Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Теперь, разумеется, ему было не до купеческих детей, потому что ему хватало своих забот. Но просто бросить человека, который ждал и надеялся, который, в конце концов, непонятно почему ему поверил, Ганцзалин не мог. Точнее говоря, так вполне мог бы поступить старый Ганцзалин. Но теперь, проведя в скитаниях с полумертвым хозяином три года, познакомившись поближе и с человеческой подлостью, и с человеческим великодушием, китаец изменился. Раньше он мог быть злым, жестоким, эгоистичным и вообще каким угодно, потому что рядом был Нестор Васильевич, который смягчал и гармонизировал любое дело. Теперь же все обстояло совсем иначе. Теперь, кажется, Ганцзалин должен был выступать вместо Загорского – во всяком случае, пока тот не придет в себя.

– Что сказал врач? – полюбопытствовал Покидышев. – Можно ли что-то сделать для вашего господина?

– Можно, – сказал Ганцзалин, не входя в детали, – все можно.

И они отправились в дом Ливерия Николаевича. Сказать, что Анна Яковлевна была фраппирована, когда в дом вошел незнакомый китаец, везущий в коляске полумертвого своего хозяина, значит не сказать ничего. Однако она и бровью не повела и только улыбалась радушно, когда Покидышев-старший представил ей своего нового китайского друга и его хозяина, действительного статского советника Загорского.

– Добро пожаловать, – сказала она, – очень рады знакомству, господин…

– Для вас – просто Газолин, – отвечал китаец, галантно целуя ей ручку.

Все же долгая жизнь с его превосходительством не прошла для него даром, и он усвоил некоторые светские манеры.

– Что от меня требуется? – тихонько спросил Покидышев-старший, когда формальности знакомства были исполнены.

– Ничего особенного, – так же тихо отвечал Ганцзалин. – Просто ведите себя, как обычно. Что вы собирались делать дальше?

Ливерий Николаевич отвечал, что обычно в это время они обедают. Ганцзалин, с трудом удерживая урчание в животе, объявил это прекрасной идеей, которую нужно немедленно воплотить в жизнь.

Спустя пять минут все собрались в столовой. Все, кроме Евгения – он запаздывал. Было видно, что домочадцы немного нервничают и плохо понимают, как же вести себя в такой обстановке. Все чувствовали себя не в своей тарелке, только дочка Мария украдкой поглядывала на Нестора Васильевича, черты которого под электрическим освещением обрели совершенно мраморный оттенок.

– Как это ужасно, – наконец вздохнула она. – Такой молодой еще, красивый – и совершенно не помнит себя. Сколько ему лет?

– Пятьдесят, – отвечал Ганцзалин, который помнил, что в России, в отличие от Китая, ценится не старость, а молодость.

– Ах, он выглядит моложе, – живо сказала Анна Яковлевна, – ему не дашь больше сорока пяти. Но, может быть, вашему господину нужно отдохнуть? Его можно отвезти в какую-нибудь покойную комнату…

– Нет, – отвечал Ганцзалин решительно, – он будет обедать с нами.

Услышав такое, все, кроме Покидышева-старшего, переменились в лице. Ганцзалин же сидел с совершенно непроницаемой физиономией. В этот миг в столовую вошел Евгений и замер на пороге.

– Прошу прощения, – сказал он, опешив. – Я, кажется, запоздал…

Отец представил ему Ганцзалина и Загорского. Евгений несколько нервозно раскланялся с китайцем и сел на свое место. Воцарилась неловкая тишина. Покидышев-старший откашлялся и обратился к гостю.

– А в чем же причина столь тягостного состояния его превосходительства?

– Война, – кратко отвечал тот. – Артиллерийский обстрел. Очень маленький осколок попал в голову и застрял в головном мозге.

– Как это ужасно, – сказала Анна Яковлевна, было видно, что она потрясена. – Неужели ничем нельзя помочь?

– Нет, – сурово отвечал Ганцзалин. – Медицина тут бессильна.

Покидышев-старший бросил на него быстрый взгляд, но ничего не сказал. Некоторое время все печально молчали. Наконец Евгений заерзал и спросил:

– Но он что-то слышит?

– Врачи считают, что он все слышит, чувствует и понимает, но выразить ничего не может, – важно отвечал Ганцзалин.

– Вероятно, это очень тяжело, – покачал головой старший сын Владимир.

– Врачи считают, что больной испытывает тяжелейшие нравственные и физические мучения, – как по-заученному отбарабанил Ганцзалин. – И помочь, повторяю, ничем нельзя.

Тут наконец принесли первые блюда. Ганцзалин, воспользовавшись моментом, попросил для Нестора Васильевича приготовить протертое овощное пюре.

– Он может есть? – спросил Евгений.

– Глотать может, – отвечал китаец. – Если бы не мог, давно бы умер.

Некоторое время все в полном молчании ели суп со спаржей и пулярками. Опустошив свою тарелку, Ганцзалин взялся за кормление хозяина. Он вытащил бутылочку, похожую на ту, из которой кормят младенцев, только побольше, заправил ее овощным пюре и решительно засунул в рот Нестору Васильевичу. Кадык на шее Загорского отрывисто дернулся, пюре из полуоткрытого рта протекло на подбородок, оттуда – на шею, перепачкав воротничок.

– Это ничего, – молвил Ганцзалин, заботливо утирая хозяину рот, – это всегда так бывает. Мой хозяин – герой войны, я горжусь, что могу быть ему полезен. Немножко трудно за ним ухаживать, но у него кроме меня никого нет из близких.

– Но ведь если он ест, у него должны быть и какие-то другие… физиологические отправления, – нерешительно заметил Евгений.

Ганцзалин посмотрел на него долгим взглядом – таким долгим, что молодой человек даже смутился.

– Я же говорю: трудно ухаживать, – сказал он наконец. – Война нас не пощадила. Много подгузников, много стирки, все время переворачивать, чтобы не было пролежней. Это тяжелая работа, ужасная работа. Конечно, если бы была мать или жена, или другие родственники, это бы все легло на них. И мне было бы легче. Но хозяин спас мне жизнь, а я буду спасать его. Как бы там ни было, ему сейчас труднее, чем мне.

– И сколько же он будет находиться в таком состоянии? – спросил притихший Евгений.

Ганцзалин нахмурился и пару секунд сверлил взглядом молодого человека, потом все-таки соизволил ответить:

– Пока не умрет.

Обед, определенно, был сорван, домочадцы, подавленные, без всякого интереса тыкали в еду ножами и вилками.

– Но это не самое страшное, – сказал Ганцзалин. – Есть вещи пострашнее.

– Какие же? – обмирая, спросила Мария.

Ганцзалин повернулся к хозяину и случайно задел его кресло локтем. От толчка кресло покачнулось и повалилось вместе с сидящим в нем Загорским. Все ахнули и замерли от ужаса. Один только Ганцзалин не растерялся и успел железными пальцами ухватить кресло почти у пола. Владимир, сидевший ближе всех, помог ему восстановить статус-кво.

Ганцзалин глядел на Марию.

– Вы спрашивали, что страшнее, – проговорил он медленно. – Вот это страшнее всего. Если он упадет, кости будут переломаны, а внутренние органы тяжело травмированы. И вот тогда ухаживать за ним станет не в пример труднее. Он будет мучиться, а мы даже не поймем, что с ним происходит.

Евгений, слушавший это, сидел бледный, с остановившимся взглядом. Покидышев-старший исподтишка посматривал на сына. Ганцзалин же восседал на своем стуле гордо, как какое-то неведомое китайское божество…

Наконец обед, вероятно, самый тяжелый в истории семьи Покидышевых, подошел к концу. Ливерий Николаевич взялся сам проводить Ганцзалина и его хозяина. Некоторое время они шли по улице молча, китаец катил кресло и глядел прямо перед собой.

– Это правда, что спасти Нестора Васильевича невозможно? – наконец спросил Покидышев-старший.

– Возможно, – отвечал Ганцзалин, – я просто хотел напугать вашего сына.

Ливерий Николаевич усмехнулся: что-что, а напугать Евгения ему удалось. Теперь ни о какой армии и речи быть не может, и огромное за это спасибо Ганцзалину. Если бы сын его погиб на фронте, он не знает, как можно было бы пережить подобное горе. Ганцзалин, однако, слушал Покидышева рассеянно и кивал невпопад. Тот заметил его состояние.

– Вас что-то тревожит? – спросил он.

Ганцзалин только головой покачал: нет, все в порядке.

– А где вы остановились? – спросил Ливерий Николаевич.

Китаец отвечал, что пока нигде, но, вероятно, поблизости есть какой-нибудь постоялый двор или дешевая гостиница.

– Да зачем же вам гостиница, если у моей жены есть доходный дом тут неподалеку! – воскликнул Покидышев. – Вам там будет очень удобно, и денег, разумеется, с вас мы никаких не возьмем.

При этих словах Ганцзалин немного просветлел лицом и с благодарностью кивнул. Ливерий Николаевич был опытный человек и быстро понял причину озабоченности китайца. Крайне деликатно он попытался выяснить, сколько запросил доктор Чан за лечение. Не сразу, но Ганцзалин все-таки признался, что за курс придется выложить тысячу рублей. Но трудность даже не в этом, трудность в том, что деньги эти нужно найти до завтрашнего дня. А здесь, в чужом городе, среди незнакомых людей найти так скоро такую изрядную сумму совершенно немыслимо.

Услышав это, Покидышев-старший облегченно засмеялся.

– Любезный Ганцзалин, – сказал он торжественно, – знайте, что этот город для вас не чужой. И здесь у вас есть друзья, которые в любой момент протянут вам руку помощи.

Сказавши такие слова, Ливерий Николаевич немедленно предложил китайцу тысячу рублей. Тот было уперся, говоря, что не может просто так взять такую большую сумму, но Покидышев сказал, что дает эти деньги в долг, заимообразно, а вернуть их можно, когда Загорский придет в себя и получит доступ к своему банковскому счету. Ведь в том, чтобы взять в долг, тем более у друзей, нет ничего предосудительного, не так ли?

И тут Ливерий Николаевич впервые за весь день увидел, что печальный и хмурый китаец способен улыбаться, причем совершенно безудержно, во все зубы.

– Благодарю, – сказал Ганцзалин, пожимая руку купца обеими своими, – огромное вам спасибо, дорогой Ливерий Николаевич…

На это Покидышев отвечал, что это он должен благодарить Ганцзалина за то, что он спас его сына и деньги – это самое малое из того, чем может он ответить на такое спасение, сердечная же его благодарность не имеет никаких границ.

После этого они заглянули в Северный банк, где Покидышев сам снял со счета и отдал Ганцзалину тысячу рублей наличными. Потом купец проводил Ганцзалина и Загорского к доходному дому и поселил в лучшей квартире. После чего они наконец расстались, чрезвычайно довольные собой и друг другом.

Глава четвертая. Французский бокс в действии

Бывший дворецкий Загорского, а ныне советский трудящийся Артур Иванович Киршнер пребывал в необыкновенно скверном расположении духа. В этом не было ничего удивительного, такое расположение сохранялось у него уже почти два года – начиная с октябрьского переворота. Разумеется, переворот февральский тоже был не сахар, однако же за вычетом государя-императора, городовых и появления дурацкой привычки именовать всех налево и направо «гражданами» существование оставалась вполне терпимым. Но с октябрьским переворотом жизнь в понимании Артура Ивановича кончилась. Осталась только жизнь, как ее понимал пролетарский писатель Фридрих Энгельс – то есть форма существования белковых тел в постоянном самообновлении химических частей.

Белковые тела пока еще имелись в наличии, и даже химические части их регулярно самообновлялись благодаря спирту и самогону, следствием какового самообновления был неистребимый запах мочи во всех парадных бывшего Санкт-Петербурга, а ныне Петрограда. Однако, повторим, жизни в сложившихся условиях не было и, выскажем крамольную мысль, и быть не могло.

После октября дом действительного статского советника Нестора Васильевича Загорского национализировала власть трудящихся. К счастью, самого Загорского в этот миг дома не оказалось, он, по каким-то известным одному ему причинам проживал в Москве.

Попытки же Киршнера объяснить комиссии, явившейся конфисковывать дом, что нельзя национализировать жилище действительного статского советника, встретили со стороны сознательных пролетариев полное непонимание и угрозы «шлепнуть старого козла» прямо во дворе. В этих обстоятельствах выбор у Артура Ивановича был небольшой: быть героически шлепнутым на месте либо временно отступить и затаиться. Как человек здравый и чуждый дурацкому героизму, он предусмотрительно выбрал второе.

Как показали дальнейшие события, выбор был сделан совершенно правильно. Новые власти конфисковали всю недвижимость в стране, однако управлять ей не могли – руки были коротки, да и не было у комиссаров такого количества рук, хотя некоторые из них, вроде Троцкого или Ленина, по своей ухватистости вполне могли сойти за осьминогов. Так или иначе, чтобы не остаться среди руин, советская власть вынуждена была изобрести домовые комитеты, или, выражаясь языком рабоче-крестьян, домкомы.

Домкомы эти состояли обычно из особенно ответственных жильцов. После национализации дом Загорского оказался заселен в основном его же слугами, их чадами и домочадцами. В этих обстоятельствах наиболее ответственным жильцом следовало, разумеется, признать Артура Ивановича Киршнера. Во-первых, он был немец, то есть компатриот главных большевиков Маркса и Энгельса, во-вторых, уже имел опыт управления именно этим домом.

Таким образом, на шестом десятке лет Киршнер неожиданно для себя сделался трудящимся и председателем домкома. Учитывая царящий вокруг бедлам, в просторечии именуемый гражданской войной, было крайне трудно организовать жизнь по старым образцам, тем более, что не только уполномоченный комиссар, но и любой человечишка при пистолете вполне мог куражиться над почтенным дворецким и тыкать ему этим пистолетом в зубы, а тот не мог ему даже кулаком двинуть в ответ.

Дополнительно отягощали ситуацию революционные настроения, охватившие бывшего кучера Нестора Васильевича Прошку. С началом революции Прошка стал ходить на митинге и там окончательно свернул набекрень и без того небогатые свои мозги.

– Нады́сь не то, что ономня́сь, – говорил он, откушавши самогону, которым его снабжала приехавшая из деревни бабка Любка, на правах сельского пролетария размещенная в кухне, где она не только жила и спала, но и гнала этот самый самогон в совершенно промышленных масштабах. – Нынче каждый имеет свое право…

В чем именно состояло это право, кроме как напиться до положения риз и ругаться последними словами, кучер Прошка не знал, но это не мешало ему считать себя пролетарием и революционером.

– Гляди у меня, контра, – говорил он Киршнеру угрожающе, – только подними хвост против советской власти – враз шлепну гидру. Ты тут из милости живешь, нетрудовой элемент, тебя давно разбуржуинить надо. Смотри, подымется рабочий класс от векового рабства, пустит тебе юшку – три дня сморкаться будешь.

Видимо, героические подвиги рабочего класса, по мнению Прошки, не шли дальше того, чтобы расквасить нос старому дворецкому. По счастью, дальше угроз Прошка не шел. Во-первых, большинство жильцов было на стороне Киршнера, во-вторых, кучер все-таки побаивался пудовых кулаков Артура Ивановича.

Поэтому угрожал он, лишь сильно выпив, а в остальное время был хмур с похмелья и только невнятно бурчал про какой-то распердёж, который, по его мнению, организовали в доме Киршнер и другие настроенные против советской власти члены домкома. И хотя Артур Иванович пару раз ему указывал, что, во-первых, говорить следует не распердёж, а раскардаш, а, во-вторых, никакого раскардаша в доме у них нет, а напротив, царит образцовый порядок, то есть такой, какой только возможен в нынешних тяжелых обстоятельствах. Но в этом вопросе Прошка твердо стоял на своем, видимо, полагая употребление бранных слов частью культурной политики большевиков. Может быть, он был не так уж неправ. Людей старого воспитания ужасало, с какой легкостью употреблялись вслух слова, которых раньше сторонились даже ломовые извозчики. И употреблялись они не в узком кругу или закрытом клубе любителей бранной лексики, а прилюдно, вслух, в окружении совершенно незнакомой публики, включая сюда стариков, детей, беременных женщин и барышень, еще даже и не думавших забеременеть.

Однако, в сущности, Прохор был меньшим злом из всех возможных и большого вреда бывшему дому Нестора Васильевича, а равно и его обитателям нанести не мог. В других домкомах, где власть захватили большевики, безответных квартирантов, как рассказывали Киршнеру, подвергали изощренным пыткам – собирали деньги на немецких сирот, пели революционные гимны, а в одном доме даже завели говорящую собаку. Собака, правда, из всех слов отчетливо выговаривала только одно – то самое, которое приличные люди именуют изящным словом «филей», но зато уж лаяла она его безостановочно. Среди большевиков собака эта считалась провозвестником светлого будущего человечества и свидетельством того, до каких высот может довести живое существо экономическая теория Карла Маркса.

После октябрьского переворота ни Загорский, ни помощник его Ганцзалин в доме уже не появлялись. Однако Нестор Васильевич прислал из Москвы свой новый адрес, чтобы, если паче чаяний, будут приходить ему письма, Артур Иванович пересылал бы их в нужное место. Кроме того, Загорский попросил отослать наиболее дорогие для него вещи на его дачу в Куо́ккалу, которая после революции оказалась уже как бы за границей советской России и где поэтому они находились в большей безопасности.

Артур Иванович не считал, что финский рабочий окажется честнее русского пролетария, однако веление хозяина исполнил и теперь второй уже год с тоскою ждал, когда власть большевиков наконец рухнет. По расчетам Киршнера, до этого оставалось днями считать. С запада на Петроград шел Юденич со своей армией, с юга красных теснил Деникин, с востока наступал адмирал Колчак. Еще месяц, в крайнем случае – два, и порядок будет восстановлен, а Нестор Васильевич наконец сможет беспрепятственно въехать в родные петербургские пенаты.

Но тут случилось неожиданное и весьма пренеприятное событие. После обеда, когда Артур Иванович по многолетней привычке собирался, как он говорил, предаться объятиям Морфея, в дверь громко и требовательно постучали. Киршнер специально выбрал себе комнату поближе к выходу, чтобы в случае чего оказаться на передовом рубеже, потому что на остальных жильцов надежды было мало и единственное, на что они были способны, так это жалобно стенать да выкрикивать пьяные революционные лозунги. Ни то, ни другое, по мнению Артура Ивановича, не гарантировало дому полной безопасности. Именно поэтому на всякий посторонний стук к двери он являлся собственной персоной, и только если его не было на месте, дверь открывал кто-то другой – как правило, дворник Семен.

На сей раз стучали крайне требовательно: вероятно, явилась очередная инспекция на уплотнение. После переворота в Петербург хлынула лавина сомнительных личностей, а то и откровенных, по мнению Киршнера, мошенников, и всех их нужно было куда-то расселить. Именно по этой причине в городе почти не осталось целых квартир: каждая была поделена на множество комнат, в которых жили разного пола, возраста и калибра мошенники, часто совершенно незнакомые друг с другом и только и способные, что устраивать шумные битвы за внеочередное посещение клозета. Если вдруг какому-то приличному человеку правдами и неправдами удавалось отстоять себе две или три комнаты, то рано или поздно непременно являлась комиссия и требовала от домкома уплотнить нахального квартиранта, то есть из нескольких комнат переселить его в одну, а в освободившиеся запихнуть каких-нибудь шаромыжников.

До поры до времени Артуру Ивановичу удавалось выдерживать натиск комиссий, доказывая, что дом и так заполнен сверх всяких норм. Разумеется, он лукавил, и в доме значились живущими несколько человек, которые, строго говоря, не жили там, а в лучшем случае появлялись. Но как, скажите, существовать в этом советском бедламе, не прибегая к хитростям? На такое способен, пожалуй, только какой-нибудь чудотворец, но, поскольку советская власть всякое чудотворство запретило как буржуазный пережиток, то, значит, и не было никого, кто мог бы жить честно, совершенно не лукавя при этом.

В дверь снова застучали – еще более требовательно, чем раньше.

– Кто там? – на всякий случай спросил из-за двери Киршнер.

– Комиссия! – повелительно крикнули снаружи и добавили еще что-то невнятно-картавое.

Услышав картавые звуки, Артур Иванович убедился, что снаружи действительно стоят комиссары. Как известно, после революции в комиссары завербовались многие сыны Израиля, до того прозябавшие в черте оседлости и не имевшие никаких жизненных перспектив, пока не примут православие. Прямо предать веру предков решался не всякий иудей, а вот участие в революционном движении, вероятно, не противоречило закону Моисееву.

Киршнер открыл дверь и обомлел. Вместо комиссаров в черной коже стоял перед ним небольшой желтолицый и сильно прищуренный человек в потерявшей цвет студенческой тужурке. Не тратя времени попусту, прищуренный шагнул в прихожую, отпихнув с дороги Артура Ивановича, который тщетно пытался загородить проход своей внушительной фигурой.

– Заголски здесь зивёт? – спросил желтолицый, уставив на бывшего дворецкого два черных, как пулеметные дула, глаза.

«Башкир, – подумал Киршнер. – Или китаец».

– А вы, простите, товарищ, кто будете? – поинтересовался он осторожно.

– Не твое собацье дело, – коротко отвечал тот. – Пловоди к Заголски.

Артур Иванович покачал головой.

– Нельзя ли для начала мандат ваш посмотреть? – спросил он внушительно.

Гость полез куда-то во внутренний карман, но вытащил оттуда отнюдь не мандат, а черный блестящий наган. После чего, не обинуясь, сунул его в нос Киршнеру.

– Вот тебе мандат, – сказал. – Нлавится?

И надавил еще, собака, чтобы вочувствовал как следует.

– Где Заголски? – сказал. – Два лаза повтолять не буду.

Артур Иванович уже понял, что, несмотря на малый рост, человек перед ним стоит решительный и бывалый. Можно было бы, конечно, по заветам Эрнеста Ивановича Лусталло́ попробовать свалить его хуком в левое ухо, но риск был слишком велик. Если сразу не собьешь с ног, он того и гляди наган свой разрядит прямо в физиономию. Киршнер и обычные драки недолюбливал, а уж такое, чтобы из нагана прямо в лицо – этого он и вовсе не переносил. К тому же, кажется, желтолицый был китайцем. А у него уже имелся несколько лет назад неприятный опыт потасовки с китайцами. Если этот хотя бы вполовину такой шустрый, как тот, шансы Артура Ивановича явно стремились к нулю.

– Его превосходительство уехали, – несколько гундосо сказал наконец Киршнер, которого начало уже нервировать, что в нос ему уперт заряженный револьвер.

– Когда, куда? – быстро спросил желтолицый.

– Еще до Октябрьского переворота… пардон, революции, – отвечал дворецкий. – Куда – не знаю, они мне не докладывались.

Желтолицый опустил наган и внимательно посмотрел на Киршнера.

– Влёшь, – сказал он уверенно. – Блешешь, собака! Говоли, куда уехал…

Артур Иванович по манерам незваного гостя уже смекнул, что тот явился вовсе не за тем, чтобы сообщить Нестору Васильевичу нечто приятное. Сказать пришельцу московский адрес Загорского, скорее всего, значило навлечь на его превосходительство серьезные неприятности. Ну, а раз так, единственное, что оставалось Киршнеру – стоять на своем и ни в чем не признаваться.

– Я вынужден повторить, – начал дворецкий, – его превосходительство не обязан сообщать мне о месте своего нахождения…

Тут он вынужден был замолчать, потому что в лицо ему снова уткнули наган – на этот раз прямо в лоб.

– Убью, – сказал желтолицый холодно. – Башку плостлелю. Считаю до тлёх: лаз… два…

Киршнер невольно закрыл глаза и приготовился отдать богу душу. Однако душа не хотела отдаваться – уж больно все случилось неожиданно. Наверное, надо было бы немножко поторговаться, потянуть время, но уж слишком быстр и решителен оказался незваный гость. Куда, интересно, попадет бедный Артур Иванович после смерти? Хотелось бы, конечно, думать, что в рай – за особенную преданность господину, но дело это такое тонкое, что даже священники ничего предсказать не могут, что уж говорить о самом будущем покойнике.

Не успел, однако, будущий покойник додумать эту скорбную мысль, как рядом раздался знакомый голос кучера Прошки, который, как оказалось, незаметно вышел из своей комнаты в прихожую и внимательно прислушивался к разговору дворецкого и желтолицего.

– Здорово, товарищ! Загорского ищешь?

– Исю, – отвечал желтолицый, поворачиваясь к Прошке. – Где он?

– Загадка нехитрая, – отвечал тот, снисходительно улыбаясь, – в Москву переехал.

– Адлес? – вкрадчиво спросил незваный гость.

– Адрес знает гидра и контра, – отвечал Прошка, кивая головой на Киршнера. – Он же с ним в переписке состоял.

– В пелеписке? – переспросил желтолицый, и глаза его загорелись нехорошим огнем.

Прошка подтвердил, и добавил еще, что наверняка аккуратист Киршнер оставил у себя конверты, приходившие от Загорского. На конвертах этих, конечно, и адрес сохранился. Надо в комнату к нему заглянуть для пущей ясности.

– Сволочь ты, Прошка, – Киршнер не стал стесняться в выражениях. – И к тому же иуда последний. Тебе лишь бы человека оклеветать.

Желтолицый ловко вывернул Артуру Ивановичу руку за спину, чтобы не сопротивлялся, потом кивнул Прошке:

– Веди, товались!

Прошка отвел его к комнате Киршнера. Ключей у дворецкого желтолицый требовать не стал, просто пнул железной ногой в дверь и вышиб замок.

К счастью, предусмотрительный Артур Иванович уничтожил все конверты, которые могли бы уличить его в связи с Загорским. Однако этого оказалось недостаточно. Первое, что бросилось в глаза незваному гостю – аккуратный коричневый блокнот, куда Киршнер записывал все, что следовало запомнить. Желтолицый бандит немедленно раскрыл блокнот и начал его листать.

– Так-так, – сказал он, – оцень интелесно.

Само собой, Артур Иванович, записывая адрес, не написал, чей он. Но беда состояла в том, что в блокноте его было совсем мало адресов и только один из них – московский.

– Никитский бульвал, дом Глебенсикова, – прочитал желтолицый и бросил на Киршнера быстрый взгляд.

Тот сделал безразличное лицо, но бандита, разумеется, не обманул. Желтолицый осклабился и сказал, что убивать Киршнера не будет, поскольку тот проявил себя верным слугой. Однако придется его связать и оставить в комнате под присмотром Прошки, чтобы он не сбежал и не попытался предупредить Загорского.

Так они и сделали. Желтолицый связал Киршнеру руки и велел Прошке следить, чтобы тот не выходил из комнаты до завтрашнего вечера.

– Не беспокойся, товарищ, все сделаем как надо, – бодро отвечал ему бывший кучер.

После этого желтолицый исчез, прихватив с собой блокнот Киршнера.

– Ну, что, Артур Иванович, говорил же я – пора тебя разбуржуинить? – Прошка насмешлив глядел на дворецкого.

– Да что там меня разбуржуинивать, – отвечал тот нарочито небрежно. – Я же не его превосходительство, нет у меня полных закромов. Так, может, накопил пару тысяч золотыми десятками на старость – а больше и нет ничего.

Глаза Прошки загорелись жадным огнем: ишь ты, пару тысяч! И где ж ты их хранишь?

– Так я тебе и сказал, – отвечал Киршнер. – Попробуй, отыщи.

И неприятно рассмеялся в лицо негодяю. Тот злобно оскалился: рано смеешься. Времени у нас много, я тут все вверх дном переверну. А когда найду – уж не взыщи, Артур Иванович, расстанемся мы с тобой не по-хорошему. Две тысячи золотыми десятками стоят того, чтобы рискнуть.

И он начал методично обыскивать комнату Киршнера, совершенно не боясь, что тот попытается сопротивляться – да и что он может со связанными-то руками? И действительно, со связанными руками ни один боксер ничего не может, будь он даже мировой чемпион. Однако мы, кажется, забыли сказать, что Эрнест Иванович Лусталло, у которого занимался когда-то Киршнер, был не только тренером английского бокса, но и французского сава́та. А французский сава́т, как всем известно, есть такой бокс, который для драки использует не только руки, но и ноги. И надо же такому случиться, что Артур Иванович все-таки взял у Лусталло несколько уроков того самого французского бокса.

– Ты чего встал, гидра? – через плечо, не глядя, кинул Киршнеру Прошка, сосредоточенно роясь в его бумагах. – Сядь взад, не доводи до греха…

– Дурак ты, Прошка, – сказал Артур Иванович. – Ноги тоже надо было связать.

И от души влепил кучеру тяжелым ботинком по уху.

Глава пятая. Визит с того света

Погожей московской осенью 1919 года на скамейке во дворе дома Гребенщикова, расположенного на Никитском бульваре, отгородившись от мира газетами, сидели два гражданина. Человек, не искушенный в сыскном деле, сразу распознал бы в них немецких, английских или как минимум французских шпионов – и безошибочно попал бы пальцем в небо. Чтением газет были поглощены действительный статский советник Загорский и его верный Ганцзалин – ни тот, ни другой не имели к иностранной разведке никакого отношения.

Впрочем, по-настоящему увлеченно читал газету один только Нестор Васильевич. Ганцзалин в своей газете проделал не совсем удачную дырку, через которую двор было почти не видно. К тому же он измазал руки в типографской краске и теперь сердито шипел и ерзал, браня на чем свет стоит советскую прессу.

– Ты знаешь, что по инициативе Горького учредили издательство «Всемирная литература», которое будет заниматься публикацией в России мировых литературных шедевров? – пробежав газетный лист глазами, спросил Загорский.

– Не знаю и знать не хочу, – отрезал Ганцзалин. После излечения господина он утратил значительную доли печали и вернулся к своему обычному сердитому настроению.

– Не любишь Горького, – задумчиво констатировал Нестор Васильевич. – Напрасно. Он, конечно, босяк и сомнительная личность, но писатель по-настоящему крупный. Кстати, как, по-твоему, нужно переводить фамилию Горького на китайский?

– Кýев, – озабоченно отвечал помощник, пытаясь пальцем проткнуть в газете еще одну дырочку. Треклятый листок колыхался в воздухе и дырок в себе проделывать не позволял.

Загорский засмеялся.

– То есть от китайского «ку» – горечь? На мой взгляд слишком буквально, да и звучит несколько неблагозвучно. Я бы скорее склонялся к Кули́еву, от китайского же «кýли́», то есть «горькая сила». Впрочем, если дела в советской литературе пойдут так и дальше, появятся тут и кýевы, и кули́евы – в этом не может быть никаких сомнений…

– Кажется, идет, – перебил его помощник, заметив вошедшего во двор невысокого желтолицего гражданина в выцветшей студенческой тужурке.

– Вижу, – спокойно отвечал Нестор Васильевич, – а ты как детектив сейчас был не на высоте. Как известно, опытные шпионы обладают большой чувствительностью. Они могут на расстоянии ощущать повышенную мозговую активность того, кто за ними следит. Поэтому во время слежки большая часть мозга филёра должна быть занята посторонними и по возможности бессмысленными проблемами, например, обсуждением изящной словесности. Именно для этого вовлек я тебя в беседу о Горьком, а вовсе не для лингвистических штудий.

То ли желтолицый был недостаточно опытным шпионом, то ли благодаря усилиям Загорского удалось понизить электрическую активность Ганцзалиновского мозга, но неизвестный, не задерживаясь, прошел мимо них и унырнул в подъезд.

– Идем? – спросил Ганцзалин, который, как гончая, испытывал сейчас охотничье возбуждение и, сам того не чуя, по-собачьи раздувал ноздри.

– Дадим ему немного времени, чтобы спокойно вскрыл дверь и осмотрелся внутри, – остановил его хозяин.

Еще минут пять они сидели на скамейке, при этом Загорский уже не вел литературно-критических бесед, а, кажется, думал о чем-то своем. Ганцзалин же, напротив, украдкой поглядывал на часы, обнаруживая нетерпение, которое не подобало такому опытному человеку. Об этом ему как бы невзначай сказал Загорский, в ответ на что помощник заметил, что пока господин болел, он, Ганцзалин, совершенно застоялся и не знает, способен ли он теперь на что-нибудь серьезное.

– Вот сейчас и посмотрим, – безмятежно сказал Нестор Васильевич.

С этими словами он встал и неторопливо последовал к подъезду. За ним свирепо топал Ганцзалин.

Совершенно бесшумно спустились они по лестнице в цокольный этаж. Секунду стояли перед прикрытой дверью, прислушиваясь. Загорский повернулся и кивнул Ганцзалину. Тот молча сунул руку в карман пиджака. Не стучась – да и странно было бы стучаться в собственную квартиру – они стремительно вошли внутрь.

Желтолицый стоял посреди комнаты, роясь в бельевом шкафу. На шум он даже распрямляться не стал, а как-то хитро развернулся и выстрелил, как показалось Загорскому, из подмышки прямо в Ганцзалина.

Однако выстрела не случилось. Спусковой механизм клацнул один, второй, третий раз – осечка следовала за осечкой.

– Порох отсырел, – констатировал Загорский. – Последнее дело – стрелять из мокрого пистолета.

Тут стало заметно, что незваный гость стоит мокрый с ног до головы, а рядом с дверью валяется пустое ведро.

Желтолицый, поняв что фокус со стрельбой не удался, сделал незаметное движение правой рукой к левому рукаву, но тут же замер – на него глядел браунинг Ганцзалина. Желтолицый криво улыбнулся, опустил руку.

– Хорошо ли ты стреляешь, брат? – сказал он по-китайски.

– Уж как-нибудь получше тебя, дурака, – свирепо оскалил зубы Ганцзалин. – Руки!

Желтолицый послушно поднял руки вверх. Ганцзалин передал браунинг Загорскому, сам подошел к желтолицему, похлопал его по тужурке, брюкам, залез даже в ботинки. Трофеями его стали пара метательных ножей и несколько звездочек с заостренными краями.

– Каменный век, – сказал он по-китайски. – Удивляюсь, что ты лук со стрелами сюда не приволок.

– Но все-таки согласись, что ведро с водой над дверью оказалось действенным, – заметил Загорский, тоже переходя на китайский. – Стоило окатить нашего незнакомого друга водой, как пыла у него поубавилось и в прямом, и в переносном смысле.

– Бесчестные, варварские методы, – поморщился желтолицый.

– Конечно, – кивнул Ганцзалин. – А что, лучше было бы, если бы ты нас перестрелял, как куропаток?

– Я не перестрелял бы, – сказал желтолицый неожиданно мирно. – Я не затем сюда пришел.

– Вот об этом предлагаю поговорить поподробнее, – заметил Загорский. – Ганцзалин, полотенце и халат нашему гостю!

Спустя пятнадцать минут сухой и умиротворенный пришелец – его, как выяснилось, звали Ли Сяосю́н – сидел за столиком вместе с Загорским и Ганцзалином, попивая настоящий китайский мóлихуа́. Во время гражданской войны даже простой грузинский чай составлял необыкновенную редкость – жасминовый же смотрелся почти как нектар, которым наслаждались только боги-олимпийцы.

– Итак, что заставило вас покинуть Поднебесную и отправиться в далекую заснеженную Россию? – спросил Загорский.

Ли Сяосю́н криво усмехнулся.

– Вы уж слишком гордитесь суровым климатом своей России, – сказал он. – В Хэйлунцзя́не, откуда я родом, холода бывают покрепче, а снега куда больше, чем в Москве.

Из дальнейшего разговора стало ясно, что господин Ли явился в Москву за алмазом «Слеза Будды». Серьезные люди знали, что Нестор Васильевич отправился из Пекина в Тибет на поиски камня, однако назад в Пекин не возвратился. Шпионы Юа́нь Шика́я донесли ему, что Загорский добрался до Лха́сы, после чего таинственным образом исчез. Те же самые шпионы президента донесли, что вместе с русским детективом, очевидно, исчез и камень. Из этого был сделан вывод, что Загорский украл алмаз и скрылся вместе с ним.

– Какие шустрые шпионы, – заметил Загорский саркастически, – их осведомленность поражает воображение.

– Проклятый карлик, – скрипнул зубами Ганцзалин. – Если только найду, отгрызу ему голову живьем.

Ли Сяосюн посмотрел на него удивленно: что за карлик?

– Есть такой брат Цзянья́н, – отвечал Нестор Васильевич, – простой тибетский монах, но человек чрезвычайно пронырливый. До такой степени, что ему даже удалось убить меня.

– Убить? – поразился гость. – Но вы же живой…

– Про воскресение Христа что-нибудь слышал? – осклабился Ганцзалин.

– Прошу тебя, не кощунствуй, – остановил его хозяин.

Потом посмотрел на гостя чрезвычайно серьезно, и сказал ему, что алмаз он действительно нашел, однако алмаз этот оказался подделкой. Подлинный камень был украден тем самым братом Цзяньяном и передан… (тут Загорский на миг задумался) впрочем, пока не ясно, кому именно он был передан. Несколько лет Загорский лежал при смерти и ему, разумеется, было не до поисков камня.

– Очень жаль, – прищурился Ли Сяосюн. – Потому что от вас по-прежнему ждут возвращения алмаза в Пекин.

Нестор Васильевич удивился. Договоренность у него была с президентом Юа́нь Шика́ем, тот умер в 1916 году. Кто еще в Китае может ждать от него исполнения договоренностей?

– Вы хотите узнать, от чьего имени я действую? – спросил гость. – Увы, сказать этого я не могу.

Загорский улыбнулся.

– В сущности, можно догадаться и самому. – Он задумался ненадолго, потом начал перечислять. – Камнем может интересоваться премьер Сунь Ятсе́н, генерал Чжан Цзоли́нь и вообще бэйя́нские милитаристы, в том числе члены клуба Аньфý. Определенный интерес к нему наверняка испытывают японцы, которые мечтают возродить династию Цин, но в марионеточном варианте…

– Я поражен вашей осведомленностью, – улыбнулся Ли Сяосюн, – однако в Китае растут новые, мало кому пока известные силы. Впрочем, подсказывать вам я не стану, да это и не важно. Важно, чтобы вы нашли камень.

– В противном случае? – сказал Загорский, становясь серьезным.

– В противном случае пострадает ваш учитель, – отвечал Ли Сяосюн, изобразив на лице сожаление. – Если же это для вас не аргумент, скажу, что в памяти китайцев вы навеки останетесь вором, укравшим их национальное достояние. Если и это вас не убеждает, буду откровенен: вас жесточайшим образом накажут. Вы все время будете ходить под постоянной угрозой мучительной смерти. Признаю, со мной вы справились ловко. Однако я всего лишь парламентер. Вы знаете, как готовят в Китае убийц и шпионов. И если пришлют их, то вас не спасет ни ваш ум, ни ваша ловкость, ни даже ваше воинское искусство. Как видите, выбора у вас нет.

– Выбора нет, – согласился Загорский. – А раз так, сообщите вашим хозяевам, что я снова берусь за это дело. Как мне вас найти в случае чего?

– Меня не надо искать, – отвечал Ли Сяосюн, отставляя чашку. – Мы сами вас найдем, когда вы настигнете похитителя.

* * *

Доктор тибетской медицины Жамсара́н, он же Петр Александрович Бадма́ев, уселся в кресле поудобнее, взял в руку перо, обмакнул в чернильницу и пододвинул к себе стопку белой с водяными знаками бумаги вержé – хоть и рабочая записка, а все же государю пишется, нельзя, чтоб совсем без водяных знаков. Впрочем, Бадмаев лукавил: от этой якобы рабочей записки ждал он потрясения самих основ мироздания, ну, а если повезет, то и некоторого для себя гешефта.

Петр Александрович глубоко вздохнул и вывел красивым, насколько мог, почерком заглавие «Присоединение к России Китая, Тибета и Монголии».

– Вот так-то, – сказал он неизвестно кому, – так, и не менее того.

Великая идея Бадмаева состояла в том, чтобы все эти области, а в первую очередь Китай, присоединить к России, поскольку, по глубочайшему его убеждению, они уже готовы с охотою встать под руку Белого царя, его императорского величества Александра Третьего. Разумеется, дело обстояло не так просто и требовало значительных усилий, и в первую очередь – денежных вливаний. Но разве сравнятся любые траты с перспективами охватить русской властью главные области Азии, богатейшие земли, откуда в Россию потекут вековые миллиарды золота и серебра, лежавшие под спудом двадцать с лишним веков?

По профессии – врач, а по призванию – первопроходец, политик и негоциант, Бадмаев твердо знал, что китайской империи Цин остались считанные годы. Не в этом веке, так в следующем, двадцатом, непременно должна она пасть от собственного гниения. Этот момент следует упредить, а при возможности – и подтолкнуть немного, и оказаться первыми в том месте, где будет решаться дальнейшая судьба Китая, Монголии и Тибета. Ни в коем случае нельзя было допустить, чтобы территории эти захватили извечные наши противники англосаксы, не говоря уже о богомерзких немцах и лягушатниках-французах. Разумеется, все они уже раскрыли пасти, готовясь полакомиться жирным куском, однако ничего у них не выйдет, пока Жамсаран, а точнее, Петр Александрович Бадмаев стоит на страже интересов русского своего отечества.

Если дело выгорит, то будет этот прожект самым великим в истории России со времен присоединения Сибири и Дальнего Востока, а может, и все бывшее ранее далеко переплюнет.

На первых порах надо будет построить железную дорогу к Ланчжоу-фу. С этого, пожалуй, и начнем свою записку.

«Внимание представителей России, – выводил Бадмаев почерком все более и более каллиграфическим, – должно сосредоточиться в настоящее время главным образом на финансово-экономическом значении железной дороги, которая предначертана высочайшей волей для соединения Дальнего Востока с городами европейской России».

Написав это, он остановился. Неприятное чувство дежавю внезапно посетило его. Как будто уже писал он эту записку, и министр финансов граф Витте уже передавал ее для ознакомления государю императору и уже, кажется, на первичные расходы были выделены три миллиона рублей, которые безвозвратно были потрачены неизвестно на что…

В дверь позвонили. Петр Александрович поначалу не обратил на это внимания, полагая, что откроет лакей. Но в дверь звонили все сильнее и настойчивее. Недоумевая, куда девалась прислуга, Бадмаев отложил в сторону перо, поднялся из-за большого дубового стола и двинулся открывать.

Открыл дверь и вздрогнул. Да нет, что там вздрогнул! Несмотря на все свое бурятское хладнокровие, едва в обморок не упал Бадмаев. Закричал бы криком, если бы не сковал его до печенок жуткий страх.

На пороге стоял Григорий Ефимович Распутин собственной своей чудовищной персоной. Старец был одет, как попугай: из-под зеленой шелковой рубашки, перепоясанной красным кушаком выглядывала желтая поддевка, ниже красовались синие шаровары и черные кожаные сапожки с галошками. Вместо шарфа на шее его висела тяжелая металлическая цепь, как если бы вдруг взялся он за умерщвление многогрешной своей плоти. Голова старца была закинута назад, клочная черная борода торчала параллельно земной поверхности, глаза закатились в зенит, так что постороннему наблюдателю видны были одни белки. Впрочем, не это поразило Бадмаева – так Распутин обычно выглядел перед очередным припадком, когда начинал он вещать и пророчествовать. Гораздо страшнее показалось Петру Александровичу, что ужасный гость стоял весь мокрый, словно только что вынут был со дна Невы, и даже на груди у него отвратительно поблескивала темно-бурая жижа.

– Ну, – сказал отец Григорий, по-прежнему глядя в потолок, – пустишь в дом-то? Али остолбенел, как Лотова жена?

Не найдя, что сказать на такое, Бадмаев в страхе отступил в сторону. Распутин двинулся вперед, как-то механически сгибая ноги и держа большие тяжелые кисти свешенными перед грудью. Во всем его облике виделось что-то неживое, а больше всего беспокоили Петра Александровича белые глаза, в которых, кажется, никогда не было зрачков.

Войдя в кабинет, старец повалился на немецкий диван коричневого плюша. Диван скрипнул и осел, словно не человек на него опустился, а обрушился взрослый африканский слон.

– Томно мне, милай, ох, томно, – проговорил Распутин гулко, словно из колодца.

Бадмаев, не зная, что сказать, срывающимся голосом предложил старцу беленькой. Но Распутин от водки отказался, однако строго велел Бадмаеву поцеловать ему ручку. Без этого, сказал, разговора у них не выйдет.

– То есть как – ручку поцелуй? – поразился Петр Александрович. – Что это, помилуйте, за церемонии такие между старыми знакомцами? Может, вы, Григорий Ефимович, еще и ножку велите вам поцеловать?

– Надо будет – и ножку поцелуешь, – неожиданно сурово отвечал старец. – Гордыня ваша всему виной, через гордыню и сгинете, ибо грешники нераскаянные. Ты уж, верно, догадался, чего я к тебе припожаловал?

Тут Бадмаев почувствовал дрожь не только в руках, но и во всем теле.

– Да как же догадаться, Григорий Ефимович, – еле выговорил он немеющими от страха губами, – как догадаться, если вы умерли?

Распутин хрипло засмеялся, белки его вращались в орбитах, словно пытаясь отыскать собеседника и все не находя.

– Ну уж и умер, – сказал он, – уж-таки и умер. Меня, странника, тысячу раз живьем хоронили, но Григория Распутина не убить, нет, руки у них коротки.

– Да точно же, умерли, – повторил Бадмаев, – вот и дырка от пули у вас в груди.

Распутин коснулся большой клешнятой своей рукой груди, посмотрел на кровь, оставшуюся на пальцах, покачал головой.

– Спомнил, – сказал он, – спомнил. Князь Юсупов, собачий сын, дырку во мне проделал. Сумаро́ков, мать его, Эльсто́н. Все зло у нас от инородцев, это уж я теперь ясно понял. Ну, ты-то свой, православный человек, хоть и косоглазый от рождения. А другие которые – их бойся. Брюхо раздырявят ни за медный грош, а потом еще притопят для полной аккуратности.

Тут он свирепо поскреб в затылке: а вот еще, кажется, в голову пулей стрельнули – мозги чего-то чешутся. Поддерживать разговор о простреленных мозгах Бадмаеву было морально тяжело, и он поспешил переменить тему.

– Так вы, Григорий Ефимович, зачем пришли-то? – робко спросил Петр Александрович.

– Подь сюды, – велел ему отец Григорий. – И уши-то раскрой, важную вещь скажу.

Не без страха приблизился Бадмаев к отвратительному старцу, угодливо склонился к нему.

– Ты вот что, – сказал ему Распутин, – ты камень-то помнишь китайский? Который ты у монахов попер?

Бадмаева передернуло: что значит – попер, не для себя же, а для блага России. Для блага-то для блага, а все ж таки попер, усмехнулся Распутин, а белые, незрячие глаза все глядели в потолок, а борода все торчала некрасивыми клочьями.

– Люди к тебе придут, – строго продолжал старец, – важне́ющие люди. Так ты им помоги, не отказывай. Слышь меня, Жамсаран Александрович?!

– Слышу, – уныло кивнул Бадмаев.

– Ну, а слышишь, так и делай, – тут Распутин неожиданно и страшно потянулся к Бадмаеву. Тот сжался от ужаса и даже глаза закрыл. Но ничего страшного не случилось – старец только похлопал его рукою по щеке.

– Что такое? – не понял Бадмаев.

– Просыпайтесь, – сказал Распутин неожиданно партикулярным голосом. – Просыпайтесь, Петр Александрович, есть серьезный разговор.

Бадмаев открыл глаза и увидел, что сам он лежит на диване, а над ним высится внушительная фигура действительного статского советника Загорского. За спиной Загорского привычно скалился его верный помощник Ганцзалин, которого Бадмаев тоже хорошо знал.

– Нестор Васильевич, – сказал Бадмаев ошеломленно, – живой и здоровый!

– Вашими молитвами, – отвечал Загорский, – то есть надеюсь, что и вашими тоже.

Тут Загорский не совсем был неправ, потому что первым, к кому Ганцзалин повез больного хозяина, едва вернувшись в Петербург, оказался как раз Бадмаев, еще с прошлого века бывший в столице одним из самых модных врачей. Акции его повышало и то, что был он крестником самого императора Александра III, и то, что с высокими вельможами дружбу водил, ну, и методы его тибетские тоже, разумеется, многих прельщали как дело тайное и мало кому понятное.

В тот раз Бадмаев, поглядев на без пяти минут хладный труп его превосходительства, выразил сомнение, что методы тибетской медицины будут тут действенны. Это Ганцзалин знал и без него, но решил все же попробовать – для очистки совести. Очистка совести случилась, в остальном же манипуляции Бадмаева – как-то: окуривание и намазывание пациента тайными целебными травами – оказались в буквальном смысле что мертвому припарки.

Петр Александрович скорбно сообщил тогда Ганцзалину, что самым правильным методом тут были бы немедленные похороны его господина за счет государственной казны. В другое время помощник Загорского за такие слова просто бы удавил незадачливого лекаря голыми руками, но тогда он так был подавлен, что пропустил его слова мимо ушей.

И вот теперь совершенно безнадежный с точки зрения медицины пациент, не одной ногой, а в всеми имеющимися стоявший в могиле, неожиданно выздоровел и вид имел почти такой же цветущий, как в старые добрые годы.

– Постойте, – спохватился Бадмаев, вставая с дивана, – двери-то заперты изнутри, как вы вошли?

– Через окно, разумеется, – отвечал Загорский, – устройство щеколд у вас тут элементарное, подцепил – и входи.

– А почему же не в дверь?

Загорский и Ганцзалин обменялись быстрыми взглядами, после чего Нестор Васильевич осведомился, знает ли уважаемый доктор, что за домом его установлено наблюдение.

– Этого следовало ожидать, – сказал с горечью Бадмаев, – меня уже таскали в ЧК на допросы.

– И что же вы им сказали?

– А что мог им сказать столетний старик вроде меня?

Нестор Васильевич засмеялся: Петр Александрович всегда был одного с ним возраста, с каких это пор он заделался столетним стариком?

– Всегда был, – торжественно отвечал тибетский доктор, – просто благодаря своему врачебному искусству хорошо выгляжу.

Нестор Васильевич махнул рукой и заметил, что хозяин – барин, и если хочет он быть стариком, это его дело, пусть будет хоть даже и двухсотлетним. Они здесь совсем не за тем.

При этих словах сердце Бадмаева нехорошо ёкнуло и забилось быстрее обычного. Немедленно вспомнился ему страшный сон, который так внезапно прервали незваные гости, вспомнился окровавленный и мокрый Распутин, повелевший ему помогать каким-то «важнеющим людям». Уж не Загорский ли с Ганцзалином эти самые важнеющие люди?

– Вам, может быть, чаю предложить? – спросил он, пытаясь как-то оттянуть неизбежный разговор.

– Предложите, если не жалко, – кивнул Нестор Васильевич. – Только не пытайтесь, пожалуйста, бежать. Лично я верю в свободу волеизъявления, но Ганцзалин мой – дикий человек и может просто побить вас. А бьет он, если вы не знаете, очень больно.

Бадмаев неловко заулыбался: о чем вы говорите, какое бегство? Мне не от кого скрываться, да и скрывать тоже нечего.

– Верю, верю, – кивнул Нестор Васильевич, – именно поэтому за вами и следит ВЧК.

Петр Александрович ничего на это не сказал, только поглядел на его превосходительство укоризненно и пошел ставить чай. Ганцзалин пошел вместе с ним. Помогу, сказал, а на самом деле, собака, приглядеть решил. И напрасно, потому что алмаза у него все равно нет.

– То есть как это – нет? – переспросил Загорский, отставляя в сторону чашку с чаем. – Насколько я понимаю, именно ваше доверенное лицо забрало «Слезу Будды» у Цзянья́на-гочé.

– Забрать-то забрало, вот только… – начал было Бадмаев, но Загорский прервал его излияния, предупреждающе подняв ладонь.

– У нас, – сказал Нестор Васильевич, – времени не так много. И я не намерен слушать душещипательные истории о том, как вас, бедного старика, обокрал ваш собственный помощник. Если вы не моргнув глазом доверили ему пятьдесят тысяч лянов серебра, могу сказать, что человек этот совершенно надежный и скорее он даст себя убить, чем попытается вас обмануть.

Перед внутренним взором Бадмаева снова явился Распутин с белым взором. Он укоризненно качал головой и говорил: «Помочь надо людям, помочь!» Потом на месте Распутина вдруг явилась оскаленная физиономия Ганцзалина. Петр Александрович содрогнулся от ужаса и покорно кивнул.

– Вы правы, – сказал он Загорскому, – алмаз до меня добрался. Цели у меня при этом были самые благие. О моих попытках присоединить к России Китай, Монголию и Тибет вы наверняка осведомлены… Увы, идея эта не нашла достаточной поддержки, слишком много было у России других забот. Однако я не отчаивался. Узнав о камне государственности, который называется «Слеза Будды», я понял, что именно его не хватало, чтобы реализовать великий план. По моим расчетам, после того, как алмаз попал в Россию, он должен был начать притягивать к отечеству нашему богоспасаемому Китай, за ним – Тибет и Монголию, являвшимися частью не только династии Цин, но и великой империи Чингис-хана. Однако вышло нечто совершенно противоположное. Сначала началась германская война, потом пала династия Романовых. Я понял, что камень действует сложно и совсем не так, как мне хотелось бы.

– Это правда, – согласился Загорский. – Согласно второй части пророчества, камень, будучи вывезен за пределы Пекина, становится источником хаоса. Он может инициировать войну, или падение династии, или даже полный развал государства.

Бадмаев изумился: откуда Загорский это знает?

– Об этом мне сказал лично Далай-лама Тхуптэ́н Гьяцо́.

Петр Александрович поглядел на собеседника с благоговением: так он видел воплощение бодхисаттвы милосердия Ава́локитешва́ры?

– Видел, – сухо отвечал Нестор Васильевич. – По вашей милости нам с Ганцзалином пришлось добраться до Лхасы. И, скажу вам, это было не самое приятное путешествие. Впрочем, все это лирические отступления. Могу сказать, что я действую по непосредственной просьбе Далай-ламы. Таким образом, теперь, когда вы поняли всю опасность алмаза, вам остается только передать его мне, чтобы я в наикратчайшие сроки вернул его на его законное место в Пекине.

И Нестор Васильевич сурово посмотрел на Бадмаева. Но тот почему-то не бросился к потайным сундукам и не выволок алмаз наружу. Более того, он сидел и как-то жалко улыбался.

– В чем дело? – спросил Загорский. – Есть какие-то препятствия?

– Есть, – отвечал лекарь.

И он рассказал Загорскому и Ганцзалину весьма неожиданную историю. Когда алмаз после долгих скитаний добрался-таки до Бадмаева, тот поначалу возликовал, решив, что уж теперь-то Китай и вся почти Азия будут в руках у Российской империи. Не тут-то было. Вместо усиления государственной власти в России началась какая-то катавасия и хаос, который усиливался от недели к неделе, от месяца к месяцу. Сперва разразилась германская война 1914 года. Потом пала династия Романовых. Затем случился Октябрьский переворот и к власти, как Гог и Магог, пришли большевики. Но и этого оказалось мало. Началась гражданская война. И тут наконец Петр Александрович понял окончательно, что если так будет продолжаться и дальше, то Россия просто прекратит свое существование, то есть исчезнет с лица земли величайшая страна с тысячелетней историей.

Разумеется, допустить этого было нельзя, и Бадмаев стал лихорадочно искать решение задачи. Он свято верил, что весь хаос творится только потому, что камень переместили из Китая в Россию. Самым простым выходом представлялось ему возвращение алмаза в Китай. Но как это сделать и под каким соусом, чтобы не подвергнуть себя величайшей опасности? И, кроме того, обидно было бы отдать алмаз просто так, ведь сам Петр Александрович когда-то потратил на него пятьдесят кровных тысяч. Как вернуть себе деньги и сохранить Россию? Или, точнее, в другом порядке: как сохранить Россию и вернуть деньги?

И тут Бадмаев узнал о том, что один из лидеров белого движения атаман Семёнов собирается построить на месте Монголии новое государство, которое могло бы стать буфером между Россией и Китаем. Таким образом, если во всем этом бедламе, называемом гражданской войной, кому и нужен был камень государственности, так это именно атаману. Во всяком случае, так решил Петр Александрович.

Бадмаев взялся исследовать почву. Семёнов к алмазу особенного интереса не проявил, зато нашелся другой человек – его ближайший соратник, некий барон фон У́нгерн-Ште́рнберг. Барон этот, как удалось выяснить, сошел с ума на почве «желтой» идеи. Он полагал, что необходимо объединить в единое целое народы Азии, как это было при Чингис-хане, и двинуться на загнивающий Запад, мечом и молитвой неся ему очищение. Это был уже совершенно иной размах, и тут, мнилось Бадмаеву, есть где приложить магическую мощь «Слезы Будды».