Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Ничего не бойся, – сказала Ася и потрепала его по голове. Он зажмурился от удовольствия и открывать глаза уже не стал.

Симагин старательно делал вид, что спит. Ждет, с восторгом поняла Ася. Сердце колотилось все отчаяннее. Будто впервые. Она бросилась в ванную и несколько минут извивалась под душем – сначала горячим, потом холодным, чтобы Симагин ее отогрел. От душа головокружение, усилившееся к вечеру, прошло напрочь. Спеша, дрожа, Ася сорвала купальное полотенце и прехитро в него замоталась – как бы наглухо, но при каждом шаге левая нога во всю длину выпрыгивала из таинственных складок и, заманивая, мгновенно утягивалась вновь. С видом блистательной куртизанки она проследовала к Симагину, погуляла по комнате под его жадным, ощутимо разгорающимся взглядом. Бесцельно потрогала что-то на полке, переставила чуть-чуть русалочку. Потом повернулась к постели.

– Симагин, – спросила она едва слышно, – ты спишь?

Глядя на нее во все глаза и улыбаясь, он захрапел, изображая беспробудный сон. Она сделала шажок к нему.

– Можно я тебе приснюсь?

– Какой чудесный сон, – произнес он блаженно. Мягким шажком Ася подошла вплотную и замерла; Симагин обеими руками потянулся к ней, но ее улыбка лопнула, словно взорванная изнутри, руки вскинулись изломчато и страшно, полотенце мягко повалилось на пол, но в этом не было уже ничего, кроме боли и катастрофы, и Ася, простояв еще секунду с судорожно бьющейся, исступленно натягиваемой обратно на лицо улыбкой, гортанно закричав, упала. Раскинулась. Вновь закричала, ее бросило на бок, потом на спину. Симагин был уже рядом, подхватил запрокинутую голову в ладони, но Асю ударило вновь, она вывернулась из его рук, со стуком ударилась затылком и обмякла. Он поднял ее, перепуганно бормоча: \"Асенька... Ты меня слышишь? Ася!!!\" Словно мертвая, она висела у него на руках, только дыхание выдавало жизнь – короткое, скрипучее, сухое, рот был страшно разинут. Он уложил ее, укутал, что-то еще бормоча. На лице ее выступил ледяной пот, и тогда Симагин кинулся в коридор, набросил на голое тело плащ, бормоча: \"Сейчас, Асенька! Сейчас!\" Последнее, что он увидел в квартире, был Антошка, выбегающий из своей комнаты. Уже с лестницы, в закрывающуюся дверь он крикнул сыну: \"Маме плохо!\"

Когда Симагин вернулся, Антошка напряженно стоял у постели, По-Асиному прижав кулаки к щекам. Он повернул голову, и Симагина встретил взрослый, напряженный взгляд.

– Когда приедут?

– В течение двух часов. Что тут?

– Успокаивала меня, а потом опять...

Симагин взял Асю за руку – рука была холодной и рыхлой, как талый снег.

– Симагин... – выдохнула она.

– Асенька! – закричал он, едва не плача. – Я врача вызвал, сейчас приедут. Что мне делать? Может, ты попить хочешь?

Она послушно сказала: да, чтобы хоть чем-то наполнить его желание помочь. Ей была отвратительна самая мысль о питье. Симагин метнулся на кухню, но когда вернулся, всю душу вложив в этот чай – ровно той крепости, сладости и теплоты, что предпочитала Ася, – она снова была невменяема.

– Она велела мне уйти, – глухо проговорил стоявший поодаль Антон.

– Выйди, Тошка, выйди, да, – пробормотал Симагин. – Асенька... Я принес...

Она открыла глаза. На Симагина глянули одни белки. Симагин вскрикнул, едва не выронив чашку – Асину любимую, голубую, с узорчатой ручкой... Веки упали.

– Сим... – выдохнула она. – Сим, холодно. Ляг рядом. Приласкай. Зачем я гулять... Надо сразу. Как я по тебе соскучилась... – Распухший язык едва шевелился между лиловыми губами. Он, не глядя, ткнул на столик плеснувшуюся чашку. Ася была промерзшая, влажная, напряженная, словно в постоянной судороге; он стал гладить ее плечи, грудь, живот, ноги, она не чувствовала. Судорога усилилась, Симагин обнял Асю, бережно согревая, – она хрипела и время от времени выдыхала: \"Сим...\", и он отвечал: \"Я здесь, радость моя...\" Она не слышала.

Потом опять что-то изменилось. Дрожь погасла. В свистящих выдохах угадывалось: \"Не дам... не дам...\" – словно в ней рушилось нечто, и она из последних сил сопротивлялась разрушению. \"Что ты, солнышко, что?\" Она не отвечала, но вдруг он почувствовал, как она принялась лихорадочно и бессильно ласкать его влажными, ледяными ладонями. Он заплакал. Пробормотал: \"Я принес, ты пить просила, чайку...\" – \"Нет, – сипела она, не слыша. – Нет. Ведь не так. Я тебя люблю\". Симагин осторожно высвободился, чтобы налить грелку, принести рефлектор – Ася страшно мерзла. Огляделся, растирая щеки. Комната была чужая.

В дверях стоял Антон.

– Папа, – позвал он.

– Да?

– Мама не умрет?

Симагин вздрогнул.

– Ты... ты не смей так говорить! Так говорить нельзя!

– А если мама умрет, – упрямо выговорил Антошка, – мы с тобой тоже умрем?

Симагин замер с пустой грелкой в руке.

– Да, – сказал он негромко, – мы тоже.

Антон кивнул.



В начале третьего приехал молодой, пахнущий кэпстэном и \"Консулом\" широкоплечий парень и стал спрашивать, одергивая Симагина: \"Спокойнее... у страха глаза велики...\" Ася лежала тихо, ей, вроде, полегчало, только, несмотря на грелки и одеяла, она дрожала по-прежнему. Врач смерил давление, выслушал сердце, как-то еще поколдовал, потом вернулся к столу и начал писать. Он был спокоен, уверен. Написав, задумался, с прищуром глядя на свет торшера, и вдруг резким движением скомкал бумажку.

– Надо госпитализировать, – сказал он, и сейчас же тишину комнаты распорол визжащий, протяжный крик:

– Не-е-е-ет!!! Кричала Ася.

Симагин рухнул на колени у постели; врач, морщась, обернулся к ним.

– Нет... не надо... не поеду, – быстро-быстро, едва различимо, говорила Ася. – Не отдавай. Он ничего не понял, – она цеплялась за его ладонь ломкими пальцами, заглядывала в глаза, умоляла. У нее опять стали колотиться зубы. – Мне надо с тобой...

– Вы же взрослая женщина, – сказал врач. – Вы должны понимать...

– Доктор, – сказал почерневший Симагин, – что с ней? Лицо врача чуть исказилось пренебрежением и досадой.

– Какой-то нервный шок, – нехотя ответил он. Казалось, все это ему надоело. Давно. – У меня еще много вызовов, – сообщил он. – Я не могу полночи вас уговаривать, – он достал бланк и опять стал поспешно писать. – Когда передумаете, вызовите транспорт.

– С каким диагнозом ее отправят? – тихо спросил Симагин. Перо врача запнулось на серой бумаге.

– Я же сказал – нервный шок, – проговорил он.

– Ну тогда хоть успокаивающий укол, – просяще сказал Симагин. – И сердце поддержать. У нее сердце слабое...

– Со слабым сердцем у вас уже был бы инфаркт, – вставая, ответил врач. – Вот направление, в уголке – телефон.

Симагин не ответил, но вдруг неуловимо стал непробиваемой стеной на пути. Скулы его прыгали. Не двигаясь с места, врач покусал губу.

– Я хочу того же, чего и вы, – сказал он. – Чтобы ей помогли. Понимаете?

Стало тихо. Всхрипывая, дышала опрокинутая на подушки Ася.

– Какая больница дежурит? – спросил Симагин с усилием, и опять раздался крик:

– Не-е-ет!

Симагин резко обернулся и успел увидеть, как выгнувшееся тело опало под одеялами.

– Ася, – жалобно выговорил он, но она выдохнула:

– Ни-ку-да...

Врач молча раскрыл ящичек и стал готовить шприц. Он работал нарочито спокойно, но чувствовалось, что нервы у него тоже сдают. Симагин наблюдал.

– Что это?

– Снимет напряжение, – сквозь зубы бросил врач. – Она уснет.

Ася с усилием выпростала руку. Симагин погладил предплечье – вся кожа дрожала мелкой, едва уловимой дрожью.

– И кордиамин, – сказал Симагин. Врач коротко оглянулся на него и выполнил приказ, ни слова не говоря.

– Направление действительно до утра, – сказал он затем и решительно прошел мимо Симагина.

– Хорошо, – ответил Симагин. – Благодарю вас.

Врач коротко склонил голову и вышел. Симагин снова опустился на колени. Вошел Антошка и встал, прижавшись плечом к косяку.

– А попить у тебя можно? – напрягаясь, спросила Ася. – Только не чаю, простой воды...

Выпадая из тапок, Симагин рванулся на кухню. Только тогда Антошка решился подойти к постели.

– Мам, – сказал он. – А мам.

И больше ничего. Но она сразу поняла.

– Да я же не заболела, Тошенька, – выговорила она и улыбнулась, а потом закрыла глаза. – Я просто немножко устала.



Странно, думала она. Неужели можно вот так вот, дома, умереть? Антон стоял рядом, она смутно припомнила, что у нее закрыты глаза, но она прекрасно видела его, и пошла на кухню, и сказала: что же ты возишься, и Симагин, роняя чашку, обернулся, но чашка не разбилась, а покатилась, будто пластмассовая, и у Симагина не было лица, Ася отшатнулась, нет, лицо было, странно знакомое, не его, одутловатое, отвратительное...

Когда Симагин вернулся, Антон сказал:

– Мама закрыла глаза и уснула.

В пять Симагин запихал сына в постель, а сам вернулся в спальню. Асино дыхание выровнялось, и щеки порозовели – к шести она была обыкновенная спящая Ася, безмятежная, разметавшаяся, теплая. У нее даже улыбка промелькнула на сонных мягких губах, и Симагин заулыбался в ответ. Он задремал прямо в кресле.



Первыми в лабораторию пришли Карамышев и Володя, а чуть позже – Вайсброд, которому Карамышев тоже позвонил вчера. Около часа они молча ждали, все больше беспокоясь. Ровно в девять, как всегда, задорно цокая каблучками, влетела Верочка. \"Привет! – улыбаясь, сказала она Володе. – А где маэстро? Ты что, один в такую рань?\" И тут увидела стоявших за изгибом пульта Вайсброда и Карамышева. Ее оживление как рукой сняло, даже румянец пропал. Поникнув, она подошла к окну и осталась стоять, глядя наружу. Там шел спокойный, прямой дождь.

К половине десятого собрались все. Кроме Симагина.

Без четверти десять Вайсброд не выдержал. \"Как же он разговаривал с вами?\" – \"Очень бодро, – тихо ответил математик. – Чувствовалось, что кипит\". – \"Вы никому не рассказывали?\" – спросил Вайсброд после паузы. Карамышев отрицательно покачал головой. Потом наклонился к Вайсброду и совсем тихо проговорил: \"Я даже Володе сказал только об идее электронного эха\". Вайсброд кивнул и предостерегающе шевельнул бровями. Карамышев, не меняя тона и не оборачиваясь, тихо произнес: \"И главное, ради чего эти хлопоты? Чтобы вместо обыкновенной, удобной, нормальной стенки загромоздить комнату престижной махиной\". Вадим Кашинский, неслышно подошедший сзади, остановился было и вдруг опять двинулся куда-то в сторону, пробормотав: \"А, вы же некурящие...\" Вдруг Верочка рывком отвернулась от окна и звонко, свирепо крикнула: \"Ну неужели ни один не мог пойти в местком и стукнуть кулаком по столу, чтоб ему поставили телефон?! Знаменитости!\" Разговоры затихли. Верочка, словно от сильной боли, замотала головой и опять отвернулась. А потом с грохотом растворились двери, и влетел Симагин.

Когда улегся шум, Вайсброд подошел к нему и сказал негромко:

– Андрей, когда пройдет первая серия, давайте пообедаем вместе. Тут за углом есть пельменная. Вы не против?



В пельменной было чадно, людно и шумно. Они нашли свободный столик, отгребли на край гору грязной посуды и осторожно, боясь испачкаться в крошках и лужицах на столе, расселись.

Вайсброд разломил пополам кусочек хлеба и опасливо попробовал бульон.

– У меня к вам два приватных разговора, – сообщил он.

– Я догадался, – ответил Симагин после паузы. – Только не знал, что целых два сразу.

– Целых два сразу. Первое. В Москву я не еду.

– Что случилось?

– По состоянию здоровья, – сказал Вайсброд.

– Так, – сказал Симагин, и ложка вывернулась у него из пальцев, плеснув бульоном на стол. – Ч-черт... Действительно?

– Чувствую я себя погано, – признался Вайсброд. – Так или иначе, Андрей, вам надо учиться обходиться без меня. В этом плане я очень рад, что вы сошлись с Аристархом Львовичем, – он в высшей степени интеллигентный и знающий человек.

Некоторое время Симагин энергично ел.

– Кто-то поедет вместо вас, или мы отправимся с Аристархом вдвоем?

– Нет, – сказал Вайсброд, – поедет вместо меня Кашинский. Симагин ошеломленно воззрился на Вайсброда.

– А что он там будет докладывать? Он же...

– Нет, – сказал Вайсброд, – докладывать он будет не там.

– Что?

Вайсброд пожевал губами и отодвинул бульон. Есть это он не мог.

– Вадик неплохой специалист. Ему будет очень полезно побывать на столь представительном форуме, это его поощрит, даст перспективу. Самостоятельного доклада ему не ставят. Он будет у вас на подхвате. А по возвращении тщательнейшим образом, помимо ваших официальных отчетов, проинформирует дирекцию обо всем, что говорилось и делалось на конгрессе.

Секунду Симагин смотрел на Вайсброда, не понимая, а потом сморщился, как от кислятины.

– О гос-споди, – сказал он с мукой, – так вот в чем дело!

– Н-ну, – ответил Вайсброд.

– Только дирекцию или выше?

– Не имею представления.

Симагин принялся за еду. Вайсброд сидел, сцепив руки на животе, и смотрел на него.

– Аристарх знает?

– Да, разумеется. Аристарх Львович и в этом отношении необычайно тонкий человек.

– Ладно, – сказал Симагин, принимаясь за второе. – Что второе?

– Вот что второе. Кому вы успели рассказать о своей идее?

– Какой именно идее? – раздраженно спросил Симагин.

– Вчерашней, – терпеливо сказал Вайсброд и пригубил компот. От компота отчетливо пахло дезинфекцией. Он отставил стакан. – Относительно телекинеза и прочей мистики.

– А, – мрачно произнес Симагин. – Ну, вырвалось в пылу... Карамышеву да Асе. Хотя, если хотите знать, я убеж...

– Речь не об этом, – сказал Вайсброд. – Я вполне доверяю вашей уникальной интуиции. Но я настоятельно просил бы вас не расширять круг посвященных. Держите, Андрей, эту странную мысль в стратегическом резерве.

– Эммануил Борисович! – почти сердито воскликнул Симагин, с возмущением глядя на Вайсброда красными от бессонной ночи глазами. – Я когда-нибудь давал основания подозревать меня в прожектерстве?

– Помилуйте, – улыбнулся Вайсброд. Болели уже все внутренности. Следовало срочно ехать домой. – Дело совсем в ином. Если сейчас пойдет разговор о подобных перспективах, нас всех либо объявят пустомелями, что не будет способствовать работе, либо посадят на совершенно иной режим, что тоже не будет способствовать работе. Потом выяснится, что никакой телепатии нет, а режим останется. Поймите меня правильно. Когда и если подобные эффекты действительно обнаружатся, нашим долгом будет обуздать любую мистику и отдать ее стране. Для применения во всех областях народного хозяйства. Но раньше времени привлекать...

– Я понял, – угрюмо и безнадежно сказал Симагин.

– Вот и отлично, – опять примирительно улыбнулся Вайсброд и тронул Симагина за локоть. – Ваша идея латентных точек блистательна. Впрочем, что я говорю – идея. Это уже целая теория.

– Да будет вам, – буркнул Симагин.

Больше они не разговаривали. Вайсброд смотрел на Симагина. Симагин поспешно дожевывал люля. Он поднял голову, лишь когда за соседним столиком стали кричать. Там стояло только два стула; один занимала женщина лет не более тридцати, расплывшаяся, размалеванная, а другой – ее большая сумка. Обескураженно озираясь, стояли с подносами в руках парень и девушка, их лица были пунцовыми. \"У меня скоро подойдут! – остервенело голосила сидящая. – Я что, зря сижу? Я для дела сижу! Занято, говорю!!\" – \"Ну мы же с едой, – нерешительно вставил парень. – И сесть некуда, посмотрите сами...\" – \"Ва-ась! Меня тут гонют!\" – крикнула, оборотясь к очереди, сидящая. Девушка, потянувшись к уху парня, что-то тихо сказала.

– Какого черта, – пробормотал Симагин и поднялся. Обогнул столик и вдруг ногой сшиб модную сумку на пол.

– Вот так надо, – пояснил он парню. Сидящая онемела.

– Тебя мне пинать не придется?! – с бешенством, побелев, спросил Симагин. – Нет?! Вижу, что нет, – одобрил он, когда та с разинутым ртом выползла из-за стола.

– Банда!! – завизжала она. – Тут их банда! Ва-а-а-ась!! Пельменная заинтересованно затихла. Перемахнув через перильца, из середины очереди вылетел дюжий смуглый Вася в расстегнутой до волосатого пупа рубахе и джинсах, украшенных верхолазным поясом. Парень поставил поднос, пригладил волосы и встал с Симагиным плечом к плечу. Вася остановился, морщась и озираясь.

– Что ж ты, дура, – сказал он и вернулся в очередь. Симагин поднял с пола сумку и подал женщине. Та, не глядя, вырвала ее, открыла и, всхлипывая, принялась перебирать содержимое.

– Доедайте быстрее, Андрей, – брезгливо пробормотал Вайсброд. Парень смущенно сказал Симагину:

– Спасибо, друг.

Симагин чуть улыбнулся белыми губами:

– Не за что, друг.

Дети гибнут

1

Ну, вот, это и пришло, думала Ася. Она сидела у окна троллейбуса, с окна текло, и Ася время от времени пыталась отодвинуться, но сидевший рядом толстяк, уткнувшийся в газету, не пускал ее своим мягко-тугим мокрым боком и только подозрительно косился, сопя, – кажется, подозревал, что Ася к нему жмется. Что они все за дураки, с тоской думала Ася. Было зябко и как-то пусто. Странно – в этом состоянии женщина всегда одна.

Она вспомнила, как тот растерянно лепетал: \"Надо убрать немедленно, все только начинается... куда спешить... мы друг к другу-то еще не притерлись...\" И, вдруг все поняв по ее окаменевшему лицу, резко сказал, загасив сигарету о стену возле двери деканата:

\"Если пойдешь на авантюру, на меня и мое имя не рассчитывай. Я ни за что не отвечаю\". Она крутнулась на каблуках, бросив язвительно: \"А ты и так ни за что не отвечаешь! Это мое!\" А может, зря? Надо было как-то... Как? Ведь я ему нравилась... И пошла прочь, исступленно ожидая, когда окликнет. И ревела в три ручья, колотила мокрую подушку, кричала. И назвала сына именем отца – единственное, чего Симагину не сказала. И вечерами моталась туда, еще на девятом месяце моталась, тяжело переваливаясь, опасно оскальзываясь на вечном гололеде, стояла, мерзла, ждала чего-то, глядела на пронзительное окно, которое по весне весело и преданно мыла, чтоб он не тратил время; к которому, казалось, только вчера подходила с той стороны, как хозяйка: голая, гордая, взрослая, с сигаретой в руке. \"Родопи\". Как сейчас помню – \"Родопи\". Сто лет не вспоминала, надо же, думала – стерлось. Ну и что? Хочу и вспоминаю. Наверное, по-настоящему я и любила-то только того. Потом одна дрянь. Ну, и Симагин, конечно, с ним светло. Тепло, светло и мухи не кусают. Не одна. Все равно как будто одна. Интересно, тот по мне скучает? Много женщин у него было с тех пор?

Странно, ничего не болит, не тошнит почти. Но что-то неуловимо меняется, и главным становится другое, и мужчина уже чужой, и только легкое отвращение испытываешь к тому, чего раньше ждала с погибельно сладкой дрожью. Интересно, с тем было бы так же? Только б Симагин не догадался. Или сказать? Мы же все друг Дружке говорим. Он заботливый. Как он грел меня позавчера. Что же все-таки со мной было?

Как резко, как жутко началось. Правильно он меня к врачу гонит. Надо сходить. Завтра. Сегодня некогда, сегодня великий День. Идем выкупать штаны. Она улыбнулась, попытавшись представить Симагина в новых модных брюках. Но неожиданно поняла, что не испытывает ни нежности, ни умиления. Да, тоскливо подумала она, надо привыкать. Приходить в дом, ставший чуточку чужим. Симагин, подумала она с раскаянием. Не сердись. Я сама не ожидала. Все равно ты самый заботливый, самый мой. Смешной. Даже не притронулся ночью. Маялся, вертелся рядом – берег. Надо сегодня что-то изобрести, чтобы он ушел в комнату родителей спать. Странно. Еще позавчера смотрела, как на бога. Ждала, как растрескавшаяся земля ждет дождя. И все-таки одной хуже. Надо притвориться, может, это не слишком противно. Заставить себя пару раз, и все пойдет само собой, станет привычным – терпеть, старательно стонать, и ждать, когда он кончит, и смывать липкую грязь не благоговейно, а брезгливо. Она вдруг поймала себя, что так и подумала: грязь. Надо же, все переменилось. Неужели не смогу? Ох, противно. И кого – Симагина! Его же ребенок обманет! Но ведь ради него. Все ради него. А ради меня? Только то, что я сама выгрызу. Она едва не пропустила остановку. С трудом выбралась из-за толстяка, который, пропуская ее, пыхтел, неуклюже поджимал короткие ноги, не желая встать, и все берег свою газету, чтоб Ася не намочила ее и не помяла. С первой страницы \"Правды\" из середины страшного пятна траурной рамки улыбался Виктор.

Вода покрывала асфальт сплошной струйчатой пленкой, блестящей, как стекло. Ася шагала по холодному стеклу и думала: немножко доверия, немножко привычки, немножко притворства – вот и любовь. Нет. Не надо так. Все нормально ведь. Она стала вспоминать лучшие их дни. Хотя бы вечер, когда прикинулась Таней. Но поняла, что лишь тоскует по той себе, по солнечной яркости собственных ощущений. Она даже испугалась. Поправила капюшон. За шиворотом холодило, словно туда затекла вода. Но просто плащ настыл от беспросветного дождя и перестал быть защитой. Даже собственный организм. Она вспомнила вечер в декабре, когда впервые отдалась Симагину. Весь день назавтра ходила потерянная, умиротворенная. Несла на себе горячую печать его долгожданной власти... Ее передернуло от гадливости. Отдалась. Четыре месяца отдавалась, да он взять не мог. Едва слезу не пускал. Гнал ее – тебе противно. А она, измученная жутким ощущением своего, именно своего бессилия, льнула к великовозрастному мальчишке и шептала, задыхаясь: \"Что ты, милый, это я виновата, я так долго мучила тебя, ты теперь мне не веришь, вот и все – а ведь я твоя, смотри... у тебя такие руки, я не могу жить без них, обними меня просто – и я уже счастлива...\" Сейчас ее буквально корчило от запоздалого унижения. Просто я человек очень хороший, подумала она. Ради него даже на притворство шла, хотя ложь ненавижу. Школьница – притворство, терпение – притворство... Все лучшее происходило после того, как я притворялась Симагину в угоду. Тоска...

После работы они встретились на Горьковской. Ася издали заметила Симагина. Среди блестящих суетливых зонтов он стоял каким-то марсианином – расстегнутый, открытый. Мокрые волосы на лбу. На улыбке – капли.

– Здравствуй, – сказал он нежно и озабоченно. – А ты чего так опаздываешь?

– Разве? – она глянула на часики, привычно взяла его под руку и хозяйски поволокла из щелкающей зонтами толчеи. – Не заметила. С Таткой заболтались...

– Ты не ври, – сказал он строго и прижал ее руку к себе. – Нездоровится, да? Может, домой?

– Господи, Симагин, – с досадой сказала она. – Когда я тебе врала? Слушай, ты мне вот что скажи. Неужели ты дождь любишь больше солнышка?

– Ась, – проговорил он виновато и будто сам себе удивляясь. – Я как-то все люблю. Когда солнышко, я думаю: ух, здорово – солнышко. А когда дождик, я думаю: ух, здорово – дождик...

– Вот будет у тебя замечательный новый костюм: Ты в нем под дождиком пробежишься, и все превратится в тряпку.

– Нет! Я его не стану надевать, когда дождик.

– А что станешь? Это? Ведь стыдно!

– Ну есть же у меня выходной!

– Которому тоже сто лет!

На автобус он сесть отказался. Что ты, Асенька, из-за одной остановки! Да они же битком, посмотри! Если ты правда в порядке, давай лучше погуляем. Воздух какой хороший, пыль всю прибило... До самой улицы Рентгена, где ателье, они волоклись под дождем, по пузырящимся, мутным лужам. Симагин благостно дышал, напоминая какое-то отвратительное земноводное, и все ласкал Асину ладонь, все нудил, не холодно ли. Она почти не отвечала, и он наконец замолчал, поскучнев. Некоторое время шли молча. Видимо, он ждал, когда она спохватится и начнет болтать, хихикать – веселить его. Притворяться. Ему в угоду.

– Ася, – не выдержал он, поняв, что не дождется, – случилось что? Или тебе нездоровится все же? Ты что таишься-то, как не родная?

– Симагин, – ответила она, внутренне кипя, но сдерживаясь. – Привыкай, что мне все время будет нездоровиться, понимаешь? И не спрашивай по сто раз, не раздражай меня попусту. Жилы не тяни!

Он наклонился к ней под капюшон и чмокнул в щеку. Естественно, намочил. И ресницы задел – дай бог, чтоб не потекли. Губы были холодные, мокрые. Нечеловеческие. Чужие губы.

– И не требуй, чтоб я хихикала и придуривалась, как всегда!

– Да я и не требую... – растерянно ответил он. Она почувствовала, что говорит резковато. Ох, Симагин, горе луковое... Надо было произнести что-нибудь ласковое, но ничего не приходило в голову. Тогда она плотнее просунула руку под его локтем, устраиваясь поуютнее, как бы ластясь, и спросила, стараясь говорить прежним, влюбленным голосом:

– Лучше ты расскажи что-нибудь. Как дела у вас сегодня? Как твоя телепатия?

Он недоверчиво покосился на нее. Она поджала губы. Он же еще и недоволен. Даже сейчас стараться, чтобы не было ссоры, должна я!

– Ну, как, – он пожал плечами. – Знаешь, ничего нового... А частности, наверное, неинтересны.

– С каких это пор? – осведомилась она ледяным тоном. – Я твоей гениальной работой интересуюсь всегда.

И вдруг поняла, что действительно неинтересно. Надоело. Все так неважно по сравнению с тем, что происходит с ней...



Брюки не были готовы. Ася взбеленилась. Все шло наперекосяк в этот мерзкий день – и вот последний аккорд. Крещендо. Позвоните через несколько дней, виновато говорила приемщица, мастер прихворнул... Несколько дней! Вы понимаете, что говорите?! Муж едет на конгресс! Международный!! На нее глядели все, кто был в ателье. Симагин, перепуганный и красный от стыда, за локоть выволок Асю под дождь. Она бешено вырывалась, но он держал крепко, и выпустил лишь на улице. Она едва не ударила его.

Асенька, – тихо спросил он под заунывный плеск падающей серой воды, – что с тобой? Даже губки побелели...

Губки!! – злобно закричала она. – О губках позаботился! Ты на себя посмотри!

– Ася... – потрясение пробормотал он. – Да побойся бога. Из-за тряпки... Пожалей ты себя!

– Пожалел!! – кричала Ася. – Если бы ты меня жалел, ты бы сам разнес всю эту лавочку! Как мужчина! Нет, тебе стыдно! А им не стыдно! Прихворнул! Запил он, а не прихворнул! И не стыдно! А тебе ходить, как гопник, не стыдно? Мне с тобой под руку идти стыдно! Ведь я о тебе забочусь, тебя ведь даже в ателье нельзя отпустить одного, вечно что-нибудь сделаешь не так!

По дороге домой они враждебно молчали, не обменялись ни словом. Время от времени Симагин настороженно, словно бы чего-то ожидая, взглядывал на нее и опять уставлялся себе под ноги. Ася не взглянула на него ни разу.

Антошка встретил их радостным визгом, но тут же стушевался, ощутив разлад. Ася сразу принялась за стряпню. Симагин, тщась облегчить ей жизнь в ее положении, поел, как и обещал, в столовой. Позаботился. То, что мы с Антоном тоже есть хотим, ему и в голову не пришло. Как будто я для него одного готовлю. Пуп Земли. С ненавистью возясь над душной плитой, Ася краем уха слушала, как в комнате Антошка шепчется с Симагиным. Открытие сделал. Не отстает от приемного папы. Яблочный огрызок, оказывается, потому коричневеет, что в яблоках ведь, мама сказала, много железа. Кожура – это покрытие, а стоит ее прогрызть, железо ржавеет. Логично, одобрял Симагин. Теория очень стройная. Но самые стройные теории должны подкрепляться экспериментом. Давай-ка знаешь что сделаем? Ты пойди, попроси у мамы яблоко и слопай, а огрызок положим в стакан. Рядом в другой стакан положим что-нибудь железное, это будет контрольный объект. А завтра сравним. Сам чушь выдумывает, и из парня делает блаженного фантазера, неприязненно думала Ася. По своему образу. В ее сердце раскаленным буравом крутилась ревность. Нет. Это не только хандра. Это пришла трезвость. Неужели я была так глупа?

Она вдруг как бы очнулась. Да что это со мной? Ведь это же мой самый близкий, самый любимый... Муж!

Ее обожгло стыдом и страхом. Не муж, вспомнила она и едва не выронила сковородник от унижения. Любовник! Томка вон до сих пор похихикивает, а остальные, хоть и привыкли, – все равно проскользнет иногда ироничное: \"Неужели все еще так и живете? И рожать так будешь?\" Дескать, склеила, да не доклеила. Что я отвечала? Смеялась, кажется. Кажется, бесшабашно говорила, что все равно. Мне действительно было все равно. А в самые сумасшедшие минуты, например, когда выпендривалась перед ним в банте и гольфах, казалось даже, что так лучше: никакой формы, одна сущность... Кретинка. А он у меня за это сына отнял.

Перестань, снова осадила она себя, и закричала:

– Эге-гей! Лопать подано!

И передернулась, почувствовав, как фальшиво прозвучал этот веселый зов.

Но Симагин ничего не заметил – все-таки лопух он – и, таща Антошку, влетел на кухню с удивленно-радостной миной.

– Есть будем я и Антон, – весело сказала Ася. – А ты так сиди. В столовке ведь вкуснее, правда? – она засмеялась, тщась выглядеть лукавой и обычной, но в голове свербило: опять мирюсь я, а он только пользуется. Опять я строю вид, будто он меня не обидел. Вдруг на границе сознания мелькнуло сомнение – а чем, собственно, обидел? Да всем, тут же поняла она.

Симагин честно не притронулся, хотя Ася потом и предложила. Антон непонимающе ел, поглядывая то на Асю, то на Симагина.

Мирный ужин не унял тоски. Ну, я расклеилась всерьез, подумала Ася почти с испугом. Симагин, взмолилась она, ну сделай что-нибудь! Верни все. Неужели не видишь, как мне плохо? Он видел, конечно, не настолько уж он был лопух. Но, уже получив за расспросы, только старательно делал вид, что все чудесно. Пока они ели, он с неестественным оживлением описал вчерашнюю стычку в пельменной, и Ася опять, помимо воли, стала его корить: сорвал хандру и неприятности на женщине. Не такие уж крепкие у тебя кулаки, чтоб размахивать ими направо и налево, только людей смешить... Симагин снова поскучнел, Ася мысленно выбранила себя – она права, конечно, но хватит на сегодня правильных упреков. Симагин вдруг встал и произнес задумчиво: \"Пойду-ка я погуляю\". Антошка вскочил, не допив чай: \"Я с тобой!\" – \"И не вздумай! – крикнула Ася. – По аспирину соскучился? А ты, – она повернулась к Симагину, – иди, поплавай. Выходной костюм у тебя еще остался\". Симагин глубоко вздохнул и попытался улыбнуться – якобы, это просто шутку он услышал. С деланной пристальностью он вгляделся за окно, оценивая силу дождя, и сообщил: \"Пожалуй, ты опять права. Что-то он разошелся...\" – \"Нет-нет-нет, – поспешно возразила она, – ты иди. А то потом опять выяснится, какие жертвы ты мне приносишь\". И снова ужаснулась. После каждой реплики она давала себе слово больше не язвить. Но не могла остановиться. Антошка, втянув голову в плечи, сидел на своем месте и глядел в стол. Ася вдруг изумленно поняла, что не хочет мириться. Не хочет. То, что последует – притворство, игра во влюбленных детей, сюсюканье, – опротивело ей. Симагин поднялся выйти из кухни, но, зайдя Асе за спину, как-то на редкость мерзко ухватил ее за плечи. Спасибо, не за грудь, с него бы сталось. Он любил хватать ее сзади. И стал целовать ее в затылок. Так мог целовать любой прохожий. В Симагине что-то пропало – то ли нежность, то ли страсть, то ли доверие. Доверие? Ко мне? Да я все ему отдала! Даже сына! А стоило мне чуть расклеиться – опять ведь из-за него, из-за того, что во мне новый Симагин, – он же перестает мне доверять? Это пройдет, Асенька, сказал он тихо. Ты только не убивайся. Так и должно быть. Она чувствовала лишь неприязнь. Пытается что-то сделать, подумала презрительно. Пытается! И не может. А должен мочь!

Она мыла посуду. Текла вода, кран верещал. Противный жир сходил с тарелок. Так всю жизнь. Ей захотелось шваркнуть тарелку об пол. Чтоб грохнула и разбрызгала белые молнии осколков. Даже мышцы напряглись. Всю жизнь. Ничего, кроме. Какая тоска – хоть в петлю. В чем-то этот Вербицкий прав – человек всегда один. А она еще ерепенилась. Какой ерунды намолола – стыд! Дура! Ой, дура! Хотелось прижаться к кому-нибудь большому и мудрому, который одним движением, как паутинку с лица, снимет безотрадную пустоту.

Пошла было к Симагину. Нет большого и мудрого, но есть хотя бы маленький и глупый. Мой. Что бы там ни было, я же люблю его. Люблю. Я-то люблю. Она похолодела. Внутри жутко оборвалось, она поняла. Не дождь, не дурнота... Не любит! Да это давно видно! Как можно быть такой слепой? Я обязана готовить и ублажать, а ом взамен хвастается. Открытиями какими-нибудь. И все. И еще деньги. Через год ляпнет: когда ты ждала ребенка, мне было очень светло семьдесят четыре раза. Откуда знаю, что у него сейчас никого? Откуда знаю, что вытворяет в институте по вечерам? Да и в институте ли? Ведь он имел наглость в глаза заявить, что меня ему уже не хватает для вдохновения. А я, идиотка, рассиропилась до того, что прямо разрешила ему заводить любовниц! И подтвердила при Вербицком! И сама чуть не разревелась от умиления! Дура, срамная дура! Дурой была, дурой и осталась!

Прижала кулаки к щекам и так стояла, потрясенная. Поинтересовался здоровьем. Не ответила. И слава богу, можно не беспокоиться!. Все в порядке. У ребенка нет ответственности, играет, и все. Раз игрушка, два игрушка. Одна поднадоела – взял другую. Это в благодарность за все, что я сделала. Я же мужиком его сделала! Чего стоило терпеть его бесконечную нервную слабость? Чего стоило нежно успокаивать, а домой ехать потом в боли неудовлетворенности, как в огне? Я же не девчонка! А теперь в любой момент скажет: тебе с твоим Антоном надо съехать. И я ответить-то ничего не смогу – действительно, живу здесь бесправно, по милости...

Поняла, что плачет. Какая подлость все! Чем кончается!

Ну, нет! Она вытерла слезы углом фартука, злобно шмыгнула носом. Я тебе не Лера твоя! Я тебе не позволю!

Она не обернулась, когда он вошел, и лишь с тоской вздохнула. Даже достоинства нет. Прогнали, он повременил чуток и опять идет. Его бьют, а он не плачет, веселее только скачет. Детская загадка. Думаете, мячик? Нет, глупенькие, – мой сожитель.

– Ну, как ты тут? – весело осведомился он. – Помощь не нужна?

– Симагин, – спросила она прямо, – ты меня еще любишь?

Он издал горлом какой-то странный звук.

– Или как? – спросила она и повернулась к нему. А он упал на колени и прижался лицом. Потом задрал платье и с какой-то деланной страстью принялся целовать ее сомкнутые бедра, трусы на лобке. Вот и все, думала она, глядя в стену и машинально придерживая подол. Интересно, что сделал бы Вербицкий? А этот не умеет. Не испытал, не знает, не может. Где мудрый, сильный, способный спасти? Я устала, думала она, с досадой чувствуя, как отвратительные ладошки похотливо поползли вверх по ее голым ногам. Устала заботиться. Хочу, чтобы заботились обо мне. Меня лелеяли, как ребенка. Но этого не будет. Никогда. Выбор сделан, вот он. По-мальчишески меня раздевает, словно постель – панацея от всех бед.

– Подожди, – она резко отстранила его руки, оттолкнула голову. – Подожди, – он растерянно, как побитый щенок, смотрел снизу. – Встань! – она отступила на шаг, почти злобно поправляя одежду, и он медленно поднялся. – Ты мне словами скажи!

– Люблю, – сказал он. – Ася! Побойся бога, что вдруг...

– А тогда почему ты на мне не женишься?! – звонко выкрикнула она.

– Как не женюсь? – и вдруг до него дошло. – Аська! И в этом все дело? Как ты меня напугала! – он облегченно засмеялся – Погоди. А кто отказывался? – он лукаво, как идиотик, погрозил ей пальцем.

Ася почувствовала, что сейчас опять заплачет.

– Полтора года! – закричала она рвущимся голосом. – Я столько сделала для тебя! Ну я же хотела, чтоб ты меня упросил!

– Асенька, милая, – с тупой ухмылкой он попытался ее облапить, и снова она отпрянула. – Ну хорошо, хорошо, упросю!

– Нет уж, хватит разговоров! Завтра же!

– Ася... – озадачился он. – Что такое стряслось? У меня же часа свободного нет... Вот с конгресса вернусь. Как раз и костюм поспеет, – опять заулыбался. – Будет тебе компостер!

– Ну, разумеется, – зло усмехнулась Ася. – Опять работа.

– Ася! – он развел руками. – Ну посуди сама... Мне не ехать? Ну хорошо, завтра я... Ой, что будет. Хорошо. Завтра я пойду и...

– Нет-нет. Ехать надо. Тем более, Вайсброд отказался – ты должен продемонстрировать лидерство...

Остаток вечера прошел в обоюдных усилиях изобразить покой и беззаботность. Ася заботливо налила Симагину чаю, с ужасом ощущая приближение ночи. Муж, думала она тоскливо. Муж объелся груш...

– Я буду скучать без тебя, – говорила она, сидя напротив него и подпирая подбородок кулачком. – Ты позвони своему Вербицкому, пусть рассказы принесет. Хоть читать буду. Хоть о тебе с ним поговорю.

– Обязательно. Ты в книжку переписала телефон с карточки, что он оставлял?

– Да, – подтвердила Ася со странным чувством, будто что-то украла и обсуждает кражу с ничего не подозревающим потерпевшим.

– Только ты не шипи на него...

Непонятное раздражение полыхнуло в ней.

– Никогда я на него не шипела и не собираюсь! – крикнула она. – Он мне не нравится, вот и все! Но он твой друг, и я не хочу, чтобы ты говорил: любовница перессорила меня с друзьями!

– Ну ладно, ладно, – промямлил Симагин, ошарашенный этой необъяснимой вспышкой. – Не надо ради меня...

– Нет, надо! – отчеканила Ася, успокаиваясь. – Надо делать кое-что и опричь души, если хочешь, чтобы была семья, а не так, лужайка. Тебе это еще предстоит понять.

Чаепитие закончилось в молчании, и лишь когда они пошли в спальню, Ася в отчаянии решилась:

– Симагин, – сказала она почти виновато и на удивление фальшиво. – Знаешь, что? Не ложись сегодня со мной.

Он остановился.

Она изготовилась врать о том, будто ему необходимо отдохнуть перед конгрессом, будто ради него она отказывает себе и ему в радости – в голове замелькали спешно примеряемые слова и фразы, но сказать она ничего не успела. Его лицо вдруг словно осветилось и стало немного похоже на то, каким было прежде всегда.

– Милая, – проговорил он. – Милая Ася. Жена моя... И все.

Она чуть оттаяла. Захотелось сказать что-нибудь такое же теплое в ответ,

– Что, солнышко мое? – она засмеялась. – Что, дождик?

Сфальшивила.



С тяжелым сердцем уезжал Симагин в Москву. Ася проводила его до поезда, дав по дороге массу полезных советов, – он почти не отвечал. С рук на руки она передала его Карамышеву и Кашинскому, курившим у вагона. Постояли вчетвером, потом те ушли. Перрон мокро блестел, было зябко; тревожно пахло дымом, вокзалом. Прощанием. Симагин держал холодную Асину руку, и ему казалось, что он никогда больше не вернется сюда. Надо было всей грудью броситься на стеклянную стену, которая внезапно разделила их всерьез; швырнуть себя, распарывая кожу, и, вместе с фонтаном острых осколков, вместе с потоками крови вылететь к ней... Но он уже не знал, как. Он только мял ее отрешенную ладонь, старался поймать взгляд – но ладонь не отзывалась и взгляд улетал в сторону. Казалось, Ася ждет не дождется, когда поезд отправят и тягостный ритуал будет завершен... Но этого же не могло быть!



Могло. За неделю он стал чужим. Совсем. Угар прошел. Начиналась взрослая жизнь. Она – жена, и все. Пусть нет пока штампа. Будет. Пользоваться собой на дармовщинку она не позволит больше. Не те года. Собрала, не терпя возражений, его чемодан. Поехала провожать. Несла портфель с бумагами. Семья – это добросовестное выполнение долга. Да, до некоторой степени – ритуал и навык. Работа. Независимо от настроения. А я не привыкла халтурить ни в чем. Теперь они стояли на мокром перроне. Симагин маялся. Еще не понял, что жизнь не праздник. Еще хотел, чтобы то вернулось. Ничто не возвращается. Не могу я скакать влюбленной дурочкой всю жизнь. И не хочу. Наворотила глупостей, хватит. Пора заняться собой. Идиотство: болтаю на четырех языках, подрабатывала переводами, покуда не пошла к Симагину в содержанки, – и без диплома. Она думала об этом уже не впервые, и всякий раз эти мысли обрывал тот, внутри, накрепко прибивший ее к беспросветности. И снова жуткая тоска подступала к горлу. И тоска, и дождь были бесконечны. Как стояние на перроне. Симагин всегда будет требовать невозможного. Привык. Надо поставить его на место, когда вернется. Ох, ведь через две недели он уже вернется. Надо будет встречать его и слушать...



За исхлестанным окном неслась рокочущая дождливая мгла, изредка проплывали размытые огни. Сзади беседовали Карамышев и Кашинский, они что-то обсуждали, смеялись, а вокруг многообразно коротал вечер весь плацкартный вагон: гомонил, гулял, ел куриц, перекидывался в картишки и в шахматишки... Летом купе не достать, хоть удавись, а Симагин еще уступил место какому-то старику в протезе, и теперь у него было нижнее боковое – его задевал всяк проходящий. Он так ничего и не сказал. Полез в вагон, неловко чмокнул Асю в мокрую холодную щеку, которая была ему с готовностью подставлена, – словно Ася заранее знала, что он будет целовать в щеку, а не в губы. Он сразу вспомнил, как прошлым летом они ехали свердловским поездом к нему в Лешаки, – снаружи летел теплый, пышущий розовыми отсветами вечер, и Ася стояла у окна взволнованная, гордая... что я не так сделал?! Что?! Ну не мог я не ехать! Он замотал головой, катаясь по настывшему стеклу лбом. А в ночи плыли белые пятна и тонули в пелене, поезд длинно и равномерно летел, раздвигая дождь приземистым лбом, плавно изгибался, грохотал, наматываясь на мокрые рельсы. Зачем я такой в Москве? А за семьсот километров одинокая Ася и одинокий Антошка – зачем? Невозможно, пробормотал он. Невозможно. Что невозможно? Подсел Кашинский; посасывая ароматный леденчик, стал рассказывать, какая, оказывается, замечательная у Симагина жена. Поезд рокотал глухо и влажно, будто шел по морскому дну, Ася уплывала, как размытый огонь в ночи, неотвратимо надвигалась Москва, Симагин чувствовал ее наползание из-за прочеркнутого рельсами горизонта и катался лбом по холодному стеклу.



Когда дверь за Вербицким закрылась, Ася несколько секунд не могла пошевелиться. Потом прижала к щекам ладони и медленно вздохнула. Не может быть. Но уже знала, что может. Душа кипела от восторга и сладкой тревоги. Какая я глупая! Решила, что эта серая тюрьма и есть жизнь навсегда. А жизнь, как волна, лишь откатилась на миг, оставив биться на песке, – и с громом нахлынула снова. Снова! Жизнь – снова! Главное впереди. Главное всегда впереди. Ей было страшно. Она из последних сил пыталась думать. И понимала, что зря. Почему это случилось? Бессмысленно спрашивать. Почему полюбила Симагина? Почему разлюбила? Это приходит и уходит само собой. Разве Симагин стал хуже? Он просто оказался не таким, но разве от этого я его разлюбила? Наоборот, лишь разлюбив, я это поняла. Да и любила ли? Душа ждала отдыха – но не может отдыхом быть вся жизнь.

И как удержалась и не бросилась ему прямо тут на шею?

Я нужна ему. Он ни словом не обмолвился, только в тот раз, полунамеком. Как он скажет первым? Я – возлюбленная его друга, почти жена. Он скован своей замечательной, но уже бессмысленной порядочностью. Страшно. Как страшно. Я должна ему помочь. О том, что ей хотелось быть слабой, она уже не помнила.

Симагин. Ты сам виноват. Нельзя притворяться хорошим. Но я не отплачу тебе той же монетой, не обману. Я не могу, как ты. Жить с женщиной, есть ее стряпню и ей же хвастаться, как тебе светло с другой. Я могу только честно. По-настоящему. Ты ненастоящий, Симагин. Ты не можешь обижаться на меня. Ведь я не обижаюсь. Что тут обижаться. Это жизнь. Когда ты приедешь, все уже произойдет. Чтобы быть честной, нужно быть свободной.

Я не могу взваливать на него все сразу. Нам и так будет трудно. Мы друг к другу-то еще не притерлись! Он сам как ребенок. Я не могу льнуть к нему с младенцем на руках – рожденным даже не от него! От чужого человека. От тебя, которого мы с ним оба знаем и оба не уважаем. Это был бы просто чудовищный эгоизм с моей стороны.

Он не привык к помощи, не станет ее принимать. Он будет гнать меня к тебе – ведь ты его друг. Но я пробьюсь. Ты даже не понимаешь, что это – когда любимый гонит, потому что любит, и надо пробиться. Ты не способен этого представить, Симагин. Ты привык, чтобы все шло само. Чтобы все делали все за тебя и тобой же восхищались – а чем, в сущности? Тем, что ты не попался в зубы миру и оттого решил, будто у мира нет зубов, – только теплые, ласковые губы?



– Антон! – спохватилась она. – Ты ужинать-то будешь? Антошка высунулся из своей комнаты.

– Еще бы, – сказал он. – Я уж решил, ты про меня забыла.

Асю бросило в жар. Она подхватила Антона на руки и понесла в кухню, целуя в обе щеки и весело приговаривая:

– Ух, какой ты у меня язвительный! – Антошка смущенно отворачивался. – Как же я могу про тебя забыть? Ты мой самый родной, самый любимый..

– А папа? – спросил Антошка, обнимая ее за шею.

– А что папа? – тем же веселым голосом продолжала Ася, опуская сына на пол. – Папа – другое дело. Сравнил – папа. Ты мне вот что лучше скажи. Почему, когда дядя Валерий приходит, ты так дичишься? Показал бы ему карту пятой планеты Эпсилон Эридана, маршрут твоей экспедиции...

Антошка, заинтересовавшийся было содержанием персональной своей кастрюлечки, поднял на Асю недоверчивые глаза.

– Ему неинтересно, – угрюмо ответил он.

– Почему ты решил? – спросила Ася, берясь за электрическую зажигалку. Она долго боялась искрового треска зажигалки, несколько раз ее ломала, и Симагин добродушно чинил, подтрунивая... Ася отложила зажигалку, нашла спички и спичкой зажгла газ. Ей не нравился собственный тон. Будто она подлизывалась к сыну. Будто она перед ним виновата. Будто Симагин – его отец. Насупленный Антошка молча ковырял пальцем щербину в подоконнике.

– Ему очень даже интересно, – продолжала она панически веселым голосом и вдруг вспомнила, как обещала Антошке никого больше не полюбить. Да за что же все это, надрывно закричало что-то в ней. Только честно. Только честно. Все лгут, поэтому им спокойно. Не стану лгать никому и никогда, ни за какие блага!

– Дядя Валерий тебя очень любит и папу очень любит!

Антошка молчал и глядел в пол.

– И всегда спрашивает, во что ты больше всего любишь играть, – с ужасом продолжала лгать Ася. – Он знает очень много интересных игр. Они же с папой вместе играли в детстве, а во что играть, всегда придумывал дядя Валерий, папа только слушался!

– Дядя Валерий меня не любит, – нехотя возразил Антошка. Ася окаменела.

– Неправда, – выдохнула она.

– Дядя Валерий никого не любит, – сказал Антошка решительно и наконец поднял на Асю взгляд. Взгляд был беспощаден. – Он только себя любит и только про себя спрашивает.

Ася ударила Антошку.

И испугалась больше, чем он.

И поэтому закричала с остервенением:

– Не смей так говорить!! Ты ничего не понимаешь!

Антошка молча смотрел на нее. Глаза его оставались сухими, это было страшнее всего.

Она снова подхватила его на руки и снова стала целовать – исступленно, воспаленно, словно в нем, в Антошке, было дело, и если он сменит сейчас гнев на милость, все сразу станет хорошо. Он не отбивался и не ласкался в ответ – просто висел на руках. Она захлебывалась:

– Прости, мой радостный, я сама не знаю, что со мной, мне очень одиноко... без папы... – лицемерно добавила она, чтобы он наконец простил ее. Но он все равно смотрел так, будто его глазами смотрел Симагин. Нет, какое Симагин – этот сразу стал бы сюсюкать, слюнявить, бессильно утешать; не Симагин, а тот всезнающий, самый сильный и самый мудрый, и поэтому не прощающий ничего. – Давай будем кушать! – весело сказала она, отпуская Антошку. – Сегодня мама сготовила твою любимую кашку. Вкусную кашку! – она лихорадочно собирала на стол. – С изюмчиком!

– Мама, – серьезно проговорил Антошка, – ты зачем так разговариваешь? Ты когда так разговариваешь, мне тебя жалко и хочется плакать. Ты что, что ли не знаешь, что я большой?

– Конечно! Конечно! – визгливо засмеялась Ася. – Вон какой большой, мне тебя уже и не поднять! Надо больше кушать, и тогда скоро станешь совсем большой!

В эту ночь она не спала, и подушка промокла, как когда-то.



– Вот пришел великан, большой такой, смешной, руки у него толстые, ноги толстые, пришел и упал, ногой зацепился за ступеньку – и упал, большой такой, смешной, смешной же!..

– Никак молится, – сочувственно сказала подошедшая нянечка. – Ну девки пошли – под кустами трахаются с кем ни попадя, а посля к нам молиться идут. Все, дочка, кончай молиться. Пошли скоблиться.

Было очень больно.

2

В тот день Симагин делал доклад.

В зале гроздьями лопались беззвучные вспышки, перекатывались волнами сполохов, будто репортеры решили зафиксировать каждое движение испачканной мелом руки. После доклада Симагина с полчаса не отпускали с кафедры – пытались допрепарировать вопросами. На обеде в Симагина вцепился Такео, желая порастрясти на предмет того, о чем не было сказано, – умный профессионал понимал, что не сказано многое. Ассистентка, очаровательная киска в жестком платье до пят, но с разрезом, прелестно лопотала по-русски, так что разговор клеился. За столом она оказалась между Симагиным и Такео; твердые створки платья раздвигались, как створки люка над боевым ангаром, обнажая умопомрачительные, матово мерцающие ножки, – японочка, перехватывая симагинский взгляд, очень мило ему улыбалась и кокетливо сдвигала края, чтобы через минуту они разъехались снова. Рядом мельтешил и встревал в разговор возбужденный Кашинский – совершенно напрасно встревал, потому что его буквально распирало; иногда он уточнял Симагина так, будто нарочно хотел, чтобы Симагин, продолжив в пылу его мысль, ляпнул лишнее. На Карамышева насели западные немцы, а потом стало окончательно весело, потому что начали подзуживать Маккензи, требуя, чтобы тот немедленно ел свою бороду, – дескать, в Касабланке он обещал это сделать, если на следующем конгрессе не утрет нос русским; а после такого доклада всем уже понятно заранее. Маккензи решительно не хотел есть бороду и бурчал, что заранее ничего не может быть понятно, и его доклад еще впереди. Бурчал он это довольно-таки безнадежным голосом, и все смеялись. Такео стал как-то многозначительно интересоваться здоровьем Вайсброда и сожалеть, что не сможет его повидать. Странная сверлящая боль, возникшая с час назад, еще во время доклада, внезапно поднялась до нестерпимых высот. У Симагина потемнело в глазах, все стало ненужным и лишним. Главное находилось в Ленинграде, и с этим главным происходило нечто ужасное. Оставив Карамышева, слева к Симагину подсел фон Хюммель – аристократичный, седой – и стал расспрашивать относительно режимов трансфокации. Также его интересовали предварительные соображения Симагина по поводу странного поведения раковых серий. Такео смотрел на фона ревниво. Симагин с очевидным простодушием отдал фон Хюммелю все режимы, а по второму вопросу ответил, что соображения, разумеется, есть, но чисто спекулятивного характера, делиться ими, пока статистика не набрана, было бы преждевременно и даже безответственно. Молодые глаза старого ученого полыхнули фотовспышками, он уселся поудобнее и непринужденно стал шарить вокруг да около, как в игре, когда можно отвечать лишь \"да\" и \"нет\". Игра была веселой и рискованной. Через полчаса фон отлепился от Симагина явно без удовлетворения. Своими вопросами он сказал Симагину больше, чем Симагин ему – своими ответами. Промокнув лоб платочком, фон Хюммель встал с бокалом клюквенного сока в руке и громко заговорил. По-видимому, раздосадован он был изрядно. \"Очевидно, что красная полоса в спектре биоспектралистики, – возвестил он, – за истекший период, к удивлению многих, окончательно стала преобладающей. Я, – сообщил он, – с радостью выпил бы красного вина в честь красных ученых, но с еще большим уважением выпью бокал ярко-алого сока тех замечательных ягод, которые стали одним из шутливых символов великой страны\". Все зааплодировали; престарелый фон, сохраняя трагическую серьезность, стал медленно пить, но тут Кашинский, которому по недостатку опыта, видимо, почудилось, что сказана была дипломатическая любезность, храбро решил обратить внимание на себя, любезностью и ответив, и закричал на весь зал, что наука не имеет границ. Глупо, скажем, называть теорию относительности немецкой, а биоспектралистику – русской. Они интернациональны. Они принадлежат человечеству. Симагин едва за голову не схватился: Вадик натаскался выступать на институтских собраниях, и теперь никому здесь не нужные штампы так и сыпались из него. Фон Хюммель медленно повернулся к Кашинскому и – чувствовалось, что он в заводе и не пожалеет на молокососа главного калибра – согласился, что тем более глупо это делать, поскольку, если припомнить, и Эйнштейн, и Вайсброд в пятой графе знаменитой русской анкеты написали бы одно и то же. Кашинский стал как клюквенный сок и смолк намертво, будто его отключили от сети. Елкин корень, думал Симагин. И это фон Хюммель, который пятнадцатилетним долдоном, презрев свой аристократизм, бил стекла еврейских магазинов в \"хрустальную ночь\" тридцать восьмого года...

Попробуй теперь пошути ему в тон с намеком на такое обстоятельство! Он только разозлится пуще: как, дескать, бестактны эти русские. В лучшем случае недоуменно разведет руками: ну, это же было при Гитлере – будто Гитлера ему свят дух поставил, как мы для изучения реакций ставим крысам то такой лабиринт, то этакий. Конечно, глупо ему этим тыкать – и дети за родителей не отвечают, и в девяностом году за сороковой не отвечают... и все-таки отвечают. Мы вот отвечаем. И не потому даже, что они-то нам тычут беспрерывно, – а сколько раз в такой вот балаганной форме меня подкалывали тем, что творилось в стенах древнего Кремля в ту пору, когда отец мой без штанов карасей удил в Боярыньке да в Ласьве... Просто по совести. Просто потому, что когда относишься к своей стране не как к средству для себя, а как к цели себя, чувствуешь за любой момент ее жизни ответственность. Это как с человеком, которого любишь. Его обидели когда-то, в детском саду еще – а тебе больно, тебя не было рядом, чтобы защитить... Нельзя любить частями. Конечно, число болевых точек возрастает неимоверно – зато появляется цель. А у тебя нет цели, фон, и вот пей теперь клюквенный сок за клюквенных ученых, а пока ты будешь в целях моциона интеллигентно стричь газоны на своей вилле, мы дешифруем латентный спектр, и ты вообще штопором пойдешь.

Он позвонил Асе на работу, но ее не было на месте. \"И не будет сегодня, она отпросилась\", – сказали ему. \"Она здорова?\" Но уже повесили трубку. Он перезвонил, но было занято. Потом снова было занято. Потом уже никто не подошел. Телеграмму он отправил в восемнадцать двадцать семь: \"АСЕНЬКА ЛЮБЛЮ ВСЕГДА ТОБОЙ ЛЮБЛЮ УЖЕ СКУЧАЮ СИМ\" и даже забыл упомянуть, как прошел доклад.

Но боль не унялась. Опять он сделал не то. То есть, то, но мало. Он побрел от Главтелеграфа по Горького. Он любил центр Москвы – в этих могутных зданиях была, как ни крути, какая-то нашинская экзотика. Наскоро поужинал в кафе, которое раньше называлось \"Марс\". Выходя, столкнулся с девочкой лет семнадцати, лизавшей мороженое, и испачкал в мороженом рукав; девочка стала его чистить, они обменялись соображениями о погоде, о том, что мороженое нужно чистить сразу, пока не засохло, равно как и есть сразу, пока не растаяло. На Пушкинской площади удивительно красивый старик тактично осведомился у Симагина, как добраться до магазина \"Ванда\", и Симагин обстоятельно ему разъяснил, вспоминая, как до Аси понятия не имел об этаком магазине, а потом все \"Ванды\"-\"Власты\" заучил мигом. На углу двое мальчишек тиранили котенка, и Симагин немедленно его спас, а потом некоторое время шел с котенком на руках и беседовал с ним об Асе и об Антошке, но котенок не отвечал и даже не пытался вникнуть, а только пищал и царапался. Симагин выпустил его – щуплой полосатой молнией он стрельнул в сторону и сразу пропал. На Страстном бульваре Симагин от души посмеялся над отчаянным рукописным объявлением, прилепленным изнутри к стеклу двери маленького кафетерия: \"Туалета и стакана нет!!!!!\" На Петровке его облаял кургузый лохматый дворняг, Симагин удивился было, но вспомнил, что нес котенка. \"Ты думаешь, я кто? – спросил Симагин. – Ты думаешь, я такая большая кошка?\" Дворняг захлебывался лаем и поджимал хвост – сам ужасно трусил. Но делал свое дело, как его понимал. Симагин стал читать ему стих о собаке, который Антошка и Ася вечно рассказывали в Лешаках доброй соседской Альме. Дворняг притих. \"Но как он может взглядом теплых глаз и языком, блестящим глянцевито, напоминать мне день за днем, за разом раз, что я живой еще пока. Я не убитый...\" Дворняг слушал, свесив голову набок и подметая асфальт рыжим мохнатым ухом. Из подворотни на Симагина вышел рослый парень в заляпанной краской спецовке и джинсах и сумрачно попросил выручить – дать семнадцать копеек. Симагин выручил и дал двадцать. Боль не унялась.

В гостинице на Октябрьской площади Кашинский и Карамышев вдвоем продолжали банкет. \"А я думал, вы с Юрико\", – озадаченно сказал Карамышев, когда Симагин вошел. \"А я думал, вы с Юрико\", – в тон ему ответил Симагин. \"Тогда кто же с Юрико?!\" – воскликнул Кашинский. Потом, хохоча, они стали усаживать за стол Симагина, причем именовали его не иначе как героем дня и гордостью отечественной науки. Выпили, обсудили ситуацию на конгрессе. Интересно, Ася получила ли уже телеграмму, прикидывал Симагин. Потом Карамышев, извинившись, вышел. Симагину не хотелось ни смеяться, ни беседовать. Кашинский мотал головой, что-то говорил и сам ухмылялся своим словам – он сильно размяк.

– Вадим, – неожиданно для себя спросил Симагин. – Вы по собственной инициативе старались, чтоб я что-нибудь сболтнул? А?.. Или все-таки в дирекции просили прощупать, не полный ли я идиот?

Кашинский поперхнулся и отставил рюмку. Потом после ощутимой заминки, возмущенно вскочил.

– Андрей Андреевич, – сказал он угрожающе, – что вы, собственно имеете в виду?

– Мне это важно, – объяснил Симагин. – Не обижайтесь.

– Что \"это\"? – холодно осведомился Кашинский.

– Да сядьте вы, сядьте...

– Что за чушь вы порете, герой дня? – начав улыбаться, выдавил Кашинский. Первый шок у него миновал, но губы чуть дрожали, растерянность в глазах сменилась гневом и презрением. Симагин задумчиво смотрел в эти глаза несколько секунд, потом, смутившись, отвернулся.

– Ну, простите меня, – сказал он. – Жаль...

– Что – жаль? – вдруг спросил Кашинский каким-то новым голосом. – Что все у вас по маслу идет, вам жаль? – Симагин поднял голову. В хмельных зрачках Кашинского плясала азартная ненависть. – Знаете, как бьют банки? Нет? Жаль! Это действительно жаль. Вдвоем зажимают за шею в положении \"раком\", а третий лупит табуреткой. В ней килограмма четыре! Мне отбили почки за то, что не стал чистить сортир за \"старика\"! Вы знаете, что такое сидеть в конце стола? Вам никогда не наесться! Все два года! Мне сразу сказали: а, влип, Абрам! Не помогла тебе твоя синагога, придется Родине послужить, служи, Абрам! Если не откликался на Абрама, били ночью. Почему они решили, что моя фамилия еврейская? Она польская! Мой дед бежал из Польши строить коммунизм! А через семь лет его расстреляли как панского шпиона! А я не еврей! Я сам их теперь ненавижу!! – с триумфом выкрикивал он, надсаживаясь от волнения, спеша, глотая слова, будто боясь, что не успеет высказать всего. – Вам хорошо, у вас талант! И везение! А у меня ни везения, ни таланта! Ни здоровья, чтобы брать задницей! А вы всегда отгрызете свой кусок. И вы еще говорите! Вы еще смеете! – он задохнулся.

– Но я же ничего не отгрызаю, Вадик, – тихо сказал Симагин.

– Потому что вам все само плывет, – просипел Кашинский и перевел дух. – Да, – вдруг сказал он. – Я хотел, чтобы вы прокололись хоть как-нибудь.

Симагин покивал.