– Ой, Гнат, ты лучше выпей.
– И выпью. И ты выпей.
– Да я-то как раз выпью…
– И я выпью. А вот ты – выпей! Ага! Пьешь! Ответить нечего!
– Да как это нечего? Как это мне нечего? Это тебе нечего, повторяешь баланду десятилетней давности! Да мы этого от вас еще в ельцинские времена наслушались! В кравчуковские! Идти с Россией вместе, мол, нельзя, потому что она никуда не идет…
– А то не так?
– А вспомни: стоило ей куда-то хоть попробовать пойти – сразу вой: имперские амбиции!
– А кто ж вам виноват, что вы только в эту сторону ходить умеете?
– Да для вас любая попытка России защитить свое достоинство и свою территорию – была имперская амбиция!
– Свою? Ваша территория – Владимир да Тула! Кто на нее нападал? От кого вы ее защищали? Вам свои колонии отдавать не хотелось!
– А, ну конечно! А Крымщина, Харьковщина да Львовщина – это, разумеется, исконно украинские земли?
– Да уж не русские!
Так они могли до бесконечности, пока в бутылке не кончалось.
Странно, думал Гнат. Вот спорим, горячимся, кулаками по столу стучим, прямо-таки защищаем друг от друга свои страны, как от агрессоров – будто они еще есть: Украина, Россия… И будто сами-то мы им служим, им, а не… один наемником уж скоро семь лет – это я, и нанимает меня не Украина, и не Россия даже, а невесть кто. Вэйдер какой-то нанимает! И за кого я под пулями скачу и ребят своих подставляю? За дензнаки, а не за Украину; и даже не за Россию… А Саня? Ведь что-то в таком же роде. Наблюдатель имени Калугина… Тоже на заморские бабки, значит, служит. Наблюдает…
А послушать нас – так два пламенных националиста собрались, полиции нравов впору группу захвата высылать.
И тут и всюды – скризь погано…
Его вдруг развезло. Скорее от тоски, чем от водки.
– Ты чего-то раздухарился, – тоном ниже произнес тоже уж изрядно захмелевший Саня и заботливо, даже чуть встревоженно остановил руку Гната, в очередной раз потянувшуюся к бутыли; бутыль уж почти готова была показать дно.
– Тр-рэба! – мотнул головой Гнат. Саня убрал руку: это он понимал. Бывает в мужской жизни всякое. Если уж тр-рэба – то да, базара нет.
– Тогда валяй, – разрешил он, в очередной раз закуривая. В тесноватом офисе было не продохнуть, стены пропали, ровно съеденные, а глаза уже вываливались из-за пропитавшей воздух едкой дымной щелочи…
Гнат сделал пару глотков, потом отставил стакан, поразмыслил трохи и, подпершись мосластым кулаком, тихонько, тоскливо затянул:
– Дивчаток москали укралы, а хлопцив в москали забралы…
И Саня, слов той песни, конечно ж, не ведавший, послушал-послушал, да и подтянул сочувственным мычанием. Когда слова кончились, Гнат неуклюже потянулся через стол – и хлопнул друга по плечу. Упал обратно на свой стул.
– Эх, Саня… – мотая головой, в полном сокрушении проговорил он.
На душе у него было черно. Уже не так, как после ухода от Эльвиры, но черно все равно.
Это он только девоньке своей для спокойствия ее сказал, что завтра пойдет по другим вербовщикам. То есть пойти-то пойдет, какой разговор, но вот смысл и результативность хождения были под большим вопросом. Среди контрактников ходили упорные слухи, что существуют некие черные списки; свои кадры каждый вербовщик, конечно же, держит в секрете, особенно кадры ценные, но если дает кому-то окорот и от ворот поворот, информация о ненадежном, выдохшемся или слишком строптивом кадре мигом попадает в какую-то сетевую базу данных – и все. Ни один вербовщик тебя уже не купит. Слухи, конечно, и есть слухи – мало ли мы их слышали; но еще советские времена приучили, что хорошие слухи, как правило, оказываются косвенной пропагандой, а вот плохие – достоверной информацией, на основе которой и надлежит действовать, ежели не хочешь совсем уж быть лохом и попадать впросак на каждом шагу. А с тех пор, конечно, многое изменилось, и кое-что даже в лучшую сторону – вот Украина, например, перестала быть русской колонией; но все, что касается слухов, осталось в целости-сохранности, точно неприкосновенный запас.
Если б не хмель, Гнат нипочем не завел бы с другом разговор о работе. Потрепали бы языками, погоняли кровь, пары спустили – и хорошо, и спасибо тебе, боевой товарищ… Но момент был крайний. Как говаривали в старые недобрые времена – и в личной, и в общественной жизни крайний.
Гнат, чтобы стряхнуть подкатившее унылое оцепенение, сделал несколько решительных глотков пива прямо из горлышка пятой бутылки. Со стуком отставил ее подальше, тужась срочно створожить жидко растекшуюся простоквашу мыслей и нащупать в ней хоть какие-то сгустки годных к разговору слов.
– Я… – Он глубоко вздохнул и сообщил: – Я, знаешь, с начальником поцапался.
Вероятно, и Саня, если б не хмель, пропустил бы эти его слова мимо ушей. Состроил бы вид, что не расслышал, или отпустил бы шуточку какую, на шуточки он был мастер. Например: шрамы украшают воина, шрамы от когтей женщины украшают мужчину, а шрамы от когтей начальника украшают подчиненного…
Вместо этого Саня глубоко затянулся, внимательно и чуть искоса, как-то из-за сигареты, глядя на Гната.
– То-то я смотрю, – ответил он.
– Всерьез поцапался. Ушел.
Саня помолчал. Потом спросил с настырной пьяной цепкостью:
– Ушел альбо вытурили?
– Пинком, – честно признался Гнат.
Саня понимающе присвистнул. Коротко, в две ноты; точно звоночек в приемной Вэйдера. Фьють повыше, а потом фьють пониже.
– Не знаю и знать не хочу, где ты служишь, но в наше время… это ты чего-то, казак, не додумал.
– Может, и так, – уронил Гнат. Сам он был уверен, что поступал правильно, просто мир сволочной.
– Старые мы стали, – пробормотал Саня. – Не приспособиться никак. Я вот тоже… – Вдруг прорвало и его. – Так иногда с души воротит! То ли дело прежде… Тогда даже с души-то воротило как-то иначе, по-домашнему! От своего, а не от чужого… – Запнулся. – Или тебе тогда все тоже чужим казалось, москальским? Ненависть к русским оккупантам до сих пор все застит?
Гнат шмыгнул носом.
– Онегин, я тады моложе…
– Я лучше якистью была, – добавил Саня. Гнат печально покивал. То была их давняя присказка; с каждым годом она становилась все истинней. – Контора эксклюзивная? – спросил Саня.
– А хрен ее знает… – Гнат помолчал. – Вроде нет. А поговаривают, знаешь… они всем конкурентам рассылают информацией типа «с этим не водись». С кем водиться надо – тех берегут, а вот с кем не надо – поимейте в виду…
– Ну, как и везде, – сказал Саня. Наконец отвел от Гната пытливый взгляд, уставился в свой стакан. Плеснул туда водки. Поднес к лицу, принюхался, скривился. Сказал: – Хорошая водка.
– Не хочешь об этом разговаривать? – тихо спросил Гнат.
Нехотя Саня произнес:
– А что тут разговаривать… Ты помощи просишь?
Гнат мотнул головой. Как-то унизительно прозвучали Санины слова.
– Не прошу, – сказал он твердо. Помедлил и опять честно добавил: – Но – хочу.
– То есть тебе желательно знать, – медленно проговорил Саня, – нет ли у нас вакансий каких и не могу ли я тебя туда…
– Честное слово, Саня, – сказал Гнат, вздергивая на друга осоловелый, но искренний взгляд. – Я к тебе шел просто оттяг поиметь. Даже в мыслях не было чего-то клянчить… Бес в бок боднул. Прости. Я пойду сейчас… Вот допьем и пойду. Забудь.
– Да погоди ты ершиться, – досадливо сказал Саня. – Гордый сын древней нации… Погоди. Подумать же надо.
И он разлил по стаканам остатки водки.
– Ну, давай подумаем, – безнадежно согласился Гнат.
Они допили. Заполировали пивом. Зажевали шпротинкой.
– Ты, сколько я по советским годам помню, спецназ, – проговорил Саня. – Силовик.
– Да, – подтверждающе мотнул головой Гнат.
– Так, в общем и целом, по этой дорожке и ходил весь подотчетный период?
– Да.
Саня глубоко втянул мутный злой воздух раздувшимися ноздрями, потом двумя пальцами ловко ухватил за скользкий масляный хвост еще одну шпротину, запрокинул голову и аккуратно опустил болтающуюся длинную закуску в разинутый рот. Прожевал. Сказал:
– Это не есть хорошо… Здесь мы, понимаешь, не очень совпадаем. Я, если помнишь, в дивизионной разведке в ту пору трубил… так и пошло с тех пор.
– Шпионов ловишь, что ли? – недоверчиво пробормотал Гнат.
Саня с досадой покрутил носом.
– Врага унутреннего, – сообщил он затем.
– Ни хрена себе, – сказал Гнат. – Ну, прости, старик. Я пошел.
– Сядь! Не понял ты ни рожна! – Саня единым махом, как в комедии или игре в кавалерию, вместе со стулом отпрыгнул от стола, потом выдернул верхний ящик до самой собственной груди. Вынул из его глубин какой-то просторный лист и пустил через стол спланировать к Гнату. – Вот, посмотри. За полчаса до твоего звонка ориентировка пришла…
С распечатки на Гната глядел благообразный старец с короткой, несколько куцей, поседевшей клочьями бородкой. Морда дышала интеллектом.
– Очередной ученый красно-коричневый, – сказал Саня, отбирая у Гната распечатку. Водка водкой, расслабился Саня, конечно, изрядно – но текст ориентировки Гнату прочесть не дал. Спрятал лист в стол, задвинул ящик и опять верхом на стуле с деревянным стуком вернулся на свое место. – Откуда они берутся до сих пор? – пробормотал он неприязненно и даже с некоторым сарказмом. – И зачем? Алферову завидуют, что ли?
И невесело рассмеялся.
Гнат знать не знал, что за зверь такой – Алферов, но, судя по тону Сани и по его смеху, кем бы этот Алферов ни был, завидовать ему никак не стоило.
– Понимаешь, Гнат… – попытался объясниться Саня. – Вот этих я действительно не люблю. Вся морока от них. Сперва коммунизм им не нравился, ущемляет он их, мол… долой тоталитарный режим, давай свободу. Развалили все к едрене фене – и сами же первые обоссались с перепугу. Ладно. Годы летят, годы, как птицы летят… Нет, им опять неймется. А ведь только-только все налаживаться стало – живи и радуйся, знай крутись – и будет тебе все, что душеньке угодно. Так нет! – Он негодующе разрубил ладонью дым. – Опять не все слава богу! Теперь наоборот, подавай им коммунизм – бездуховность, мол, настала. Вконец ведь все развалят!
В логике Сане отказать никак было нельзя – Гнат знай кивал в такт его словам. В голове туманилось и млело.
– А бомбу кто атомную придумал? – в запале продолжал Саня. – А генное оружие? Недавно, правда, говорят, торсионы какие-то нашли, они, мол, не то, что раньше – наши, мол, христианские… А только попомни, Гнат, мое слово – на поверку окажется такое же дерьмо!
Гнат опять мотнул головой в полном согласии.
– Вот почему мне их не жалко, – уже несколько спокойнее сказал Саня. – Вот ни на столько. – Он показал Гнату кончик мизинца. – Так что я тебе не какой-нибудь там КГБ. Понял?
– Понял, – ответил Гнат и в последний раз кивнул.
– А у тебя опыта такой работы нету, – сказал Саня. – Ведь нету?
Гнат не сразу вспомнил, о чем идет речь. А вспомнив, восхитился: вот Саня! Ну Саня! Какой мужик и какой друг! Так держать нить разговора!
– Нету, – печально подтвердил он.
– Трудно будет про тебя что-то замолвить… – пробормотал Саня. – При случае попробую, но… – Взял свой стакан, заглянул в него. – Ну что? Будем еще брать?
– А что он натворил-то? – спросил Гнат невпопад.
– Кто?
– Этот…
– А… – С запозданием поняв, кого Гнат имеет в виду, Саня пожал плечами. – Хрен его знает. Ракетчик вроде… А в Штаты так и не уехал. Значит, неспроста, значит, замышляет что-то… Дома его, я так себе мыслю, обнаружить не смогли, иначе чего искать-то этак. Предписано при обнаружении взять под наблюдение и ничего не предпринимать, только сообщить наверх… Следить, короче, собрались. Я вот ориентировку вниз передал – поглядим, чего получится…
– А потом с ним что будет? – спросил Гнат.
– А я почем знаю? – ответил Саня.
Добавлять они не стали. По многим причинам. И сидеть более часа у друга в офисе, мешать и отрывать от дел – да вдобавок и с риском подвести под монастырь какой-нибудь нехороший – было не по-людски. Мало ли. Какой-нибудь ихний Вэйдер ввалится с обходом, или что там у них… у наблюдателей развития славянской письменности, едрёныть…
И, честно говоря, не хотелось уже.
На душе было так погано, что возникла нешутейная опасность надраться всерьез, до соплей и буйного опохмела назавтра, со скитаниями по кабакам, случайными знакомствами и вполне возможным мордобоем, с ковровым деньгометанием не упомнить где и прочими прелестями, которых Гнат не то что не мог, но очень уж не хотел себе позволить. И потом – последние гроши на это тратить? Да лучше… лучше…
И тут Гнату пришла идея на эти гроши снять качественную проститутку.
Смешно сказать, но, дотянув до сорока с гаком лет, Гнат ни разу в жизни не пользовался таким простым и проверенным поколениями способом взбодриться и поднять себе жизненный тонус. То ли брезговал, то ли тоталитарная идеология какая-то застряла в костях с пионерских времен, так не давая Гнату стать истинно свободным человеком, – Гнат не хотел разбираться. Во всяком случае, точно – не от скупости. Его связи с женщинами, буде возникали они во время его вооруженного кружения по просторам постсоветского пространства, оказывались всегда сравнительно протяженными (насколько срок контракта позволял) и довольно-таки искренними. И он уж и живых деньжат подбрасывал, и покупки покупал, не чинясь… Как обычный муж. Но это же совсем другое дело. Подкидывать постоянной подруге дензнаков на хозяйство – одно, однако ж совсем иное – пропихивать денежку в щель монетоприемника, точно имея дело с неживой механикой, к примеру, при входе в метро: кинул жетон – и открылось. Со звяканьем.
А уж на Элю-то он вообще не жалел. Высыпал ей все, что получал, ровно жене, себе оставляя лишь на личную мелочевку: на то, что при Советской власти они, желторотики еще, собирательно называли «партвзносы-папиросы»…
И вот сегодня Гнату вдруг шарахнуло в хмельную голову: пора. Женщины у него уж давным-давно не было, он смертельно по Эле скучал – а все ж таки женщина нужна мужчине, хоть какая.
Да и вообще. Пусть знает, дура корыстная. Мои деньги, хоть и последние – на что хочу, на то и трачу, а только тебе, дура, их больше не видать.
Пива еще взять, что ли? Пока сниму… Нет, лучше горошки антиполицая, чтобы перегаром не так несло. Их на каждом углу навалом.
Спокон веку, как понаслышке ведомо было Гнату, лучшим местом съема путан были вокзалы. На Невском тоже неслабо – но значительно позже, к ночи; а тут белый день. Отчетливо понимая каким-то кончиком мозга, а может, даже и мозжечка, что совершает глупость, Гнат потоптался, нетрезво ориентируясь, и двинулся к Клинтоновскому вокзалу – оказалось рукой подать. В конце концов, уговаривал он себя, я просто прогуливаюсь. Хмель выветриваю. От этой мысли в нем даже шевельнулась, точно птенец в яйце, неуклюжая маленькая гордость: вот, мол, как я устойчив к хмелю: не он владеет мной, а я им владею, захотел – вдел, развлекся и отмяк чуток, а потом захотел – и выветрил… Прогуляюсь до вокзала, все равно спешить некуда. А уж там как приспичит. Хотя, положа руку на сердце, он наперед знал, что – приспичит. Еще как.
Рассасывая сразу целую пригоршню глянцево-сереньких горошков, отбивающих выхлоп, он пересек Кирочную, а затем с полчаса и впрямь выгуливал хмель, неспешно шагая по прямой, точно выстрел, улице, понимаете ли, Восстания (какого это Восстания? неужто того самого? почему не переименовали до сих пор? вот ведь всегда москалей губит отсутствие последовательности!). Вышел к Невскому (да сколько же раз на дню мне ходить по этому бисову Невскому?), пересек и его. А потом уж и Лиговский.
И снова в памяти медлительно всплывал Шевченко:
Кума моя i яВ Петропольским лaбipинтiБлукали ми – i тьма, i тьма…
В голове помаленьку уяснялось; тьма, которую нагнал «Царевич Дмитрий», отступила. Гнат перестал с безудержной удалью непобедимого витязя расправлять плечи и выпячивать грудь, перестал оценивающе и чрезвычайно требовательно, что твой султан в момент приемки новой партии организмов для сераля, разглядывать встречных дев. Приходил в себя. В общем-то он действительно за время прогулки прилично выветрил хмель; он в общем-то действительно его переносил неплохо. В вокзал он вошел уже совсем не таким, каким покинул расположенный в двух шагах от «Чернышевской» офис Сани. Не сказать, что трезвый, но и не сказать, что пьяный. Не сказать, что безмозгло удалой; но и не сказать, что вовсе не удалой; удаль некая в нем еще побулькивала, точно во вскипевшем чайнике, который только что сняли с огня; однако все ж таки – уже сняли.
Ну и где они тут все? Искомые объекты?
Подать их сюда, я пришел.
С минуту Гнат, озираясь, стоял под громадной, на всю стену зала, литыми буквами, надписью: «На этот вокзал 3 октября 1993 года прибыл из Москвы президент США Уильям Джефферсон Клинтон для двухчасовой встречи с демократическими лидерами Санкт-Петербургского сейма, в ходе которой он высказал ряд советов и пожеланий относительно путей перехода постсоветского общества к общечеловеческим ценностям». Народу в зале было негусто; основные толпы бодались у перронов пригородных электричек, алча по-удобному попасть кто в Навалочную, кто на Фарфоровскую, кто в Колпино; здесь, в вычурной и гулкой прохладе, временами рассеянно примерзая возле того или иного киоска, с ленцой прогуливались лишь отдельные аристократы.
Организмов для сераля не обнаруживалось.
Везде обман, подумал Гнат почти весело.
Опять захотелось курить. Сигареты иссякли еще у Сани, и последние три Гнат стрелял у друга; потом вроде стало не до них, он дышал и сосал горошки – а вот теперь вдруг резко, рывком, точно ему перекрыли кислород, понадобилось затянуться. Внутри сигаретами не торговали – за стеклами утопленных в продольные стены зала киосков виднелись то какие-то «Товары в дорогу», то неприятные, навевающие лазаретные воспоминания мелко нарубленные вереницы аптечных коробочек и пузыречков, то развалы просторных, что твои лопухи, и невыносимо однообразных цветных и глянцевых грудей да ягодиц. Неторопливо и вальяжно, вроде как и он аристократ, Гнат двинулся к противоположному концу зала, где под огромным, почти с надпись про дедушку Клинтона, табло электронных часов располагались выходы к перронам поездов дальнего следования.
Мимоходом отметив зачем-то, что в ближайшее время намечается одна-единственная отправка – пассажирского до Москвы, – Гнат в ближайшем приперронном ларьке с шиком взял пачку ложных «Труссарди» (опята ложные – симптомы сложные) и тут же, спиной привалившись к боковой стекловине ларька, торопливо ее распатронил. Кинул прозрачную шкурку в урну, выщелкнул сигарету, губами вытянул ее из пачки и с наслаждением наконец-то закурил.
Но жриц любви и здесь не наблюдалось.
Хладнокровно поводив головой направо-налево, Гнат несколько раз отсканировал окружающее пространство – нет, нету. Да и хрен с ними… Ему уже начало делаться смешно от себя и своего идиотского пьяного порыва; но оставалась шкодливая – то есть, если перевести с украинского, вредная – защербинка, ощутимо царапающая его мужскую гордость: как это я пошел – и не сделал? Не сделал не потому, что мне расхотелось или не понравилось то, что предлагают, нет – просто потому, что, едрёныть, не нашел?
А еще обидная, но, в сущности, справедливая характеристика Сани: у тебя опыта сыскной работы нету…
Вот идиот, подумал он о себе, но пошел искать дальше.
И буквально через минуту сигарета едва не выпрыгнула на заплеванный асфальт из его ощутимо дрогнувших пальцев, потому что прямо ему навстречу как ни в чем не бывало, с небольшой, но весьма увесистой с виду сумкой через плечо вышел тот самый красно-коричневый ракетчик.
Да нет. Не может быть.
Точно он. Пегая бороденка, высокий лоб и морда дышит интеллектом. Длинный, что твой циркуль.
Может, опыта сыскной работы Гнат и не набрал в жизни, но зрительная память была – дай бог каждому.
Гнат лихорадочно заозирался. Где пост? Где патруль?
Ни души.
Ну, работнички! У них опыт, понимаете ли, есть! Да мне даром не нужен такой опыт, в задницу его себе засуньте, такой опыт, если у вас вот так вот разыскиваемые по вокзалу разгуливают и ни одного человека кругом!
Гнат уставился в спину прошедшему мимо красно-коричневому.
Тот шел не один. Рядом двигался средних лет мужик – моложавый и несолидный, но симпатичный с виду. Веяло от него какой-то беззлобностью. Плохим был бы Гнат командиром, если бы не чуял людей; спутника циркуля он так и ощутил: надежный, безобидный, беззлобный. Усталый. Добрым Гнат вряд ли решился бы его назвать так вот с маху, доброта – дело отдельное, смутное; но вот что злобы в этом парне не было – это да.
И третьим, слегка подпрыгивая от возбуждения, чесал рядом с мужиком пацан лет пятнадцати. Наверное, сын мужика – похож. Улыбка до ушей. Явно рад поездке.
И багажа у них было немного. Самая ерунда; по объему – только первая необходимость. Единственная тяжелая сумка – у циркуля.
Странная компания.
Трое.
Заветное число.
Еще Христос заповедал своим приверженцам численный состав первичной парторганизации: где трое соберутся во имя мое, там и я с ними… или как-то так. Гнат не силен был в вопросах веры, и повальная религиозность, пришедшая одновременно с долгожданной свободой, его порой бесила. Но трое – это наверняка пошло с евангельской поры.
А если они за кордон рвануть надумали? Поезд-то аж до Москвы!
Нет. Мальчишку так скакать не заставишь, если происходит побег. Мальчишка очевидно едет в долгожданную увеселительную поездку.
Но мальчишку можно и обмануть. Подставить.
Ты бы своего сына подставил, Гнат?
Эх, Элька… был бы у нас сын – я бы… Что – я бы? Да уж я бы – да! Все бы только ахнули…
А вот мы и посмотрим, есть у меня опыт или нету у меня опыта.
Решение созрело мгновенно. Наверное, то был последний пузырек недавнего удалого кипения: проследить, куда навострился бородатый красно-коричневый циркуль, все-все о нем и его планах вызнать досконально – и принести Сане, не кому-нибудь, а именно Сане на блюдечке.
И еще этак небрежно заметить: «Я вообще-то телку снять на вокзал забежал, смотрю – этот твой шустрит. А парней ваших на вокзале ни одного. Понятно, почему я проститутку не нашел – твои уж всех разобрали, объект пустой остался!»
Пусть тогда попробует поговорить про опыт!
От недавнего уныния не осталось и следа. Гнат подобрался и окончательно протрезвел, возбуждение было холодным, профессиональным, чисто рассудочным; водка преобразовалась в чистую энергию, как в вечном двигателе.
Спины троицы еще мелькали впереди, время от времени скрываясь за идущими им вслед – не один же циркуль с компанией собирался ехать на этом поезде… Гнат, отбросив сигарету, двинулся следом. До отправления оставалось еще более получаса.
Пока он нагонял преступников, те дошли до своего вагона: остановились, предъявили проводнику билеты, запустили ребенка внутрь, а сами остановились курнуть. Нормальные люди.
А вот что
не нормально: свою явственно тяжелую сумку Циркуль оставил у себя на плече. Любой обычный человек занес бы ее в вагон и вышел на воздух налегке, с пустыми руками и плечами. Этот – не расстался. Беззлобный вот отдал свою Ребенку, чтобы тот ее внутрь занес, и поступил, прямо скажем, совершенно естественно. А вот Циркуль – нет. Ремень натянут, будто в суме кирпичи; плечи скособочены, лоб потный – но держит.
Отметим себе.
Теперь отметим номер вагона.
Ага.
И Гнат рванул к кассам: сначала задумчиво, потом – постепенно разгоняясь до торопливого шага, а потом, вне поля зрения опекаемых, – бегом.
Народу было немного – кто в наше время на дальних поездах ездит? Да еще на пассажирских? Настоящие богатые – либо воздухом, либо, ежели неспешно, как Клинтон в девяносто третьем – фирменными экспрессами, и, так или иначе, у касс они не стоят; а простонародье – куда и зачем им кататься? И тем не менее время было дорого, не стоило терять и минуты в ожидании; Гнат предъявил свое удостоверение Центра споспешествования и мимо пяти человек очереди ткнулся в окошечко одной из касс. Показал корочки и туда. Такой был закон: под какими бы крышами ни скрывались вербовочные конторы, какие бы документы они своим кадрам ни выдавали – по ним обязательно полагались транспортные и визовые льготы, иначе при постоянных переездах от мест расквартирования или отдыха к районам боевых действий и контрактники, и их владельцы натерпелись бы. Сейм питерский еще лет восемь назад принял постановление: работники международных гуманитарных фондов и иных, сходных с ними по функциям организаций, пользуются нижеследующими правами – и дальше длинный перечень.
– Если можно – в восьмой вагон, – попросил Гнат с улыбкой.
– Именно в восьмой? – переспросила пожилая добродушная кассирша.
– Да. Примета у меня: когда дело важное – обязательно надо в восьмом ехать, тогда все получится… Конечно, если в нем есть места.
– Как не быть, – сказала кассирша, точно сверчок стрекоча пальцами по клавиатуре. – Полно свободных мест. Чай, не Совдеп.
Прожаренный майским солнышком древний плацкартный вагон (над дверью из тамбура в коридор виднелась заросшая жирной копотью табличка изготовителя – какой-то там «совнархоз»; то есть, сообразил Гнат, хрущевских времен выпуск) заунывно вонял вековой пылью, вековым пассажирским потом и мерзкой синтетикой, линолеумом стен, что ли. То, несомненно, был запах Совдепа. Дверь из тамбура не закрывалась, застревала на полу; ручка, за которую Гнат попробовал было потянуть, сорвалась и обвисла на одном шурупе, бессильно болтаясь. Все, как прежде. Общечеловеческим ценностям к простонародью ходу не было. Разве что в виде цен.
Несуетно, вроде как озираясь в поисках своего места (или просто в поисках места получше), Гнат боком-боком побрел по узкому проходу, время от времени задевая плечом пахучие ноги в рваных носках, принадлежащие уже залегшим в спячку на верхних полках господам пассажирам. Насколько хватало глаз все боковые места пустовали – не любил народ боковые места, любил лежать, спрятав голову от бродящих мимо; Гнат заранее решил, что лучше всего будет найти купе, где обосновались его опекаемые, и сесть на боковое место напротив: и троицу держать в поле зрения удобно, и весь коридор просматривается – от греха подальше.
Так, первое купе.
Купе! Решиться именовать этим изящным, просто-таки подразумевающим сногсшибательный французский комфорт словом открытую настежь всем взглядам, запахам и репликам замызганную клеть с убогими лежанками, затянутыми порезанной тут и там, тертой-перетертой коричневой обивкой, могли лишь те, кто свою колониальную империю додумался именовать братской семьей народов… Две пигалицы лет не более двадцати, с голыми пупками и нарисованными ресницами чуть ли не тех самых пупков длиной. «Да мы с ним давно живем, уже недели две…» Так, мимо… Следующая клеть.
Пожилая троица, две женщины и мужик, деловито выгружающий из баула на столик промаслившиеся насквозь газетные пакеты со снедью; бутылка дешевой водки уже стояла вплотную к мутному стеклу окошка и нетерпеливо ждала, когда поезд тронется. Дамы беседовали, вернее, одна уютно, нескончаемо журчала, что-то рассказывая, другая с готовностью слушала. «А я вот по телевизору слыхала, что всяк, кто туда заходит, получает тут же на месте дозу в тыщу рентген. Его ж как раз радиацией тогда и засушили профессора, чтоб не протух. И все, кто там хоть разочек побывал, потом болеют всю жизнь незнамо от чего, будто чернобыльцы. А я-то, дура, знать не знала, чего у меня смолоду печенка ноет, нас же в пионерах обязательно в Мавзолей водили… Так теперь, сказали, меджлис-то московский решил его захоронить наконец, да не просто в земле, а в могильнике для радиоактивных отходов. Как заботятся-то теперь об нас!» – «Ну да, ну да…» – кивала вторая дама. Понятно, мимоходом отмечал Гнат. Москали все не могут со своим Лениным разобраться. Дела поважней у них за последние пятнадцать лет так и не нашлось.
Третье купе. Опять не те.
Двое подтянутых, деловых, один в очках с мощной оправой, другой в очках с оправой тонкой, золоченой; на столике перед ними уже разложены какие-то бумаги. Отчетливо видно, что текст разделен на пронумерованные пункты, но распечатано мелко, слов не видать, конечно. «Можно ли прожить на постсоветском пространстве, будучи не связанным с криминалом? – саркастически бубнил тот, что в тонкой оправе. – Можно, конечно, но исключительно от больших иллюзий. Если ты с ним не связан, это значит лишь, что ты шестерка, а связан с криминалом твой начальник или работодатель, которого ты считаешь честным бизнесменом или госслужащим. Страусово состояние… Не лучше ли сразу взглянуть правде в глаза и тем создать себе хотя бы предпосылки прямого подключения к финансовым потокам?» Ага, понятно, отмечал Гнат. Они не только с виду деловые. Полноценные ларьковые демократы.
Четвертое купе. Внизу никого, но с верхней полки свешиваются очередные не поместившиеся ноги.
Пятое. Молодая пара, он и она. «А вот еще анекдот, Катька, слушай. Две подруги беседуют в кафе, и одна говорит другой: „Мой покойный муж сволочь и подлец! Обещал любить до гроба, а разлюбил уже в реанимации!“
Ладно. Пошли дальше.
Поезд дрогнул, и перрон за окнами почти незаметно поплыл назад. Гнат едва не потерял равновесия – и тут увидел в следующем купе своих подопечных. Тогда он дал силам инерции и впрямь повалить себя – и совершенно естественным образом, будто не он выбрал место, где сесть, а так уж получилось, жестко шлепнулся на боковое сиденье.
Для полной конспирации начал было подниматься, а потом как бы рукой махнул: мол, не все ли равно, где мучиться. Уселся поудобнее, даже не взглядывая в сторону подопечных – наоборот, тупо уставился в окошко, на все быстрее скользящий назад перрон. Началось.
Началось.
Очень странно было ехать в поезде с пустыми руками.
Ну что, Саня, подумал Гнат. Для начала неплохо, нет? У господ подопечных и в мыслях быть не может, что я сижу у них на хвосте. Просто едва не опоздавший пассажир. Только вот руки пустые…
Наверное, я спятил, вдруг подумал Гнат. Чем это я занялся? Куда и зачем меня понесло?
Все чаще и чаще подстукивали под днищем дряхлого совнархозовского детища колеса, нервно перебирая, словно гремучие стальные четки, стыки изможденных рельсов.
Лишь через несколько минут Гнат решился посмотреть в сторону опекаемых.
Циркуль сидел спиной к Москве, против хода. Он все-таки снял с плеча свою сумку, и теперь она стояла на сиденье рядом с ним, а правая рука Циркуля возлежала на ней; что-то таилось в сумке широкое и устойчивое, коль скоро ее можно было использовать в качестве подлокотника. Беззлобный сидел немного наискось напротив Циркуля, дав место у окна Ребенку, который, не глядя ни на взрослых, ни наружу, резался сам с собой в какой-то, похоже, «тетрис». Никакой еды опекаемые перед собою не утвердили, по крайней мере – пока; и, естественно, уже степенно беседовали. Насыщались духовной пищей и тем сыты быть надеялись. Время от времени до Гната вполне отчетливо доносились обрывки их неторопливой беседы; потом колеса неведомо с чего начинали стучать громче, и все иные звуки пропадали, засыпанные тяжелым железным крошевом отрывистых гулких «тук-тук»; несколько минут спустя стук по каким-то своим соображениям становился мягче, воздушней, и с той стороны ритмично бьющего неживого тамтама вновь выплывал разговор соседей, уже с другого места.
Гнат отвернулся к окну и стал только слушать.
Потянулись мимо тяжкие мертвые остовы Ижорского завода.
«Всякая культура – заложница экономики породившего ее общества. Будь культура сколь угодно высокой и человечной – если экономика неэффективна, культура надорвется, поддерживая в погибающем обществе жизнь, и умрет вместе с ним, а для всех кругом надолго станет пугалом или, еще обиднее, посмешищем…»
Это Беззлобный комментирует.
Тук-тук, тук-тук, тук-тук…
А вот это уже Циркуль возмущается: «Нет, послушайте, Алексей Анатольевич. Когда царскую Россию называли жандармом Европы, это было всем понятное ругательство, оскорбление, и всем порядочным русским людям было стыдно. А вот теперь Америку называют мировым жандармом – и американцы гордятся, когда их так называют! Это и есть ваша разница культур? Извините великодушно! Просто одним совестно быть жандармами, а другим – лестно!» – «Нет уж, вы извините меня, Иван Яковлевич. Здесь мы именно имеем прекрасный пример обратного влияния реального мира на культурный стереотип. Предположим, что в Америке полицейский в свое время начал восприниматься как заведомый защитник народа от произвола, а у нас – как заведомый защитник произвола от народа. Именно поэтому в одной культуре слово „жандарм“ связывается с позором, а в другой – с почетом. А потом, когда и если стереотип уже сложился, становится в изрядной степени не важно, соответствует ли он действительности. Он работает вне зависимости от своего соответствия действительности и может так работать очень долго… И вот вам пример диалога культур в натуральную величину. Вы говорите кому-то: „Жандарм!“, желая оскорбить – а он это воспринимает как признание его заслуг и искренне вас благодарит за лестные слова…»
Интересно рассуждает Беззлобный, подумал Гнат. И очень точно. Не важно, как там в Америке, я не бывал, и чем они там гордятся – мне плевать, думаем-то мы про себя. Интересно, а если этак-то посмотреть: я – какой жандарм? Особенно сейчас?
Однако мысль повела куда-то не туда, в моральные теснины какие-то, непозволительные и удушливые для человека дела, и он досадливо отмахнулся от нее; но слабый отзвук в душе остался – и мог, Гнат чувствовал это, при случае напомнить о себе.
Нет, старательно принялся он проводить среди себя политико-воспитательную работу. Теория это все, то есть, говоря попросту, болтовня. Вот хоть про Америку… Ни черта же этот жандарм со взятыми обязанностями не справляется, не верите – милости просим, покажу. То есть почет он, конечно, свой имеет, но вот результат… Стало быть – и почету скоро конец.
Впрочем, если подумать, Беззлобный именно об этом и сказал.
А я – справляюсь?
Тьфу!
Тук-тук, тук-тук, тук-тук…
И весь разговор их был как тук-тук. Просто звуки, сопровождающие некий технологический процесс. Процесс общения. Разговор, из которого не следует никаких конкретных действий, – всегда не более чем тук-тук, тук-тук.
А чем наши с Саней разговоры про Украину да Россию лучше?
Только таким вот интеллигентам, как мои подопечные, видимо, для ведения подобных бесед не обязательно развязывать языки горилкою. Видать, языки у них всегда развязаны и пребывают в состоянии повышенной боевой готовности.
Хорошая у них работа, не пыльная.
Тук-тук, тук-тук, тук-тук…
«Тот, кто думает, что мир лучше, чем он есть на самом деле, всей своей жизнью, непроизвольно, делает мир и впрямь лучше. Хотя бы чуть-чуть. А тот, кто убежден, что мир хуже, чем он есть, – непременно делает его хуже, даже если такой цели специально перед собой и не ставит…»
Однако, подумал Гнат. Это ты, брат Беззлобный, уж, кажется, слишком загнул.
А вдруг нет?
От этой мысли Гнату стало не по себе.
Что в таком случае делаю я? Улучшаю – или… наоборот?
Хороший вопрос…
Ладно.
А в целом – совершенно нормальные люди едут. Интеллигенты. Сплошное тук-тук. Не в смысле, что стучат как стукачи, а в смысле – токуют, как глухари на току. Наверное, вполне приличные мужики. Беззлобный уж во всяком случае. Да и старец тоже – если бы не цеплялся он так за свою бесценную сумку.
Но, с другой стороны, что я, не видел чудаков, которые от чемодана отойти боятся до колик, а в чемодане – всего-то ком грязных трусов?
И пацан у них нормальный. Не вундеркинд какой-нибудь и не шпана, а – нормальный. Гнат таких любил больше всего. Вундеркинды – с ними мороки много, и как-то все время боязно сказать или шевельнуться неловко, а с другой стороны – держи с ними ухо востро, больно умны: умный продаст, предаст, выжмет тебя, как лимон, и в сердце у него не дрогнет даже. Потому что умный. Шпана – с ней все понятно: гнилозубые злобные волчата с отмирающей речью, убьют за окурок, хихикая; Гнат шпану ненавидел и уже не мог воспринимать, как детей. Нормальных – ценил. В наше время не так много осталось нормальных. Шпана-вундеркинды мир заполнили.
А старец – просто-таки принц в изгнании, правда, самозваный, может быть. Слишком уж уверенный, что все должны ему подчиняться, и очень удивляющийся, если этого не происходит. Усталый, печальный, тощий, издерганный…
И Беззлобный – одно слово, беззлобный. Вряд ли с ним можно было бы потолковать по душам и выпить по стакану – не те темы… хотя не факт, он не сноб, точно… спроси его Гнат о чем-нибудь, он скорей всего и ему так же вот, как Циркулю, доходчиво, доброжелательно и малость занудно вправлял бы мозги… Не чтоб себя показать, а чтоб человек понял или хотя бы задумался. Есть разница. И вроде бы непохож на тех, кто, толкаясь локтями и отпихивая женщин, лезут в брезентовый кузов грузовика при срочной эвакуации мирного населения… А даже это нынче дорогого стоит. Гнат на иных умников насмотрелся – отворит пасть, так Европарламент отдыхает, от спесивого гуманизма не продохнуть; а пройдет первый трассер над головами, так весь гуманизм сразу в потайное отделение бумажника спрячет до лучших времен и делается пещера пещерой.
Только вот произносит вроде бы совершенно отвлеченные фразы, от которых, однако ж, хочется скрипеть извилинами совершенно конкретно – о себе и о том, как дальше жить. Но это, наверное, у меня день такой – то ли обломный, то ли переломный. Палец покажи – а я в ответ: да, вы правы, я и сам много думаю о смысле бытия… Тут Беззлобный не виноват.
Симпатичные люди едут. Что я здесь делаю? Скоро Любань. Встать сейчас и выйти из поезда, и пусть едут, куда хотят, с миром… Как было бы благородно! Но неинтересно.
Мне хочется и дальше на них смотреть. Тук-тук, тук-тук, тук-тук…
Беззлобный вполголоса извинился и встал. Гнат отвернулся от окошка, краем глаза наблюдая за перемещениями подопечного: тот, на ходу доставая сигарету, неловко потопал, пошатываясь от колыханий поезда, к тамбуру. Курить? Или бежать?
Сумка по-прежнему оставалась под локтем Циркуля. С некоторым усилием выждав аж пару минут, Гнат лениво поднялся и двинулся вслед Беззлобному. Наскоро забежал отлить отработанное море пива (окошко в сортире было распахнуто настежь, из него валил внутрь плотный пузырь ветра, приминая вонь) и вышел в тамбур.
Воздуха в тамбуре не было – одна плавучая, плохо взболтанная горечь, будто вагон рвало желчью. Много лет подряд. За жирными, в пятнах и потеках стеклами бежали едва различимые перелески, освещенные предвечерним солнцем, – все в пушистом мареве первой зелени. Выйти бы туда, вдохнуть… У одного из окон, броско оттопыривая обтянутые джинсами ляжки, с презрительно-отсутствующим видом царили шмакозявки из первого купе и с шиком дымили длинными и тонкими, ровно карандаши, коричневыми «More». Беззлобный укрылся в противоположном углу, от голых пупков подальше; что он курит – было не понять. Сигарету. Гнат поозирался – куда бы, мол, приткнуться, – и оперся спиной на стенку напротив Беззлобного. Тот скользнул по Гнату равнодушным взглядом и уставился в окно, время от времени стряхивая пепел в разрезанную пополам банку из-под пива, прикрученную проволокой к стоп-крану. Здесь Беззлобный ощущал себя полностью одиноким, он, конечно, был уверен, что никто на него не смотрит и вообще его никто не видит, – и уж не улыбался, не делал внимательных, предупредительных и примирительных мин. Лицо у него в одиночестве сделалось усталое насмерть и до того грустное, что Гнату даже захотелось купить ему бутылку пива, когда по вагонам вновь пойдет парень-лоточник.
Так они простояли рядом друг с другом минуты три. Оба глядели в окно. Предлога заговорить у Гната не было ни малейшего; а Беззлобный его, разумеется, и не искал. «О чем бы его спросить?» – лихорадочно думал Гнат и в конце концов понял: не о чем. Сигарета у Беззлобного кончилась, он аккуратнейшим образом загасил хабарик до последней искорки об вывернутую крышку банки и кинул внутрь. Ушел.
Гнат глубоко вздохнул.
Поезд, подтормаживая, доползал к Любани. «Тук-тук» сделалось медлительным, внятным и оттого особенно настойчивым. Наступал момент принятия решения. Уже окончательного. Можно не возвращаться на свое место, можно, так сказать, с опекаемыми не прощаться; очень даже можно. Багажа нет, сейчас вот дверь откроется – и нырь на перрон. Сюда еще электрички ходят, засветло дома буду.
И что?
Что там, дома-то?
А что тут?
Что будут делать эти трое?
И что, самое главное, будут делать с ними?
Поезд совсем обмер. Движения не ощущалось, только перроны еще не оцепенели, едва уловимо стягиваясь назад.
Гнату вдруг пришло в голову, что, пока он стоит и мыслит, как дурак, в вагоне могут занять его место – и каким манером тогда опекать опекаемых? Он торопливо вернулся в вагон.
Циркуль дремал, запрокинув голову и привалившись затылком к стенке. Из-под вздернутой бороды торчал острый кадык. Всякий приличный человек в такой позиции должен храпеть, как кабан. Циркуль спал безмолвно. Интеллигент… Беззлобный и Ребенок о чем-то беседовали, но так тихо, что Гнат не мог разобрать ни слова, несмотря на стоянку. По вагону, кто молча, кто обмениваясь скупыми репликами, с сумками и чемоданами заходили люди, в сложном хороводе меняясь местами; одни выходили, другие рассаживались. Хорошо, что я сообразил вернуться до начала посадки, подумал Гнат. А если придут господа, у которых билеты на это место, и начнут качать права? Маловероятно, вон полок свободных сколько… И все же?
А, разберемся, что заранее себе голову морочить. Не пришли.
Поезд тронулся. Циркуль проспал всю стоянку и, судя по всему, намерен был спать дальше. А Беззлобный беседовал с Ребенком, и в какой-то момент до Гната отчетливо донеслось: «А почему вы с мамой разошлись?» Ого, подумал Гнат, еще и вон что… Вздохнул. Если бы Эля мне родила, подумал он, я бы ее нипочем не бросил. Потом вспомнил сегодняшний свой визит. Да, честно подумал он, после такого привечания ребенок ей бы не помог; сграбастал бы я чадо под мышку – и ходу. И сам себя одернул: как – под мышку? От матери? Ох, легко воображать себе свои правильные поступки… а советовать другим их совершать – еще легче. Но вот когда и впрямь прижмет…
Что ответил Беззлобный Ребенку, Гнат не расслышал. Тихо они разговаривали, куда тише, чем про умное с Циркулем.
И Гнат задремал. У него сегодня был тяжелый день.
Он проснулся от совершенно звериного, пещерного чувства опасности. Поезд стоял. Это была какая-то станция – Гнат не успел понять какая. За окнами совсем уже смерклось, в вагоне зажгли свет. По проходу вагона с двух сторон – один спереди, один сзади – продвигались погранцы, браво и несколько, на вкус Гната, развязно выкрикивая: «Линия перемены дат, господа! Линия перемены дат! Да-а-кументики ваши па-апрашу! Па-адарожные приготовили, визы, па-аспорта! Пли-из!» Стало быть, Тверь, подумал Гнат. Граница.
Вот только сейчас, пожалуй, он протрезвел окончательно.
Что-то должно было случиться.
Он наскоро махнул удостоверением в лицо нависшему над ним мальчишке в форме – тот уважительно кивнул и повернулся к подопечной троице. Старец проснулся и сидел, как и его спутники, с ворохом бумажек в дрожащей руке.
Дрожала у него рука. Дрожала. Он боялся погранцов.
Значит…
Да, черт возьми, что же это значит? Что у него совесть не чиста? Что ему от силовиков уже не раз доставалось? Что у него возрастной тремор? Что?!
Пацан в форме удовлетворился документами Беззлобного и его Ребенка без сучка без задоринки. Как нарочно, Циркуля он оставил на сладкое. Взял. Впился взглядом. Гнат бесстрастно смотрел в вечер – снаружи было темно, здесь горел свет, и в стекле отражалось все, что творилось в купе напротив.
– Колян! А Колян! – отвернувшись от троицы и высунув голову в проход, позвал погранец напарника, продолжая крепко держать документы Циркуля. Напарник, оставив какого-то мордоворота в коже с заклепками, двинулся на помощь. Они о чем-то растерянно и раздраженно побормотали вполголоса, Гнат сумел расслышать лишь: «Им хорошо предписывать… А как тут наблюдать, когда он за границу валит?» Так, подумал Гнат. Циркуль ждал, неумело напуская на себя беспечный и уверенный вид. Беззлобный тоже ждал напряженно, тоже не умел притворяться и скрывать нерв; только Ребенок, понял Гнат, удивлен задержкой искренне. На то он и Ребенок.
Потом Колян пошел обратно по проходу к оставленной им без присмотра части господ пассажиров, а первый пограничник повернулся к троице и, постукивая для пущей убедительности документами Циркуля себя по левой ладони, произнес:
– А вы, господин… господин Обиванкин, вы пройдите с нами.
– Но в чем дело? – ненатурально поднял брови Циркуль. Голос у него сразу осип.
С должностными лицами так бесправно разговаривать нельзя.
– Разберемся, господин! Р-разберемся! – мгновенно обретя утерянную было уверенность, отрезал пацан.
– Да вы что? – возмутился Ребенок. – Он же друг бабы Люси! Пап! Она же нас ждет!
– Разберемся, сказал! – демонстративно потеряв терпение, рявкнул пацан в форме.
Беззлобный что-то забубнил. На них теперь смотрели все, кто находился поблизости; позволил себе это и Гнат. Циркуль сидел с окаменелым лицом, но пальцы у него дрожали.
– Пройдемте! – гаркнул пацан в форме. Тоже психует, понял Гнат. Еще бы. Ситуация нештатная…
Беззлобный решительно встал. Покосился на Ребенка. Потом твердо уставился в глаза пограничнику и сказал:
– Мы все пойдем. Это безобразие. Это самоуправство!
– Да сядьте вы, господин Небошлепов, – с досадой и даже как-то виновато ответил пацан. – Ну вам-то что… Вы-то куда…
– Как это «вам-то что»? – на последних крохах храбрости повысил голос Беззлобный. – Вы не можете ответить на простой вопрос: что в документах господина Обиванкина вас не устраивает. И в то же время ссаживаете его с поезда безо всяких причин! Мы едем вместе и поэтому будем разбираться вместе!
Пограничник сдвинул на затылок фуражку. Тыльной стороной ладони вытер лоб.
– Как хотите… – сказал он. – Вам же хуже… Колян! – крикнул он напарнику. – Заканчивай тут, я повел этих…
Гнат оцепенел.
Да за что же Циркуля этак-то?
Да как же я узнаю, куда он ехал?
Я ведь должен узнать, куда он едет и зачем!
Это моя добыча!!!
Решение надо было принимать мгновенно. Гнат это умел.
Через каких-то полминуты после того, как дверь в конце вагона с гортанным звоном защелкнулась за уведенными, Гнат поднялся, злобно бормоча: «Да сколько ж можно стоять!.. Да сколько ж можно сортир держать закрытым!..» – и пошел по проходу. Вышел в тамбур – дежуривший там проводник встретил Гната волчьим взглядом: «Вы куда, господин хороший?» – «Закрыт выход?» – спросил Гнат. «А как же? Граница ж, вы чего?» – «Пива бы взять… Днем начал, а сейчас подремал малость – сил нет, добавить хочется…» Проводник немедленно смягчился: пассажир оказался понятный, обуреваемый общечеловеческими, по глубочайшему убеждению проводника, ценностями. «Нельзя, – с сочувствием сказал проводник. – Никак нельзя, меня ж взгреют. Вот тронемся – опять лотошники по вагонам пойдут, потерпи, земляк». Гнат вздохнул. «Тебе хорошо говорить… – сказал он. – Поедем-то еще когда? Полчаса ждать, не меньше. А тут душа горит… Сортир не откроешь?» Проводник захохотал: «Так тебе, земеля, влить или вылить?» – «И то и другое!» – сказал Гнат. Проводник, добрая душа, от второй, совсем уж безобидной просьбы, не смог отмахнуться – тем более земляк вел себе по-людски, уважительно, и скандалить, безо всякого смысла требуя открытия вагона, не стал. После короткого внутреннего колебания проводник сказал: «Аида!» и достал из кармана брюк ключ.
Окно в сортире, как и предполагал Гнат, по-прежнему было опущено до самой рамы. «Хо!» – сказал он, словно бы увидев заманчивую дыру впервые. Оглянулся на проводника, сделал в сторону распахнутого окошка знак глазами. Проводник с неудовольствием поджал губы, потом красноречиво отвернулся: делай, мол, что хочешь. Гнат уже потянул на себя дверь, чтобы закрыться, когда проводник для порядка все ж таки бросил в пространство: «Отстанешь – твои проблемы». – «Спасибо, друг!» – совершенно искренне сказал Гнат и полез в окно.
Немногочисленные люди на перроне, тускло освещенном то ли сумерками, то ли затеплившимися только что редкими фонарями, не обратили на Гната никакого внимания. Сказалась, верно, въевшаяся в плоть и кровь советская привычка: «если что-то происходит, значит, есть соответствующее решение», помноженная на новоприобретенную демократическую: «пусть хоть дома сами собой падают – ничему не удивляйся». Лезет человек из окошка поезда на перрон – подумаешь, эка невидаль; стало быть, так надо. Мгновение – и Гнат уже стоял на приграничной земле.
Взлет разрешаю
Они ехали. Они ехали наконец.
Мало-помалу волнение и напряжение дня отпускали. Любань позади осталась…
Обиванкин задремал. Лэй заскучал. Лёка глядел в окно, на бодро бегущие назад весенние леса и лужайки, опушки и перелески, на речушки и полустанки, упруго скачущие мимо; так он мог бы сидеть, смотреть и ехать много дней… всю жизнь, быть может. Смотреть, думать – и ни о чем не думать. Думать о том, о чем хочется, – и не думать о каждодневном, осточертевшем…
Лэй запихнул в сумку свою игрушку, уже с четверть часа бездельно лежавшую у него на коленях, и позвал:
– Пап…
– Да? – тихо ответил Лёка и перевел взгляд на сына. Ему даже не пришлось отворачиваться от летящей за прозрачной преградой благодатью – с самого начала он посадил Лэя к окошку; Лёка помнил, до чего в детстве любил сидеть у окна. Но сын сразу уткнулся в свой попискивающий, как мышиный сейм, «тетрис»; а теперь он сидел к окну затылком, к Лёке лицом.
– Пап, – с усилием повторил сын. На какое-то неловкое мгновение он встретился с Лёкой взглядом и тут же отвел глаза. – А почему вы с мамой разошлись?
Лёка то ждал этого вопроса, то переставал его ждать, уверяясь, что его не будет; то боялся его услышать, то боялся, что он так и не прозвучит. И все же сейчас это оказалось будто экстренное торможение; будто кто-то нажал на стоп-кран мира, и только Лёку, одного-единственного, кто не успел ухватиться, кинуло в безвоздушную пустоту. «А ты как думал? – спросил он себя мгновение спустя. – Что вы и впредь будете болтать и балагурить, как с приятелем средней дальности? Незатруднительно и невзначай? Радуйся, дурак… Раз он спрашивает, значит, ему на тебя не наплевать».
– А мама тебе не рассказывала? – негромко спросил он. Сын чуть дернул плечом.
– Она много чего рассказывала… – проговорил он. И решительно добавил: – Я типа тебя хочу послушать.
Лёка помолчал. Сын продолжал глядеть мимо и не торопил его; и Лёка был благодарен ему за это.
Главное – ничего не ляпнуть плохого о ней. Потому, что, во-первых, она все равно всегда останется для него мамой, самым близким и родным человеком в мире, и правильно, было бы плохо, если бы оказалось не так. А во-вторых – Лёке нечего было сказать о ней плохого. Плохое он думал и говорил лишь о самом себе.
А вот неосторожно ляпнуть он мог… Что-нибудь проходное, обыденное, незначительное – но что ребенок воспримет, как ругань.
– Наверное, от усталости, – сказал он.
– Друг от друга устали?
– Даже не столько друг от друга… – Лёка честно пытался объяснить. – От всего. Жизнь подчас утомительная штука, особенно… навязанная. Будто она чужая совсем, не та, которой ты ждал… хотел. Есть усталость, которая уже не проходит.
– Не понимаю, – тихо сказал Лэй.