Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Перед ним стоял его лечащий врач, уверенный, спокойный, весь — сочувствие и понимание.

Глеб недоверчиво разглядывал врача, который хочет исцелить его. Неважно, от чего. У него свои методы, своя терапия. И если он затевает игру, что ж, отказываться глупо.

А может, он и впрямь почувствовал, дошел до истины своим врачебным чутьем? Такое в принципе не исключено. Здесь у всех внимание обострено необыкновенно. Иначе — как лечить, как общаться с больными? Все возможно…

— Я вам верю, доктор, — произнес Глеб. — Как вы решили, так и будет.

— Вот и чудесно, — просиял врач. — Надеюсь, мы быстро сговоримся. Я тут подумал: а не организовать ли нам свой театр?

— Театр?

— Именно! Нечто вроде «Глобуса». И репертуар его составят ваши пьесы!

— Постойте-постойте, — медленно проговорил Глеб. — Вы предлагаете… Здесь? Но — актеры!..

— Об этом не беспокойтесь. У нас есть несколько выздоравливающих артистов — люди вполне профессиональные. Да и любители, надеюсь, сыграют с немалым удовольствием. Если захотите, можете и сами сыграть какую-нибудь… даже не какую-нибудь, а — главную роль! Это уж решать вам, Билли, вам… Так что же?

— Спектакли… Господи! — прошептал Глеб и на мгновение закрыл глаза, чтоб врач не заметил их предательского блеска.

Тринадцать лет мечтал он о театре, видел в снах, как разыгрываются его пьесы, грезил этим наяву…

Сцена, восхитительное лицедейство, когда ты, ничтожный человек, в одну минуту делаешься королем, когда границы мира сдвигаются и раздвигаются, едва ты пожелаешь, когда события, давно прошедшие, и те, которым еще суждено увидеть свет, являются, по прихоти твоей, становятся реальностью и настоящим фактом, а ты их волен тасовать, менять, крутить, как в калейдоскопе разноцветные куски стекла, и надо всем довлеет высший смысл, твоя ликующая власть таланта, и все законы красоты — в твоих руках.

О, боже! Как он ждал!..

— Хотя бы здесь, — пробормотал он. — Пусть — здесь! Все равно. Но сам поставлю. Сам! Что захочу!

— Конечно, — улыбнулся врач. — Я думаю, Билли, это будет не так уж и плохо?

— Я докажу вам, — Глеб посмотрел на врача в упор. — Я докажу, что они, — он махнул рукой в сторону окна, — ничего не понимали. Не хотели понимать.

— Я очень надеюсь на вас, Билли.

— Да, докажу, — угрюмо повторил Глеб. — Жалкие глупцы! Стремятся поклоняться лишь тому, чего уж нет. А стоит только это прошедшее сунуть им под нос как дело нынешнего дня — они не узнают, отказываются принимать. Вот парадокс, достойный всех времен!

— Ну, Билли, не судите их так строго. Чтобы понять гения, нужно время. Понять и по достоинству оценить. Тогда, четыреста лет назад, вас тоже, кажется, не больно чтили? А? Простой актер, и только… Сочинял пьесы на потребу дня…

— Вы правы, доктор. Я начинаю забывать. Но, знаете, когда живешь, окруженный собственной посмертной славой… Мнишь, что и живого тебя должны боготворить, перестаешь ощущать всю пропасть времени… Это нервы, доктор. Я устал…

— Оттого-то я и предложил организовать здесь театр. Конечно, вам нужна разрядка. В успехе я не сомневаюсь… Да и больным вы немало поможете. Это ведь так важно — отвлечь несчастных от их недугов.

— Когда начнем?

— Да хоть сейчас! Только, подождите еще минутку, я наведаюсь в соседнюю палату. А потом мы пойдем с вами отбирать актеров. Гамлета, Ромео, Лира…

— Нет, — покачал головой Глеб. — Никаких старых пьес.

— А как же?

— Теперь все будет по-другому…

— Простите, но я что-то не улавливаю… Ведь у театра должен быть репертуар…

— Зачем же повторяться, доктор? Если позволяет ситуация… Нет-нет, я буду ставить новую пьесу, последнюю… Это — итог. Всей моей жизни. Черта…

— Ну, вам, разумеется, виднее. Теперь, когда все в ваших руках… Действуйте! Впрочем, простите, я сейчас…

— Вот чудеса! — пробормотал Глеб, когда врач скрылся в соседней палате. — Неужто он в меня поверил? Он… да еще — моя жена…



— Отчего же, мистер Шекспир? Я в вас тоже верю. И вовсе не по долгу службы.

Перед ним стоял высокий худой брюнет с холеной эспаньолкой.

Левого глаза у него не было, и лицо, рассекая на две неравные части, украшала черная шелковая повязка. Именно украшала, потому что, Глеб моментально отметил это про себя, повязка необыкновенно шла брюнету, как бы дополняя, завершая его облик.

«Тебе бы камзол, голубчик, да шпагу в руку», — вдруг подумал Глеб.

— Что, не узнаете, а, мистер Шекспир?

В самом деле, голос вроде бы знакомый. И эта несколько развязная манера держаться…

— Признаться, не припомню.

— Ай-ай-ай, — укоризненно покачал головой брюнет. — Кристофер Марло к вашим услугам. Слышали, надеюсь?

— Кристофер? — Глеб невольно отступил на шаг. — Хм… Но как же…

— А очень просто! Как я попал сюда, ведь верно? Тем же путем, что и вы, милейший друг. Через парадный вход. Ну, а точнее… Люди не верили, что вы — Шекспир, а я имел неосторожность заявить, что я — Кристофер Марло. Как-то уж само собой случилось… Треснул, правда, для пущей убедительности, кулаком по столу — и вот я здесь. Банальная история. Для дешевых сплетен.

— Не знаю, не знаю — пожал плечами Глеб. Этот нагловатый тип начинал действовать ему на нервы, хотя, конечно же, и вправду несколько напоминал… Да, очень давняя, почти забытая встреча… — Но, как я посмотрю, вы тем не менее спокойны!.. Разве нет?

— А что же делать? Больше того, признаюсь, такое положение вполне устраивает меня. Теперь-то я смогу писать, что захочу! И никто уже не прыснет в кулак, когда я назовусь. Тут и не это — в порядке вещей.

— Здесь — да. К сожалению. Простите, ваш глаз…

— Так, стычка.

— Тоже здесь?

— О, нет! Гораздо раньше. В жизни! Когда имя Кристофера Марло еще что-то значило.

— А теперь? По-моему, лишь теперь — теперь — и начинается… — ах, как ему хотелось поддеть, уязвить этого развязного «творца»!

«Все вы тут гении, — подумал он раздраженно, — но по ком, по ком из вас загудят колокола посмертной славы? Или прозвучат — хотя бы день, хотя бы час, минуту в этом потоке вечности?.. Несчастные двуногие, сошедшие с ума из-за того, что те, кого потом назвали гениальными, великими, родились раньше вас и отобрали у вас славу… Что за вздор! Великие не отбирали ничего. Они пришли и взяли то, что причиталось им по праву, вернув лишь то, что дать могли. Не более того. Кто виноват, что потомки не сумели дать и половины этого? Духовный крах… В противном случае их бы тоже признали великими. Парадокс прогресса: каждый новый век снижает ценз для живущих. И повышает для тех, кто умер. Оттого и сходят с ума, что за умершими не угнаться, а понимают ведь: сегодняшняя слава залога на успех в грядущем может и не дать. Проверенное временем ценнее, прочнее, что ли. Мертвые молчат. А со своих, как говорится, взятки гладки — конечно, блещут мастерством, но не Шекспиры, нет! А коли ты Шекспир, вдруг объявившийся в двадцатом веке, то писать обязан лучше, чем лет четыреста назад. Иначе — не поверят, не признают. Мыслимо ли это? Бедные двуногие…»

Брюнет с сожалением посмотрел на Глеба:

— Здесь все кончается. Дальше отступать некуда. Или у вас припасены другие варианты?

— Когда наконец чувствуешь, что можно быть самим собой, действительно — это предел. Какие еще варианты? Если бы только не здесь…

— Еще бы! Кристофер Марло знает, что говорит, — самодовольно ухмыльнулся брюнет, но, оглянувшись, тотчас приложил палец к губам. — Тс-с-с… Доктор идет!.. А вот тогда — да! — неожиданно громко и решительно заявил он. — Тройка, семерка, туз — шведская миловидность. В противном случае — инсулин! — он весь как-то поник и медленно пошел прочь. Но напоследок, через плечо, все же успел бросить: — Возьмите меня в труппу, а, мистер Шекспир?



— Итак, я свободен, Билли, — весело проговорил врач. — Займемся вашим театром?

— Было бы неплохо… Я тут и сам без дела не сижу. Один уже просился в труппу.

— Кто?

— Да вот…

Глеб взглядом указал на удаляющуюся фигуру.

— А, это наш новый пациент… Безобидное создание. Вы только подумайте, Билли, он разыгрывает болезнь, которой у него вовсе нет. А лечить-то его надо, правда, совсем от другого. Возомнил, что он — Кристофер Марло!.. Пора, говорит, взять верх над Шекспиром — потому-то я и здесь. Каково?

— Придворный трагик, — улыбнулся Глеб. — Не это ли залог скорейшего забвенья?!

— Его, однако, не забыли…

— У Истории свои причуды. Но он попросился в мою труппу! Разве он тем самым не признал моего превосходства?

— А вы тщеславны, Билли. Знаете, он тут как-то — да-да, едва только поступил, вчера! — заметил: позвольте мне сыграть в любой шекспировской пьесе — и я наполню свою роль таким смыслом, какой Шекспиру и не снился. Хоть я и не актер. Но я зато — Кристофер Марло!

— Похоже на него. Что ж, я найду ему место в новой пьесе. Да я и сам сыграю в ней… Посмотрим, какой смысл он вдохнет в свою роль.

— А что за роль, если не секрет?

— Он сыграет самого себя. Каким он был всегда. И будет жалок, уж поверьте.

— По-моему, вы хватаете через край. Между нами, он даже обрадовался, когда узнал, что вы — здесь.

— Серьезно? Вот чудак! Нет, я обязательно дам ему роль. Пьеса почти готова…

— Как называется?

— Пока не знаю… Да и не название решает дело, нет! Оно рождается в последнее мгновение, чтоб как-то зрителя привлечь, а в сущности… Короче, это будет хроника. Последняя в моей жизни…

— Неужели?

— Да. Я, правда, не уверен — лучшая ли… Впрочем, автор судит обо всем предвзято…

— Шекспиру не дано писать плохо, — моментально отпарировал врач.

Глеб только грустно посмотрел на него и, нахмурясь, отвернулся.

«Что-то с ним творится, — озабоченно подумал врач. — Он изменился. Когда его привезли, он был вне себя от ярости, казалось, он способен разнести все в щепы… А теперь? Он здесь всего третьи сутки. И уже сегодня он совсем другой… Тихий, подавленный человек… Как это он сказал на утренней беседе? Да!.. «Что бы вы подумали о человеке, который бежал с целью стать победителем, заранее предполагая, что победителя ждет беда?» Я ему ответил что-то вроде: «Не беспокойтесь, Билли, здесь мы вас в обиду не дадим…» Пустые слова! Неужто он вдруг осознал всю нелепость своих прежних поступков? Что же получается: безумец, понимающий, что он безумен? Парадокс! Невозможный парадокс! Но почему он с такой радостью ухватился за эту идею учредить в больнице театр? Даже с истовой готовностью… Выходит, он все-таки верит в свое мифическое «Я»?! И одновременно отвергает… Нет-нет, конечно, все не так. Все во сто крат сложнее. Внешне он смирился, да, сломался, но — внутри… Как, от чего его лечить? Как понять этого безумца, который умеет держать себя в руках? Если не Шекспир, то кто? Если не Глеб Сысоев, то кто же, наконец?!»

И тут врач с ужасом обнаружил, что, задумавшись, произнес последние фразы вслух. Правда, тихо, очень тихо, но пациент услышал.

— Прекрасно, доктор! — воскликнул Глеб, дружески похлопав врача по плечу. — Вы начинаете сомневаться! Вы далеко пойдете.

— Не понимаю.

— О, это большой профан в своем деле. Увидите, и года не пройдет, как вся Европа будет трепетать от одного лишь имени его! — рассмеялся Глеб. — Это я о себе. Я был профаном и, как любой профан, не сомневался. И в результате — встретил вас… Вам моя участь не грозит.

— Билли! — укоризненно сказал врач.

— А что — Билли?.. Пускаться во все тяжкие словесного жонглерства — это глупо. Не выяснишь ничего и не поймешь. Что — Билли?! Слова, слова, слова… Воистину!

— Билли, — сказал врач примирительно, — сколько человек вам нужно?

— Человек пятьдесят, не меньше, — ответил Глеб. И совсем тихо добавил: — Труппе хватило бы и одного актера. Но что делать, если в пьесе так много уродов?!

— Что вы сказали? — не расслышал врач.

— Нет, ничего. Я просто уточнял. Для себя.



Со времени своего последнего визита она, кажется, немного успокоилась, хотя, все внешне, только внешне — неужто и тут игра? Смирилась ли на самом деле или только сумела взять себя в руки, надевши маску напускного равнодушия и непробиваемой чопорности?

Врач этого не знал и никак не мог уловить, что же кроется за бесстрастными интонациями ее голоса и скупыми, будто заранее отрепетированными жестами. Это раздражало и вместе с тем сковывало — родственники больных всегда становились отчасти как бы тоже его пациентами, а тут он ничего не мог понять.

— Ваш муж вполне освоился. Больные ему доверяют, относятся весьма почтительно, как к настоящему Шекспиру. К гению, если хотите…

— Видимо, он просто утешился тем, что хоть безумные сумели распознать истину.

— Как вы сказали? — врач недоуменно вскинул брови. — Истину? Но ведь это — фарс, игра!

— Все игра, — сухо возразила женщина.

— Вы повторяете слова своего мужа! Вы меня ставите в тупик. Впрочем… Все скоро разрешится. Актеры набраны, роли распределены, премьера — завтра.

— А пьеса?

— Что — пьеса? Ах, да… Он не дает читать. Мечтает доказать, что называется, на деле…

— Доктор… — она запнулась и губы ее предательски дрогнули. — Доктор, отмените спектакль.

— Но почему?

— Пожалуйста, — она умоляюще смотрела на него.

— Нет, я решительно ничего не понимаю! Ведь все уже готово! Оговорено, продумано… Теперь я не имею права вмешиваться, иначе весь эксперимент… К тому же, не забудьте, в спектакле заняты другие пациенты.

— Все готово, — едва слышно повторила она. — В последнем письме он говорил, что собирается бежать… Назад, к мученьям, к горю — навсегда… Это ужасно!

— Он болен! — сердито сказал врач. — Поймите ж, наконец! Запомните: чтобы ваш муж стал здоровым, нормальным, — премьера должна состояться! В этом смысл всей затеи.

— Как угодно, доктор… Но я боюсь!

— Чего? Куда он денется? Его больное воображение… Ах! — врач безнадежно махнул рукой. — Письмо у вас? Как он переправил его? Хотя, теперь это неважно.

— Я не взяла с собой. Завтра или послезавтра я принесу. И еще… Скажите, только честно, в беседах с вами он… вспоминал обо мне?

— В эти дни? Ни разу. Он был слишком увлечен спектаклем. Да разве вам мало этого письма?! Между прочим, мне он тоже… предложил сыграть…

— А вы жалуетесь, что ничего не читали!.. Все-таки — целая роль! — казалось, она потешается над ним… — В кого же вам предстоит перевоплотиться?

— В ремарке к роли он написал… — врач слегка нахмурился, но тотчас скроил беззаботную гримасу — в принципе, это пустяк. «А играющим дураков запретите говорить больше, чем для них написано…» Вот и все. Насколько я понял, изображать мне придется самого себя. Не могу пожаловаться на роль. Только… Ума не приложу, зачем нужна эта ремарка?



Пустая сцена, как больничная палата, откуда вынесли кровати, тумбочки, убрали с подоконников цветочные горшки, и лишь одна кровать осталась — в самом центре, под горящей лампой, так что видно все… А где же зал? Ах, да, он там, внизу, и, затаив дыханье, следит за действом весь партер. Галерки нет — в ней не было нужды. Для тех, кто движется по сцене, все одно — галерка ли, партер, не это важно, главное — есть зритель, который воплотит игру, ему предложенную, в явь. Заплачет, если драматург захочет, смеяться станет, коли выскочит на сцену шут… Пустынный зал, где лишь один актер, и сцена, полная народу… Все — игра. Костюмы, парики, носы… И — мнения. Пристрастия, умы, улыбки, жесты… Раздвинут занавес — глядите, сядьте ближе! Вот так… Теперь сам черт не разберет: где — зал, где — сцена. Круг замкнулся. Произносите монологи, вставляйте реплики, вступайте в общий хор. Для всех написан текст, любой себя сыграет — только не спешите… Куда ж спешить, когда все кончено? Он слишком стар уже и глуп, и чересчур устал в пути, чтоб впредь достойно продолжать свое существование — беглец, изгой, никчемный постоялец, он думал счастье обрести вдали от родины, от времени, где жил, надеясь в странствиях учить людей, как постигать законы высшей красоты, добра и справедливости. Увы! Тринадцать лет умчались безвозвратно, рассыпались, как глиняная ваза, на сотни тысяч черепков — уже не подобрать, не склеить… Кончено. Он обманулся в ожиданьях, ничьих надежд не оправдав. Да и надежды эти — кто питал? Жена? Быть может, в ней теплилась вера, но слабый огонек не разгорелся — не угас, однако пламени не дал, лишь тлел, все больше отдаляясь. Кого винить? Других? Смешно!.. С невиданным упорством они играли роль живущих и, конечно, ему поверить не могли. Для них он — умер, растворился в потоке времени, не смея называться, даже в шутку, человеком, который вот сейчас, сию минуту, способен гением своим всех поразить; и только дух его остался, в трагедиях бессмертье обретя, а человеческое ныне — сказка… Прекрасная, далекая легенда, где все туманно, странно, лишено конкретных черт… И он бежал — не потому, что опасался: вдруг его забудут. Нет! Он понимал: забыть его не смогут, не посмеют. Но те ужасные тринадцать лет… От них бежал! Чтоб не пропали даром, чтобы писать, писать, писать!.. Да, он работал, точно одержимый, себя не вправе упрекнуть. Но что случилось? Мертвого младенца он к жизни возвратил в иные времена, когда он сам — как человек, творец и гений — был неуместен, выглядел шутом. Да, каждой глупости — своя обитель, и каждому поступку — свой отведенный час… Час миновал давно… И новым поколеньям он дорог именно как сын ушедших дней. Он к ним прикован, впаян в них, а вне их лишь нелепо притязает на то, что было, — там, где нет… Его нет — и его эпохи. Бежать назад? Но те тринадцать лет… Едва они вернутся, — он вмиг утратит, что имел… Перечеркнуть все сделанное ныне… Нет-нет, он слишком стар, чтобы принять удар судьбы, смириться с ним и страсть свою умерить. Надежда в нем не умерла… Быть может, люди все поймут и примут, и оценят, как подобает, поздние плоды его трудов, ума и мастерства. Надежда… Кнут победителя и цепь рабов. Какими силами тебя заставить для счастья общего сломать судьбу? Он стар, назад дороги — нет… Там, позади, молчание и муки. А здесь? Тринадцать лет… Там — здесь… Какая разница, по сути? Нет, не решить ему вопрос. Сил не хватает, остроты ума… Ничто, увы, не бесконечно. Немеют ноги, звон в ушах, и сердце бьется чуть заметно… Как душно! Тьма в глазах… Где я? Мне снится все или на самом деле я слышу эти голоса?! Кто там? Не может быть! Я вас не звал! Уйдите, призраки немые! А голоса? Я сам за вас произношу слова? Не может быть! Химеры близкой смерти… Прочь, уходите! Нет, не слышат… Идут сюда. О, боже мой! Отелло, Ричард, Яго, Макбет, Лир, Полоний — сколько их!.. А вот Офелия, Ромео и Джульетта, Катарина… Что, смеются? Над кем? Неужто надо мной? Но почему? Ведь вас я создал и вам дал бессмертие — всем, всем… Себя лишь обделил. Лишь я в грядущее живым войти не смею. Останется молва да память: был такой, писал трагедии, комедий не чурался. Сам умер — в год такой-то, но мысль его по-прежнему жива… Нет, погодите! Ведь я умру сейчас… А как же прошлое? Год смерти — не известен? Жил человек — и вдруг пропал? Какая глупость! Быть того не может! Не пропадают люди — их теряют… Так, значит, сам себя я потерял? Вот это новость… Господи! Они опять в движеньи… И снова — ближе, ближе, ближе… Из тьмы веков… Все, как один… Безумцы, палачи, тираны, страдальцы, плуты и шуты… Где я? Спектакль иль явь? Все это… Но тогда — где зрители? Не вижу зала! Не вижу лиц, которые следят, как движется трагедия к развязке. Или я сам смотрю, а мне дается представленье? А может, так: и зал, и сцена соединились, не поймешь, где что?.. Тогда скорей — переодеться, чтоб стать иным, не быть причастным к этой драме, и снова — в путь. Как?.. Вновь бежать? Нет сил… Пускай кривляются тираны и пусть к шутам вся мудрость снизойдет. Уродов мир плодит — они же мир лелеют… Да будет так! Я не судья. Я лишь беглец, которому отказано в ночлеге. Тринадцать лет!.. И все впустую. Смешно сказать: И здесь, и там… А ведь История… в борцы произведет!



Пустая сцена, как больничная палата, откуда вынесли кровати, тумбочки, убрали с подоконников цветочные горшки, и лишь одна кровать осталась — в самом центре — под горящей лампой, так что видно все…

Пустынный зал, где лишь один актер, и сцена, полная народу…

Спектакль, игра…

И тут вошел Кристофер Марло.

Он огляделся, щурясь одним глазом от яркого света, и не спеша направился к кровати, на которой, как на смертном одре, возлежал Шекспир.

У изголовья он остановился.

— Ну, что, Уильям, ты доволен своей судьбой, делами, славой?

— Оставь меня. Не видишь разве — умираю.

— Вот как? А сам сочинил текст моей роли, вручил мне и велел зубрить… Чтоб не единой сбивки не случилось.

Шекспир закрыл глаза и горько усмехнулся:

— Наверное, я сделал глупость, введя тебя в спектакль.

— Вот уж не знаю, — покачал головой Марло. — Ты, видно, не мог поступить иначе. Если, конечно, решил быть честным до конца.

— Но дальше что?

— Конец сочинил ты сам, Уильям. Я ведь только исполнитель. А зрители…

— Они — тоже актеры.

— Так было угодно вашей милости, — с насмешкой поклонился Марло. — Безумцы, занятые в роли восторженного зрителя… Который станет неистово аплодировать, когда закончится ваша последняя трагедия, мистер Шекспир. Но это нечестно: вы их подкупили!

— Ничуть. Они безумны только оттого, что слишком чутки. Слишком чутки… Они будут аплодировать моему таланту. Да! Или ты в него не веришь?

— Это трудный вопрос, Уильям. Ты писал пьесу о себе и пытался сыграть в ней заглавную роль… Ты плохой актер. Сочинял ты несравненно, но себя сыграл — хуже некуда. А уж ты-то должен знать, какая участь ждет спектакль, если главный герой в нем, откуда ни взгляни — пустое место!.. Полный провал. Освищут и пьесу, и исполнителя…

Лицо Шекспира внезапно сморщилось, словно от сильнейшей боли.

— Ну, почему, почему это говоришь ты, а не я? Это же мои слова!

— Ты их заранее отдал мне. И был прав. Ибо часто, когда твои слова произносит кто-то другой, они выглядят убедительней. Особенно, если эти слова обращены к тебе самому. Тогда ты не сможешь обвинить себя в бесчестии.

— Пусть так, — устало пробормотал Шекспир. — Пусть так… Зачем ты здесь?

— О, Уильям! — засмеялся Марло. — Ты — как младенец. Лепечешь, сам не зная что. Я пришел за тобой! Я ведь знал, что ты — здесь, в двадцатом, жалкий беглец, и явился следом. По-моему, имя Кристофер Марло еще кое-что значит для тебя. Так кому, дружище, как не мне… Вставай же! Нам пора.

— Нет, не могу. Я болен. Сил почти что не осталось.

— Глупости! В этой пьесе ты встанешь и пойдешь за мной. Да мне ли объяснять?! Сам все прекрасно понимаешь. Сейчас ты — простой актер и не смеешь своевольничать в середине спектакля. Иначе пьеса оборвется, и зрители тебя освищут. Но ты ведь ждешь аплодисментов…

— Все мы ждем их, Кристофер. Только, по глупости своей, обычно раньше времени… И тогда считаем себя неудачниками, изгоями, не подозревая, что нужно было — лишь немного подождать.

— Вот-вот, Уильям. Но теперь — пора. Пусть там, на родине, тебе окажется несладко. Но это — твой дом, твое время. И мое — тоже. Только там мы сможем писать — задыхаясь, страдая, порою не веря, однако — из последних сил, и соперничать, как подобает благородным художникам.

— Ты все еще надеешься взять надо мною верх?

— А как же! Слово — наше оружие. Одна у него слабость — оно пригодно лишь в честном бою. Ты же творец, Уильям! И не мне объяснять, как добывать победу.

Шекспир с тяжелым вздохом медленно сел на кровати.

— В честном бою… На равных… Ах, Кристофер! Ты-то свое уже прожил… Я признался врачу, что твоя роль выйдет жалкой. Формально так оно и есть. Ты тянешь меня в болото, к новым несчастьям. Вернее, к старым, от которых я однажды убежал…

— Нет-нет, Уильям! Это вовсе не болото… Ты художник, черт возьми! Выходит, ты в ответе за свою эпоху. Это от тебя зависит, как потом люди станут думать о ней. Ты пишешь для себя, для своего времени? О, нет! Ты творишь для тех, кто родится после. Чтобы в далеком двадцатом, читая твои пьесы, они могли установить связь времен. Удел художника — дать людям концы нитей Истории, которые можно связать в тугой узел. Дать в руки. Только тогда люди ощутят себя людьми… Удел художника — напоминать всем, что они человеки. Для них для всех ты остаешься Шекспиром, сыном и утвердителем своей эпохи. Ты не смеешь ее предать. Ибо не выполнишь тогда перед потомками свой долг. Да, долг!

— Это же мои слова, Кристофер!

— Разумеется, твои! Я лишь вызубрил их, как подобает прилежному актеру.

— Господи, я всех вас сочинил! И себя, и эту развязку… Все оживил… О, господи! Теперь я обязан сыграть до конца… Финал, к которому я шел все эти годы… Я был трусом, я искал пути полегче. Но ведь понимал!.. Ну, что ж, Кристофер, помоги мне встать.

Он спустил ноги с кровати, тяжело поднялся и с трудом проковылял к окну.

— Спешить не надо. Береги себя, — заметил Марло, поддерживая старика под локоть. — Ты еще нужен. Очень нужен… Всем нам. Понимаешь?

— Да-да, — рассеянно кивнул Шекспир и обернулся, будто бы высматривая, не забыл ли что. — Жене я написал, — чуть слышно прошептал он. — Она все поймет… Не то что я… Хотя… О, боже, дай силы мне и тем, к кому я был привязан! Ты видишь: я обмана не хотел. Но я был слеп и истины не замечал. Теперь пришла расплата. Пусть! Зато меня в бесчестии не обвинят. Шекспир уходит жить!

— Гляди, Уильям, какая ночь глухая… Нам это на руку — ни одного огня. Весь Стрэтфорд спит. Никто нас не заметит.

— Хоть в этом повезло… Ну, ладно. Помоги-ка мне, Кристофер, перелезть… Вот так. Пошли!

И они оба исчезли в черном проеме окна.

Только гулко-равнодушно стучали на ветру распахнутые настежь ставни…



Сцена опустела.

Зал молчал, еще не понимая, что произошло.

И тут приглушенный вопль прорезал тишину.

Нелепо размахивая руками, врач сорвался со стула, растолкав сидящих впереди, бросился к импровизированной сцене, взлетел на нее одним прыжком и, полный самых немыслимых предчувствий, подбежал к окну.

Никого.

Лишь на короткое мгновение в лицо пахнуло сыростью и прохладой, да мелькнули в туманной дали островерхие крыши старинных домов.

Будто наваждение… И все.

Сверкнула молния, ударил гром, и хлынул ливень, поглотив совсем и эту призрачную картину.

Еще долго врач стоял, не шевелясь, и бессмысленно глядел в окно, где бушевала непогода — грубый красочный рисунок на растянутом холсте, простая декорация…



Она пришла на следующий день. Поздоровавшись, протянула обещанный листок. Ни о чем не спрашивала, не суетилась — глядела безучастно и сосредоточенно пород собой и лишь терпеливо ожидала, когда врач кончит читать.

«Прости, любимая, но, кажется, пора все объяснить. Самое простое — окружить меня презрением, негодовать. Самое имя заклеймить проклятьем. Я, наверное, достоин этого… Однако же попробуй и понять! Я был кругом в долгах. Меня судили и обрекли на долговую яму — на бесконечные тринадцать лет тюрьмы… И я повел себя, как жалкий трус. Лгал всем и, главным образом, — себе. Я испугался, понял, что писать мне не придется, — а столько замыслов теснилось в голове!.. И я бежал… Лишь бы подальше, чтоб не достали, не нашли… Поверь, бежать несложно. Во сто крат трудней остаться, стараясь уберечь все человеческое в собственной душе. Ничтожество, я без борьбы надеялся создать достойное Шекспира! Теперь мне ясно все… Я потерял себя, а стало быть, и вашу веру. Я искуплю свою вину. Пора вернуться. К мукам, к горю, но это же — моя судьба! Шекспир не покидал своей эпохи! Он был честен. Так считают люди. Что ж, я не смог их обмануть. Не надо плакать, обижаться — видит бог, я был с тобою счастлив. Но — мне пора… Благослови на дальнюю дорогу… Прощай, хорошая. Твой Билли».

Врач сложил письмо и долго вертел его в руках, прежде чем заговорить.

— Ваш муж исчез, — сказал он наконец. — Вчера, в конце спектакля. Мы, конечно, объявили розыск… Но — все равно… Это похоже на чудо!

— Ну, что вы, доктор, — женщина горько усмехнулась. — Ничего сверхъестественного нет. Просто надо было вовремя — поверить. В него поверить…



«…лишь бы отправиться в путь…»

Игорь Федоров

Лабиринт

«Дорогу осилит идущий». Истина
1. а, б.

Сегодня уже третий день, как мы блуждаем по этому проклятому лабиринту. Прошли за день километров пять. Могли и больше, если бы не ноги Бориса. Он их страшно натер и все жаловался, что не может идти. Я советовал снять обувь. Сегодня он, наконец, согласился. Сначала было легче. Потом он стал натыкаться на какие-то выступы, острые углы… Босыми ногами… И где он эти выступы находил?

Сейчас сидим, отдыхаем, а он все охает, ахает, причитает, закатывает глаза.

Оставить бы его здесь, найти выход и вернуться с вертолетом. Так ведь нельзя. Во-первых, пропадет, сверзится куда-нибудь, ногу сломает. Во-вторых, с голоду помрет. Неприспособленный…

Борис отвлекается от своих ног и со странной какой-то интонацией произносит:

— Юра, давай договоримся, если кто-то… ну… в общем, умрет, то тащить и хоронить не будем. Потом вернемся и заберем…

— Давай, — говорю, а сам думаю: «Это что еще за новости». — Чего это ты вдруг?

— Предчувствия какие-то нехорошие…

— Ты мне эти предчувствия брось! Нашелся прорицатель. Отдыхай лучше… Пойдем скоро.

Нам во что бы то ни стало надо скорее выбраться из этого проклятого дурацкого лабиринта. Слишком многое от этого зависит. И Борис прекрасно это понимает. Но вот не может…

Самым перспективным мне кажется направление вдоль вот этой малозаметной светлой полосочки на полу. По ней и пойдем. Ничего не поделаешь.

— Вставай, Борис, пойдем.

1. б, а.

Ох, и надоел он мне за эти три дня, этот Юра! «Идем быстрее, идем быстрее». Автомат, а не человек. Совершенно никакого сочувствия к людям. Может, я не могу так? И ладно, шел бы по-человечески. Я ему сразу сказал: для того, чтобы выйти из лабиринта, надо вести рукой по одной стене, не отпуская. Ему не понравилось. Не тот, видите ли, метод. Он, видите ли, найдет дорогу, по нюху…

Ну и ищет теперь. Ботинки с меня стащил. Походишь босиком по этой почве! Вечно ему все не так.

По я всегда знал, что трезвый ум и спокойная наблюдательность принесут свои плоды. Я давно ждал от этого лабиринта каких-то подвохов, не такой он какой-то. А сегодня во время привала (ему дай волю, так он и привалов делать не будет), наконец, заметил. Если лежа закатить глаза и задержать дыхание, как я это умею, то появляется чувство, ощущение такое, что вот он, выход, рядом, протяни только руку. А задышишь снова — исчезает. Но я-то знаю… Надо только остаться одному… И притвориться получше мертвым. Выход сам собой рядом появится. Мертвых лабиринт не терпит. Уж что-что, а притворяться я умею. Часто приходилось, и всегда неплохо получалось. Хм! Афоризм! Для того, чтобы выжить, надо уметь стать мертвым.

Ладно. Завтра попробуем. Только надо от Юры отвязаться. А то он меня замучает. Только как отвязаться? Ага! Тем же методом. Только бы волочь не вздумал, он может.



— Юра, давай договоримся, если кто-то умрет, то тащить и хоронить не будем. Потом вернемся, заберем.

— Давай.

Легко что-то согласился. Ну, ладно, полдела сделано. Теперь вся надежда на завтра…

Ох, опять идти. Ну, пошли, посмотрим, что ты потом заноешь.



— Да иду уже, иду.

2. а, б.

Будь трижды проклят этот лабиринт! Особенно сегодняшним проклятым днем! Сплошная пытка. Сначала Борис кое-как еще шел. Потом начал цепляться за стены. Потом оперся на меня. Вдвоем, стало идти легче, но мешало снаряжение. Сначала я отстегнул от пояса бластер — в кого тут стрелять? Бросил прямо на проходе. Потом дошла очередь до наших поясов и курток. В последнюю очередь я расстался с рацией. Аккуратно положил ее под стеночкой. Все-таки была последней надеждой.

Разгрузились полностью. Но легче не стало. Пару раз Борис падал. Поднимал его, и плелись дальше. Он все бормотал в том смысле, чтобы бросить его, что выхода все равно нет, что ему все равно, где умирать.

Как же нет выхода?

Под ногами светлая полоска. Я уверен, что она к выходу и ведет. Неужели он ее не замечает?

И вот наступило это ужасное. На одном из поворотов Борис резко дернулся, ударился виском об угол. Видимо, ему много и не надо было. Упал. Глаза закатились, не шевелится. Сипеть начал. Я, наверное, очень испугался, потому что следующие моменты как-то не помню.

Теперь вот сижу, осмысливаю. Один я, конечно, выйду быстрее. Но не стало Бориса. Как теперь?

Странно — сколько идем, а лабиринт рассмотрел только сейчас. Шершавые влажные стены. Уходят бесконечно вверх. Сквознячок небольшой. И какая-то надежда светится в дальнем коридоре. Даже не надежда, а намек. Но от этого и стены светлее, и дышится легче. Именно благодаря этому намеку я иду, и живу до сих пор. Что будет со мной, если этого не станет? Умру так же нелепо? Буду метаться в поисках выхода, разбивая в темноте лицо? Нет. Разгляжу, найду в дымной мгле беспросветности слабый отблеск, намек на намек, пусть даже воображаемый, и пойду, побегу к нему! Раздую его своим стремлением, и вот тогда это будет настоящая надежда. А с надеждой можно жить!

Впрочем, пока огонек горит. И белая полоса на полу ведет к нему. Что ж, пошли.

2. б, а.

Все-таки я его доконал. Мне и в самом деле нелегко идти было, так что доигрывать приходилось немного. Сначала он бросил весь этот бесполезный хлам, который тащил, а потом я искусно имитировал смерть. Знал, что он сразу не поверит, готовился долго притвориться, и оказался прав, и, конечно, выдержал.

Теперь посмотрим, кто первый отсюда выберется. Я тебя, голубок, еще на выходе подожду. Сидит, очухивается. Еще бы. Только сколько можно сидеть. Я уже устал так лежать. Хоть бы не мешал. Вот она, синева выхода. Совсем рядом. Она все приближается, когда я забываюсь, и, вздрогнув, удаляется, когда он шевелится.

В какой все-таки мрачный лабиринт мы попали. Голые стены так и нависают из своей высоты. Мрачно давит ощущение безысходности. Ни проблеска, ни лучика. Но я-то знаю, что надо делать в таких случаях. Надо успокоиться, отрешиться, отойти от мира. Залечь на дно. Тогда безысходность уходит, растворяется в тебе, переполняет все и льется через край. А когда исчезает безысходность, появляется выход. Голубое окно выхода. Надо только дождаться его, отлежаться. И он обязательно появится.

Лишь бы не мешали. Сколько же все-таки можно сидеть? Ага, все. Уходит. Ну, слава богу. Теперь отдохнем и приступим.

3. а.

Я же чувствовал, что выход должен быть где-то рядом. На поворотах я уже почти различаю его. В лицо тянет уже не сквознячок, а свежий ветер. И откуда только взялись силы! Мне, кажется, уже не нужны ни отдых, ни пища. Иду и иду вперед. Постепенно перехожу на бег. И вот я уже бегу, несусь вперед. По сторонам мелькают какие-то лица, маски. Слышатся неясные звуки, отголоски звуков. Потом, потом! Не до этого сейчас. Главное — добраться до выхода, до цели. После можно вернуться, осмотреться. Все потом!

Я уже несусь гигантскими скачками. Что со мной? Будто выросли крылья. Пробую взмахнуть. Так и есть! Крылья! Огромные, белые. Я теперь могу летать. Взлетаю. Выше, выше. Вот теперь замечательно. Только вперед! Крылья — это именно то, чего мне не хватало всю жизнь! Лететь! Быстрее…

3. б.

Нет, почему-то не выходит. То ли потому, что устал очень, то ли потому, что место не то выбрал — прямо возле угла. Да, скорее всего, место неудачное. Надо перебраться на ровный отрезок и там попытаться снова. Что такое? Я уже не могу подняться на ноги — покалывает, будто отсидел. Ничего, поползем на четвереньках, тут недалеко. Тяжело-то как. Сколько же сил потерял! Ползу-ползу, пот застилает глаза, а доползти никак не могу. Вот уже и колени болят. Ничего, поползем на животе. А ухабов, бугров-то сколько. Не могли выровнять. Уф, слава богу, кажется, дополз. Теперь надо сосредоточиться и отрешиться. Главное — помнить: мертвых лабиринт не терпит. Надо только подостовернее, понатуральнее притвориться мертвым — и он выкинет тебя. Поестественнее притвориться…

Закатываем глаза. Ни о чем не думаем. Останавливаем дыхание. Руки и ноги холодеют. Хорошо бы и сердце остановить. Погружаемся глубже, глубже. Вот же ты, выход, рядом.

4.

Вылетев из лабиринта, Юра поначалу даже не заметил перехода. Но когда, поднимаясь вверх, увидел багровый закат солнца, то понял все, закричал от радости. Расправив свои могучие крылья, новые свои крылья, он стал величественно кружить в небе.

А позади нависала мрачная громада лабиринта. Пролетая над ним, Юра заметил, что выходов из него много. Подумалось: «И лишь один правильный». У одного из выходов что-то блеснуло, Юра подлетел поближе и обмер, чуть не упав.

Борис. Тело Бориса было мертво более, чем когда-либо. Он слишком естественно притворился мертвым. Он уже и был им. Лабиринт не терпел таких.

Долго сидел возле него Юра. Напряженно размышлял: «Цель оправдывает средства? Это неверно; известно давно… А вот оправдывает ли средство цель? Не знаю. Видимо, не всегда».

Потом он взлетел. Отнес тело Бориса на обрывистое плато в скалах. Прилетел обратно и, сдирая пальцы в кровь, ломая крылья и надрываясь, завалил камнями тот выход, у которого нашел Бориса. Полежал, перевел дух и завалил огромными глыбами свой.

Краешек заходящего Солнца освещал выходы из лабиринта.

И лишь один правильный.

Прелесть необычайного

ВЛАДИМИР ЩЕРБАКОВ (Москва)
Владимир Щербаков

Века Трояновы

ЛЕТОПИСНАЯ СВЯЗЬ ВРЕМЕН

После того, как ледовый панцирь, покрывавший огромные пространства Европы, отступил на север и растаял примерно десять тысячелетий тому назад, началось движение групп охотников, а затем и земледельцев. Все последующие тысячелетние перемещения многочисленных племен и народностей, следуя друг за другом или одновременно, обусловливая друг друга, общим началом своим обязаны изменению до неузнаваемости климата Европы.

Общее усредненное движение этих племен должно было быть направлено на север — на освободившиеся некогда ото льда и излишней влаги территории. Но запад — из-за проявившегося тогда же влияния Гольфстрима — мог обгонять восток по темпам улучшения климата и условий, и общая тенденция переселения пересекалась и перечеркивалась, конечно, не раз и не два обратными попятными движениями.

Первопричина, вызвавшая это движение, исчезла, климат перестал улучшаться, и тогда в действие пришли иные механизмы.

Но общее направление переселения еще долго сказывалось — не так-то просто протекал противоречивый процесс заселения новых территорий. Демографический пресс вытеснял на север многие племена, и они оказывались в новых условиях, часто худших по сравнению с прежними. Проявлялось это через межплеменные и — позднее — межгосударственные отношения.

Рассказывая о мифическом потопе, о сыновьях Ноя, о разделе земли между ними, русский летописец сообщает, что славяне пришли на Дунай и после этого расселились «по земле»:

«Спустя много времени сели славяне по Дунаю, где теперь земля Венгерская и Болгарская. От тех славян разошлись славяне по земле и прозвались именами своими от мест, на которых сели». (Перевод Д. С. Лихачева.)

Упоминает летопись и об Иллирии, где славян якобы учил апостол Павел (Иллирия — область близ Фракии).

К Дунайской южной прародине возводят историю русов московские историки эпохи Ивана Грозного (в связи с отношениями с Византией). В созданной ими «Степенной книге» говорится о войне, которую вел против русов римский император Феодосий Великий (379–195 гг. н. э.).

Какие источники древности попали в руки историков? Можно лишь гадать об этом. Вот это место «Степенной книги»:

«Еще же древле и царь Феодосий Великий имяше брань с русскими вои; его же укрепи молитвою великий старец египтянин именем Иван Пустынник».

Вполне возможно, что источник этот — византийский. Тон сообщения явно сочувственный по отношению к императору Феодосию, признанному другу готов. Готы же совершили нашествие в то давнее время на территорию будущей Киевской Руси и Подунавья. Вполне понятно, готский вопрос не может после этого не заинтересовать слависта. В «Степенной книге» указано самое раннее время действия русов, когда-либо зафиксированное письменными источниками. Именно здесь они прямо названы своим именем.

Воевать с Византией они могли где-то на Дунае.

Мы должны быть благодарны авторам записей, составленных при Иване Грозном, за неоценимое свидетельство. Они дают ключ к пониманию событий времен готского нашествия, о котором речь ниже. Но не только. Следуя ему, нужно попытаться понять, какие же причины побудили русов воевать с Византией в столь отдаленное время. Ведь Киевская Русь возникла позднее, и ее первоначальная территория была небольшой — полоса земли в Поднепровье. Продолжая историю этой Руси в прошлое, с IX века и вплоть до IV века н. э., трудно не только понять причины войны с Византией, но и поверить, что предшественница Киевской Руси могла воевать со столь могущественным государством. Значит, история начинается не с Киева?

Это первый вопрос, на который предстоит дать ответ. Отметим сразу, что если это так, то у киевских князей были серьезные основания сократить историю и, таким образом, отдать первенство Киеву. Что такие мотивы могли быть — в этом сомнения нет, хорошо известна, к примеру, борьба за первенство между Киевом и Новгородом, отразившаяся в древнейших наших летописях, как в зеркале.

Не было ли у Киева и Новгорода предыстории? Не связана ли эта предыстория именно с Византией, врагом русов того давнего времени? И не могла ли именно Византия претендовать на древности русов — ведь тогда традиция замалчивания этих древностей византийскими выучениками диктовалась бы политической необходимостью? Во всяком случае, Византия — крестная мать Руси. С этого почти буквально начинается писаная история… Однако ситуация менялась, и могло возникнуть желание частично вернуть утраченную дохристианскую историю. Не проникли ли в летопись сведения, продиктованные этим желанием?

Собственно, ответ на этот второй вопрос может быть коротким. Да, проникли. Но только в той степени, в какой они согласовались с христианской же доктриной, утвердившейся на Руси. Иного быть, конечно, не смогло. Не могло быть никаких воспоминаний о языческих именах князей, обрядах, традициях и т. д. Если такие сведения и есть в «Повести временных лет», то приводятся они с одной целью — показать примеры дохристианского варварства.

И все же мы должны быть признательны этой письменной традиции, запечатлевшей историю Киева и Новгорода и, вместе с тем, оставившей место для драгоценных, поистине золотых строк о Дунайском периоде истории славян, об Иллирии, о приходе славян на Дунай из других земель, на которых они обосновались после мифического потопа.

Указания летописцев и историков-авторов «Степенной книги» не могли не привлекать внимания. Затруднительно даже перечислить здесь те работы, в которых дается оценка этим указаниям. Но толкуются они порой так свободно, что летописцу приписывается желание отметить таким образом движение славян на Дунай с севера, то есть в прямо противоположном направлении. В этом же ключе разбирается вопрос о двойных именах некоторых племен, например, друговитов на Дунае и дряговичей на Припяти.

Историков порой не смущает явно дунайское происхождение многих находок на берегах Днепра. Это прежде всего многочисленные фибулы — застежки для плащей (этот вид одежды для восточных славян не был свойствен). Особенно это касается так называемых пальчатых фибул (отдаленно напоминающих своей формой раскрытую ладонь). Затем можно было бы обратить внимание на поясные наборы того же происхождения, украшения, серебряные вещи. Объяснить появление всего этого только торговыми связями не представляется возможным. И и то же время находок пока недостаточно, чтобы окончательно утвердиться в их дунайских истоках, и, соответственно, в дунайской прародине славян.

В этом положении было бы неплохо получить другие данные, которые помогли бы решить вопрос. И они могут быть получены, если обратиться к югу от Дуная. Ведь в летописи сказано, что и Дунай не был родиной славянских племен, что и на Дунай они пришли спустя много времени после того, как выделились из окружающего этноса.

Но где же в таком случае нужно искать прародину славян?

Да и поможет ли такой подход справиться хотя бы с дунайской дилеммой? Казалось бы, одна неясность при этом дополняется другой — и выигрыша от этого нет и не предвидится. Но это не так. Из последующего читатель (и, надеюсь, историк) увидит, как помогает такой подход наладить связь времен. Эта связь была разорвана не намеренно, а из благих побуждений дать славянам «вечную» или почти вечную родину в лесах и болотах Припяти, верхнего и среднего Поднепровья, предгорий (обязательно северных и восточных!) Карпат.

Но попробуем все же поверить «Повести временных лет», довериться не только Нестору-летописцу, но и, возможно, его соавторам, писавшим, надо полагать, с чувством ответственности и исполненного долга.

ДОРОГА ЮГ — СЕВЕР

Во II–IV веках н. э. в Подпепровье произошли удивительные перемены. Сложилась, по существу, новая система хозяйства, резко возросла плотность населения. Археологи находят свидетельства этих перемен на территории всей так называемой Черняховской культуры (названной по имени села Черняхов, где найден первый памятник).

Область Черняховской культуры на севере доходит до Припяти, на востоке — до Северного Донца, на юге — до Дуная, на западе — до хребтов Южных Карпат в центральной части современной Румынии. Памятники этой культуры находят в непосредственной близости от античных городов Северного Причерноморья. Эта огромная территория во II веке н. э. оказалась вдруг вовлеченной в стремительный процесс развития. Все менялось буквально на глазах. Этот скачок по своей значимости и достижениям равен предыдущему тысячелетию, если не более того. За сто лет появились ямы-зернохранилища, ротационные жернова и мукомольни, гончарные мастерские и горны. Заметно совершеннее стала выплавка металлов.

В двадцатых годах эту культуру назвали культурой римских влияний. Ведь зарождение ее совпадает по времени с захватом римлянами обширных областей к северу от Дуная, где была образована провинция Дакия. Некоторые историки делают упор на римское влияние на основе многочисленных находок: римских монет, стеклянных кубков, даже золотых медальонов римского императора Траяна (53–117 г. н. э.), завоевавшего Дакию (однако медальоны найдены на славянской территории, на Волыни).

И такое влияние отрицать трудно. Римские завоевания не прошли бесследно. Но трудно заподозрить римскую администрацию в стремлении оказать позитивное влияние. Торговля же была затруднена тем, что провинцию Дакию от славянских территорий отделяли Карпаты.

Карпаты были неудобной зоной торговли, и торговые пути даже при наличии развитого товарного хозяйства у славян должны были бы проходить по горным перевалам, мрачным долинам, по крутым откосам и берегам быстрых шумных рек, ввиду древневулканических образований и ландшафтов, по тропам, которые сильно увлажняются летом и покрыты льдом и снегом большую часть года. Вряд ли развитая торговля могла осуществляться через Карпатский узел. Но почему же тогда на Волыни находят медальоны римских императоров, золотые монеты римской чеканки, клады с вещами римского происхождения?

Влияние Рима налицо. Но каков конкретно механизм этого влияния?

Ответить на этот вопрос можно, сопоставив последовательность главнейших событий на Волыни. Первое событие: появление здесь дорогой серебряной и стеклянной утвари и огромного количества римских монет. Второе событие: начало интенсивного развития региона, то есть, по существу, формирование Черняховской культуры. Первое событие отмечено уже в первом веке. Второе событие относится в своей развитой форме к веку второму. Появление римских монет предшествует формированию товарного сельского хозяйства во всем интересующем нас регионе Черняховской культуры. То, что могли дать местные поселенцы на рубеже эр, не может оправдать и объяснить россыпей монет римской чеканки, которые здесь обнаружены вплоть до Днепра и далее. Значит, торговли почти не было. Монеты же находят объяснение как факт массового переселения на эти земли фракийцев с территорий, подвластных Риму, то есть из ближайших провинций: Дакии, Фракии, Мезии.

Таким образом, сначала — переселение, затем — развитое хозяйство (событие второе, несколько запаздывающее по времени). Это доказывает, по-видимому, факт переселения и, одновременно, раскрывает механизм влияния римских провинций на регион Черняховской культуры. В составе более поздних кладов монет обнаружена более ранняя чеканка. Это означает передачу римских динариев по наследству. Императорские медальоны — достояние местной знати. Это не военные трофеи.

Это еще одно свидетельство переселения.

Кому как не легионерам первых веков знать о набегах и нашествиях, волны которых захватывали огромные пространства? Кому как не им живо представлять себе запустение придунайских степей? Но кто они, эти легионеры, защищавшие северные и восточные пределы Рима на Дунайской границе?

Это те же фракийцы. И прежде всего одрисы, самые многочисленные из них и самой своей историей как бы подготовленные к службе в имперских когортах. Они-то, конечно, хорошо знали положение на своей родине, которое сложилось в результате хозяйничания римской администрации. А грозные волны нашествий докатились вскоре и до Фракии. Двойной пресс вытеснял население на север — в лесостепи Поднепровья. Степь оставалась относительно слабо заселенной — здесь больше опасностей.

Легионеры-фракийцы знали географию приграничных районов. Возвращаясь в свои полуразоренные деревни и селения, они и должны были возглавить группы переселенцев или, по крайней мере, принимать в этом активное участие.

Степь была особой зоной, где сменяли друг друга орды кочевников и полукочевников в период великого переселения народов. Она реже заселялась земледельцами. Она была как бы своеобразным зеркалом, проектировавшим южные районы сразу в зону лесостепи. Альтернатива: благодатные долины Фракии или север. Ответ давала обстановка, жизнь. Судя по находкам в Черняховских кладах, бывшие легионеры-одрисы знали эту обстановку. Так была заселена вся Волынь (Голунь), затем Поднепровье. Эти легионеры, занимавшие и командные должности (фракийцам, особенно одрисам, их доверяли), и принесли с собой императорские реликвии, или же они достались по наследству их потомкам. Но есть ли письменные доказательства факта переселения? Да, есть. Обратимся к документам.

Вот отрывок из прошения[3] жителей фракийского селения Скаптопары римскому императору Гордиану III:

«Мы живем и владеем землей в вышеназванном районе, легкоуязвимом вследствие того, что здесь имеются горячие воды и он лежит посередине между двумя находящимися в твоей Фракии лагерями… Когда в двух милях от нашего селения совершаются празднества, прибывающие туда ради празднества не остаются пятнадцать дней на месте празднования, но, оставляя его, прибывают к нам и принуждают нас предоставлять им гостеприимство и доставлять многое другое для обслуживания их без денег. К тому же, и воины, посылаемые в другое место, сворачивая с дороги, прибывают к нам и тоже принуждают нас предоставлять им гостеприимство и провиант, не давая никакой платы. Прибывают также для пользования водами правители провинции, а также твои прокураторы. И вот властей мы очень часто принимаем по необходимости, не имея же силы вынести прочих, мы многократно обращались к правителям Фракии, которые, согласно божественным предписаниям, приказали не чинить нам обид, ибо мы заявили, что не можем более оставаться здесь, но намерены покинуть даже отчие очаги из-за насилий приходящих к нам людей, ведь от прежнего большого числа домов и домохозяев осталась уже небольшая часть. И на некоторое время распоряжения правителей возымели силу, никто не отягощал нас ни под предлогом гостеприимства, ни по части доставки бесплатного провианта, но по прошествии некоторого времени очень многие опять принялись за нас, презирая наши интересы. И вот, так как мы более не можем сносить тяготы и может случиться, что мы, как и остальные, будем принуждены оставить прародительские очаги, то просим тебя, августейший и непобедимый, чтобы ты своим божественным рескриптом приказал каждому идти своей дорогой…»

Далее в письме излагается просьба освободить селение от бесплатного предоставления провианта, помещений и услуг всем, кроме лиц, посылаемых по делам службы. Просьба обычна и понятна, хотя ей уже около двух тысяч лет; но нас интересует прежде всего указание на то, что многие жители уже покинули родные очаги. Надо полагать, что уходили они за пределы досягаемости римских властей, иными словами покидали Фракию и территории иных римских провинций, оказываясь на новых местах поселения — за Дунаем, за Карпатскими горами, и общем направлении к северо-востоку от Фракии. Это восточный регион Черняховской культуры, Поднепровье и Поднестровье, Волынь (Голунь).