и открывает дверь.

На моей кровати кто-то лежит – это мужчина, А рядом с ним стоит врач и держит его запястье. Слива привела меня не в ту палату. Я поворачиваюсь, чтобы выйти, и натыкаюсь на нее.

– А теперь что не так? – спрашивает она.

– Ничего, – отвечаю я, заметив привычный стол с обгрызенной ножкой, да и Слива наверняка заметила бы этих людей, если бы они существовали.

Она выходит в коридор и запирает меня на ключ. Они не настоящие, говорю я себе, поворачиваясь к ним и видя их как наяву.

– Ему уже ничем не помочь, – говорит доктор. – Ничем не помочь. – Он отпускает запястье мужчины. Со слабым стуком оно падает на покрывало.
– Его состояние несколько улучшилось, – возражаю я, ведь это мистер Бэнвилл лежит в кровати, а я помню, как он любит «Большие надежды». Мы оба их любим. – Я читаю ему, и от реагирует на мой голос.
Доктор раздувается, как рассерженный петух, и смотрит на меня бледно-голубыми блеклыми глазами.
– Он улыбается, когда я читаю, – продолжаю я, – смеется, когда я дохожу до смешных моментов.
Доктор складывает свои вещи в сумку и захлопывает ее.
– Он глух и нем.
– У него действительно онемела половина рта, но он определенно способен слышать, – настаиваю я.
Доктор наклоняется ко мне с выпученными глазами.
– Он глухой. И немой. Глухой и немой. Глухой и…
– Он не глухой! – кричу я. – Не глухой!
Это заставило его замолчать. О да, мой крик положил конец этому бреду. И мистер Бэнвилл такой сонный после визита доктора. Я зачесываю его волосы назад, укутываю одеялом.
– Спите.
Иногда они с Гарри так похожи, в лице мистера Бэнвилла я угадываю те же самые прекрасные черты.
О, но ведь это снова тот же самый доктор. Неужели мне никогда не избавиться от него? И вот Имоджен, она сидит у огня, а доктор стоит за ее спиной. Стоит за спиной и целует ее шею.
– …самозабвенны, моя дорогая, вы абсолютно самозабвенны. – Его рука проскальзывает в лиф. – Как поживает ваше нежное сердце? Как оно? Как ваше нежное?..
– Он не глухой! – кричу я.
Так ему ни за что не спасти мистера Бэнвилла – засовывая руки в лиф Имоджен и тиская ее грудь, он ему точно не поможет. Нет, раз он отказывается спасать мистера Бэнвилла, это сделаю я.
– Он не глухой! – кричу я. Челюсти сжимаются сами собой. – Он. Не…


– Господи, да ты всю лечебницу разбудишь! – Вытянутая и тощая тень Сливы скользит по стене. – Тебя на весь коридор слышно.

Кровать пуста – и доктор исчез. Нужно забраться в нее, пока очередное видение не предъявило свои права на нее. И зачем им только эта крохотная унылая кровать, ума не приложу.

Я забираюсь в кровать, закрываю глаза и снова вижу их. Ослабшего мистера Бэнвилла и такого знакомого доктора, с бледными глазами и тяжелыми усами. Я сажусь, перевожу дыхание и откашливаюсь. Уомак. Доктор – это Уомак. Я настолько уверена в этом, что записываю в тетрадь: «Врач в Эштон-хаусе – это Уомак, – и уже через несколько секунд сомнений добавляю: – Или кто-то очень на него похожий». В конце концов, я много чего вижу, и далеко не все мои видения реальны. Не хотела бы я, чтобы Диамант знал о них. Тогда я снова окажусь под его пристальным и внимательным взглядом, а потом, возможно, он и вовсе прекратит сеансы гипноза. И что тогда? Тогда моим доктором снова станет Уомак. Он украдет у меня Гарри, мое прошлое и навсегда запрет меня в ловушке безумия.

Глава 20

Мне снится сад в Эштон-хаусе, он погружается в сумерки теплым летним вечером. Я брожу среди кустарника, вдыхаю чистый воздух, пока что-то не заставляет меня обернуться, какой-то шум, я оглядываюсь на дом, на террасу. Я оборачиваюсь и просыпаюсь от неожиданности. Этот сон преследует меня всю ночь, и каждый раз я просыпаюсь в один и тот же момент, пока голова не начинает болеть.

Несколько дней и ночей я не могу сдвинуться с этой точки в саду. Как бы я ни старалась, сколько бы ни писала, ни рисовала, я не могу ступить ни шага вперед. О, я могу отойти назад, увидеть кухню и Прайса, но – зачем? Снова и снова я оказываюсь в зарослях кустарника, оглядываюсь и куда-то смотрю. Неужели тогда наступил конец света? Неужели безумие овладело мной именно в ту секунду прямо посреди увядающих цветов и засыхающих растений? Мистер Бэнвилл, доктор, Прайс по-прежнему кажутся мне реальными, как и раньше, но с каждым днем мне все труднее найти Гарри. С каждым днем он стирается из моей памяти, пока не превращается в отражение, призрака.

– Что-то случилось, – говорю я, вновь сидя в кабинете Диаманта на своем удобном и безопасном месте, под охраной верных подлокотников. – У меня больше не получается видеть прошлое, даже когда рисую.

Его глаза расширяются, он бросает быстрый взгляд на Подбородок – она еще не успела выйти, ее правая рука задерживается на дверной ручке. Она переступает порог и закрывает за собой дверь.

– Продолжайте, – говорит Диамант.

– Я стояла в саду в сумерках, и все остановилось. У меня все не получалось двинуться дальше.

Он подается вперед, его глаза блестят от нетерпения.

– Вы были с Гарри?

– Нет, одна.

Он разочарован. Ему хочется, чтобы причиной болезни был непременно Гарри.

– Я оборачиваюсь, чтобы взглянуть на дом, – продолжаю я, – возможно, меня привлек какой-то звук, и тогда меня будто ударяют чем-то по голове.

– Возможно, кто-то действительно вас ударил. – В глазах Диаманта читается беспокойство. – Рискну предположить, что именно в этот момент началась ваша болезнь.

– Да, но вы можете вернуть меня туда?

Он хмурится, поджимает губы.

– Боюсь, что для вас это будет мучительно. Нам понадобится помощь санитара.

– Нет, – не соглашаюсь я. Чтобы они подслушивали? Сплетничали? – Они и без того услышали много моих секретов, даже слишком много.

Я сжимаю челюсти, улыбаюсь, пока не начинает болеть лицо, и вот наконец перед моими глазами вспыхивает знакомая искра.

– Скажите, если захотите остановиться, – говорит Диамант.

– Да-да. – Просто начните уже отсчет и верните меня в прошлое.

– Если вы захотите вернуться…

– Да, я скажу.

– Отлично. – В голосе Диаманта звучит неуверенность, но он продолжает считать: – Раз. Два…

Числа тают, становятся все тише.

– Вы видите сад? – спрашивает Диамант.

– Да, я вижу его.

Небо розово-фиолетового оттенка, воздух сладок, от ароматов левкоя и сена кружится голова.
С террасы доносятся голоса. Это Имоджен. Она проходит через французские окна, голова запрокинута от смеха, ее распущенные каштановые волосы переливаются на спине. Я отступаю в тень кустарника. Она не одна. Я ожидаю увидеть того мерзкого доктора, но это не он. Это Гарри. Он держит сигарету. Сжимает ее длинными пальцами, подносит к губам.
Они тихо переговариваются, сблизив головы. Она откидывает голову каждый раз, когда смеется, обнажая белую шею. Почему они стоят так близко друг к другу? Почему он смотрит на эту шею точно таким же голодным взглядом, каким он смотрел на меня?
Лучше мне пойти на болото, посмотреть на летучих мышей, пролетающих над водой.
Ее рука ложится на его плечо, скользит ниже. В этом ведь нет ничего страшного, правда? Это ведь совершенно нормально, абсолютно пристойно.
Он отступает от нее.
Да, любовь моя, еще один шаг назад. Еще один.
Она ловит его за руку. Притягивает его ближе, еще ближе, слишком близко.
Ее рука скользит по его затылку.
Отойди от нее, любовь моя.
Она целует его так же, как я, – в губы. Все дольше и дольше, и вот его руки смыкаются вокруг нее и глаза закрываются. Нет-нет, это какая-то ошибка. Это все игра света, он не может целовать ее – только не ее и не так. Нет, это просто обман зрения.
А! Она идет обратно в дом. Уходит внутрь, подальше от него. Сейчас он пойдет на болото, и, возможно, мы еще вместе посмеемся над моим заблуждением.
Она останавливается, бросает кокетливую улыбку через плечо.
Склоняет голову в сторону дома. Нет, тут не может быть ошибки. Она зовет его за собой, словно тянет собаку на поводке.
Он не идет. Он замер с недокуренной сигаретой в руке.
Конечно же, он не последует за ней. Он любит меня, пусть даже и не говорит этого. Она ему не нравится, мне он не разрешает даже заговорить о ней.
Наверняка я ошиблась. В конце концов, уже почти стемнело, и они довольно далеко от меня. Это все обман зрения, или мой разум, или сам дьявол спутал мысли как ему вздумалось.
Гарри смотрит ей вслед. Вдруг он кажется мне беспомощным, как застывший в растерянности мальчишка.
Он сам не замечает, как роняет сигарету и она укатывается. Он поворачивается к дому.
Я должна остановить его. Я шагаю к нему.
– Гарри, – шепчу я.
Он уходит через французские окна. За ней.
Я возвращаюсь в дом, прохожу через входную дверь и останавливаюсь в прихожей. Тусклый свет просачивается через окно наверху. В темноте копошатся какие-то существа. Имоджен играет на фортепиано. «Ее красота ушла с молотка за златом набитый кошель… – поет она. – Птичка-певунья в золотой клетке…»
Игра обрывается и раздается грохот, будто кто-то захлопнул крышку. Холодный и влажный воздух липнет к коже.
Он сейчас в ее комнате? Я представляю, как она берет его за руку, ведет к постели. Неужели он охотно подчиняется ей? Думает ли он обо мне, когда его прекрасное тело переплетается с ее? Приникает ли его горячий рот к ее груди, животу, бедрам? Говорит ли он ей, что она прекрасна, двигаясь внутри нее? Вскрикивает ли, когда наконец не может сдерживаться?
Нет. Нет, он не может так поступить. Только не с ней.
Я задерживаю дыхание, пытаясь расслышать знакомый крик.
Маятник раскачивается взад-вперед, взад-вперед. Тик-так.
Тик-так.
Вот. Вот он. Этот крик.


Но это мой крик.

– Успокойтесь, Мод, – говорит Диамант. – Все позади.

Все позади, но откуда эта боль утраты?

– Судя по всему, мы нашли причину вашей болезни. Как это часто бывает, причина крылась в разбитом сердце, причем из-за предательства.

– Да.

– Гарри разбил вам сердце, в этом вся причина.

– Понятно. – Я сглатываю, глубоко дышу и часто моргаю. – Да… да, так и есть. И это все?

Он качает головой.

– Для вас это стало тяжелым ударом.

– Да. – Растоптанная любовь. Неверность. Как банально, скучно, предсказуемо и нормально. Как же я слаба, раз сломалась из-за такой обыденной истории.

Диамант разочарован не меньше меня. Его выдает приоткрытый рот.

– Не вижу смысла углубляться в эти переживания, – говорит он, когда мы устраиваемся перед камином. – В течение следующих недель мы проработаем с вами вернувшиеся воспоминания, я проведу вас по всему тому, что вы вспомнили, пока память полностью не восстановится.

Так значит, мы еще встретимся, и снова будет и чай, и тепло, и меня не прогонят? Пока. Хотя какая-то радость.

Его внимательные глаза ловят мой взгляд.

– Вы чувствуете облегчение?

Я должна ответить «да». Так было бы лучше, и нам обоим стало бы легче от этого. Не такой уж это и большой грех – солгать, чтобы сделать кого-то счастливым, и все же мне это не удается.

– Нет, – говорю я. – Мне жаль.

Он откидывается на стуле, ручка вертится в его руках.

– Никакого облегчения? Абсолютно?

– Нет.

Он хмурится, берет со стола несколько брошюр и пролистывает их.

– Я очень разочарован, даже обескуражен. Здесь говорится… – Он переворачивает страницу, еще одну, водя пальцем по строкам. – Здесь говорится, что должно наступить ощутимое облегчение, настроение – улучшиться, пациент должен находиться в состоянии, близком к восторгу.

Он поднимает взгляд, его брови ползут вверх.

Наверное, я должна сказать: «Да, я чувствую облегчение. Да, я чувствую радость, свободу от безумия и счастье, да, счастье», – но я не испытываю ничего подобного. Вместо этого я говорю:

– Ничего.

И это чистая правда. Как будто потеря истощила меня. Я должна чувствовать хотя бы печаль или злость, но не чувствую ничего. От меня осталась пустая оболочка.

– Возможно, это займет время – неделю или две, – задумчиво произносит Диамант. – Посмотрим, улучшится ли за это время ваше настроение.

– Да, – говорю я. – Определенно улучшится.

Глава 21

– Доктор Уомак разрешил прогулку в галерее, – сообщает Слива несколько дней спустя, – раз ты так хорошо себя вела.

Меня хвалят, будто послушную собаку.

За пианино сидит приятная светловолосая санитарка, которая ко мне никогда не приходит. У нее длинные и тонкие пальцы, такие же красивые, как и она сама. Думаю, остальные санитарки ей завидуют. Представляю, как они должны портить ей жизнь.

Она не исполняет обычные песенки. Никаких «Дейзи Белл»[18], никаких коллективных песнопений. Она играет настоящую музыку, грустную и прекрасную. Она пробуждает во мне тоску по чему-то неизвестному. Мне это нравится, а вскоре и остальные пациенты перестают стенать и начинают слушать. Некоторые плачут, но только не я, только не среди всех этих сумасшедших и не под взглядами санитаров.

Даже истеричка ведет себя спокойнее, она танцует и кружится, как балерина, вместо того чтобы носиться туда-сюда по галерее.

Девушка со стянутыми волосами сидит в дальнем конце зала, опустив голову. Та самая, которая хотела быть моим другом.

Я перевожу взгляд на стол капеллана и замечаю, что он наблюдает за мной. Он тут же смотрит в сторону и делает вид, что переставляет книги, доставая из ящика новые и перекладывая их с одного места на другое. Его страх осязаем, как и его желание поскорее убраться отсюда, его ужас перед безумием, будто мы можем заразить его. Когда я подхожу к столу, его движения становятся более резкими, дергаными.

– Можно мне «Большие надежды»?

Он подскакивает. Должен ведь был знать, что я здесь, и все равно подскакивает, бедный. Он находит книгу и протягивает ее мне с вымученной улыбкой.

Я сжимаю книгу и иду через всю комнату в дальний конец, куда раньше я никогда не осмеливалась подойти. С каждым шагом сердце бьется быстрее, в груди что-то сжимается, будто я погружаюсь под воду, все глубже и глубже, и надежды вернуться на поверхность все меньше.

Когда я подхожу наконец к ней, она уже говорит девушкой рядом, она ближе к ней по возрасту, чем я.

Она поднимает глаза и видит меня. Взгляд ее карих глаз бесстрастен и холоден.

Я протягиваю ей книгу.

– Я взяла для тебя «Большие надежды».

– Я уже ее читала, – отвечает она, даже не моргая.

Сердце так колотится, что шум вокруг едва доносится до моего слуха.

– Может, ты захочешь перечитать ее.

– С какой стати?

– Не знаю.

Прижимаю книгу к груди. Глупо. Глупо пытаться быть милой. Мне это не идет, зато у меня темнеет в глазах и болит горло, а еще я теперь в другом конце комнаты, далеко от своего места. Я просто стою и смотрю, не зная, как мне вернуться к себе.

– Развернись, – шепчу я себе. – Просто развернись.

И я разворачиваюсь, это оказалось проще, чем я думала. Шаг за шагом – и вот я уже преодолела полкомнаты, я стою в центре галереи на всеобщем обозрении. Если я сосредоточусь на своей цели и перестану думать об остальных, все будет в порядке, да и к тому же я почти добралась, осталось чуть-чуть – и вдруг огромная женщина садится на мое место.

– Это мой стул, – говорю я.

Она поднимает взгляд. Эти поросячьи глаза мне кого-то напоминают.

– Мне нужен мой стул.

И комната вдруг начинает плыть, двигаться то в одну, то в другую сторону, шататься и раскачиваться.

Кто-то подхватывает меня под локоть.

– Успокойтесь. Садитесь сюда. Садитесь.

Это капеллан. Его хватка сильнее, чем я ожидала от такого слабого на вид мужчины, но мужчины всегда сильны, когда им это нужно, когда они хотят заставить тебя сделать что-то.

Я сажусь не потому, что мне сказали сесть, а потому, что мне кажется, я упаду, если не сделаю этого, и выставлю себя на посмешище, или еще книга откроется на той самой странице.

– Вот так, – говорит капеллан. – Так лучше, правда?

Правда? Лучше, чем что? Наверное, лучше, чем лежать, растянувшись на полу. Да, в таком случае он прав.

Не стоило и пытаться завести друга. Даже пытаться глупо. Я не могу позволить себе испытывать симпатию к кому-нибудь, заботиться о ком-нибудь. Мне и о себе-то трудно заботиться.

Дверь открывается, и входит Уомак. Он смотрит по сторонам, изучая лица. Я не свожу взгляда с коленей, жду, когда коричневые туфли сами войдут в поле зрения. Конечно же, они направляются прямо ко мне.

– Мне сказали, что ваше поведение значительно улучшилось, Мэри, – говорит он. – Вижу, вы стали спокойнее.

– Я бы стала еще спокойнее, если бы могла выходить на прогулки, – отвечаю я. – Быть взаперти вредно для здоровья.

Он садится рядом со мной. Он не должен сидеть так близко, чтобы я чувствовала его запах, идущее от него тепло.

Он откашливается.

– Больше всего на свете мне хотелось бы предоставить всем моим пациентам свободно гулять по территории. – От этого сочувственного голоса у меня мурашки. – Однако мы оба знаем, что вы можете сделать, если дать вам такую возможность.

– Я бы вздохнула свободно, наслаждалась бы свежим воздухом, запахом травы, деревьев и воды.

– Как раз здесь и кроется опасность, – не соглашается он. – Я не буду рисковать жизнями ни пациентов, ни санитаров, которым придется нырять за ними.

Напускная озабоченность развеивается, его слова становятся отрывистыми. Его руки лежат на коленях. Короткие мужские руки с пальцами-обрубками. – Итак, – продолжает он изменившимся, непринужденным тоном, – как много вы вспомнили о своем прошлом?

Его ногти грязные и слишком длинные.

– Что именно вы вспомнили? – Его указательный палец раздраженно отбивает дробь по колену.

Я пожимаю плечами.

– Ничего.

Он хрюкает, как свинья.

– Эти ваши воспоминания не могут быть правдой, – возражает он. – Такая, как вы, не может заниматься наукой.

Такая, как я? Сумасшедшая? Уродливая? Опасная? Он не уточняет.

– Таким девушкам, как вы, свойственно воображать себя умными и привлекательными, хотя, откровенно говоря, они такими не являются.

Я встречаюсь с ним взглядом и не опускаю глаз, пока наконец их не отводит он.

– Ничего постыдного в таких мечтах нет, Мэри. Мы все ими грешим. Но вот когда мы подменяем ими истину, начинаются проблемы. – Он поднимается. – Боюсь, мы никогда не сможем вас выписать. Вам следует смириться со своей судьбой и быть благодарной за то, что у вас есть.

Благодарной? За это? Мой разум лихорадочно пытается сформулировать какой-нибудь подходящий ответ, но доктор уже удаляется, и единственное, что я могу сделать – это рассмеяться. Когда он слышит мой смех, его шаг замедляется.

Какой-то пациент окликает его с другого конца комнаты.

– Доктор, доктор! – кричит она, протягивая ему руки, умоляя его. – Доктор, пожалуйста!

Какое же облегчение, что он ушел. У меня даже кружится голова.

Глава 22

Свет уже погасили. Я сижу на кровати и смотрю в ночное небо. Из головы все не идут слова Уомака. Может быть, я действительно заблуждаюсь, а мои «воспоминания» лишь выдуманные мной же истории. Но Диамант верит мне, а он лучший доктор, чем Уомак. К тому же если бы я и выдумала себе любовника, вряд ли у него были бы обкусанные ногти, он бы не дрожал постоянно и не жил в таком страхе, и, наконец, не предал бы меня. Нет, он был бы сильным, верным и храбрым, он был бы совершенно не похож на Гарри.

Не стоит так много думать о нем, ни к чему хорошему это не приведет. Нужно забыть его, оставить в прошлом. Но что же мне делать теперь? Как мне выбраться отсюда, не имея прошлого? Мне страшно, я не могу пойти на такой риск – вдруг я вернусь туда и увижу их вместе. Но это небытие просто невыносимо. Диамант говорит, что это все не более чем отголосок застарелого горя. Это скоро пройдет, говорит он, унесет с собой мое безумие, но боль не проходит, не ослабевает.

Может быть, если я перестану избегать собственных воспоминаний, перенесу их на бумагу, снова прочувствую эту ярость, боль, предательство, то этот мягкий тошнотворный ужас, с которым я просыпаюсь и засыпаю, наконец уйдет.

Подношу карандаш к бумаге и вижу себя у подножия той лестницы. Кого-то рвет снова и снова. Это я – в том доме. Рвет меня.

Бережной Сергей

Джек Вэнс - Вечная жизнь

Бережной Сергей

____________________________________________________________

Джек ВЭНС. Вечная жизнь. / Пер. с англ.; Худ. А.Яцкевич.-М.: Слог, Топикал, 1992 (Клуб \"Золотое перо\": Любителям фантастики; 11).-- ISBN 5-8554-1004-8.-- 428 с., ил.; 101 т.э.; TП; 84х108/32. ____________________________________________________________

Я обхватываю себя руками, чтобы не закричать. Он любит ее – в этот самый момент и точно так же, как любил меня, шепчет ласковые слова, целует в шею. Я не вижу ничего, кроме их переплетенных тел. Я вот-вот сойду с ума от одной мысли об этом. Все идет кругом – дом, мир, моя жизнь. Спотыкаясь, я пересекаю прихожую и попадаю в кухню, поднимаюсь по лестнице к себе. Не позволю им видеть меня такой, видеть мою слабость и боль. Как же я глупа, что считала себя любимой. Все нежные слова, которые он говорил мне, не значили ничего. Наверное, те слезы, которые он выплакал на моем плече, тоже были притворством. Мне казалось, я знаю его, но этот Гарри – чужой.
Я толкаю дверь в свою комнату. Надо уезжать, собирать вещи. Я меряю шагами комнату. Но куда мне идти? Я не могу оставаться с ними под одной крышей. О, но как же мистер Бэнвилл? Что же будет с ним, если я уйду? Кто позаботится о нем? Никто, в этом нет никаких сомнений.
Я продолжаю ходить взад и вперед по комнате, взад-вперед. Что же делать? Осмелится ли он прийти сюда, притвориться, что все по-прежнему? Во мне кипят ненависть и боль. Проходят часы, а его все нет. Это к лучшему. Увидеть его сейчас было бы невыносимо, смотреть, как ложь льется из этих безупречных губ.
Дверь заперта, ее подпирает стул – он всегда приходит ко мне поздно ночью. Сколько раз он уже перебирался из ее постели в мою, сколько раз менял ее объятия на мои?.. От одной мысли делается тошно. Я забираюсь в кровать и укрываюсь с головой, мечтая, чтобы весь мир исчез, – но все остается на своих местах. И доказательство – шаги на лестнице. Сердце колотится о ребра.
– Мод? – Дверная ручка поворачивается. Сколько раз он это делал? Сколько? И каждый раз его ждали мои объятия, моя постель.
– Тебе нехорошо? – Он стучит в дверь костяшками пальцев. – Мод.
Я так любила этот голос когда-то, теперь же он мне ненавистен.
– Уходи.
– Почему? – Дверная ручка дребезжит. – Впусти меня, я хочу помочь.
Я беззвучно смеюсь с широко открытым ртом, смеюсь, смеюсь, смеюсь, пока весь воздух не выйдет из легких, а он все это время колотит в дрожащую от такого напора дверь.
– Мод, ради всего святого! – Ручка снова дребезжит. Бах! Дверь содрогается от удара или пинка, и его шаги тяжело раздаются на лестнице.
Я дрожу в коконе из одеял, дрожу, как и моя бедная дверь только что дрожала под его натиском. Какой же дурой я была. Как же позволила себя обмануть, хотя все это время он спал с ней. Мое сердце настолько переполнено яростью, что не получается даже заплакать.
Мне не обрести ни сна, ни покоя. Наступает утро, и мистера Бэнвилла нужно вымыть, накормить и почитать ему. Меня тошнит от усталости, тошнит от ненависти, но он ни в чем не виноват. Он потягивает ореховый напиток, приготовленный мной, и улыбается краешком рта, когда я беру «Большие надежды». Мой голос дрожит, да и сама я дрожу, но каким-то образом мне удается справиться с чтением, хоть я и слова не могу вспомнить из прочитанного.
Мистер Бэнвилл спит, а я все сижу рядом с ним. Гаснет камин, и в комнате становится прохладно. Пробираюсь в коридор. Из комнаты Имоджен доносятся голоса. Я спотыкаюсь, услышав Гарри, при звуке его голоса голова начинает гудеть. Я хватаюсь за стену. Я не должна думать о нем. Больше он ничего для меня не значит. Ничего.
В воскресенье – церковь, и мне не скрыться от него, некуда спрятаться от неумолимого, пронзительного взгляда. Я ухожу до последнего благословения и спешу к дому.
За моей спиной слышны тяжелые шаги, все ближе и ближе.
– Мод, подожди.
Его ноги длиннее моих.
– Пожалуйста.
Я останавливаюсь, не отрывая взгляда от земли под ногами. Может, это не он. Пожалуйста, Господи, пусть я ошибаюсь и это действительно будет не он.
Шаги замедляются, останавливаются.
– Я не понимаю.
Он тяжело дышит.
Нужно уйти, иначе снова попаду в ловушку его голоса. Загляну ему в глаза и пропаду.
– Что изменилось? – спрашивает он.
Я ухожу.
– Приходи на болото.
– Нет.
Он ловит мою руку.
– Почему? – Кончики его пальцев покраснели и воспалились. Из-под ногтя сочится кровь. – Что с тобой случилось?
– Со мной? – Я пытаюсь рассмеяться, но смех застревает в горле. – Со мной все в порядке. Это не я сплю с женой собственного отца.
Он отшатывается, будто я влепила ему пощечину.
– Скажи мне, что я ошибаюсь. Давай. Скажи, что это неправда!
Гарри даже не смотрит на меня. Дрожащими руками он вынимает серебряный портсигар и открывает его. Сигареты высыпаются на землю.
– Скажи мне. – Пожалуйста, скажи. Скажи, что это неправда, что я ошиблась.
Он нагибается, низко склонив голову, чтобы подобрать сломанные промокшие сигареты. Он шарит вслепую, еСборник составлен из четырех произведений Вэнса, которые в подзаголовке книги обозваны почему-то романом и рассказами. Причем все эти \"рассказы\" выходили на языке оригинала отдельными изданиями. Абсолютно не понимаю, как это люди находят возможность наврать даже там, где это абсолютно ни к чему! Ладно бы прибыль с этого была...

о пальцы не удерживают ни одну.
– Проклятье, – говорит он. Проклятье.
– Будь ты проклят. – Я ухожу прочь.
Мозг оцепенел, опустел. Ноги несут меня на кухню, и я сажусь за стол, как обычно по воскресеньям, в ожидании обеда. Когда его подают, я перекладываю мясо на тарелку, прячу его под капусту. Я даже не могу сделать вид, что ем.
Прайс откидывается на стуле и рыгает.
Миссис Прайс вытирает лоб фартуком.
– Так значит, Гарри обратно собирается, в Лондон едет?
Прайс кивает.
– Ага. – Он смотрит на меня. – Шлюх там много.
Хорошо. Пусть он достанется им. Может, тогда он наконец перестанет мне сниться и оставит меня в покое.
Но нет, во сне я вижу его с Имоджен в моей постели. Я открываю дверь. Их головы поворачиваются ко мне, и оба смеются, хихикают, как дети. Снова и снова мне снится все тот же сон – их обнаженные тела и смеющиеся лица.
В моей жизни не осталось ничего, кроме спертого воздуха и тоскливой тишины, ожидания, бесконечного ожидания его отъезда, страха перед его отъездом, постоянного напряжения от того, что я не могу броситься к нему, упасть перед ним на колени и умолять его остаться. Напряжения от всего этого.
Мне нужно прогуляться на свежем воздухе. Там мне будет лучше. Может быть, когда я вернусь, он уже уедет и я забуду его. Я гуляю по полю за домом и направляюсь к зарослям боярышника. Эти колючие деревья здесь повсюду, но почти все они прижаты к земле жестокими ветрами. Прайс любит рассказывать, что эти камни – все, что осталось от римской виллы, и на этом поле произошла какая-то резня, все оно залито кровью. Я не верю ему. Откуда ему знать? Он знает только одну книгу – Библию, а в ней нет ни слова о Резне у зарослей боярышника.
Небо – чистая лазурь, солнце пригревает. Я бреду по полям, разговаривая сама с собой, перечисляя попадающиеся на глаза растения: борщевик, тысячелистник, герань Роберта – все эти травы я столько раз собирала. Мой интерес к ним да и вообще к чему бы то ни было исчез. Но я продолжаю перечислять их вслух, потому что это отвлекает меня.
Отсюда видна деревня и простирающиеся за ней земли, а за ними – море. Никакого движения, будто это место давно заброшено. Бьет церковный колокол – три часа.
На открытом просторе ветер становится прохладным, несмотря на солнце. Я подхожу к неглубокой впадине посреди поля. Ствол дуба расщеплен надвое, одна его половина лежит на земле. Я сажусь на нее, но она неровная и неудобная – приходится устроиться на мшистых корнях. Отсюда удобно зарисовывать деревню.
Карандаш занесен над бумагой. Я смотрю на Эштон-хаус, на церковь и деревья за ним. Смотрю и думаю, там ли он сейчас, возможно с какой-нибудь другой. Наверняка ему есть из кого выбирать. Ни одна местная девушка не откажет ему.
Беспокойные ночи и долгие, исполненные напряжения дни измучили меня. Я прислоняюсь к стволу и закрываю глаза. Как же я устала от всего этого: устала представлять ее и Гарри вместе, устала слышать его крик или воображать, что слышу.
Мои мысли постоянно возвращаются к нему. Он уезжает, и это к лучшему. Тогда я смогу забыть, и все будет хорошо. Тогда я смогу оставить эту ошибку в прошлом и никогда больше не доверюсь ни одному мужчине.
Я ложусь, опускаю голову на подушку из мха и впервые за долгие дни засыпаю.
– Я не люблю ее.
Я резко поднимаюсь, глаза щиплет от яркого солнечного света. Он лежит на спине рядом со мной. Мне кажется, что это видение, плод моего воображения. Но как же реально его лицо вплоть до мельчайших деталей, даже черный цвет его волос, каждая черная ресница, каждая пора.
Он зажигает сигарету, затягивается и медленно выпускает длинную струю дыма. Она лениво поднимается к небу. Я завороженно смотрю, как дым клубится меж его губ, выписывает завитки и колышется от его дыхания. Когда-то эти губы были моими, или мне так казалось. И эта кожа вокруг них, с легкой щетиной, тоже принадлежала мне.
– Слышишь? – спрашивает он.
– Да. – Я перевожу взгляд на шишковатые корни, ползущие в мягкой земле или выступающие из нее, словно руки давно погребенного мертвеца.
– Я уже не раз пытался покончить с этим.
Кора дерева иссечена глубокими трещинами и покрыта мхом, напоминающим бархат – прекрасный темно-зеленый бархат. Я глажу его, зарываюсь пальцами в мягкое покрывало.
– Как долго?.. – Я делаю неопределенный жест, что-то мешает мне закончить вопрос.
– С тех пор, как мне исполнилось четырнадцать.
Он нервничает? Нет, в его руке зажата сигарета, большая часть ее уже превратилась в пепел, он вот-вот упадет и рассыплется, и дрожи в ней нет.
Мне приходится прижимать руки к земле, прятать их под ноги, чтобы унять дрожь.
Он смотрит в небо. Какими голубыми кажутся его глаза в этом свете, словно драгоценные камни.
– В том склепе, где мы встретились, – говорит он, – похоронена моя мать. – Теперь и его руки дрожат, пепел срывается с сигареты. – Ее запретили хоронить на кладбище. – Он выпрямляется и упирается локтями в колени, склонив голову и спрятав лицо. – Она умерла в мое отсутствие, я был на учебе. А когда вернулся домой на лето, она уже давно была похоронена и забыта.
– И никому не пришло в голову сообщить тебе?
Он качает головой, мельком смотрит на меня.
– Я был ребенком. – Его губы кривятся. – Было решено, что меня это не касается.
Приходится еще сильнее прижимать руки к земле, чтобы побороть желание протянуть их ему навстречу. Так хочется обнять его, но эти губы лгали мне все лето, и эти глаза с ними заодно. Неужели он считает меня такой глупой, что планирует новый обман?
– Вернувшись, я обнаружил, что слуг, которых я знал всю жизнь, выгнали ради этих мерзких Прайсов.
– Но твой отец наверняка…
– Мой отец? – Он делает глубокий вдох и смотрит в небо. – Я презирал его и сказал ему об этом. Он не говорил со мной о матери, запрещал упоминать ее имя. Будто она и не жила вовсе. Мне казалось, он забыл о ней. Я ошибался, но… – Он трет глаза. – После этого он спрятался от меня, заперся в своей лаборатории и предоставил меня заботам своей новой жены. – Горькая улыбка проступает на его губах. – Первую же ночь после моего приезда она провела в моей постели. – Он тушит сигарету о траву. Она гаснет с тихим шипением.
– Ты не мог остановить ее?
– Я думал, она хотела утешить меня. – Он отворачивает лицо и резко усмехается.
Неужели это правда? Я вспоминаю, как он смотрел на Имоджен тогда на террасе, когда она запрокинула голову, – тем же жадным, порочным взглядом он смотрел на меня, в его глазах был тот же голод, то же желание – и я не могу поверить ему. Не осмеливаюсь поверить ему.
– Ты уже не ребенок, – говорю я. – Хочешь сказать, что и сейчас не можешь ее остановить?
– Я сделаю это. Я собираюсь.
– Ты до сих пор спишь с ней? – Скажи «нет». Пожалуйста, скажи.
Он колеблется.
– Нет, – отвечает он слишком поздно.
– Лжец. – Глаза щиплет от слез. В горле нарастает жжение. Если он скоро не уйдет, я не выдержу и сломаюсь, нельзя этого допустить. Я впиваюсь ногтями в мох.
– Пожалуйста… – Он хватает мою руку. – Я не могу представить жизни без тебя.
Не осмеливаюсь взглянуть на него. Поэтому не отрываю взгляд от кончиков его обгрызенных пальцев.
– Я слышала вас, тебя и ее – вместе.
Он отворачивается. По его шее поднимается румянец.
В памяти всплывает картина: мистер Бэнвилл вылетает из малой гостиной, лицо Гарри пепельного оттенка.
– Твой отец узнал о вас, да? Поэтому он…
Он вскакивает на ноги, он будто собирается уйти, но не делает ни шага. Он просто стоит, лицо отвернуто, глаза не прикованы к горизонту, будто он выглядывает кого-то. Но там никого нет – только трава и небо.
– Поезжай в Лондон.
Он сглатывает, кивает.
– Ты позаботишься о нем? Об отце?
– Конечно.
Он снова кивает, разворачивается и, спотыкаясь, спускается с холма обратно к дому неуклюжим шагом, переходящим на бег. Он плачет. Я знаю, что он плачет, и мне хочется окликнуть его, но мне слишком страшно – я боюсь этого мальчика-мужчины, боюсь, что он уничтожит меня и себя заодно.


\"Вечная жизнь\" (\"To Live Forever\") вышла отдельной книжкой в 1956 году, повести \"Дома Исзма\" (\"The Houses of Iszm\") и \"Сын Дерева\" (\"Son of the Tree\") впервые появились в журналах соответственно в 1954 и 1951 годах и удостоились отдельных изданий в 1964, \"Последний Замок\" (\"The Last Castle\"), опубликованный книжкой в 1967-м, в следующем году принес Вэнсу премии \"Хьюго\" и \"Небьюла\". Как видим, все вошедшие в сборник вещи -- честная \"доконвенционка\".

Трубы скрипят, возле моей двери раздаются шаги, кто-то кричит в соседней палате. Я снова в приюте, и мне нужно записать все, что смогу, пока воспоминания не ускользнут. Вытираю глаза, сажусь у окна и при свете луны переношу на бумагу факты, как если бы все это произошло с кем-то другим, а не со мной. Так проще. Слезы не испортят бумагу. Когда я заканчиваю, усталость наваливается на меня. Не остается даже сил сдвинуть стол, поэтому я засовываю тетрадь в щель под окном. Это не так уж просто. Штукатурка осыпается, но тетрадь влезает. Утром я успею все подвинуть, да она и без того практически спрятана. Забираюсь в кровать и забываюсь сном без сновидений.

В замке гремят ключи. Я открываю глаза бледному свету раннего утра. Дверь со скрипом открывается. Я даже не оборачиваюсь. Наверняка это Слива или Подбородок с завтраком – хлеб и молоко, как и каждое утро.

Уж лучше бы \"Слог\" и \"Топикал\" ограбили Вэнса на большой дороге! Боже мой, таких поганых переводов я не встречал уже давно. Я сел за эту рецензию лишь после того, как острое желание писать ее исключительно матюгами слегка притупилось. Цитировать? Да пошли они в баню, мараться еще... Все четыре вещи переводил явно один и тот же переводчик, у которого, видимо, крайне затруднена речь. Наверное, его в детстве неаккуратно выпороли и повредили речевые центры. Они у него именно там и находятся, не иначе.

– Здравствуй, Мэри.

Вы, возможно, удивлены: с чего это вдруг такие эмоции? Подумаешь, великое дело -- плохой перевод! Мало ли их было, меньше ли их будет...

Уомак. Уомак здесь и сейчас – так рано? Я сажусь и моргаю. Это сон? Очередной кошмар? Я провожу рукой под подушкой. Карандаша нет. Ничего, только ткань.

Как бы то ни было, в этом издании Вэнс погиб. Его тонкий стиль, его ум, сотворенные им миры и в муках рожденные герои -- все это оказалось под чугунным катком тупого переводческого косноязычия. Вэнс получился плоским, серым и безвкусным, как лист оберточной бумаги.

– Итак… – На лице Уомака проступает неубедительная улыбка. – Как продвигаются ваши сеансы с доктором Диммондом?

Я смотрю на то, что осталось от его произведений, и пытаюсь представить себе, как это должно выглядеть в оригинале. Импрессионизм в литературе. Воздух, пространство, легкие краски, музыка... Декадентские миры, построенные на чистой эстетике, освобожденной от запаха плоти... Чувствуется, что Вэнс любит миры, которые становятся великолепным фоном его антиутопий, и любит героев, эти миры разрушающих. В этом авторе есть нечто загадочное. Он любит то, что отрицает, стремится к тому, что для него неприемлемо...

Я выбираюсь из кровати. Стоять безопаснее, так легче отбиваться от него, если возникнет необходимость.

Впрочем, есть ли здесь загадка? Мне, например, очень нравится Велимир Хлебников, но я далек от того, чтобы абсолютизировать формальность его работ. Более того, я отрицаю формальные изыски имажинизма и футуризма. Умом. Но люблю перечитывать \"Безумного волка\" Заболоцкого... А почему, черт побери, нам всем так нравится невероятный в своем формализме Хармс?

– Здесь говорится, что твоя память возвращается. – Он переводит взгляд с записей на меня и обратно. – Отличные новости. И что же ты вспомнила? – Его голос так же напряжен, как и улыбка. – Что именно?

Противоречие здесь, конечно, кажущееся. Одно дело -- абстрактный метод, совсем другое -- гениальное произведение... в конечном счете, какая разница, насколько это формально, если ясно, что это здорово?

– Ничего, – отвечаю я. – Совершенно ничего, как я и сказала вам раньше.

Давайте назовем это \"парадоксом Вэнса\". Его иррациональная тяга к абстрактным эстетикам рационализируется мировоззрением автора научной фантастики -- и приходит к удивительной гармонии. Эстетика не гибнет, она вплавляется в героя, разрушающего окаменевший труп мира -- и новый мир (О, дивный новый мир!) рождается от их союза.

На челюсти Уомака дергается мускул. Он кивает.

Именно поэтому настолько чувствителен текст Вэнса к глупости переводчиков. Именно поэтому излишне эмоционален ваш рецензент. Именно поэтому -- _не_читайте_эту_книгу_ни_в_коем_случае!!!

– Вот как?

Его глаза блестят, пока он осматривает комнату.

Сердце так колотится в груди, что он наверняка слышит это, когда подходит к кровати, поднимает матрас и роняет его.

– Я бы хотел взглянуть на твою тетрадь.

– У меня нет тетради. – Я слышу тонкий, высокий и совершенно не похожий на мой собственный голос.

– В таком случае… – Он наклоняется, достает что-то из-под кровати и поднимает высоко вверх карандаш. – Для чего же тебе это?

Мне остается только молиться.

– Ты под моей опекой, Мэри. Я отвечаю за твое благополучие. – О нет, он смотрит на окно, а на губах у него играет улыбка. Наверняка тетрадка скрыта в тени. Наверняка она…

Он вытягивает руку, засовывает большой и указательный пальцы в щель и вытаскивает тетрадь с цветами на обложке.

– И что же это у нас тут?

– Это мое. – Как же жалко звучит мой голос.

Он открывает тетрадь, листает страницы, читает мои секреты. И в это время усы его ползут все ниже.

– Какое у тебя, однако, богатое воображение. – Он читает обо мне и Гарри, о том, что мы сделали тогда на болоте, и морщится от отвращения:

– Грязь. Одна грязь и ничего более. – Уомак добирается до того, что я написала лишь несколько часов назад. Хмурится, вглядывается в страницу, переворачивает, еще одну, затем возвращается. – Это все гнусная ложь. – Его губы кривятся от отвращения. – Что за яд течет в твоих жилах? – Он подходит ближе. – Признайся, что все эти развратные истории – ложь, иначе я…

В его налитых кровью глазах читается страх и ярость.

– Но это правда.

Он захлопывает тетрадь и поворачивается к двери. Уходит, прямо сейчас он уходит с моей тетрадью.