Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Вот ваш город, монсеньер, узнаете ли вы его?..

Лицо молодого человека приняло меланхолическое выражение, минутой раньше вы бы и не сказали, что оно может быть таким. Он устремил свой взгляд на солдата и некоторое время молча смотрел на него.

Затем он сказал:

– Мой славный Танги, я не однажды глядел на него в этот час из окна дворца Сен-Поль, как сейчас смотрю с этой площадки. Мне случалось видеть его спокойным, но никогда счастливым.

Танги вздрогнул: такого ответа он не ожидал от молодого дофина. Он думал, что спрашивает ребенка, а ему отвечал зрелый мужчина.

– Я прошу прощения у вашего высочества, – сказал Дюшатель, – но, по-моему, до сего дня ваше высочество были заняты развлечениями, а не заботами Франции.

– Отец мой (с тех пор как Дюшатель спас дофина от Бургундцев, дофин называл его этим именем), ваш упрек справедлив лишь наполовину: пока у престола я видел моих двух братьев, которые сейчас стоят у престола господа бога, я предавался – и тут вы правы – всевозможным безрассудствам, веселью, но как только бог призвал их к себе, – что было столь же ужасно, сколь неожиданно, – я забыл о развлечениях и помышляю лишь об одном: в случае смерти моего горячо любимого батюшки (да продлит бог его жизнь!) у прекрасной Франции будет лишь один властитель – я.

– Стало быть, мой молодой лев, – с явной радостью промолвил Танги, – вы намерены защитить ее, чего бы вам это ни стоило, от Генриха Английского и Жана Бургундского?

– От каждого в отдельности или от обоих вместе, как им будет угодно.

– О сударь, бог внушил вам эти слова, чтобы облегчить душу вашего старого друга. За последние три года я впервые дышу полной грудью. Если б вы знали, какие сомнения терзали меня, когда я видел, как монархии, единственная надежда которой вы и которой я отдал силу своих рук, свою жизнь и, может быть, даже честь, наносят столь жестокие удары. Если б вы знали, сколько раз я вопрошал себя, не подоспело ли время этой монархии уступить место другой и не бунтуем ли мы против бога, пытаясь сохранить ее, вместо того чтобы отступиться, ибо… да простит мне господь, если я богохульствую… ибо, вот уже тридцать лет, как он обращает свой взор на вашу достойную династию лишь для того, чтобы покарать ее, а не облагодетельствовать. И впрямь, – продолжал он, – можно подумать, что династия отмечена роковым знаком, ибо глава ее болен и душой и телом, я говорю о его величестве нашем короле; все словно перевернулось с ног на голову, ибо первый вассал короны срезает топором и шпагой ветви королевского ствола, я имею в виду изменника Жана, поднявшего руку на благородного герцога Орлеанского, вашего дядю; наконец, невольно начинаешь думать, что всему государству грозит погибель, ибо вдруг умирают странной смертью два благородных молодых человека – два старших брата вашего высочества, сначала один, потом другой, и если бы я не боялся оскорбить своими словами бога и людей, я бы сказал, что он устранился от участия в этом событии и все отдал вершить людям; а чтобы противостоять войне с иноземцами, гражданской войне, народным бунтам, провидение посылает слабого молодого человека – вас, монсеньер, простите мне мои сомнения, ведь судьба столько раз пытала мое сердце.

Дофин бросился ему на шею.

– Танги, сомневаться дозволительно тому, кто, как ты, сначала действует, а потом сомневается – кто, как ты, полагает, будто бог в своем гневе поразил династию до ее последнего колена, и кто, как ты, отводит гнев бога от последнего отпрыска этой династии.

– Я не колебался ни минуты, мой молодой повелитель, когда увидел, что Бургундцы вошли в город, я тотчас бросился к вам, как мать к ребенку, да и кто, кроме меня, мог вас спасти, несчастный юноша? Не король же – ваш отец; а королева так далеко, что не смогла бы этого сделать, а если б и смогла, то да простит ее бог, возможно, не захотела бы. Вы же, монсеньер, будь вы вольны распоряжаться собой, знай вы все ходы и выходы во дворце Сен-Поль и даже если б двери были распахнуты настежь, вы бы запутались в перекрестках и улицах вашего города, где так уверенно себя чувствует последний ваш подданный. У вас оставался только я; я вдруг почувствовал, что силы мои удвоились и, значит, бог не покинул своим покровительством вашу династию. Я схватил вас, монсеньер, для моих рук вы были не тяжелее, чем птаха, уносимая орлом. И впрямь, попадись в этот час мне навстречу вся армия герцога Бургундского во главе с ним самим, я бы отбросил герцога и прорвался сквозь армию, и ни один волос не упал бы ни с вашей, ни с моей головы, – я верил тогда, что бог с нами. Но теперь, монсеньер, теперь, когда вы в безопасности, за неприступными стенами Бастилии; теперь, когда я всякую ночь созерцаю один, стоя на этой площадке, зрелище, на которое мы сейчас смотрим вдвоем; теперь, когда я вижу, что Париж, город королей, – добыча революции, что народ правит, а королевство подчиняется; теперь, когда мои уши устали от этого шума, а глаза – от этих фейерверков, – всякий раз, спускаясь к вам в комнату, где вы, склонивши голову на подушку, спокойно спите, – а ведь в вашем государстве идет гражданская война, ваша столица пылает в пожарищах, – я начинаю думать: достоин ли королевства тот, кто так беззаботно, так спокойно спит, в то время как его королевство взбудоражено и залито кровью.

Тень недовольства прошла по лицу дофина.

– Так ты, оказывается, шпионил за мной, когда я спал?

– Нет, я молился у вашего ложа за Францию и за вас, ваше высочество.

– А что бы ты сделал, если б в тот вечер я оказался в другом положении?

– Я отвел бы ваше высочество в надежное место, я бы бросился один, не прикрытый доспехами, безоружный, навстречу врагу, окажись он на моем пути, ибо мне ничего другого не оставалось, как умереть, и чем раньше, тем лучше.

– Так вот, Танги, ты бы не один бросился на врага, нас было бы двое, и причем вооруженных; что ты на это скажешь?

– Что господь наделил вас волей, пусть теперь он дарует вам силу.

– И ты поддержишь меня?

– Война, которая нам предстоит, монсеньер, будет долгой, долгой и изнурительной, не для меня, – ведь я уже тридцать лет не снимаю доспехов, а для вас вы все свои пятнадцать лет ходите в бархате. Вам придется сразиться с двумя врагами, имя одного из них заставило бы содрогнуться великого короля. Но коли уж вы вытащите шпагу из ножен и вынесете знамя из Сен-Дени, вы не вложите шпагу обратно в ножны и не вернете знамя на его место, прежде чем не похороните в земле Франции первого из ваших врагов – Жана Бургундского и не выгоните вон с французской земли другого вашего врага – Генриха Английского. Вам придется многое испытать. Ночи, когда вглядываешься во тьму, холодны, а дни, когда сражаешься с врагом, – смертоносны; такова жизнь солдата, ради нее вам придется отказаться от изнеженной жизни принца. И это не какой-нибудь час турнира, это дни и дни боев; и это не какие-нибудь два-три месяца вылазок и стычек, это годы и годы борьбы, сражений. Подумайте об этом хорошенько, монсеньер.

Дофин молча отстранил руку Танги и направился к солдату, который дежурил в одной из башен Бастилии; дофин снял со стрелка его пояс и надел на себя, взял у него лук и произнес, обернувшись к удивленному Дюшателю, с твердостью, какой никто за ним не знал:

– Отец мой, я полагаю, ты будешь спокойно спать, покуда твой сын будет стоять на часах впервые в жизни.

Дюшатель собирался было ответить дофину, но тут у стен Бастилии разыгрались события, которые дали иное направление его мыслям.

Шум, услышанный ими несколько минут назад, все нарастал, на улице Серизе взметнулось пламя, однако невозможно было разглядеть тех, кто производил шум, равно как выяснить истинную причину яркого огня, ибо улица шла наискосок, и высокие дома загораживали людей, собравшихся там. Но тут из общего гула вырвались более отчетливые крики, и какой-то человек, полураздетый, кинулся, взывая о помощи, с улицы Серизе на улицу Сент-Антуан. За ним по пятам следовало несколько человек. «Смерть, смерть Арманьяку, убить его!» – кричали они. Во главе преследователей этого несчастного можно было узнать мэтра Каплюша: он был босоног, на плече у него, как всегда, лежала большая обнаженная окровавленная шпага, которую он придерживал обеими руками, на голове красовалась шапка цвета бычьей крови. И все-таки беглецу удалось бы уйти от преследователей: страх придавал ему сил, и он бежал с нечеловеческой быстротой, достигнув угла улицы Сент-Антуан и де Турнель, он бросился за угол дома, но тут споткнулся о цепь, которой каждый вечер перегораживали улицу. Пошатываясь, он сделал еще несколько шагов и упал в виду стен Бастилии. Преследователи, которых его падение предупредило о преграде, кто перепрыгнул через нее, а кто прополз под ней, и тут он увидел, как блеснула у него над головой шпага Каплюша. Он понял, что настал конец, и с криком: «Пощады!», обращенным не к людям, а к богу, встал на колени.

С того момента, как ареной всего происходящего стала улица Сент-Антуан, ни одна мелочь не ускользнула от взоров Танги и дофина. Особенно взволновало это событие дофина, он еще не привык к подобным зрелищам и весь дрожал, а изо рта вырывались какие-то нечленораздельные звуки. Когда же Арманьяк упал, а Каплюш занес шпагу над его головой, дофин выхватил стрелу из колчана и быстро приладил ее к тетиве. Лук согнулся, как гибкая лоза, правую руку юноша приподнял, отвел к плечу и натягивал тетиву, а левая, державшая лук, была чуть опущена. Трудно было сказать, что раньше достигнет своей цели: шпага Каплюша или стрела дофина, хотя разница в расстоянии была значительная. Но тут Танги поспешно выхватил у дофина стрелу, и королевский стрелок переломил ее пополам.

– Что ты делаешь, Танги? Что такое? – сказал дофин и топнул ногой. – Разве ты не видишь, что эти люди собираются убить одного из наших? Бургундец убьет Арманьяка.

– Пусть умрут все Арманьяки, монсеньер, но ваша стрела не должна обагриться кровью этого человека.

– Но, Танги, Танги! О, взгляните!..

Тогда Танги вновь бросил взгляд на улицу Сент-Антуан: голова Арманьяка валялась в десяти шагах от его тела, и мэтр Каплюш, в то время как с его шпаги капала кровь, спокойно насвистывал мотив известной песенки:



Герцог Бургундский,

Да ниспошлет тебе бог

Одну только радость.



– Взгляни же, Танги, взгляни, – плача от ярости, говорил дофин, – если б не… если б не ты!.. Взгляни же…

– Да, да, я вижу, – отвечал Танги, – но, повторяю, этот человек не должен был умереть от вашей руки.

– Богом заклинаю, кто этот человек?

– Этот человек, монсеньер, – мэтр Каплюш, палач города Парижа.

Дофин низко опустил голову, руки его бессильно повисли.

– О кузен мой, герцог Бургундский, – глухо сказал он, – не хотел бы я, дабы сохранить четыре самых прекрасных королевства христианского мира, использовать людей и средства, какими вы пользуетесь, дабы отнять у меня то, что мне осталось.

Тут кто-то из свиты Каплюша схватил за волосы голову мертвеца и поднес к ней факел, свет упал на лицо, чьи черты не исказила агония, и Танги, стоя наверху бастильской башни, узнал лицо своего друга детства Анри де Марля, одного из самых горячих и преданных своему делу Арманьяков; глубокий вздох вырвался из его широкой груди.

– Черт побери, мэтр Каплюш, – сказал человек из народа, поднося голову убитого к палачу, – вы мастак в своем деле, вам что первому канцлеру Франции голову отрубить, что последнему бродяге: чисто сработано и без задержки.

Палач удовлетворенно осклабился: и у него были свои почитатели.23

В ту же ночь, за два часа до рассвета, из внешних ворот Бастилии, со всевозможными предосторожностями, выехал отряд всадников, малочисленный, но хорошо вооруженный; не производя шума, он направился к мосту Шарантон и, переправившись по нему через Сену, в течение примерно восьми часов шел вдоль правого берега реки. За это время не было произнесено ни слова, ни одно забрало не поднялось. Наконец к одиннадцати часам утра он оказался в виду укрепленного города.

– Теперь, монсеньер, – сказал Танги всаднику, ехавшему рядом с ним, – вы можете поднять забрало и восславить святого Карла Французского, ибо вы видите белую перевязь Арманьяков, и сейчас вы войдете в преданный вам Мелен.

Вот так дофин Карл, которого история впоследствии прозвала Победоносным, провел свою первую в жизни бессонную ночь, и это был его первый военный поход.

Глава XXII

Нетрудно объяснить политические мотивы, которые удерживали вдали от столицы герцога Бургундского.

В тот момент, когда некто, более удачливый, чем он, овладел Парижем, он подумал о том, что пусть эта честь выпала на долю другого, отнять ее у него он не может, но извлечь из этого наибольшую выгоду для себя должно. Ему нетрудно было догадаться, что естественной реакцией на политические перемены будет резня, убийства из чувства мести, что его присутствие все равно ничему не помешает, а лишь приведет к падению его авторитета в глазах его же сторонников, зато его отсутствие снимет с него ответственность за пролитую кровь. Впрочем, кровь текла из жил Арманьяков, хорошее кровопускание надолго ослабит противоборствующую партию; его враги падали один за другим, а он даже пальцем не дотронулся ни до одного из них. Спустя некоторое время, когда он решит, что народ устал от бойни; когда он увидит, что город утомлен, что ему уже не до мести и теперь нужен отдых; когда можно будет пощадить без всяких затруднений и опасности для себя оставшихся в живых членов покалеченной, обезглавленной партии, – тогда он вернется в эти стены, как их ангел-хранитель: он потушит огонь, остановит кровопролитие, он объявит мир и амнистию для всех.

Причина, которой он мотивировал свое отсутствие, имеет самое непосредственное отношение к продолжению нашей истории, и мы не можем скрыть ее от наших читателей.

Молодой сир де Жиак, которого мы видели в Венсенском замке и который оспаривал у господ де Гравиля и де Л\'Иль-Адана сердце Изабеллы Баварской, сопровождал, как мы уже говорили, королеву в Труа. От своей высокой повелительницы он получил множество важных поручений к герцогу Бургундскому. Находясь при дворе принца, он обратил внимание на мадемуазель Катрин де Тьян, приставленную к герцогине де Шаролэ24. Молодой, смелый и красивый, он решил, что этих качеств в соединении с уверенностью в себе – а сама его уверенность проистекала из уверенности в обладании этими качествами – достаточно, чтобы покорить красивую, молодую, благородного происхождения девушку. И он был немало удивлен, заметив, что его ухаживания произвели не большее впечатление, чем ухаживания других кавалеров.

Первое, что пришло на ум сиру де Жиаку, – это что у него есть соперник. Он словно тень следовал всюду за мадемуазель де Тьян, он следил за каждым ее жестом и перехватывал каждый взгляд, но как ни изощрялась его ревность, в конце концов он пришел к выводу, что ни один из окружавших ее молодых людей не был предпочтен ему и не был более удачлив. Он был богат, носил благородное имя, и пусть она не любит его, но, может быть, если б он предложил ей руку, это польстило бы ее тщеславию. Вежливый ответ мадемуазель де Тьян не оставлял и тени надежды, и сир де Жиак замкнул в своем сердце свою любовь. Но он находился на грани помешательства, думая все время об одном и не будучи в состоянии что-либо изменить. Единственным его спасением была разлука, он нашел в себе силы прибегнуть к этому средству, вот тогда-то, получив наставления герцога, он и вернулся к королеве.

Едва истекло полтора месяца, как ему пришлось вновь отправиться в Дижон, дабы передать вести от королевы. Его отсутствие оказалось более благотворным, нежели присутствие: герцог принял его с необычайною любезностью, а мадемуазель де Тьян с благосклонностью. Он не мог поверить такому счастью, но в один прекрасный день герцог Жан предложил де Жиаку свое посредничество – между ним и тою, кого он любил. Такая серьезная протекция устраняла многие препятствия, сир де Жиак принял предложение герцога с восторгом, второй ответ мадемуазель де Тьян был настолько же обнадеживающим, насколько первый удручающим, а это доказывало или – что мадемуазель де Тьян поразмыслила и приняла во внимание достоинства рыцаря, или – что герцог имел на нее очень большое влияние; словом – в подобных обстоятельствах никогда не следует слишком доверять первому порыву женщины.

Герцог объявил, что он вернется в Париж не раньше, чем будет отпразднована свадьба. Свадьба была великолепной. Герцог пожелал взять на себя все расходы, утром состоялись турниры и поединки, в которых все участники показали прекрасное искусство; на обед подали великолепные кушанья, отмеченные высокой изобретательностью, а вечером была разыграна мистерия «Адам, получающий из рук бога Еву», принятая всеми с восхищением. Для постановки ее из Парижа специально вызвали известного поэта, его путешествие ему ничего не стоило, а он еще получил как вознаграждение двадцать пять золотых экю. Все это происходило с 13 по 20 июня 1418 года.

Наконец герцог Жан рассудил, что настал момент для возвращения в столицу. Он поручил сиру де Жиаку предупредить о его приезде. Но тот согласился разлучиться со своей молодой супругою, только когда герцог пообещал, что введет ее в окружение королевы и доставит в Париж. По дороге в Париж де Жиак должен был предупредить Изабеллу Баварскую, что герцог 2 июля заедет за ней в Труа.

Четырнадцатого июля Париж был разбужен звоном колоколов. Герцог Бургундский и королева подошли к Сент-Антуанским воротам. Народ высыпал на улицу; дома, мимо которых должны были проследовать в Сен-Поль герцог и королева, были обтянуты коврами, словно ждали самого господа бога; город забросали цветами, изо всех окон торчали женские головки. Шестьсот буржуа в голубых головных уборах, возглавляемые сеньором де Л\'Иль-Аданом и сиром де Жиаком, несли ключи от города, дабы вручить их победителям. За ними следовала огромная толпа, разделенная по корпорациям, каждая из которых несла свое знамя. Народ радостно приветствовал победителей, забыв о том, что он не ел ничего вчера и ему нечего будет есть завтра.

Наконец кортеж приблизился к королеве, герцогу и их свите, сидевшим верхом на лошадях. Буржуа, несший золотые ключи на серебряном блюде, подошел к герцогу и преклонил перед ним колено.

– Монсеньер, – сказал де Л\'Иль-Адан, коснувшись ключей кончиком обнаженной шпаги, – вот ключи от вашего города: город ждал вашего прибытия, чтобы вручить их вам.

– Дайте мне их, сир де Л\'Иль-Адан, – сказал герцог, – ибо, по всей справедливости, вам принадлежит право коснуться их раньше меня.

Л\'Иль-Адан соскочил с коня и, взяв ключи с блюда, почтительно протянул их герцогу, и тот прицепил их к луке седла, рядом с боевым оружием. Многие сочли это вызовом со стороны человека, – который входил в город не для войны, а для мира, что, однако, не охладило всеобщего энтузиазма, – так велика была радость от встречи с королевой и герцогом.

Тут к герцогу подошел какой-то горожанин и протянул ему два голубых бархатных камзола: один для него, другой для его племянника графа Филиппа де Сен-Поль25.

– Благодарю вас, – сказал герцог, – это очень любезно: вы предугадали мое желание вернуться в ваш город одетым в цвета королевы.

И, сбросив с себя свое платье, он переоделся в голубой камзол, приказав своему племяннику поступить так же. Со всех сторон раздались радостные крики:

– Да здравствует Бургундия! Да здравствует королева!

Грянула музыка, и толпа, разделившись надвое, образовала живую изгородь, освободив проход для королевы и герцога. А сир де Жиак, увидев среди приближенных королевы Изабеллы свою жену, покинул предписанное ему этикетом место и, подстегиваемый нетерпением, занял место подле нее. Кортеж двинулся в путь.

Всюду, где бы он ни проходил, его встречали восторженными криками, в них звучала надежда; из всех окон, словно благоуханная снежная лавина, обрушивались на проходивших охапки цветов, цветы устлали всю мостовую под копытами лошади, на которой восседала королева. Все будто опьянели от счастья, безумцем должен был быть тот, кто вздумал бы сказать, когда кругом все ликовало, что совсем еще недавно на этих улицах, засыпанных свежими цветами, звенящих от радостных возгласов, совершались убийства, лилась кровь и корчилась агония.

Кортеж остановился перед зданием дворца Сен-Поль. Король уже ждал, стоя на верхней ступеньке крыльца. Королева и герцог спешились и поднялись по лестнице. Король и королева обнялись: народ возликовал, словно все разногласия потонули в этом поцелуе. Но он забыл, что со времен Иуды и Христа понятия поцелуй и предательство сопутствуют одно другому.

Герцог преклонил перед королем колено, но тот сам помог герцогу подняться.

– Кузен мой герцог Бургундский, – сказал король, – забудем прошлое; наши разногласия навлекли на страну столько бед, но мы надеемся, благодарение богу, если вы нам в этом поможете, найти для их врачевания надежное, доброе средство.

– Государь, – отвечал герцог, – то, что я делал, я делал для блага Франции и дабы не посрамить чести вашего величества; те, кто говорил вам противное, были гораздо больше вашими врагами, нежели моими.

И, сказав так, герцог поцеловал руку короля, тот повернулся и вошел в двери замка Сен-Поль, королева, герцог, весь их двор последовали за королем: все, что сверкало золотом, оказалось внутри дворца, народ же остался на улице, и двое стражников, поставленных у дверей дворца, воздвигли вскоре стальной барьер, который всегда разделяет принца и подданных, королевское и народное. Велика важность! Народ был ослеплен, он не заметил, что ему не было адресовано ни одного слова и ничего не обещано. Он стал расходиться, продолжая кричать: «Да здравствует король! Да здравствует Бургундия!» Только к вечеру обнаружилось, что он еще более страдает от голода, чем накануне.

На следующий день, как обычно, то там, то сям стали скопляться группы людей. Поскольку не предвиделось ни праздника, ни праздничного шествия, народ направился к дворцу Сен-Поль, теперь уже не для того, чтобы восславлять короля и Бургундию, а чтобы потребовать хлеба.

На балконе показался герцог Жан; он уверил, что делает все, чтобы Париж перестал страдать от голода и нищеты, но добавил: это стоит большого труда, ведь Арманьяки опустошили все окрестности столицы.

Народ признал справедливость его доводов и потребовал, чтобы ему выдали всех пленников Бастилии, ибо те, кого там стерегут, могут откупиться золотом, а народ хочет распорядиться ими по-своему.

Герцог ответил обезумевшим от голода людям, что все будет сделано согласно их желанию. В результате вместо хлеба, которого не было, народу выделили паек из семи пленников. Вот их имена: мессир Ангерран де Мариньи, мученик и потомок мученика; мессир Гектор де Шартр, отец архиепископа Реймского, и богатый горожанин Жан Таранн, – история забыла имена четырех остальных26. Народ перерезал им глотки и на время затих. Таким образом герцог избавился от семерых врагов и выиграл один день – все складывалось к его выгоде.

На следующий день снова собрания, снова крики – и еще «паек» из пленников; однако на этот раз больше хотели хлеба, чем крови: четырех несчастных, к их великому удивлению, отвели в тюрьму Шатле и передали прево, затем толпа отправилась грабить дворец Бурбонов, там она нашла знамя, на котором был вышит дракон – лишнее доказательство сговора Арманьяков и англичан, поэтому знамя понесли показать герцогу, затем, изодрав его, проволокли по грязи с криками: «Смерть Арманьякам! Смерть англичанам!» Но убивать никого не стали.

Между тем герцог видел, что бунт, точно прилив, все ближе пододвигается к нему: он в страхе подумал, что народ, долгое время клевавший на ложную приманку, теперь разберется, в чем дело. И вот ночью он вызвал к себе нескольких именитых граждан города Парижа, и те пообещали, что, если он решится восстановить порядок и поставить все на свои места, они придут ему на помощь. Обнадеженный герцог стал спокойно ждать следующего дня.

На следующий день из всех глоток вырвался лишь один-единственный крик, выражавший общую нужду: «Хлеба! Хлеба!»

Герцог вышел на балкон и хотел говорить. Его голос покрыли вопли. Тогда он, безоружный, с непокрытой головой, спустился в толпу, изголодавшуюся, отчаявшуюся, и, пожимая протянутые к нему руки, стал пригоршнями раздавать золото. Толпа сомкнулась вокруг него, она то сжимала его своими кольцами, то накатывала волнами, такая же страшная в своей любви – любви льва, как в своей ярости – ярости тигра. Герцог почувствовал, что если он не противопоставит этой страшной силе мощь слова, то он погиб, – и герцог начал говорить, но опять его голос потерялся в шуме, как вдруг он заметил человека, который, по всей видимости, оказывал влияние на толпу, и воззвал к нему. Тот взобрался на тумбу и крикнул: «Тише! Герцог хочет говорить. Давайте послушаем». Толпа повиновалась, умолкла. На герцоге был бархатный, расшитый золотом камзол и дорогая цепь на шее, а тот человек был бос и одет только в темно-красный кафтан и старую красную шапчонку. Однако он добился того, о чем тщетно просил могущественный герцог Жан Бургундский.

Другие его приказания были также выполнены без промедления. Когда настала тишина, он сказал:

– Отступите.

Толпа раздвинулась, и герцог, до крови кусая губы от стыда, – ведь ему пришлось прибегнуть к услугам простолюдина, – поднялся на крыльцо, ругая себя за то, что спустился с него. Человек, отдававший приказания, встал рядом с ним, обвел глазами толпу, дабы удостовериться, что она готова слушать, и сказал принцу:

– Теперь говорите, мой герцог, вас слушают.

С этими словами он, словно верный пес, лег у ног герцога.

Тем временем кое-кто из сеньоров, находившихся во дворце Сен-Поль, вышли наружу и стали позади герцога, готовые в нужную минуту оказать ему поддержку. Герцог сделал знак рукой, человек в красном кафтане властно протянул: «Ш-ш-ш!», прозвучавшее как грозный рык, и герцог заговорил.

– Друзья мои, – сказал он, – вы просите у меня хлеба. Я не могу дать вам хлеба. Его едва хватает для королевского стола, королю и королеве. Вы б не бегали без толку по улицам Парижа, а лучше пошли бы да и взяли приступом Маркуси и Монтери, где укрылись дофинцы27, в этих городах много припасов, вы прогоните оттуда врагов короля, которые сняли весь урожай, вплоть до самых ворот Сен-Жак, а вам мешают сделать то же.

– Лучшего и желать не надо, – отвечала толпа, – дайте нам только вождей.

– Сир де Коэн, сир де Рюп, – сказал, полуобернувшись, герцог, обращаясь к рыцарям, стоявшим позади, – вы хотите иметь армию? Я вам даю ее.

– Да, монсеньер, – ответили те, выступая вперед.

– Друзья мои, – продолжал герцог, обращаясь к толпе и указывая на тех, кого мы только что назвали, – хотите вы, чтобы вашими вождями были эти славные рыцари? Вот они, берите.

– Они ли, кто другой, – лишь бы шли впереди.

– Тогда, господа, на лошадей, – сказал герцог, – да поживее, – добавил он вполголоса.

Герцог собирался уже войти в дом, но тут человек, лежавший у его ног, поднялся и протянул ему руку; герцог пожал ее, так же как пожимал и другие протянутые к нему руки: ведь он был кое-чем обязан этому человеку.

– Как тебя зовут? – спросил он.

– Каплюш, – отвечал мужчина, стаскивая свободной рукой красную шапку.

– А какого ты звания? – продолжал герцог.

– Я в звании палача города Парижа.

Герцог побледнел как полотно и, отдернув руку, словно от раскаленного железа, отступил назад. Жан Бургундский перед лицом всего Парижа сам выбрал это крыльцо постаментом сговора – сговора самого могущественного принца христианского мира с палачом.

– Палач, – глухим, дрожащим голосом произнес герцог, – отправляйся в Шатле, там для тебя найдется работа.

Мэтр Каплюш по привычке беспрекословно повиновался приказу.

– Благодарю, монсеньер, – сказал он. Затем, спустившись с крыльца, громко добавил: – Герцог – благородный принц, но он не возгордился, он любит свой бедный народ.

– Л\'Иль-Адан, – сказал герцог, протягивая руку в направлении, в каком удалялся мэтр Каплюш, – следуйте за этим человеком: или я лишусь руки, или он головы.

В тот же день сеньоры де Коэн, де Рюп и мессир Голтье Райар с пушками и орудиями для осады вышли из города Парижа. Они без всяких усилий увели с собой десять тысяч человек – самых смелых из взбунтовавшегося простонародья. Ворота Парижа закрылись за ними, и вечером через все улицы протянули цепи, словно перегораживали реки. Представители корпораций вместе со стрелками несли ночной дозор, и впервые за последние два месяца ночь прошла спокойно: никто не призывал ни убивать, ни жечь.

А Каплюш тем временем направился к Шатле, мечтая о расправе, которую он учинит завтра, и о чести, которую ему, как всегда, окажет двор, если будет присутствовать при казни; от такого поручения, оттого, что руку ему пожала столь высокая особа, гордость распирала его. Каплюш надулся от важности, видно было, что он доволен собой, он шел, рассекая в различных направлениях правой рукой воздух, словно репетируя сцену, в коей завтра ему предстоит сыграть столь значительную роль.

Так он дошел до дверей Шатле, стукнул в них один раз: быстрота, с какой привратник открыл двери, свидетельствовала о том, что тот, кто стучит, пользуется особой привилегией, а именно – не ждать, и что привратник знает об этом.

Семья тюремщика ужинала, он предложил Каплюшу отужинать вместе с ними, и тот согласился с видом благодушной снисходительности: еще бы, ведь ему пожимал руку первый вассал фрунцузской короны. Поэтому он поставил у дверей свою огромную шпагу и сел на почетное место.

– Мэтр Ришар, – спустя минуту спросил Каплюш, – кого из самых важных сеньоров вы содержите в вашем заведении?

– Ей-богу, мессир, – отвечал Ришар, – я тут совсем недавно, моего предшественника и его жену убили Бургундцы, когда брали Шатле. Я хорошо знаю вкус похлебки, которой я кормлю моих пленников, но я не знаю, кто ее ест.

– А много их?

– Сто двадцать.

– Ну что ж, мэтр Ришар, завтра их будет сто девятнадцать.

– Как так? Уж не взбунтовалось ли опять население? – живо спросил тюремщик, испугавшись, что его постигнет участь его предшественника. – Если б я знал, кого надо выдать, я приготовил бы его заранее.

– Нет, нет, – остановил тюремщика Каплюш, – вы не поняли меня, население топает сейчас к Маркуси и Монтери, так что к Шатле оно повернуто спиной. Не о бунте речь, а об исполнении приговора.

– А вы знаете это наверняка?

– Это вы меня спрашиваете! – смеясь, воскликнул Каплюш.

– Да что я, ведь вы получили приказ от прево.

– Нет, берите выше. Приказ исходит от самого герцога Бургундского.

– От герцога?

– Да, – сказал Каплюш, перевернув стул на задней ножке и небрежно раскачиваясь на нем, – да, от герцога Бургундского. Он пожал мне руку – часу еще не прошло – и сказал мне: «Каплюш, друг мой, сделай одолжение, беги в тюрьму Шатле и жди там моих указаний». А я ему говорю: «Монсеньер, можете рассчитывать на меня, клянусь животом». Так что яснее ясного: завтра унесут ногами вперед какого-нибудь знатного Арманьяка, а перед этим герцог хочет поглядеть на хорошую работу, – это он и возложил на меня. А иначе приказ был бы от прево, и тогда его получил бы мой подручный Горжю.

Не успел он кончить, как раздались два удара молотком в наружную дверь; тюремщик попросил у Каплюша разрешения взять лампу, Каплюш согласно кивнул, и тюремщик вышел, оставив семью и гостя в полной темноте.

По истечении десяти минут он вернулся, тщательно закрыл за собой дверь комнаты, но не прошел к своему месту, а остановился у дверей и с каким-то странным удивлением взглянул на гостя.

– Мэтр Каплюш, – сказал он, – пойдемте со мной.

– Отлично, – отвечал тот, допивая вино из своего стакана и прищелкивая языком, как человек, только тогда по-настоящему оценивший друга, когда пришло время с ним расстаться. – Отлично, мне все ясно.

Мэтр Каплюш поднялся и, взяв шпагу, оставленную им у дверей, проследовал за тюремщиком.

Они сделали всего несколько шагов по сырому коридору и очутились у лестницы, настолько узкой, что на ум невольно приходила мысль: архитектор, мастеривший ее, понимал, что лестница в государственной тюрьме – лишь дополнение к ней. Каплюш спускался с ловкостью человека, которому дорога хорошо известна, он напевал мотивчик любимой песенки и, останавливаясь на каждой площадке, в то время как привратник неумолимо следовал впереди, приговаривал: «Ах ты черт. Ведь какой высокий вельможа». Так они спустились примерно на шестьдесят ступенек.

Тут привратник открыл низкую дверцу, такую низкую, что Каплюш – а он был совсем не высок – вынужден был нагнуться, чтобы проникнуть в камеру, находившуюся за этой дверью. Проходя, он отметил, как прочна и надежна дверь: дубовая, в четыре больших пальца толщиной и вдобавок обита железом. Он одобрительно, с видом знатока, кивал головой. Темница была пуста.

Каплюшу достаточно было беглого взгляда, чтобы убедиться в этом, но он решил, что тот, за кем он послан, либо на допросе, либо его пытают; он поставил шпагу в угол и стал спокойно ждать заключенного.

– Пришли, – проговорил тюремщик.

– Хорошо, – кратко ответил мэтр Каплюш.

Ришар собирался было уйти с лампой в руке, но мэтр Каплюш попросил оставить лампу ему. Тюремщику не было приказано оставлять Каплюша без света, и он исполнил просьбу. Едва Каплюш заполучил лампу, как тотчас начал исследовать камеру; он был настолько поглощен этим занятием, что не услышал, как дважды повернули ключ в замочной скважине и тяжелый засов опустился.

В соломе, служившей постелью, он нашел то, что искал: камень, которым узник пользовался как подушкой.

Мэтр Каплюш положил камень посреди камеры, пододвинул к нему старую деревянную скамеечку, на нее поставил фонарь, потом взял шпагу, камень смочил остатками уже гнилой воды, которую он нашел в кувшине с отколотыми краями; сев на пол и зажав между коленями камень, он с важным видом стал точить об него шпагу, – ведь от частого употребления в последние дни она слегка притупилась; Каплюш прерывал свою работу лишь для того, чтобы проверить, проведя большим пальцем по лезвию, достаточно ли остра шпага, и затем с новым пылом принимался за работу.

Он был так поглощен столь приятной заботой, что не заметил, как дверь открылась и снова закрылась и к нему подошел человек, глядя на него с неподдельным изумлением. Наконец вошедший прервал молчание.

– Черт возьми, мэтр Каплюш, – сказал он, – странным делом вы заняты.

– А, это ты, Горжю, – сказал Каплюш и вскинул на гостя глаза, но тотчас вновь опустил их на камень, приковывавший все его внимание. – О чем ты?

– Я говорю, меня прямо поражает, что вас занимают сейчас такие мелочи.

– Естественно, сын мой, – отвечал Каплюш, – ничего не делается без души, а в нашем деле она так же нужна, как в любом другом. Эта шпага затупилась, оно, конечно, неважно во время мятежа, главное – убить, а сколько раз ты за это берешься – все равно; но служба, которую ей предстоит нести, несравненна с той, что она несла весь этот месяц, и тут уж не надо жалеть стараний, иначе уронишь свою честь.

У Горжю был теперь мало сказать – изумленный, а какой-то дурацкий вид. Он молча смотрел на своего учителя, а тот, казалось, тем усерднее работал, чем ближе был его конец.

Спустя некоторое время мэтр Каплюш вновь вскинул глаза на Горжю.

– Ты, стало быть, не знаешь, – сказал он, – что завтра состоится казнь?

– Как же, как же, – отвечал Горжю, – знаю.

– Тогда, – сказал Каплюш, вновь принимаясь за работу, – чего же ты удивляешься?

– А вам известно, – в свою очередь, поинтересовался Горжю, – кого казнят?

– Нет, – ответил Каплюш, не прерывая работы, – меня это не касается, если только речь не идет о каком-нибудь горбуне, о чем меня должны уведомить: ведь нужно приготовиться заранее, поскольку тут есть свои трудности.

– Нет, мэтр, – отвечал Горжю, – у осужденного такая же шея, как и у вас и у меня, и мне немного не по себе, потому что у меня рука еще не так набита, как у вас.

– Что, что?

– Я говорю, что я назначен палачом только сегодня вечером, и было бы очень досадно, если бы я сразу дал осечку…

– Ты – палач?! – воскликнул Каплюш, выронив шпагу из рук.

– Ах, боже мой! Ну да, четверть часа назад прево позвал меня и облек меня этим званием.

Тут Горжю вытащил из кармана пергамент и показал его Каплюшу; Каплюш не умел читать, но узнал французский герб и печать прево, мысленно сравнив этот документ с выданным ему, он убедился, что они одинаковы.

– О! – удрученно протянул он, – в канун публичной казни такое оскорбление!

– Но, мэтр Каплюш, тут уж ничего не поделаешь.

– Это почему же?

– Потому что не можете же вы казнить самого себя, такого еще не бывало.

До мэтра Каплюша стал понемногу доходить смысл происходящего. Он удивленно посмотрел на своего подручного, волосы дыбом стали у него на голове, у корней волос выступил пот и заструился по впалым щекам.

– Так это я! – вскричал он.

– Да, мэтр, – ответил Горжю.

– А ты!..

– Да, мэтр.

– Кто же отдал этот приказ?

– Герцог Бургундский.

– Быть того не может! Всего час назад он держал мою руку в своей.

– И тем не менее это так, – сказал Горжю. – Теперь он будет держать в своих руках вашу голову.

Каплюш медленно поднялся, и шатаясь, точно пьяный, направился прямо к двери; он схватил своими громадными ручищами замок и дважды повернул его, так что он соскочил бы с петель, не будь они такими прочными.

Горжю не спускал с него глаз; на его грубом, жестком лице появилось необычное для него выражение интереса.

Когда мэтр Каплюш понял тщету своих усилий, он вернулся на прежнее место, подобрал свою шпагу и, положив ее на камень, в последний раз прошелся по ней, – теперь она была в порядке.

– Не довольно ли? – сказал Горжю.

– Чем острее, тем лучше, раз она предназначена для меня, – глухо произнес Каплюш.

В эту минуту в камеру вошел прево Парижа Во де Бар в сопровождении священника и, чтобы соблюсти законность, приступил к допросу. Мэтр Каплюш признался в восьмидесяти шести убийствах, помимо тех, которые он совершил, исполняя служебный долг, среди убитых примерно треть были женщины и дети.

Спустя час прево ушел, с Каплюшем остался священник и подручный палача, ставший палачом.

На следующий день уже в четыре часа утра вся большая улица Сен-Дени, улица Бобов и площадь Пилори были запружены народом, из окон всех домов торчали головы; казалось, стены бойни близ Шатле и стена кладбища Невинноубиенных у рынка рухнут под тяжестью облепивших их людей. Казнь была назначена на семь часов.

В половине седьмого по толпе прошло движение, словно пробежал электрический ток; из глоток людей, находившихся близ Шатле, вырвался мощный крик, возвестивший тем, кто находились близ площади Пилори, что осужденный двинулся в путь. Он добился от Горжю, от которого зависела эта последняя милость, чтобы его не везли ни на осле, ни в повозке; мэтр Каплюш твердым шагом шествовал между священником и новоиспеченным палачом, на ходу помахивая рукой и выкрикивая приветствия тем, кого он узнавал в толпе. Наконец он ступил на площадь Пилори, вошел в круг диаметром в двадцать шагов, образованный группой стрелков, посреди которого у кучи песка возвышалась плаха. Круг разомкнулся, чтобы пропустить его, и вновь сомкнулся за ним. Для тех, кто находился поодаль и не мог видеть за головами соседей, были поставлены скамьи и стулья; головы людей, возвышавшиеся одна над другой, образовали как бы воронку цирка, верхней ступенью которого были крыши домов.

Каплюш смело шагнул к плахе, удостоверился, что она не покривилась, пододвинул ее к груде песку, от которой она, как ему казалось, далеко отстояла, и вновь проверил лезвие шпаги; затем, закончив все приготовления, стал на колени и тихо прошептал молитву, священник поднес к его губам крест.

Горжю стоял подле него, опираясь на его длинную шпагу. Часы пробили первый удар; мэтр Каплюш громким голосом испросил благословения у бога и положил голову на плаху.

Все затаили дыхание, толпа была недвижна, казалось, каждый прирос к месту, лишь одни глаза оставались живыми.

Вдруг, словно молния, сверкнуло лезвие шпаги, часы пробили седьмой удар, и шпага Горжю опустилась, голова скатилась на песок и обагрила его кровью.

Тело, отделившееся от головы, отвратительно дернулось и стало сползать на руках и коленях; из артерий перерезанного горла, словно вода из отверстий в фонтане, брызнула кровь.

Стотысячная толпа испустила громкий крик – к людям вернулось дыхание.

Глава XXIII

Политические надежды герцога Бургундского оправдались: город Париж устал, жизнь, которую он вел последнее время, измучила его; он вдруг разом избавился от всех напастей, и то, что должно было случиться само собой, люди приписали герцогу, его строгости, а в особенности его расправе с Каплюшем – этим главным возмутителем народа. Сразу же после его смерти порядок был восстановлен, повсюду славословили герцога Бургундского, но тут на все еще кровоточащий город обрушилось новое несчастье: чума – бесплотная и ненасытная сестра гражданской войны.

Вспыхнула ужасная эпидемия. Голод, нищета, мертвецы, забытые на улицах, политические страсти, заставлявшие кипеть кровь в жилах, – вот те адские голоса, что позвали ее. Народ, уже начавший успокаиваться, сам пришедший в ужас от потрясших его толчков, увидел в этом новом биче карающую десницу, – им овладела странная лихорадка. Вместо того чтобы сидеть дома и стараться спастись от болезни, пораженные чумой выскакивали на улицу, бежали как оглашенные и кричали, что их пожирает адский огонь; бороздя во всех направлениях толпу, которая в ужасе рассыпалась, пропуская их, они бросались – кто в колодцы, кто в реку. И во второй раз мертвых оказалось больше, чем могил, а умирающих – больше, чем священников. Люди, почувствовавшие первые симптомы болезни, силой останавливали на улицах стариков, и исповедовались им. Знатных вельмож эпидемия щадила не больше, чем простой люд; от нее погибли принц д\'Оранж и сеньор де Пуа; один из братьев Фоссез, направлявшийся ко двору герцога, почувствовал приближение болезни, уже ступив на крыльцо дворца Сен-Поль, – решив продолжать свой путь, он поднялся на шесть ступенек, но тут остановился, побледнел, волосы у него на голове зашевелились и ноги стали подгибаться. Он успел только скрестить руки на груди да проговорить: «Господи, сжалься надо мной» и упал замертво. Герцог Бретонский, герцоги Анжуйский и Алансонский укрылись в Корбее, сир де Жиак и его жена – в замке Крей, пожалованном им герцогом Бургундским.

Порой за окнами дворца Сен-Поль, словно тени, проходили герцог и королева; они бросали взгляд на улицу, где разыгрывались сцены отчаяния, но помочь ничем не могли и оставались во дворце; говорили, что у короля начался новый приступ безумия. А в это время Генрих Английский во главе огромной армии осадил Руан. Город испустил стон, который, прежде чем достичь ушей герцога Бургундского, потерялся в стенаниях Парижа; но то был стон целого города. И хотя никто на него не отозвался, руанцы тем не менее плотнее закрыли двери и поклялись сражаться до последнего.

Тем временем дофинцы, предводительствуемые неутомимым Танги, маршалом де Рие и Барбазаном, слывшим в народе бесстрашным, овладев городом Туром, который именем герцога защищали Гийом де Ромнель и Шарль де Лаб, выслали несколько вооруженных групп к воротам Парижа.

Таким образом, слева у герцога Жана были дофинцы – враги Бургундии, справа – англичане, враги Франции, а спереди и сзади – чума, страшный враг всех и вся.

Зажатый в тиски, герцог стал подумывать о переговорах с дофином, дабы препоручить ему, королю и королеве защиту Парижа, а самому отправиться на помощь Руану.

Следствием сего явилось то, что королева и герцог Бургундский наново подписали статьи о мире, – провозглашение коего несколько времени назад было отложено, – сперва в Брэ, а затем в Монтеро. 17 сентября эти статьи были оглашены под звуки трубы на улицах Парижа, и герцог Бретонский, предъявитель сего договора, был отряжен к дофину, дабы испросить у него согласия. В то же время, желая склонить его к примирению, герцог отправил к дофину его молодую жену28, – та находилась в Париже и была в большой милости у королевы и герцога.

Герцог Бретонский нашел дофина в Туре и добился аудиенции. Когда герцога ввели к дофину, по правую руку от него стоял молодой герцог Арманьякский, он прибыл накануне из Гиени, чтобы потребовать расследования по делу смерти своего отца, на что получил высочайшее согласие; по левую руку стоял Танги Дюшатель, заклятый враг герцога Бургундского; а позади – президент Луве, Барбазан и Шарль де Лаб, недавний Бургундец, а теперь сторонник дофина; все они желали войны, ибо верили, что с дофином их ждет великое будущее, а с герцогом Жаном – одни потери.

С первого взгляда герцог Бретонский понял, каков будет исход переговоров, однако он почтительно преклонил колено и вручил договор герцогу Туренскому. Тот взял его и, не распечатывая, сказал герцогу, помогая ему подняться:

– Дорогой кузен, я знаю, что это такое. Меня призывают в Париж, не так ли? Если я соглашусь туда вернуться, мне обещают мир. Кузен, я не собираюсь мириться с убийцами и возвращаться в город, который все еще истекает кровью и исходит слезами. Герцог посеял зло, пусть он его и врачует; я не совершал преступления, и не мне искупать чужую вину.

Герцог Бретонский пытался настаивать – тщетно. Он вернулся в Париж, неся герцогу Бургундскому отказ дофина, в тот момент, когда герцог шел в совет, дабы выслушать там гонца из Руана. Герцог внимательно слушал своего посла, когда же тот кончил отчет, он уронил голову на грудь и глубоко задумался. Так продолжалось несколько минут, затем герцог сказал:

– Он сам вынуждает меня к этому. – И вошел в залу королевского совета.

Нетрудно дать объяснение словам герцога Бургундского.

Герцог был первым вассалом французской короны и самым могущественным принцем христианского мира. Парижане обожали его; в течение трех месяцев он управлял страной как король, а сам несчастный король был безнадежно болен, и даже те, кто чаял его выздоровления, считали, что он не жилец; в случае его смерти, поскольку регентом был герцог, выход мог быть только один. Дофинцы владели лишь провинциями Мэн и Анжу, если б они уступили королю Англии Гиень и Нормандию, то заручились бы его поддержкой и получили бы в его лице союзника. Находящиеся во власти герцога Фландрия и Артуа, присоединенные им к короне Франции, были бы для нее возмещением этой потери; наконец, опыт Гуго Капета был еще свеж в памяти, так почему бы его и не повторить, а дофин отказывался от всякого примирения и желал войны, так пусть и пеняет на себя, если последствия всего этого падут на его голову.

В таких условиях герцогу Бургундскому было легко и просто проводить свою политику. Она заключалась в следующем: оставить осажденный Руан без помощи, начать переговоры с Генрихом Английским и по соглашению с ним устроить все так, чтобы в случае смерти Карла VI добавить к королевской власти, которой он фактически уже обладал, держа в своих руках все королевство, только звание короля, чего ему пока еще недоставало.

Момент был как нельзя более благоприятным, дабы приступить к выполнению этого замысла: потерявший рассудок король не мог присутствовать на совете, – его даже не предупредили о созыве этого собрания, – посему герцог свободен был дать такой ответ посланному из Руана, какой показался бы ему наиболее подходящим, – то есть служил бы его интересам, но отнюдь не интересам Франции.

Отказ дофина только укрепил герцога в его намерениях, с этим он и вошел в залу, где проходили собрания, и сел на трон короля Карла с таким видом, словно пробовал себя в роли, которую, как он надеялся, ему предстояло сыграть в будущем.

Как только он прибыл, посланца из Руана тут же провели в залу.

Это был старый священник, совершенно седой, он был бос и в руках держал посох, как и положено человеку, взывающему о помощи. Старик прошел в центр залы и, приветствовав герцога Бургундского, стал объяснять, в чем состоит его миссия. Вдруг за маленькой дверцей, задрапированной ковром и ведущей в покои короля, послышались громкие голоса. Все обернулись на шум и с удивлением увидели, что ковер над дверцей поднялся; в ту же минуту, отбиваясь от стражников, удерживавших его, Карл VI ворвался в залу, где его никто не ждал, и с горящими от гнева глазами, в развевающихся одеждах, твердым шагом направился к трону, на который преждевременно уселся герцог Жан Бургундский.

Неожиданное появление короля поразило всех и вызвало смешанное чувство страха и почтения. Герцог Бургундский, видя, как король приближается к трону, медленно поднимался, словно какая-то высшая сила вынуждала его встать. Когда король поставил ногу на первую ступеньку, чтобы взойти на трон, герцог с другой стороны машинально поставил ногу на последнюю ступеньку, чтобы спуститься вниз.

Все молча наблюдали за этой странной игрой в качели.

– Да, сеньоры, я понимаю, – начал король, – вас уверили, что я был не в своем уме, возможно даже, что я мертв. – Он неестественно засмеялся. – Нет, сеньоры, я был только пленником. Но узнавши, что в мое отсутствие держат совет, я пожелал прийти. Кузен мой, надеюсь, вы с удовольствием отметили сейчас, что опасность, угрожающая моему здоровью, преувеличена и что я в состоянии решать дела королевства.

Он повернулся к священнику и сказал:

– Говорите, отец мой, король Франции слушает вас.

С этими словами король сел на трон.

Священник преклонил перед королем колено, чего он не сделал, когда приветствовал герцога Бургундского, и, стоя так, начал говорить.

– Король наш, – молвил он, – англичане, ваши и наши враги, осадили город Руан.

Король вздрогнул.

– Англичане в самом сердце королевства, а король об этом не ведает – воскликнул он. – Англичане осадили Руан!.. Руан, который был французским городом при Хлодвиге – предке всех французских королей; правда, он был однажды захвачен, но Филипп-Август вернул его Франции!.. Руан, мой город, чье изображение украшает мою корону!.. О, предатели, предатели! – прошептал король.

Священник, увидев, что король умолк, продолжал:

– Высокородный принц и король наш, жители города Руана вверили мне воззвать к вам о помощи и выразить свое недовольство вами, герцог Бургундский, управляющий королевством вместо короля: они терпят осаду англичан и уповают на вас; а также они поручили мне передать, что ежели вы обойдете их своей поддержкою и они поневоле станут подданными короля Англии, то в их лице вы обретете врага, коего у вас никогда ранее не было, а коли они смогут, то погубят и вас, и все ваше потомство.

– Отец мой, – сказал, поднимаясь, король, – вы выполнили свою миссию и напомнили мне о моей. Возвращайтесь к храбрым жителям города Руана, скажите, чтобы они держались, а я спасу их, или оказав им поддержку, или путем переговоров, даже если мне придется отдать королю Англии мою дочь Екатерину, даже если, начав войну, мне придется собрать всю знать королевства и самому пойти во главе ее навстречу врагу.

– Государь, – отвечал священник, склоняя голову, – благодарю вас за ваше доброе намерение, и дай бог, чтобы никакая другая воля, чуждая вашей, не изменила его. Но будь то ради войны или ради мира, спешите. Тысячи руанцев уже умерли голодной смертью, и вот уже два месяца мы питаемся пищей, не предназначенной богом для людей. Двенадцать тысяч страдальцев, мужчин, женщин и детей, ушли из города, они пьют из рвов гнилую воду и едят корни растений, а когда несчастная мать родит, новорожденного кладут в корзину и волокут ее за веревки к священнику, чтобы окрестить младенца, а потом возвращают его матери, – пусть он хоть умрет христианином.

Король испустил глубокий вздох и повернулся к герцогу Бургундскому.

– Слышите, – сказал он, бросая на него взгляд, полный невыразимого укора, – не удивительно, что я, ваш король, так болен и душой и телом, – ведь эти терпящие беду считают, что все зло от меня, и возносят свои проклятия к престолу господа, так что ангел милосердия готов уже отступиться от меня. Пойдите, мой отец, – обратился он к священнику, – возвращайтесь в ваш горемычный город, я рад был бы ему отдать, если б мог, свой собственный кусок хлеба; скажите ему, что не через месяц, не через неделю, не завтра, а сегодня же, сей же час я пошлю послов в Пон-де-л\'Арш, дабы начать переговоры о мире, а сам отправлюсь в Сен-Дени, возьму свое знамя и стану готовиться к войне.

– Господин первый президент, – добавил он, оборачиваясь сперва к Филиппу де Морвилье, а затем к каждому, к кому обращался, – мессир Рено де Форвиль, мессир Гийом де Шан-Дивер, мессир Тьерри-ле-Руа, сегодня вечером вы, облеченные всеми полномочиями королевской власти, отправитесь на переговоры с королем Англии Генрихом Ланкастером; а вы, мой кузен, пойдите и распорядитесь относительно нашей поездки в Сен-Дени; мы отправляемся немедля.

С этими словами король поднялся, остальные последовали его примеру. Старый священник приблизился к нему и поцеловал ему руку.

– Сир, – сказал он, – господь воздаст вам добром за добро, завтра же восемьдесят тысяч жителей нашего города восславят ваше имя.

«Авиациярасполагала 28 процентами новых самолётов». А сколько надо этих самых процентов, неужели все 100? Есть ли на свете армия, у которой вся техника только новая или новейшая, прослужившая не более двух лет?».

– Пусть они помолятся за меня и за Францию, отец мой, нам обоим это нужно.

Самое смешное, что есть, вернее, была. В немецкой авиации 100 процентов истребителей первой линии были произведены не позже конца 1939 г., это были исключительно Bf-109 двух последних моделей — Е и F. А ведь именно истребитель и определял, за кем будет господство в воздухе летом 1941 г.

И совет был распущен.



А спустя два часа король собственными руками вынес знамя из старых стен Сен-Дени. Король попросил герцога указать ему благородного и храброго рыцаря, дабы передать тому знамя, и герцог указал ему на одного рыцаря.

Старые песни о главном

– Ваше имя? – спросил его король, протягивая ему священный стяг.



– Сир де Монмор, – отвечал рыцарь.

Найдутся в книге и традиционные для последнего времени антисоветские выпады, повторённые В.Бешановым вслед за остальным «либеральным» агитпропом.

Король порылся в памяти, пытаясь связать это имя с каким-нибудь благородным родом, и спустя минуту со вздохом отдал знамя рыцарю. Впервые королевское знамя было доверено сеньору столь низкого происхождения.

Король дал наставленья послам, не возвращаясь в Париж. Одному из них, кардиналу Юрсен, был вручен портрет принцессы Екатерины, дабы показать его королю Англии.

«Ведь по своей сущности, проявлениям и влиянию на общественную жизнь большевизм и фашизм очень похожи. Это понятия во многом адекватные и идентичные по сути, одинаково непримиримые к инакомыслию», — пишет нам Бешанов, забывая про тотальные гонения на коммунистов в США в начале 50-х гг. и карательные экспедиции национальной гвардии США в негритянские кварталы в 60-х, избитых и посаженных в тюрьму «хиппи»-пацифистов. Ну и кто же был терпим к инакомыслию?

Вечером 29 октября 1418 года весь двор собрался на ночлег в Понтуазе; ждали результатов переговоров в Пон-де-л\'Арш. Всем рыцарям было предписано явиться в Понтуаз в боевом снаряжении, со своими вассалами и оруженосцами.

В общем, советскую власть Бешанов и на ровном месте подденет:

Одним из первых явился сир де Жиак; он обожал свою жену, однако откликнулся на тревожный клич, которым король от имени Франции сзывал своих подданных, и бросил все: свою красавицу Катрин, поручив ее ласкам детей, свой замок Крей, где каждая комната хранит воспоминание о наслаждениях, аллеи, где так приятно бродить, когда под ногами шуршат желто-зеленые листья, которые отделило от ветвей первое дуновение осени, – их шепот столь сладостен, столь созвучен смутным мечтаниям молодой, счастливой любви.

«Вновь вернемся в 1929 год, который ознаменовался многими важными историческими событиями. Вот на Западе разразилась “великая депрессия”, а Советский Союз в это время начал развертывать невиданную по масштабам программу военного строительства».

Герцог принял его как друга и, дабы создать праздничное настроение у гостя, в тот же день пригласил к обеду множество молодых и знатных вельмож, вечером состоялись прием и игры. Сир де Жиак был героем вечера, как и героем дня, все осведомлялись о здоровье прекрасной Катрин, оставившей приятную о себе память в сердцах молодых людей.

Плохой Советский Союз! Весь мир в депрессии, а СССР — военным строительством занимается. А может, он им занимается как раз потому, что знает, чем кончится Великая депрессия — великой войной?

Герцог казался озабоченным, однако его смеющиеся глаза говорили о том, что его занимала какая-то радостная мысль.

Но такая мысль Бешанову в голову не приходит. Он увлечен плачем по «детям ГУЛАГА». Конечно, пусть лучше советские детишки сидели бы в комфортабельном Дахау!

Де Жиак, устав от комплиментов и шуток и разгорячившись от игр, удалился в одну из дальних комнат и прогуливался там со своим другом сиром де Гравиль. Так как герцог расположился в своих апартаментах только накануне, то еще не успел расставить по своим местам челядь, и в эту самую комнату, где расхаживали де Гравиль и де Жиак, проник без спросу какой-то крестьянин; он обратился к сиру де Жиаку с вопросом, как передать письмо, адресованное лично герцогу Бургундскому.

«Контингент ГУЛАГа выгребался на фронт… дал армии Александра Матросова…» — какое меткое изобличение пороков советского строя. Только вот Матросов все же был добровольцем, а не зэком, и «выгребали ГУЛАГи на фронт» даже немцы. Иначе откуда в Тунисе появилась 999-я пехотная дивизия, отчаянно дравшаяся с союзниками? Оттуда же. Немецкие зэки и штрафники.

– От кого? – спросил де Жиак.

Тут же почти с гордостью Бешанов пишет, что «под знамена вермахта встали более миллиона бывших советских граждан».

Крестьянин колебался, он вновь повторил свой вопрос.

Забывает, правда, что 800 тысяч из этого миллиона были так называемыми «добровольными помощниками», рабами, работавшими в подсобном хозяйстве вермахта, чтобы не умереть с голоду в концлагерях. И Власову, просившему выдать им оружие и отправить воевать против Сталина, немцы отказали, понимая, что половина такой армии сразу перебежит обратно.

– Есть только два способа, – сказал де Жиак. – Первый – это пройти со мной через все гостиные, где полным-полно богатых сеньоров и знатных дам и где такой мужлан, как ты, будет выделяться странным пятном. А второй – привести герцога сюда, но он не простит мне, если письмо, которое ты принес, не заслуживает того, чтобы он за ним пришел сам, вот этого-то я и боюсь.

Не может Бешанов обойти и то, что Советский Союз «гнал на убой» женщин: «гражданки женского пола воевали целыми полками, в том числе в танковых полках и в морской пехоте».

– Так что же делать, монсеньер? – спросил крестьянин.

Для начала хотелось бы заметить автору, что «гражданок иного пола, кроме женского» в СССР не было. Вот так умелой постановкой фраз несколько исключительных случаев, когда женщины сами упрашивали взять их на фронт, превращаются в книге Бешанова в очередную «порочную практику советского режима». Ему незнакома судьба Марии Ивановны Логуновой, механика-водителя 56-й гвардейской танковой бригады, которая пробивалась на фронт с большим трудом, буквально с боем. Бешанову подобные вещи непонятны: как может человек хотеть воевать за этот «страшный сталинский режим»?

– Отдать мне это письмо и здесь ждать ответа.

Не успел крестьянин опомниться, как сир де Жиак ловким движением вырвал у него письмо и все так же, под руку с де Гравилем углубился в анфиладу многочисленных комнат.

Также непонятно ему и отношение советских коммунистов к партбилету. Вот он иронизирует над словами о том, что все коммунисты 13-й армии вышли из окружения с партбилетами: «Именно партбилет — самое страшное наше оружие. Покажешь его немцу, сразу упадет в обморок». И не задумается человек, что сохранение партбилета при выходе из окружения означало желание людей прорваться или умереть, ведь как пишет сам Бешанов, коммунистов немцы не жаловали.

– Ей-богу, – сказал тот, – по-моему, это любовное послание, видите, как сложен конверт, а какой тонкий запах у пергамента!

Не устраивает Бешанова и то, что «Ненависть к фашистам культивировалась буквально на физиологическом уровне». В самом деле, как это так — культивировать ненависть к врагу? Почему бы советским политрукам не организовать дружеский футбольный матч между танкистами Гудериана и Катукова?

Де Жиак улыбнулся, машинально бросил взгляд на письмо и вдруг остановился словно громом пораженный. Печать, скреплявшая письмо, напоминала рисунок на кольце, которое его жена носила до замужества. Он часто расспрашивал ее про печатку, но Катрин отмалчивалась. На печатке была изображена звезда в облачном небе и девиз: Та же.

Конечно, Бешанова при этом ничуть не смутит то, что в Германии культивировалась ненависть к славянам-недочеловекам. Это же немцы, Европа, нация культурная. Им можно. Русским — нельзя.

– Что с тобой? – спросил де Жиака Гравиль, увидев, как тот побледнел.

Русские не могут претендовать и на военную хитрость, на смекалку и отвагу. Вот типичный пример того, как В. В. Бешанов им в этом отказывает:

– Ничего, ничего, – ответил Жиак, овладевая собой и вытирая холодный пот со лба, – просто головокружение. Пойдем отнесем герцогу письмо. – И он с такой поспешностью потащил за собой Гравиля, что тот подумал, уж не повредился ли умом его друг.

«В этих боях бойцы Лелюшенко совершали прямо-таки былинные подвиги. Например “автоматчики. П. Середа из полка Ермакова в одном из боев оказался рядом с неприятельским танком, остановившимся за укрытием и ведущим огонь из пулемета (неужели пушка была выведена из строя?). Советский воин-храбрец прокрался по канаве с тыла, быстро вскарабкался на танк и ударами саперного топора вывел из строя пулемет и экипаж (?!) танка. Огонь прекратился”. Сам же боец, видимо, не только остался жив, но и смог лично доложить о своем удивительном методе уничтожения вражеских танков. Впрочем, важно не это, а то, что подобному вранью верили! Уж очень всем хотелось побеждать немцев хотя бы на словах, раз не получалось на деле».

Они нашли герцога в одной из дальних комнат, он стоял спиной к камину, в котором пылал яркий огонь; де Жиак протянул герцогу письмо и сказал, что нарочный ждет ответа.

Герцог распечатал послание, легкая тень удивления скользнула по его лицу, как только он прочел первые слова, и тотчас же исчезла – он умел владеть собой. Де Жиак стоял прямо перед ним, вперив свой взгляд в его бесстрастное лицо. Кончив читать, герцог машинально повертел письмо в пальцах и бросил его в очаг за своей спиной.

Оказывается, все танки вермахта были непременно пушечные (а как же Pz-I с пулеметами, Pz-II с малокалиберной скорострельной пушкой, командирские машины на базе Pz-I), и пушка у них была непременно исправна. Не могла она быть и деревянным макетом. Ведь о существовании командирских вариантов Pz-III В. Бешанов, судя по всему, не знает. Не знает он и о том, что мощный удар массивным саперным топором вполне мог вывести из строя раскаленный ствол легкого оружия, а уж тем более — оптические приборы (их вообще можно просто закрыть рукой!). Да и голова немца, высунувшегося из люка по случаю неприятностей, тоже не из легированной стали. Но нет. Для Бешанова любой, даже вполне реалистичный рассказ о подвиге советского солдата, — байка, былина. Для красоты можно даже приписать к рассказу словосочетание «удивительный метод уничтожения вражеских танков», хотя о том, что танк был подбит, в цитируемом тексте нет ни слова. Скорее всего, танк благополучно отступил, однако такой вариант Бешанова не устраивает. Ему необходима абсурдная картинка в голове читателя — советский солдат рубит немецкий танк на части топором. Вот это уже действительно байка. Только автор ее не автоматчик Середа и не Ермаков, и не Лелюшенко, а Бешанов.

Де Жиак с радостью кинулся бы за письмом, погрузил бы руку в этот пылающий костер, но вовремя сдержал себя.

«Правдивая история Великой Отечественной войны»

– А как же ответ? – спросил он, не в силах унять легкую дрожь в голосе.

Идеологическая направленность «трудов» Бешанова, по словам автора, якобы совершенно отрешенных от всякой идеологии, ясна с первых слов, с первых страниц. Что бы ни делали СССР, Сталин, советские генералы, они будут уличены в страшных ошибках и чудовищных промахах. Если советские командиры списали бы старые танки, их бы обвинили в «традиционном российском наплевательском отношении к технике». Но они их не списали. И их можно обвинить в том, что они держали на балансе металлолом. Вот так.

Голубые глаза герцога Жана вспыхнули, он кинул на Жиака быстрый, пронзительный взгляд, который, подобно солнечному зайчику, скользнул по лицу несчастного.