Долгая дорога бескайфовая
Мозг: Орган, посредством которого мы думаем, будто мы думаем.
Амброз Бирс
Я не льщу себя надеждой, что уважаемые читатели сколько-либо постоянно читают мою прозу или публицистику. Поэтому им придется поверить мне на слово: формулировки наподобие «Культура есть совокупность действенных методик переплавки животных желаний в человеческие» или «Человек, переставший быть человеком, становится гораздо хуже любого животного» стали проблескивать у меня в различных текстах еще во второй половине 90-х годов.
Трудно передать, какую радость испытываешь, вдруг обнаружив, что твоим интуитивным догадкам или чисто художественным откровениям серьезная наука уже подбирает или даже давно подобрала доказательства.
Не так давно я открыл для себя книги Конрада Лоренца — сначала «Агрессию», потом остальные. Не буду подробно останавливаться на личности автора и на его трудах — крупнейший этолог, лауреат Нобелевской премии, великий добряк и блестящий стилист. И так далее.
А вкратце вот что я уже лет пятнадцать все сильнее сам подозревал и что у Лоренца на данный момент вычитал.
И впрямь практически все первичные, самые главные запреты и требования основанных на табу этических систем, да и этических религий направлены не против животного в человеке, а за него. Они защищают выработанные еще в дочеловеческую эпоху и ставшие инстинктивными ритуалы подавления и переориентации внутривидовой агрессии.
Дело в том, что с возникновением разума впервые в истории развития живой материи эти ритуалы начали не изменяться или вытесняться в процессе естественного отбора иными, более отвечающими потребностям выживания вида. Они начали размываться и дезавуироваться в процессе осознания человеком своей индивидуальности и предельной, безоговорочной ценности каждого сам для себя. Защите посредством табуирования альтернатив подвергались прежде всего выработанные еще на стадии филогенеза и в той или иной степени унаследованные человеком протоморальные модели поведения. Животные не столь эгоистичны, как даже самый ранний человек; вернее, эгоизм их не подкреплен интеллектом, рациональностью, холодным расчетом, способным подавить первичные побуждения инстинкта. Недаром Талейран паясничал: «Бойтесь первых движений души — они наиболее благородны».
Только человеческий разум мог изобрести формулу «Если нельзя, но очень хочется, то можно». У инстинкта если нельзя, то нельзя. Разум с самого начала пытался обдурить инстинкт, обсмеять его, на худой конец. Львиная доля нашего юмора, сарказма, иронии — это опошление изначально инстинктивных, необъяснимо коллективистских бескорыстных порывов. «Понятие народа придумано для того, чтобы дурить отдельного человека» — сказал недавно великий наш Жванецкий; и огромный зал хохотал до слез. «Низзя! А почему, собственно?» — этот вопрос разум задает там, где инстинкт срабатывает, не рассуждая. И в самых главных проблемах, от которых зависит выживание вида, прав, чаще всего, инстинкт, потому что он не пытается предвидеть будущие последствия, но просто миллионы тварей, у которых он не срабатывал именно таким образом, уже перебили друг друга и не дали потомства, а у кого срабатывал — выжили и дали. А вот наш изворотливый, но недальновидный, хитрованский ум, заштатный адвокатишко эмоций и предпочтений, всегда готов, если человеку очень приспичило, шулерски раскидывать целые колоды крапленых оправданий и убедительнейшим образом доказывать: плохо не будет, будет наоборот замечательно. И с треском ошибается.
И тем не менее человек раз за разом предпочитает идти на поводу у любой подтасовки, совершенной разумом, потому что это каждому отдельному индивиду в краткосрочной перспективе выгоднее, а что будет со всеми, да еще в более или менее отдаленном будущем, прагматичному индивидуалистическому рассудку наплевать, это за гранью рассмотрения. Словеса об общем благе — это хныканье неудачников. Все на самом деле просто. Человек — мера всех вещей. Человек звучит гордо. Победителей не судят. Никто никому ничего не должен. Либерте.
В этом смысле религия — действительно враг разума, именно как нас и уверяли воинствующие безбожники. Забывая только добавить, что она — враг ХУДШИХ проявлений разума, не более.
Подлость — это атрибут лишь человека разумного.
Тут можно сделать несколько выводов, которые, наверное, своей смелостью удивили бы и самого Лоренца — хотя делаются они совершенно в логике его любимой этологии.
Во-первых, известно, что выполнение инстинктивно обусловленного действия приносит живому существу несравненное успокоение и удовлетворение. С другой стороны, длительная невозможность совершить какие-то инстинктивные действия ведет к понижению порога раздражительности и к повышению уровня агрессивности. Это закон для всех живых организмов, его нельзя перешагнуть или отменить.
Выполнение требований филогенетической морали мы субъективно ощущаем как блаженное состояние чистой совести. А вот постоянное подавление побуждений и действий такого рода под влиянием требований разума ведет к постоянной и нарастающей неудовлетворенности. В этом объяснение того хорошо нам известного из обыденной жизни факта, что чем подлее мы себя ведем — тем злее сами же становимся и тем сильнее ненавидим и презираем окружающих. Нарастание немотивированной агрессии в современном мире в большой степени объясняется тем, что из страха оказаться лузерами в год от году ожесточающейся конкурентной борьбе мы все сильнее давим свои социальные инстинкты, как бы просто вынуждены это делать, чтобы не пропасть, а то обгонят, облапошат, съедят — и сами же от этого все более стервенеем.
Во-вторых, человек с самого начала ощущал, откуда взялась у него мораль, ибо всегда искал ее источник и образец вне себя. То в Боге, то в природе, то, как в Китае, в гармонично функционирующем космосе. Человек приписывал горнему источнику безукоризненную моральность, и начинал, формулируя ее, как бы копировать некие внешние супермодели и пытаться им по мере сил соответствовать. Но такой подход, как показывает ныне этология, совсем даже не выдумка, не бессмыслица, просто незачем так далеко ходить за образцами. Это не весь космос, это не Инь и Ян, не Небо и Земля, а гораздо проще: рыбки, птички, зверушки. Просто человек, ощутив себя царем зверей, их владыкой и повелителем, никак не мог смотреть на них, как на учителей в деле постижения высшей добродетели. В лучшем случае избирал пару уточек как символ супружеской верности. Но ссылаться на них как на авторитет, подкрепляющий те или иные табу или нравственные максимы, было бы совершенно неэффективно. Ведь требования, которые хоть как-то исполняются, должны поступать от более авторитетного менее авторитетному, а не наоборот — и потому человеку совершенно непроизвольно приходилось подыскивать для подтверждения требований быть альтруистом некие авторитеты, более крупные и могучие, чем он сам. Прислушаться к голосу генной памяти и принять как примеры для подражания социальную жизнь братьев меньших было бы как-то мелко и неубедительно. Вот Моисеевы скрижали или Дао — это да.
Ведь мы точно знаем, хотя бы опять же по опыту общения с меньшими братьями, что без угрозы наказания за нарушение запретов невозможно никакое воспитание. И не менее прекрасно знаем, как действуют, скажем, на отломившего ветку ребенка абсолютно верные доводы любителей природы типа: «Ты представь, что будет, если каждый, кто тут гуляет, отломит по ветке».
А вот при передаче функций возмездия тому или иному богу угроза наказания из абстракций типа полного обламывания всех веток в парке или вырождения собственного вида превращается в адресно направленную, жуткую в своей предметности кару со стороны высших сил — действующих то ли в громовом запале, как темпераментный, точно Отелло, ревнивец Яхве, то ли как небесные жернова воздаяния на конфуцианском Востоке, бездушно-механически порождающие засухи и наводнения. Волей-неволей человеку пришлось возвести очи горе.
Можно сказать, что культура человечества во всех ее разновидностях обязана своим возникновением прежде всего тем людям, для которых по каким-то загадочным причинам чисто индивидуального психологического порядка ощущение чистой совести, даруемое выполнением велений социального инстинкта, представлялась важнее любого жизненного успеха, даруемого рассудочным хитроумием. Именно они, кто во что горазд, формулировали объяснения и оправдания своим ощущениям, а тем самым — придумывали причины и основания тому, что самые главные, вечные и наиболее благородные ценности жизни отнюдь не укладываются в прокрустово ложе себялюбивой жизненной тактики. А для этого таким людям прежде всего надо было определить эти самые вечные ценности, дать им имена, подыскать им убедительные, эмоционально завораживающие всемогущие источники.
А уж тогда из источников этих начала вырастать, вывинчиваться ввысь с каждым новым витком размышлений бесконечная (и для каждой культуры — своеобразная) спираль религиозных заповедей, этических построений, художественных красот, страстных самообвинений и мучительных самооправданий, исступленной веры в Добро и непримиримой ненависти к Злу, нескончаемых попыток примирить пользу и честь и найти между ними приемлемые компромиссы…
Так тоска людей по утраченной животной безмятежности породила Человека с большой буквы.
Именно развитие культуры, во многом уже самостоятельное и по своим внутренним законам совершающееся, приводит к весьма специфическим и, возможно, судьбоносным для человечества последствиям. Например, только благодаря культуре (тому, что возвышает человека над животным или, во всяком случае, выводит его из животного царства), возникают такие поля внутривидовой конкуренции, как «я самый верный помощник и сподвижник», «я самый бескорыстный», «я самый честный», «я самый нетребовательный». Как только в системе добродетелей, преподносимых культурой, появляются верность, бескорыстие, искреннее сподвижничество и пр., за золотые медали по этим видам спорта тоже начинает идти борьба среди тех, кто признает данные медали действительно золотыми, а не фальшивками.
А идет эта борьба очень даже социально полезными методами, весьма далекими от потуг на прямое животное доминирование и зачастую прямо противоположными им. Так человек очеловечивается, облагораживается. Разумеется, не каждый. К полному и безоговорочному очеловечиванию человека может привести разве что воскресение после Страшного суда.
Но базовые табу во всех культурах и базовые запреты этических религий — это повторяемая раз за разом отчаянная попытка сохранить человека в русле поведения, выстраданного сотнями сменивших друг друга поколений тех видов, у которых в силу их специфики возникли стаи, возникло социальное поведение, возникла иерархия, возникли механизмы переориентирования и подавления внутривидовой агрессии, в том числе механизмы такие высокие, как любовь, дружба, личная преданность вплоть до жертвенности и так далее. Этими табу и запретами типа «не убий» под страхом наказания богов человек пытался сам в себе подавить все мотивации и действия, отличные от тех, что соответствуют филогенетической морали.
Неплохо подходило для такой цели и уголовное право с его наказаниями уже совсем приземленными, откровенными и наглядными.
Очень важно, что чем в большей степени такое право подчинено морали — тем в большей степени оно несет на себе отпечаток социального поведения меньших братьев человека.
Среди возникавших в истории человечества правовых систем традиционное китайское право было едва ли не в наибольшей степени построено на принципе гарантированной государством силовой защиты моральных требований.
И вот несколько бьющих в глаза примеров.
На эпизодах из жизни множества разнообразных видов от рыб до птиц описываются совершенно одинаковые схемы поединков, возникающих при вторжении чужака на уже кем-то застолбленную под гнездо территорию. Все схватки такого рода выигрывает тот, чья территория. Вне зависимости от реального соотношения размеров и сил. А если в пылу боя победитель начинает преследовать побежденного и покидает свою территорию, да еще, не дай бог, углубляется на территорию соперника, их роли немедленно меняются и победителя побеждает недавний побежденный.
Ни Конфуций, ни Заратустра, ни Аристотель, ни Достоевский с его слезинкой ребенка не придумали бы, хоть всю жизнь думай, более справедливого решения проблемы.
Но на самом деле его никто не выдумывал. Просто в течение тысяч и миллионов поколений те, кто вел себя иначе, кто не ощущал воодушевляющего прилива сил дома и сковывающей робости вне дома, те перебили друг друга и не дали потомства, те не смогли защитить свои икринки, яйца и прочих младенцев и тем более не дали потомства. Вот и весь секрет.
У человека с его хитростью и подлостью, да вдобавок с его различиями в технике вооружений (скажем, крылатые «томагавки» против «калашей» полувековой давности) этот стереотип поведения, безусловно, начинает размываться очень рано. Но его так хочется сохранить!
В православной, например, культуре он приобретает вид максимы «не в силе Бог, но в правде». Если перевести эту фразу на простой и конкретный язык, она подразумевает, что тот, кто защищает свой дом — а трактовать это понятие можно как угодно широко: своя изба, свой город, своя страна — всегда будет сильнее агрессора. Должен быть. Должен чувствовать, что так будет. Дома и стены помогают. И мы прекрасно знаем, что от этой убежденности частенько и впрямь прибывает сил. Даже вполне реалистичные любители спорта совершенно по-разному оценивают шансы на победу на своем поле и на чужом.
А что сделало в Китае традиционное уголовное право?
Государство не может, чуть что, быстренько накачать слабого защитника собственного дома анаболиками, чтобы он гарантированно побил вломившегося к нему чужака. Да к тому же это был бы порочный выход: такой защитник может тут же оказаться агрессором, стоит ему с его скороспелой мускулатурой выйти за собственный порог и пересечь чужой. И приставить к каждой фанзе по дюжему вэйши с самострелом государство не может. И гвардейцев не напасешься, и неизвестно еще, как они себя поведут — тоже ведь люди.
И тогда находится гениально простой выход, максимально эффективный в условиях большого упорядоченного государства. Вот знаменитая статья уголовного кодекса китайской династии Тан, статье этой полторы тысячи лет: «Всякий, кто ночью беспричинно вошел к человеку в дом, наказывается 40 ударами легкими палками. Если хозяин тут же убил вошедшего, наказание ему не выносится».
То есть чужак даже за само появление в чужом доме в неурочный час и без приглашения ставил себя вне закона, оказывался преступником и подлежал наказанию; если же он наносил какой-то ущерб живущим там, то, ясное дело, получал за это по максимально возможной по закону строгости. Причем получал не от Яхве, и не от Дао, а самым немедленным, удобопонятным и неотвратимым образом — от ближайшего судейского чиновника и его судебных исполнителей. А вот хозяин, даже если пристукнул пришельца — причем не важно, пристукнул ли он его кулаком, или оглоблей, валявшейся во дворе, или мечом, висевшим на стене — не подлежал ровным счетом никакому наказанию. Никаких допустимых или недопустимых мер самообороны, никаких крючкотворских тонкостей. Не в тонкостях Бог, но в правде. Как гласит известная поговорка, в деталях, наоборот — дьявол.
Так право сковывало чужака и вооружало хозяина.
Или вот.
Опять-таки на массе примеров показано и доказано, что поединки самцов самых разных видов, от аквариумных рыбок, ящериц до оленей и многих прочих рогатых проходят так, что даже самые благородные спортсмены могли бы позавидовать — хотя на природе бьются не за престиж, гонорар и кубок, но за куда более важную для всякого нормального живого существа возможность продолжить род. Более или менее долгий период запугивающего гарцевания параллельными курсами, когда что рыба, что лось устрашающе показывают противнику максимально возможный размер своего тела — просторный бок, растопыренные жабры и плавники, вставшую дыбом шерсть, поднятую как можно выше голову с рогами, — раньше или позже сменяется атакой. Никогда не знаешь, у кого первого сдадут нервы.
Можно только восхищаться тем, что тот, кто первым бросается на якобы устрашающий, а на самом-то деле беззащитный бок противника никогда не доводит атаку до конца, если противник не успевает повернуться и тоже принять боевую стойку. Даже если противник вообще не заметил атаки, продолжая себе красиво гарцевать, и вот сейчас бы ему как раз и пропороть рогом мягкий бок и выпустить кишки, либо, например, выдрать жаберную крышку, и все это практически без опасности получить сдачи — удар атакующего лишь намечается и никогда не доводится. Задира вынужден отпрянуть, словно кто-то с потрясающей силой потащил его за шкирку. В Библии о таких случаях пишут что-нибудь вроде: «Вот, Господь Бог грядет с силою, и мышца Его со властью»
[29]. А все потому, что беззащитное положение соперника приводит в действие срабатывающий с инстинктивной мгновенностью мощнейший механизм торможения агрессии. Богобоязненный олень, отпрянув, снова начинает гарцевать на пару с противником как ни в чем ни бывало, и это длится ровно до того момента, когда начало схватки удастся наконец синхронизировать — и рога стукнут о рога.
Более рыцарственного поведения не придумали бы и менестрели. За шесть тысяч лет развития культуры человеческие представления о справедливости в схватке выше этого не поднялись.
А вот опускаться ниже им доводилось бессчетное количество раз. Вспомнить хотя бы историю Давида и Голиафа.
Но олени или рыбы не задумываются ни о справедливости, ни об особых правах своего народа по сравнению с чужим. Просто у них те, кто руководствовался в подобных ситуациях сиюминутной собственной пользой, мало-помалу вымерли. И не могло быть иначе, потому что в мире природном задачей поединка является выяснение того, кто сильнее, а вовсе не кто подлее. Так нужно виду в целом, не говоря уж о конкретной стае в частности, где отличное от рыцарственного поведение грозило бы нанести ей слишком тяжкий внутренний урон. У людей же разум мало склонен мыслить долгосрочными перспективами всей стаи; ему бы урвать что-нибудь личное и по возможности быстро, а потому — не выравнивая возможности при соперничестве, а напротив, всеми силами стараясь нарушить баланс в свою пользу.
Но как хочется тем, кто ответственен и мыслит более глобально, поставить этой тенденции хоть какую-то преграду!
И вот в танском кодексе возникают статьи о драках. «Всякий, кто нанес человеку побои в драке, наказывается 40 ударами легкими палками. Имеется в виду нанесение человеку ударов руками и ногами. …Если человеку было нанесено телесное повреждение, или же побои человеку были нанесены с использованием постороннего предмета, наказание — 60 ударов тяжелыми палками».
Наказание, как мы видим, крайне легкое. 40 легких палок — тьфу. И даже 60 тяжелых — где-то в общем тоже тьфу. Интерпретируется это однозначно: ну подумаешь, мужики подрались, как без этого? Дело житейское. Но уже здесь интересно: эти самые 60 тяжелых двоятся. Их назначали либо если в простой драке руками и ногами кто-то нанес противнику не просто синяки, но телесное повреждение, значимый физический ущерб. Либо, с другой стороны, если сколько-то серьезный ущерб так и не был нанесен, но зато один из дерущихся взял в руки постороннее орудие, то есть попытался перекосить в свою пользу предполагаемое приблизительное равенство в драке двух абсолютно ничем не вооруженных совершеннолетних здоровых дееспособных мужчин. Если же при помощи постороннего предмета было нанесено телесное повреждение, наказание увеличивалось с 60 ударов уже до 80. Если же телесное повреждение было нанесено огнем, кипятком или, например, расплавленным железом — уже до 1,5 лет каторги. Учли даже применение в драке змеи, скорпиона или пчелы — их тоже следовало считать посторонними предметами.
Тот же, кто в нормальной бытовой мужской драке взялся за боевое оружие, только за самый факт попытки его применить наказывался уже 100 ударами, а если успевал с его помощью нанести противнику телесное повреждение — уже 2 годами каторги.
Другими словами, при фантасмагорической легкости наказания за собственно драку всякая попытка бесчестно нарушить ее справедливое течение в свою пользу, то есть применить какой-либо предмет, увеличивающий возможность нанесения вреда противнику, приводила к резкому ужесточению наказания. Чем опаснее был предмет — тем сильнее было ужесточение. Так право пыталось блокировать поведение, отличное от честного, рыцарственного. Это гуманно, это логично, это справедливо. Но такая справедливость уже миллион лет назад не могла удивить ни козлов, ни карасей.
Еще интереснее правовая защита иерархии.
В сообществах животных иерархия играет в смысле трансформации простых рефлексов внутривидовой агрессии колоссальную роль. Достаточно сказать, что те виды, где внутривидовой агрессии нет, и намека на иерархию лишены. Иерархия первым делом вводит в рамки внутреннее соперничество: каждый знает, кто ниже него, но и кто выше. Поэтому минимизируются причины нападать на более слабого и причины бунтовать против более сильного. В стае просто соблюдается так называемый порядок клевания.
Но это еще пустяки. А вот то, что именно иерархией обусловлена защита слабых, уже интереснее. Лучше всего, если верить Лоренцу, этот процесс изучен на галках, но присущи эти качества не только им. Поскольку каждая галка, пишет он, постоянно стремится повысить свой ранг, то между птицами соседних рангов, теми, кто непосредственно выше и непосредственно ниже одна другой, всегда существует сильная напряженность. И наоборот, чем больше ранговая дистанция между двумя особями, тем меньше взаимная враждебность. А поскольку галки высокого ранга, особенно самцы, обязательно вмешиваются в любую ссору в стае между нижестоящими, они автоматически оказываются на стороне более низкой галки из любой пары повздоривших. По той простой причине, что дистанция между самой низкой галкой-простолюдинкой и галкой высокопоставленной хоть на один ранг, да больше, чем между той же высокопоставленной галкой и галкой-соперницей самой низкой простолюдинки. Дельта ранг один равно эн, дельта ранг два равно эн минус икс. Галка-патриций всегда предпочтет ту плебейку, с которой у нее дельта ранг равно полному эн. Но объективно это приводит к тому, что галка высокого ранга всегда вступает в бой на стороне самого слабого, точно Айвенго или любой из его коллег: место сильнейшего на стороне слабейшего!
Нет нужды лишний раз возносить горькие ламентации или пробовать с мазохистской дотошностью рассчитать процент Айвенго в реальном человеческом обществе. Люди, похоже, с каждым годом все более откровенно живут по принципу «падающего подтолкни».
Что может сделать в связи с этим такая огромная и высокопоставленная галка, как государство?
Очень многое. Донельзя иерархизированное, расчлененное на несчетное количество тонких страт общество танского Китая предоставляло для этого огромные возможности. В танском уголовном праве нет числа конкретным законам, базовым принципом которых является эта галочья справедливость. Тут и выделение нескольких групп инвалидов, каждая из которых пользовалась преимущественными правами того или иного уровня: то инвалиды были неподсудны при совершении преступлений определенной тяжести, то за ними должны были ухаживать здоровые родственники, причем настолько должны, что даже обязывались выходить в отставку, если служили. Но тут же, кстати, и такие специфические карательные меры, как понижение в ранге проштрафившихся чиновников: чиновник высокого ранга, по уровню своему член элиты, понижался в ранге куда значительнее, чем ЗА ТО ЖЕ САМОЕ ПРЕСТУПЛЕНИЕ — мелкий делопроизводитель.
Иерархия выполняет в стае и еще одну важнейшую функцию: дает вектор передачи ненаследуемого опыта. Более искушенный, пуд соли съевший, повидавший, говоря попросту, и Ленина, и Сталина, и всех их умудрившийся успешно пережить гамадрил всегда будет более авторитетен в кругу соплеменников, нежели молокосос, и дефолта-то толком не помнящий. А поскольку обезьяны возраст в годах не считают, иерархия выстраивается каким-то образом в соответствии с возрастом, но опять-таки на основе того, что на человеческом языке следовало бы назвать таким родным нам словом «ранг».
Описан поразительный эксперимент. Молодого шимпанзе обучили добывать банан, извлекая его из хитроумного приспособления несколькими рычагами. Потом и ученого юнца, и освоенный им механизм подсаживали обратно в стаю. Все соплеменники, как один, соперничали в том, чтобы отнимать у сопляка его бананы, честно добытые с применением высоких технологий, но никто даже не подумал посмотреть, как он их добывает, и повторить его движения. Тогда ровно так же взяли из стаи и научили работать с техникой одного из старых вожаков. И тоже вернули народу. Через несколько часов вся стая, сноровисто орудуя рычагами в нужной последовательности, угощалась из хитроумной кормушки.
Ни в коем случае не следует полагать это самодурством природы. Так передается не только индивидуальный опыт, приобретаемый с годами; мы имеем здесь дело с тем, что применительно к людям не смогли бы назвать иначе, как культурной традицией. Дело в том, например, что многие виды, те же галки, скажем, лишены врожденного знания своих биологических врагов. Первичное информирование и обучение происходит лишь когда молодежь уже встала на крыло — в процессе инициируемых и возглавляемых зрелыми птицами совместных отгоняющих атак на того или иного противника, когда его застукал поблизости кто-то из патриархов. И те особи, что сами-то за всю свою долгую жизнь так ни разу и не побывали в когтях у кошки, собаки или лисы, но вовремя были обучены стариками, исправно передают очередному следующему поколению знание о собаках, кошках и лисах.
Лоренц пишет: «Не имея родителей, молодая галка будет сидеть на одном месте, когда к ней подкрадывается кошка, или приземлится перед самым носом дворняжки так доверчиво и по-дружески, как встречается человек с теми, в чьей среде он вырос».
Я даже не буду портить читателям настроение, пытаясь напомнить, как с этим дела обстоят у нас. Доводы типа «Этому старому маразматику уже за сорок» срабатывают только в среде Хомо Сапиенс. И волей-неволей вспоминаются лозунги молодежных митингов времен перестройки; одним из весьма распространенных слоганов был «Америка — друг!»
Чтобы перечислить статьи танского кодекса, где так или иначе страхом уголовного наказания охраняется во всех его ипостасях авторитет старшего члена семьи, старшего члена социальной структуры, в конце концов, учителя и наставника, пришлось бы просто за малыми исключениями прочесть весь перечень пятисот двух его статей.
Но дело даже не в их количестве и не в строгости предписываемых ими наказаний. Гораздо интереснее иное.
Уголовные законы Тан, связанные и с этим базовым принципом филогенетической справедливости, и с иными, перечисленными выше, построены так, чтобы и криминальную ситуацию обозначить абсолютно точно, и соответствующее ей наказание назначить безо всякой расплывчатости, безо всякого современного «от трех до пяти» или «ниже минимального». Каждая уголовная статья представляет собой нечто вроде математической формулы, где, если в одну часть уравнения подставить точное численное значение, в другой его части, после знака «равно», совершенно автоматически получается тоже абсолютно точный результат. 60 ударов, или, скажем, 2,5 года каторги. Не больше и не меньше.
Таким образом, всегда можно было сказать, какое преступное поведение лучше, а какое хуже, потому что и за то, и за другое наказания были прописаны абсолютно однозначно, и стоило только сопоставить их тяжесть — никаких сомнений не оставалось, что более морально, а что — менее. Невозможна была ситуация, при которой веера допустимых наказаний за преступления качественно различной аморальности хотя бы частично перекрывались, так что более мерзкому поступку могло бы в какой-то специфической ситуации соответствовать менее тяжкое наказание. Потому что вообще не было таких вееров. Решение проблемы выбора «из двух зол», столь частой в жизни каждого человека и столь мучительной, резко таким образом облегчалась.
Возникает подозрение, что танские законодатели, сами не отдавая себе в этом отчета, пытались вернуть в человеческую жизнь не просто базовые принципы справедливости живого мира — это, в конце концов, не уникально, все системы права с той или иной степенью тщательности и успешности делают именно это. Они пытались вернуть еще и однозначность, безальтернативность, с какой срабатывают инстинкты.
Самые любопытные и причудливые нормы появлялись в танском праве там, где делались попытки однозначностью инстинкта накрыть и те сферы человеческой жизни, для которых филогенетическая справедливость не могла сформировать никаких базовых принципов, потому что сами эти сферы по большей части возникали уже не из выработанных животными общечеловеческих ценностей, но были поздними выдумками данной, и только данной культуры.
Запреты подобного рода имеют смысл и воспринимаются только в рамках данной же культуры. Для того, кто принадлежит культуре иной, или кто из культуры просто выпал, они всегда выглядят не более чем самодурством, произволом, властью тьмы и трухлявой преградой на пути к лучезарной свободе. И подлежат в лучшем случае беспощадному осмеянию, которое пытается выставить себя как первый шаг на пути к освобождению от бессмысленных предрассудков, но на деле выглядит (и является!) тупым измывательством недорослей-дебилов над тем, чего они не понимают и даже не пытаются понять.
На уровень инстинктивного срабатывания традиционное право всегда пытается поднять даже абсолютно лишенные физиологической подоплеки и целиком принадлежащие сфере культуры мотивации и модели поведения.
Например, чтобы точно и четко выстроить иерархию родственников, пришлось выработать однозначную систему пяти степеней траура, которой никак не могло быть у животных. Достаточно произвольным образом одни родственники оказались, скажем, в группе девятимесячного траура, другие в группе пятимесячного, и с этого момента всегда, при всех условиях, зимой и летом, во время войны и во время мира, и в счастье, и в горести одни родственники стали однозначно, необсуждаемо ближе и важнее других. По отношению к тем и другим, вне зависимости от реальных чувств и конкретных актуальных стремлений следовало нести разные обязанности, и нарушение таких обязанностей предусматривало всегда разные наказания. В том числе и в достаточно странных и таких, вообще-то, свидетельствующих о беспрецедентной человечности танского законодательства областях, как, например, предоставление родственникам прав укрывать друг друга от властей. Или, например, запрет доносить властям на родственника, пусть даже совершившего преступление. Эта поразительная моральность уголовного закона дополнялась, однако, тем, что при строгой иерархии родственников, обозначаемой степенями траура, родственника определенной близости можно было укрывать, а родственника иной близости — нельзя, а родственника еще иной — можно, но с оговорками. Можно, наверное, назвать такой подход попыткой программирования совести. Но дело еще глубже. Инстинкт и выбор вообще несовместимы.
Даже вполне законопослушный порыв сообщить властям о преступлении, совершенном членом семьи, на одном уровне блокировался полностью, на другом — частично, на третьем — не блокировался вовсе. «Всякий, кто подал донос на деда или бабку по мужской линии либо на отца или мать наказывается удавлением. Всякий, кто подал донос на старшего родственника, по которому траур носится 1 год, наказывается 2 годами каторги. Всякий, кто подал донос на младшего родственника, по которому траур носится 5 месяцев или 3 месяца, наказывается 80 ударами тяжелыми палками…»
И так далее. Конечно, можно сказать, что определенный выбор тут как раз в некоторых ситуациях предоставлялся — например, если уж гражданский пыл заел, можно было пожертвовать собой, и все-таки настучать на бабку по женской линии, с чистой совестью оттрубив потом положенные за такой донос 2 года. Однако в первую очередь правовому вдавливанию на уровень инстинкта подвергалось не то или иное поведения само по себе, но в первую голову — ощущение семейной иерархии. Чтобы ни в каких ситуациях сомнений по поводу того, кто в семье важнее, даже в голову не могло придти, и ни в коем случае чувство определенного порядка не оказалось бы замутнено личными пристрастиями.
Это кажется бесчеловечным, но, если вдуматься, это не совсем так. Танские законодатели знали людям цену и отдавали себе отчет в том, что стоит только дать человеку с его разумом волю задуматься о том, кто на самом деле в мире главнее и важнее, человек раньше или позже — и скорее раньше, чем позже — придет к неопровержимому гуманистическому выводу: важнее всего для меня я сам, и только я. Если вновь процитировать культовую песню, одна из строк которой уже вынесена в название данной статьи — я сам себе и небо, и луна.
А вот этого-то вывода тогда боялись пуще всего.
Именно с таких чувств начинается эрозия филогенетической справедливости.
Ведь она работает по совершенно противоположной схеме: в некоторых ситуациях совершать некоторые действия для меня важнее меня самого. К людям этот принцип тоже порой прорывался, принимая, например, форму рыцарских девизов. Делай, что должен, и будь, что будет. Но, как бы ни был красив девиз, и как бы бескомпромиссно ни следовал ему тот или иной твердокаменный идеалист, его разум всегда найдет способ ненавязчиво, исподволь ему нашептать: по самым настоятельным и самым благородным причинам должен ты именно то, чего тебе в данный момент хочется.
Подытоживая, надо сказать следующее.
Во-первых, общество, в котором аморальное поведение с той или иной интенсивностью запрещено угрозой более или менее тяжелого наказания, всегда оказывается если и не счастливее, то во всяком случае спокойнее, даже безмятежнее того, где таких запретов нет. Всякий раз, когда перед человеком жизнь ставит выбор «сподличать — не сподличать», неприятная мысль о том, что ты совершаешь не просто некрасивый поступок, но становишься уголовным преступником, да плюс самый элементарный страх наказания, служат дополнительными сдерживающими факторами. А чистая совесть, как следствие выполненного инстинктивного действия, улучшает самочувствие каждого и понижает градус агрессивности у всех.
Беда лишь в том, что такие общества более статичны и бесхитростны, а потому, как правило, проигрывают в прямых столкновениях с динамичными, хищными обществами ожесточенно конкурирующих друг с другом всегда взвинченных, всегда истерически веселых, всегда недовольных жизнью, но зато очень свободных подлецов. И традиционным обществам, чтобы не пропасть, приходится волей-неволей брать на вооружение методики, навязываемые им более разумными противниками.
Во-вторых, многовековое функционирование танского права — и шире, традиционного китайского, но танского в особенности, ибо юридические трансформации впоследствии пошли не в лучшую сторону — можно отнести к самым грандиозным в мировой истории попыткам переделки человека в соответствии с выработанным культурой идеалом. Попытка эта, как и все иные попытки такого рода, была связана со стремлением разминировать разум: отсепарировать его положительные, конструктивные, эвристические возможности, но при этом слить в отходы обусловленный разумом эгоцентризм и тем возвратить человека в золотое время безальтернативного срабатывания социальных инстинктов. Поэтому попытка эта была утопичной, а значит, драматичной — но уж, во всяком случае, менее драматичной, нежели сходная советская попытка воспитать нового человека. И при всей ее утопичности следует ценить ее как один из величайших экспериментов, которые человечество ставило на самом себе в неосознанном стремлении нащупать способы и пределы посюстороннего самопреображения.
* * *
Так чем же, собственно, мы отличаемся от животных?
Способностью к абстрактному мышлению, да. Способностью, как формулирует это Лоренц, задавать вопросы и чисто силой мысли находить на них ответы. И еще, как пишет он же, тем, что в число наследуемых и усваиваемых мотиваций, сопоставимых по силе и бессознательности срабатывания с базовыми инстинктами, у нас добавились передаваемые из поколения в поколение ценности культуры.
Но откуда все это вдруг у животного взялось?
Ни у кого нет, а тут вдруг — пожалуйста.
Какое главное отличие человека от прочих живых существ породил в первую очередь, с самого начала, еще до всех иных достижений разума этот дар?
Осознание неизбежности собственной смерти. И мучительное волнение по поводу того, что будет с нами после нее. И еще способность передавать друг другу, детям и внукам, результаты размышлений по этому поводу. Ни одно животное не способно представить себе своей смерти и задуматься о ней. Только человек.
Вот тут-то и можно при желании на полном серьезе, по всей науке разглядеть сияющий след Творения.
Обезьяна, в которую вдунули дух, одухотворенная макака, которой является человек, уникальна среди всех прочих животных тем, что дух этот в ней предощущает свою жизнь после смерти несущего животного и заботится о том, какой эта жизнь окажется. А вслед за нею, вместе с нею и само животное со своим примитивным рационализмом начинает самым эгоистичным образом задаваться отвлеченными вопросами и ощущать беспокойство за будущее, в том числе и посмертное. Напрашивается мысль: именно благодаря беспокойству вдунутой души краснозадая тварь оказалась способна, единственно изо всех тварей, задаться с виду нелепым и не имеющим отношения ни к прокорму, ни к размножению, ни к драке с самцом-соседом вопросом о бытии за гробом.
А уже из этого у нее и начали развиваться способность к абстрактному мышлению, интеллект и прочие сапиенс-чудеса. Все, чем так гордится человеческий разум, все достижения вроде письменности, дифференциального исчисления, картин Кандинского или интереса к летающим тарелкам — лишь побочный продукт. Шлак, жмых, сизый выхлоп от работы механизма, посредством которого человек только и способен позаботиться о положительном решении самой важной своей проблемы.
«Полдень», 2012, № 3
IV
Кроме собственно статей, в недавнее время я написал два текста в качестве участника коллективных дискуссий, проводившихся любимым журналом «Нева». Одна — о крепостном праве в России, другая — о том, чем, собственно, были обе великих мировых войны в истории человечества. Дискуссии были приурочены к соответствующим датам и обе открываются стартовыми текстами прекрасного питерского публициста и писателя Александра Мелихова. В них он для почина вкратце высказывался сам, а затем ставил несколько ключевых вопросов, на которые участникам дискуссий предлагалось ответить. Не могу и не имею права разглашать тексты чужие — но свои я полагаю достойными включения в эту книгу (конечно, несколько их расширив по сравнению с журнальными вариантами).
Крепость наших побед
…Ибо где сокровище ваше, там будет и сердце ваше.
Матф.6:21
Я не являюсь профессиональным историком России.
Многие годы занимаясь Китаем и при том время от времени натыкаясь на страстные рассуждения дилетантов о тонкостях китайской истории и культуры, я как нельзя лучше могу себе представить, сколько благоглупостей могут нагородить вполне умные и порядочные люди, рассуждая о том, в чем они не смыслят, но зато руководствуются самыми общими соображениями и самыми добрыми намерениями.
Именно рассуждения о специальных вопросах с заоблачных высот, с позиций «хорошее лучше, чем плохое» и «засветиться бы чем-то добрым и справедливым, а там хоть трава не расти», настолько заполонили информационное наше пространство, что впору называть его дезинформационным. Как ни странно, именно при нынешней свободе слова обсудить что-либо по делу, с целью поиска реального выхода из реальных затруднений, оказывается все трудней и трудней.
Решившись поразмыслить вслух о российском крепостном праве, я совершенно сознательно не буду вдаваться в конкретику. Любой специалист одной фразой «А вот в деревне Пустые Мошонки в марте одна тысяча восемьсот шестьдесят второго было не так, а этак…» камня на камне не оставит от моих любительских изысканий.
Поэтому постараюсь взяться за дело по-востоковедному. У востоковеда привычка: достоверных фактов гораздо меньше, зато сроки истории — гораздо больше, и темпы — гораздо ниже; и волей-неволей приходится почти на ощупь, прикрыв глаза и осторожно трогая подушечками пальцев то пятый век, то пятнадцатый, искать похожие шероховатости. Привычка мерить историю как минимум столетиями помогает порой разглядеть за деревьями лес.
Итак, сыграло ли крепостное право в России какую-то положительную роль и обязательно ли быть героем наподобие Константина Леонтьева, чтобы хотя бы попытаться посмотреть на проблему под таким углом зрения?
На второй вопрос сразу можно ответить с полной определенностью. Героем быть не обязательно, достаточно всего лишь честно говорить, что думаешь. Если ты, конечно, думаешь.
А вот по поводу первого…
А что? И очень даже может быть.
У нас есть пример, куда более близкий к нам по времени, куда более наглядный, куда более жуткий — и оставивший на русской истории уж всяко не менее пагубные деформации, нежели крепостничество.
Да-да, все, наверное, уже поняли, о чем речь. Именно. Сталинский ГУЛАГ.
Недавно перечитывал опубликованную в восьмом номере «Звезды» за десятый год статью своего уважаемого старшего коллеги, Владимира Ароновича Якобсона, блестящего знатока всевозможных аккадскошумерских дел, любого Ура и Урука и, в частности, законов Хаммурапи.
«Да и не может быть светлым будущее, построенное такой ценой, ибо, я уверен, существует некий еще не открытый исторический закон сохранения добра и зла, если хотите, что-то вроде исторической кармы у каждого народа и у человечества в целом. Тут нет никакой мистики, я — сугубый материалист, и именно поэтому я уверен, что мы расплачиваемся и долго еще будем расплачиваться за расправы Ивана Грозного, за „успешный менеджмент“ Иосифа Кровавого и за все то зло, что было до них, а также в промежутке и после. И, наконец, совсем прозаическое замечание: как показывает исторический опыт многих стран, сытые, здоровые, хорошо образованные и довольные жизнью люди работают куда лучше и результативнее, чем Павки Корчагины и тем более чем зэки на лесоповале или на Беломорканале».
Что тут скажешь?
Все точно так. Нечем крыть. Ясен перец: лучше быть богатым и здоровым, чем бедным и больным.
Теперь ставим мысленный эксперимент. Берем гуманиста и непримиримого борца с крепостничеством Герцена с его безупречной кармой и сажаем в предвоенный Кремль генсеком. Редкий шанс, ваше благородие! Покажите дурням, как на самом деле надо!
Братская, да не нам, Польша спит и видит вернуть литовские и украинские земли аж до Черного моря. И в двадцатых. И уже тридцатые на дворе, уже Гитлер схарчил Чехословакию и навис над всей окрестной Европой, а в Варшаве, отъев из-под его стола несколько чешских крошек, по-прежнему грезят о том, чтобы слабым манием руки аннулировать три века истории Европы и вернуться к сладостному бардаку (то бишь «золотой вольности») «од можа до можа».
Мощнейшие европейские державы, Англия и Франция, то так, то этак планируют бомбардировки Баку и захват Закавказья. И в двадцатых. И уже тридцатые на дворе, уже Гитлер напал на Польшу, а они по-прежнему все норовят с аэродромов подмандатного Ближнего Востока развалить крупные города Кавказа и присоединить юг СССР к…
Нет, не к свободной Европе, как некоторые, наверное, с надеждой подумали. Всего лишь к тем же подмандатным территориям.
Про Японию и русский Дальний Восток уж и говорить нечего.
И уж совсем не стоит говорить банальности про самого Гитлера, который еще в двадцатых с открытым сердцем заверил мировую общественность, что за любезное лебенсраум он кому угодно моргалы выдавит, а уж славянским недочеловекам — и вовсе с чувством глубокого удовлетворения.
Меж тем заводы, какие при царе и сумели выстроить наперекор хапугам в эполетах — в руинах. Оружие делать не на чем. И не из чего. Даже сырья и то нет. То есть, оно есть, но шут знает где. Где-где? В Караганде! В мерзлоте! Там, где еще нет Норильска, там, где еще по сути нет даже Магадана. Ничего нет, на сотни километров — снега, вот и все достояние республики.
Как заманить на работу туда, в белую пустыню, в ледяное безмолвие, хорошей зарплатой, собственным коттеджем в саду, бассейнами с подогретой водой, развитой сетью дорог? Чтобы никель, молибден и хром наконец-то добывали Родине «сытые, здоровые, хорошо образованные и довольные жизнью люди», которые, кто же спорит, «работают куда лучше и результативнее, чем Павки Корчагины и тем более зэки»?
И при том каждый год — на вес золота. Вот-вот нападут не те, так эти. Вот-вот пройдут огнем и мечом, вот-вот полетят на давно расчисленные цели бомбовозы богатых и сытых, которые работают лучше. Вот-вот повалят осколочные, фугасные, зажигательные и химические на то белобрысые, то чернявые, а то и вовсе рыжие головы ни в чем не повинных советских детей, которых только-только удалось перелопатить (чего ныне отчего-то никак не удается) из прокуренных криминальных беспризорников в чистеньких, в самую меру озорных пионеров.
Что же делает, наглядевшись из Кремля на это безобразие, умный, благородный, добрый генсек Герцен?
Отчего-то мнится, что в ужасе стаскивает через голову известный целому свету генсеков френч и всей душой, равно как и всем телом, бежит по своему обыкновению в Англию.
Чистые руки, незапятнанная совесть. Пусть кто хочет с этими кошмарами разбирается. А я его потом отделаю со всем темпераментом интеллигента, обладающего прекрасным слогом и немалым состоянием. Уж из Лондона-то мне точно видно, что внешнего мира с его внешними вызовами у Кремля нет, и все выкрутасы тамошних людоедов не имеют никаких разумных объяснений. Просто шалые прихоти дорвавшихся до власти изуверов…
Когда проблема состоит в том, чтобы хоть на одну слезинку уменьшить море слез, которые так или иначе все равно будут пролиты, это не вдохновляет. Мелко как-то. Лучше так или иначе вовсе не иметь к тому отношения. Вот поговорить о том, что ни единой слезинки не должно быть пролито даже ради полной мировой гармонии — это да, это по нашему. По-похмельному. Нет большего счастья, как после недельного запоя проснуться и с трясущимися руками, с зенками, как у мороженой рыбы, заречься: больше ни-ни! Ни единой!
Слезинки.
И действительно — ни-ни. Ни единой. До следующего запоя.
Эта жуткая, безысходная квадратура круга вставала перед Россией всякий раз, когда обстановкой в окружающем мире от нее требовался очередной рывок в бесконечном догоняющем развитии. И всякое объективно необходимое перенапряжение приводило к очередному усилению гнета и одновременно — к очередной возгонке похмельного гуманизма быстроногой интеллигенции.
Откуда же это проклятие — нескончаемые судороги догоняющего развития, историческая эпилепсия? Говорят, эпилепсия — болезнь гениев, но что-то уж слишком больно, ей-ей… Может, ну ее, такую гениальность?
Тут по ходу пора для полной ясности ответить на очень простой вопрос: а достойна ли существования страна, в которой время от времени обязательно надо вот так? Может, ну ее? Пора бы уже ей… того?
Но если вот так сунуться к самому дну, к самому корню носом, становится очевидно: простые вопросы имеют очень простые ответы.
Для кого эта страна — своя, для того — достойна.
А для кого она «эта страна» — тем, конечно, легче.
Для кого она не своя, у тех доброта такая: как бы это ее наконец развалить — и тогда на лоскутках все улучшится и очеловечится.
А для кого своя, у тех совершенно иная: как бы это ее наконец улучшить и очеловечить — и при том не развалить.
Компромисс этих двух элементарных позиций, как видно, невозможен. Так что вспомним оптимизм незабвенного товарища Сухова и повторим мало-мальски стройным хором: лучше, конечно, помучиться. Остальные — с вещами на выход.
На свободу! С чистой совестью! Из российского ада, из тюрьмы народов!
Что, опять что-то не так?
Ах, вещей слишком много, ни на личную яхту не помещаются, ни даже на специально зафрахтованный круизный лайнер?
Ну, тогда я не знаю… Насчет конфискации как? Устроит?
Ладно, с этим все. Думаем дальше.
И тут уже уместно перейти к следующим вопросам, которые ставит Александр Мелихов. Что было причиной недостаточной подготовленности «эмансипации» крестьян, приведшей в конечном счете к Октябрьской катастрофе? А заодно и — наблюдается ли здесь сходство с нашей перестройкой? Можно ли было осуществить ее с меньшими потерями и большими достижениями?
Что теперь сетовать о том, что когда в Европе уже Карл Великий во главе прекрасно организованного панцирного воинства, не побоюсь даже назвать вещи своими именами — благородного рыцарства, жег живьем полабских славян и гнал их от родной славянской Эльбы далеко на восток, на самом востоке этом кривичи с вятичами разве что грубо оструганными дрынами друг друга могли урезонивать. Дело давнее. И неотменяемое. Давайте на это вовсе не обращать внимания; два-три века разрыва в техническом и военном развитии — подумаешь, разве в войне счастье? Просто надо, что бы ни случалось, быть добросердечнее и толерантнее. Это ведь только у свихнувшихся от своей жизненной бесполезности генералов одна война на уме. А что нам скажет гуманист, когда приходит противник, военной сноровкой и оснасткой обогнавший его народ на три века? Только одно: не надо вообще сопротивляться, надо лечь, растопыриться пошире и приобщиться к передовой культуре. Добросердечнее и толерантнее, поняли? А кто не лег — фу, дикарь!
А ведь не ложились. Били их — их же оружием. И отбивались. И снова догоняли по всем боевым статьям, когда кому-то опять не давало покою восточное лебенсраум. И конца-краю этому не было. «Славно ж вы, Ваше Величество, отблагодарили своих учителей!» — сказал после Полтавской баталии фельдмаршал Реншильд Петру. Сохранись в людях побольше хотя бы уж формального благородства, то же самое мог бы сказать и Кейтель Жукову Девятого мая сорок пятого. И еще много кто много кому, с Ивана Третьего, пожалуй, начиная.
И чуть ли не с каждой победой над внешним вторжением мы жили все хуже и хуже, гаже и гаже. И бунтовали все чаще и чаще.
Загадка?
Никакой загадки.
Мое поколение наизусть помнит и ленинское определение революционной ситуации, и все пародии на него. Но для молодых освежу: это когда сверху уже не могут, а внизу уже не хотят. То есть верхи не могут по-старому управлять, а низы не могут по-старому жить.
Есть мнение, что это не совсем так.
Есть мнение, что теоретически из любой ситуации можно выйти без революций, исключительно мирным путем постепенных реформ. Из любой. Как бы далеко не зашел кризис, как бы много не накопилось ошибок. Неторопливо, вдумчиво и аккуратно распутывать узелок за узелком, слезинку за слезинкой вычерпывая океан вековых рыданий…
Но почему-то в одних странах хоть иногда, да получается, а в других — ни в какую.
Где проваливаются или, по крайней мере, оборачиваются чуть ли не своей противоположностью, обездоливая тех, кого призваны были осчастливить, все реформы? Где, что ни делай, все только ко вреду и только приближает жуткую, всеобъемлющую кровавую судорогу?
Рискну сказать, что знаю по крайней мере немалую часть ответа.
Это там, где господствующий класс настолько туп, эгоистичен и безответственен, что через него не протолкнуть никакую реформу.
Больше столетия назревал кризис в богатейшей, образованнейшей, благороднейшей Франции. Все, кто жил хоть с чуточку открытыми глазами, уже за семьдесят лет до гильотины понимали, что при всем блеске и благосостоянии страна катится в пропасть. Что не миновать кошмара, если все будет идти, как идет. Уже с начала века — которому под конец суждено было увидеть августейшие головы на плахе, переколотых республиканскими штыками младенцев Вандеи (фратерните, ву компрене?), полет пьяных от крови наполеоновских орлов и прочие романтические чудеса, — королевская власть нерешительно и пугливо, будто пробуя босой ногой холодную воду, время от времени пыталась что-то изменить, улучшить, спастись. И тут же отдергивалась. Мокро!
Стоило придти хоть какому-то дельному министру и хоть что-то начать делать — все, конец. Хорошо если только отставка. А то и опала. Ссылка. Вся знать стройными рядами встает, языки ощетинивши. И персону государя-то выскочка и трудяга, апологет бескровного ремонта, заслоняет, и роняет монарший авторитет, и принцев не уважает, и готовит революцию, и злодей, растлитель, понятное дело, враг освященного веками порядка; посягает на святое отупение, наверняка подкуплен врагом внешним или внутренним…
Мокро же!
Привычная жизнь под угрозой! Под угрозой укоренившееся уже в базовых рефлексах право на произвол! Безалаберность и беззаботность, только и почитаемые истинно достойной дворянина жизнью, должны будут смениться хоть какой-то осмысленной работой и ответственностью за страну и корону; работой и ответственностью, которые, как пытаются учить голубую кровь обнаглевшие плебеи, отнюдь не сводятся к картежному адреналину и геройским размахиваниям шпагами, большей частью — по будуарам.
Шаг вперед — два назад. В течение почти века!
Допрыгались. Алонз анфан.
То же самое у нас при Александре и Николае Первых. И при Александре Втором Освободителе. И перед семнадцатым годом. И совсем уже на наших глазах — от Косыгинских застенчивых нововведений до разудалой Горбачевской свистопляски.
Там, где косность, леность и недальновидность господствующего класса превосходят некий критический, предельно допустимый уровень, реформы всегда опаздывают и всегда идут наперекосяк, шаг вперед, два назад.
Революции происходят тогда, когда даже самые насущные и самые бережные преобразования оказываются блокированы или извращены массовой твердолобостью класса-владыки.
Когда нет иного способа осуществить эти преобразования, кроме как для начала, в качестве НЕИЗБЕЖНОГО ПРЕДВАРИТЕЛЬНОГО УСЛОВИЯ, физически истребить достаточно значимую долю этого окаянного класса, а остальных уделать так, чтобы те лишились даже малейших блокирующих возможностей.
Именно и только поэтому революции ВСЕГДА настолько кровавы.
Шут с ней с Францией, не нам разбираться, почему ее знать в столетьи безумном и мудром оказалась не столько мудра, сколько безумна. Въевшаяся в плоть и кровь спесь? Галантность, ставшая поголовным спортом и всем распрямившая мозговые извилины до состояния постоянной эрекции?
Не наше дело.
А вот российские-то голубые князья? Наши-то петербургские салоны и рублевские притоны?
Рывками возраставшая косность почти всегда насильственно сменявших одна другую российских элит неразрывно связана с тем же самым догоняющим развитием.
Мало кому приходит в голову простая мысль: каждая победа над врагом, требовавшая от народа предельной мобилизации, предельного самоотвержения, элиту-победительницу делала все меньше и меньше озабоченной тем, что происходит с этим народом — и все больше ставила ее в зависимость от того, что происходит и ЧТО ПРОИЗВОДЯТ на в очередной раз триумфально побежденном Западе.
Поляков отбили — и вскорости свое собственное дворянство возжелало быть шляхтой.
Отбили шведов — но поставили свой народ в три погибели ради огненной снасти, кораблей и сукна, и, чтобы уж смерды вовсе обмерли, разом оказавшись в чуждом мире, даже переназвали все на немецкий манер.
Наполеона отбили — и сами же, болбоча по-французски, повалили во франк-масоны, от собственной страны отделавшись ни к чему не обязывающей лаской: а верный народ наш пусть в Боге получит заслуженное.
Отбили интервентов, и попутно так выпотрошили страну, что потом пришлось уже просто прикладами винтовок загонять кого в колхозы, кого в лагеря.
Гитлера отбили — и снова покатило: разбаловались на фронте? В себя поверили? А ну-ка не угодно ли в пытошную?
С богатейшей и мощнейшей Америкой сыграли в Корее в победную ничью — и налогами на личное хозяйство вконец придушили деревню, а то там, понимаете ли, частнособственнические пережитки зашевелились; надо, чтобы крестьяне сами каждую свою яблоню спилили и каждую корову прирезали…
Или нынешнюю науку взять. На правеж, смерды, на правеж! Поквартальные планы работы, отчеты о работе, аннотации работы, сметы работы, ксерокопии утвержденных смет работы, описания фактически проделанной работы, оценки степени выполнения работы, перечни договоров о работе, и непременно чтоб на лбу номер государственной регистрации, зэка номер такой-то, а еще отчеты о работе для ФГНУ ЦИТиС, оформленные строго по ГОСТу… Главное, чтобы не оставалось времени для самой работы. Не осложняйте начальству жизнь вашими никому не нужными открытиями! В Америке все равно уже все давно открыли, мы там купим втридорога и себя при том не обидим, а ваш удел, коль уж мы вас терпим пока — примерная посещаемость и правильно заполненные, вовремя представленные наверх вороха никому не нужных бумаг, обилием которых так удобно запутать любого фининспектора. Болонская система! Цитируемость повышайте, сиволапые!
Чем больше для каждой очередной победы держава брала у народа, тем меньше народ мог дать господствующему классу в его, этого класса, обыденной жизни. Над ним во имя идеологических или каких-либо иных прихотей можно было куражиться как угодно, потому что как бы сам народ не нищал и не терял трудовой навык, на благосостоянии владык это ни в малейшей степени не отражалось.
Каждый очередной победоносный рывок за технологически и экономически более мощным противником раз за разом, все тщательнее и изощреннее, опустошал мирную экономику страны и отбивал у мастеров всякую охоту заниматься любым достойным делом.
А от жизни такой, как при фурункулезе, на российской истории то и дело кровавыми гнойниками вспухали бунты и революции.
Но за время каждой революции и каждой послереволюционной разрухи — ровно так же, как и за время каждой разрухи послепобедной, — комфорт жизни за кордоном успевал уйти еще дальше. И элите опять — именно его и подавай.
И потому каждая проваленная реформа и каждая вызванная ее провалом успешная революция (вспомним в качестве ближайшего к нам примера подобной связки горбачевскую перестройку и ельцинский переворот) снова и снова увеличивали разрыв между качеством жизни, который могла дать инфраструктура собственной страны — и который можно было получить от тех, кого реформы пытались догнать, кого революции отвергали и кого армии побеждали.
Раз за разом очередная элита-победительница становилась все более равнодушна к жизни подвластной страны и все более заинтересованной в процветании и благосклонности то свергнутых, то изгнанных, то просто разгромленных.
По должности ей, элите этой, нужны были, конечно, заседания, саммиты, авторитет на международной арене, крепкая обороноспособность, все так. Но по жизни — ей нужен был только сам Запад.
Кстати, каждая старая элита еще могла по каким-то соображениям мириться с относительным дискомфортом. Пусть не так удобно, зато уютно, по-родному. Как в наследственном имении. Вот под этот стол я пешком ходил, а нянюшка делала вид, что меня потеряла и звала громко: «Гришенька! Гришаня, пора драчонку кушать!» Стол этот и тогда уже рассыхался и скрипел, ах, как я его люблю, его, дедуля сказывал, сам Панкрат Умелец ладил…
Каждая новая элита напрочь лишена этих предрассудков. Для нее нет ничего милого и родного. Ей ничто тут не дорого. Ей просто нужно все самое современное, самое шикарное, самое престижное.
Веселися, храбрый Росс… Ага, вот сей секунд. Но вином с каких виноградников грел душеньку Радищев? Чаадаев?
Где были тканы ткани, из которых шили себе штаны декабристы?
В Иванове, наверное? В Вышнем Волочке? Или все ж таки в Париже?
Откуда выписывали себе наряды и мебеля Сперанские и Лорис-Меликовы?
Возможно, на «Руссо-Балтах» или «ЗИСах» сновали из наркомата в наркомат по своим невероятно важным делам вожди мирового пролетариата? Увы, на буржуйских «Паккардах».
По каким технологиям, из каких материалов строил себе в Крыму и в Абхазии жизненно необходимые для перестройки новые дачи торопливый благодетель Горбачев?
А ведь он был еще не из новой элиты, просто новичок в старой — и то уже не пришлись ставропольскому механизатору по сердцу ни ливадийские, ни пицундские дачи ушедших вождей. Понадобились новые дворцы по последнему слову евроатлантической техники и капиталистического комфорта. И признаем, не боясь слишком грубо польстить пожилому реформатору — за шесть лет власти над год от году нищавшей страной это уж он и впрямь реально и хорошо построил. Успел-таки обе. Аккурат уложился к путчу. Несмотря на все усилия ЦРУ по развалу советской экономики.
Или, может, гуманистка Раиса обувалась в сапожки от «Красного треугольника»?
А то пламенный оппозиционер Немцов, не сумев пересадить Государственную Думу на отечественные автомобили, хотя бы сам в них пересел?
Как-то нет. Разве что страшный тоталитарный Путин попробовал. Да и то был за это нещадно высмеян прогрессивной демократической общественностью и обвинен свободными СМИ в дешевом популизме и в заигрывании с самыми темными инстинктами толпы.
А площадь Европы в Москве видали? Видали двухсотметрового стального паука с растопыренными коленчатыми лапами, раздавившего изысканный, душой исполненный Киевский вокзал?
Ну ладно, это все чиновники. Чинуши. Бюрократия. С них на Руси и всегда взятки были гладки. Но вот олицетворение прогрессивного строя, надежда экономики, новые сильные люди свободной России — они-то?
О, они — ого!
Только это не капитализм произошел. Это, как частенько при наших реформах, не был шаг вперед; наоборот, нас обратно в феодализм занесло. Просто с сельским хозяйством современные люди брезгуют связываться. Кому он нужен, этот навоз. И потому новоявленный царь Борис, собравши тех, кто усадил его на трон, отнюдь не земельные владения раздавал в лены. Нет. Ты, граф, будешь кормиться от коммуникаций, ты, герцог — от энергетики, ты, маркиз — от стратегической металлургии…
Но гениально было отмечено Стругацкими в «Трудно быть богом»: «…Ты станешь раздавать земли своим сподвижникам, а на что сподвижникам земли без крепостных?»
Вот вам и причины фатальной косности. Да неважно им было никогда, что там с чумазыми происходит! Что, мол, прикажем — то и произойдет!
От нашего состояния дворяне не зависимы ни в малейшей мере. Нет не то что обратных связей — спи, дедушка Винер, спокойно, тебе и в смертном кошмаре не привидится эта кибернетика в одни ворота. Даже мысль о том, что наша жизнь или смерть могут как-то отразиться на их благосостоянии и комфорте, для них дика и нелепа. Разве что неудачная война, грозящая стряхнуть их с кормила власти, могла на какой-то миг заставить их обернуться и мельком, через плечо, глянуть: ну, как они там, защитнички Родины? Шевелятся еще? Не подбросить ли им, чтоб вовсе уж ноги не протянули, пару ящиков американской тушенки да пакетик ленд-лизного яичного порошка? Этой, мол, реформы смердам вполне хватит. Тем более ведь после победы все равно тех, у кого найдем пустые консервные банки с нерусскими буквами, посадим за шпионаж…
Шаг вперед — два назад.
Это же и проще, и надежней, нежели чем-то поступаться, в чем-то ограничиваться, что-то высчитывать и продуманно, последовательно менять. Ну проще! Селифан, подгони-ка мой «Бентли», перед выездом на стрит-рейсинг я украшу его триколором! Пусть быдло, если успеет увернуться, знает — мы тоже патриоты!
И, будем справедливы, нельзя их в этом винить. Господствующему классу нужен же какой-никакой комфорт, чтобы спокойно думать о Серьезных Вещах. О геополитике, о судьбах страны, об имидже России за рубежом, о вступлении в ВТО, о контрольных пакетах акций, об индексе НАСДАК… Вот в кои веки задумаешься — а тут как на грех горячую воду в мороз отключат. Это же смерти подобно, вы что, холопы, не понимаете? Отвлечется герцог на горячую воду, упустит НАСДАК — и стране конец!
Коррупция стала сейчас такой расхожей темой, что приличному человеку вроде бы уже и мараться негоже об эту банальность. Но банальность-то банальность, а, с другой стороны, действительно хочется понять, где возбудитель этой смертельной болезни и как ее лечить. Не ругаться, не обличать — а подумать и понять.
Вообще говоря, воры и взяточники были всегда и везде, и, вероятно, пребудут неизмолимо. Но совсем иное дело — своеобразные экономики, где коррупция есть один из существенных элементов. Скажем, вошедший в притчу позднеимперский Китай, когда к любому чиновнику, помельче, покрупнее, без подарка просто идти было нельзя. Не поймут. Но дело в том, что тамошний чиновник нес массу этических обязательств, требовавших финансовых затрат — угощение любому проезжающему через область его юрисдикции коллеге, пир в честь любого вновь прибывшего к месту новой службы подчиненного, гуманитарные акции для местного населения, благотворительность и мелкий местный ремонт… Не перечесть. Жалованья на это не могло хватить никак. Коррупция стала дополнительной прямой системой оплаты населением управленческих, посреднических и культурных услуг, оказываемых этому населению властными структурами.
У нас коррупция стала параллельной системой субсидирования тех, кто своей суммарной покупательной способностью только и обеспечивает экономический уж хотя бы не рост, но по крайней мере «стабилизец».
Само государство обеспечить минимально необходимую покупательную способность населения через бюджетное финансирование не может, у него — возможно, отчасти из-за плоской шкалы налогов — просто нет столько денег. Более или менее честно работающие фирмы и фирмочки средней руки этого тоже не могут — они зарабатывают деньги потом и кровью, а не гребут их из воздуха и не тырят из бюджета. Бешеный рост поголовья джипов и фортифицированной коросты пожирающих пригородный ландшафт особняков, еженощное сиянье дорогих клубов, стремительное взбухание пентхаусов и обвалы изысканных блюд, разливы французских духов и фонтаны «мадам Клико», вообще все, что ныне считается единственно достойной человека жизнью и действительно обеспечивает и рост ВВП, и занятость населения, и прочие столь необходимые в двадцать первом века атрибуты успешного государства, дают Отчизне не они.
Денег сейчас по-настоящему достаточно только у тех, кто высасывает их из сырьевой спекуляции либо впрямую из бюджета.
Однако эта группа тоже не может обеспечить своими покупками жизнеспособной национальной экономики — во-первых, потому, что группа эта относительно немногочисленна, а во-вторых, потому что покупки она делает главным образом за рубежом, здесь адмиралам бизнеса покупать просто нечего. Частные яхты, самолеты-вертолеты, футбольные команды и километры угодий на Лазурном берегу и в Альпах — это уже совсем иной уровень.
Экономика современной России вертится за счет тех, к кому крохи денег от этих настоящих богачей перетекают по коррупционным каналам. Перекройте по-настоящему эти каналы — экономика встанет, полыхнет массовая безработица, прекратится строительный бум, позакрываются офисы и банки…
Надеяться на то, что коррупцию можно победить какими-то показательными процессами и вообще жесткостью наказаний — просто маниловщина. Сама экономика, чтобы не рухнуть, потребует возобновления массовой коррупции после любой встряски.
Но это лишь поверхностный ответ. Ведь не только в постсоветской России воруют. Не при Путине же коррупция началась, и не после залоговых аукционов ельцинской поры. Алчность государственного аппарата справедливо считалось вечной и неизбывной российской язвой. Говорят, еще Николай Первый сетовал: в России лишь один человек не ворует — я…
А уж что творилось в последние десятилетия перед Октябрьской революцией! «Россия, которую мы потеряли», вся утекла в казнокрадство и воровство, конвертированные в парижских ресторанах и борделях в первые ростки демократии.
Так что ничем особенным современная система себя не запятнала, и полагать, что побороть ее продажность можно, просто сменив президента или премьера — это, как у нас любили говорить еще со времен царской Думы, всего лишь глупость или предательство.
Если подумать непредвзято — ответ, в общем, тоже лежит на поверхности. Стоит только обратить внимание на очевидный, однако в пылу сиюминутных политических баталий совершенно игнорируемый факт, что уровень коррупции в России всегда был прямо пропорционален интенсивности наших попыток прописаться в общеевропейский дом.
И все становится на свои места.
Пока вельможам в России волей или неволей хватало комфорта, который могла обеспечить собственная страна — как, скажем, при князьях и царях московской династии или при, не к ночи будь помянут, Сталине — коррупция была минимальной. Среднестатистической. Обыденной.
Как только перед мечтательными глазами элит начинали маячить райские нужники Европы — коррупция становилась национальным бедствием, ставящим под угрозу само существование страны.
Технологии обеспечения комфортного и престижного образа жизни у наших западных соседей в силу ряда исторических причин (раньше промышленный переворот начали, вовремя колонии ограбили и пр.) объективно были и есть куда выше качеством, но стоили и стоят гораздо дороже, чем их убогие русские аналоги. Особенно в периоды, когда Русь выкладывалась до последней капли крови, чтобы отбить очередное нашествие братьев по европейскому дому. Или чтобы истребить всех плохих и все плохое, и так построить очередное справедливое общество.
Самое по русским меркам большое честное богатство и самое щедрое официальное жалование в масштабе европейских цен всегда были не более чем весьма скромным вспомоществованием. На него никогда нельзя было и НИКОГДА НЕЛЬЗЯ БУДЕТ купить то, что составляет ныне предел мечтаний любого успешного человека, который «этого достоин» и «этого достойна». Все объекты вожделений и символы престижа производятся из более дорогих материалов, на более дорогом оборудовании, более дорогой рабочей силой, на невероятно дорогой земле… Недвижимости в Ницце у нас ведь всякий достоин, правда? Каждая врачиха и каждая учителка достойны личного самолета, не то пациенты и ученики засмеют… Но на честные деньги ничего подобного в России не могли себе позволить ни при Петре Первом, прорубившим окно в Европу, ни при матушке Екатерине, ни при Александре Освободителе, ни при Брежневе, ни при Путине.
Западный уровень потребления всегда был и, видимо, в обозримом будущем навсегда останется принципиально дороже честных доходов россиян. Принципиально выше честного дохода комбайнера, генерала, доктора наук, ракетчика, министра. Российские баре выходили на этот уровень, выжимая все соки из крепостных и гоня из вечно полуголодной страны все зерно за кордон. Для государственного же человека лихоимство, распил-откат либо внешнее кормление за прямую государственную измену — суть единственные способы встать на уровень «достойного» потребления. Единственные со времен Петра, попытавшегося сделать Россию европейской страной.
Это очень хорошо видно опять-таки на примере Китая. Уж там-то, казалось бы, конфуцианство! Совершенные мужи! Основанная на государственных экзаменах социальная мобильность! И тем не менее с середины позапрошлого века, как только после поражений в «опиумных войнах» принят был курс на так называемое «самоусиление» и консервативная империя стала пытаться осуществить техническую и военную модернизацию, европейский уровень жизни и комфорта нечувствительным образом стал восприниматься обновляющимся правящим классом как самая существенная часть модернизации. И коррупция из мирной, патриархальной, не нарушавшей ни на волос основ народной жизни, стала превращаться в степной пожар. И пика достигла после краха империи и надлома культурной традиции, при милитаристах и Чан Кай-ши, когда западная цивилизация была для китайской элиты идеалом и при том почему-то без подмазки ни одно модернизированное колесо не крутилось.
А вот теперь там иначе.
Но даже те, кто об этом знает, почему-то не идут в своих рассуждениях дальше, чем «вот в Китае взяточников расстреливают — потому там и не воруют». Тогда как на самом деле все наоборот — в Китае взяточники редки, поэтому их и можно расстреливать без опасений перестрелять все активное население.
Дело в том, что в расчетливо и твердо развивающейся стране большинство людей, от председателей кооперативов до миллиардеров уверены: даже если мне сейчас еще не хватает, я разбогатею вместе со своей страной.
А вот у нас, как правило, с точностью до наоборот: мне сейчас не хватает, и поэтому я немедленно разбогатею за счет своей страны.
Почему?
И тут мы опять упираемся в идею традиционных смыслов, в идею наличия или отсутствия КУЛЬТУРНОГО ПРОЕКТА, который ощущался бы большинством трудоспособного населения страны как естественный, служил бы оправданием отождествления частного с общим, сцепкой между личностью и державой, придавал бы любой деятельности индивидуума надындивидуальную пропитку…
Вернее, упираемся мы в полное и даже легитимизированное ее отсутствие. Самые культурные люди из телевизоров со скрытым удовлетворением вещают: время утопий прошло.
Вот так и получилось, что для мирной жизни у нас не стало и не делалось уже ничего. Даже привычка к такой работе пропала, даже навыки истаяли. Зачем? На свалке три импортных рухлядки найдем, из них одну работающую свинтим…
Что уж нам требовать с современных графьев, если мы и сами…
Дети, поднимите руки: у кого дома стоят ванны и смесители отечественного производства? Так… Раз, два… Что, Иванов? Ты не из-за ванны? Тебе в туалет? Ничего, потерпишь, до звонка осталось пять минут. А ты что, Рабинович? Ах, тебе тоже в туалет? Ну, что с вами делать, идите… И посмотрите, кстати, и вот прямо тут расскажите потом — отечественные краны там у мальчиков поставлены или… Что? Вообще кранов уже давно нет? И трубы как лом сдали в пункт приема?
М-да. Что ж, дети, да здравствует отмена крепостного права и торжество демократии.
Марь Иванна, а чо, реально крепостное право уже типа отменили?
«Нева», 2011, № 3
Тридцатилетняя война
Ну, для начала — о дипломах сверхпонтовых западных университетов.
Не стану говорить за физику или биологию. Но рискну утверждать, что в области общественных наук цена таким дипломам та же, что и нобелевским премиям мира. Американец получает подобное признание заслуг за то, что ухитрился выбиться в президенты и продолжить две бессмысленных истребительных войны, начатые его собственной страной. А вот китаец — за пропаганду в своей стране взглядов, которые, превратись они в массовую политическую программу, грозят организационным и политическим хаосом в одной из величайших держав, имеющей самое большое население и, кстати, один из самых больших атомных арсеналов.
Именно такому подходу в сверхпонтовых университетах и учат. В высшей степени справедливому и, несомненно, дальновидному.
Теперь так.
Вопрос первый. Не была ли Вторая мировая война лишь завершающей схваткой единой Тридцатилетней войны?
История, увы, не хлебный батон, который можно легко нарезать на ломтики, после чего каждый из них тут же теряет всякую связь с былым единством и готов быть съеденным отдельно. Война 14-ого года пыталась перерешить многие вопросы, которые в пользу Германии уже были решены, например, в войне франко-прусской — но они омрачали соседство двух держав задолго до Седана. Эта же война со стороны, например, России в значительной мере была поневоле отсроченной реакцией на бисмарковский нож в спину Горчакову на Берлинском конгрессе.
И точно так же я ни в коем случае не отважился бы называть Вторую мировую войну что-то ЗАВЕРШАЮЩЕЙ схваткой.
Если посмотреть с достаточной высоты (с той, когда из-за деревьев уже начинает виднеться лес), все войны на определенном театре военных действий являются более или менее одной войной, фрагментированной более или менее краткими перемириями, во время которых лихорадочно изыскиваются новые способы истребления и всеми правдами и неправдами сколачиваются новые ватаги. А косность элит, не способных вовремя отследить и осмыслить принципиальные перемены, из-за которых отжившие цели уже заведомо и навсегда оказываются маниями и капканами (вроде жизненного пространства на Востоке для Германии, стремления вновь подчинить земли от моря до моря для Польши, мечты о Дарданеллах для России или страсти к расчленению империи зла, обуревающей англо-саксонский мир на протяжении минимум полутора веков и аж до сих пор), еще более усугубляет эту постылую, беспросветную преемственность.
Но передышка между 18-ым и 39-ым годами оказалась принципиально своеобразной.
Дело даже не столько в том, что здесь преемственность конфликта была особенно однозначна, и в ходе второй мировой войны ее инициаторы пытались либо ПЕРЕрешить (рейх и компания), либо ДОрешить (Западный сегмент былой Антанты) ровно те же самые проблемы, которые с точки зрения Германии были абсолютно НЕВЕРНО, а с точки зрения Англии и Франции — в НЕДОСТАТОЧНОЙ МЕРЕ решены первой мировой. Французы, скажем, уже пробовали их дорешить в 23-ем — вспомним оккупацию Рура, провалившуюся попытку аннексии Францией промышленного сердца Германии.
Гораздо важнее иное.
В промежутке между последней европейской войной Нового времени, франко-прусской, и первой времени Новейшего, войной 14-ого года, сделались принципиально более эффективными технические средства взаимного уничтожения. Принято говорить, что лицо войны изменила триада «пулемет — колючая проволока — телефон»: пулемет позволял сеять смерть на пару порядков щедрее, колючка лишила кавалерию ее тысячелетней маневренности и ударной силы, заставляя топтаться под пулеметами, а телефон дал неведомую доселе возможность оперативно концентрировать на том или ином зашатавшемся участке линии обороны артиллерийскую и стрелковую мощь всей этой линии. Так-то оно так. Но ведь в качестве острых приправ к этой каше войны именно тогда впервые появились и танки, и газы, и аэропланы…
А перемены общественные за это же время сделали армии из многотысячных многомиллионными.
Два прямых следствия благого прогресса, техническое и социальное, сойдясь на тропе войны и дружески обнявшись, сообща привели прежде всего к тому, что в землю стали ложиться уже не десятки тысяч, а миллионы.
Шок от гекатомб первой мировой был чудовищным. Мы теперь вряд ли можем вообразить потрясение, вызванное тогда нежданным-негаданным превращением войны из пусть трудного и кровавого, но осмысленного и одухотворенного, а по временам и веселого рыцарственного ристалища в тупое, безликое, механическое, массовое перемолачивание живых в мертвых. Это был принципиальный скачок. Именно его отразил Ремарк.
После Версальского мира модно было говорить, что кончилась наконец война за то, чтобы никогда больше не было войн. Какое-то время в это даже верили. Но инстинкт диктовал иное: чтобы в будущем поднимать на смерть миллионы, нужны духовные стимулы, годящиеся для миллионов.
Эти стимулы нельзя было искусственно выдумать и произвольно вбить в мозги предназначенным на заклание мальчишкам. Их надо было взять из настоящей духовной жизни человечества, из его взаправдашних вариантов развития.
И вот этим-то передышка между первой и второй мировыми войнами отличалась от всех иных в истории: именно к тому времени реальное, с войнами никак не связанное развитие духа и мысли разом выдало на-гора несколько версий общей счастливой перспективы, ради которой только и стоит жить, трудиться, умирать и убивать.
Поэтому слова Александра Мелихова о борьбе за то, кому править историей, я понимаю отнюдь не как фигуру речи и даже не только как яркую метафору борьбы за то, кому быть субъектом, а кому объектом прогресса. Нет, все еще глубже. Борьба пошла за то, чей вариант развития, КЕМ ВЫСТРАДАННОЕ БУДУЩЕЕ будут приняты человечеством (а то и навязаны ему) в качестве путеводной звезды: родоплеменной тоталитаризм нацистов, интернационально-бесклассовый тоталитаризм коммунистов или информационный тоталитаризм либеральных индивидуалистов.
Потому как чтобы укладывать в землю миллионы — нужен именно тоталитаризм, хоть какой-нибудь.
Угрозу мрачного торжества индивидуалистического тоталитаризма на Западе первыми почувствовали сами же западные мыслители — те, кому посчастливилось успеть что-то сообразить до того, как тотальная промывка мозгов потреблением сделала свое дело. Вот пример навскидку: «Мы можем достигнуть над контролируемыми такой степени контроля, при которой они ощущают себя свободными, хотя соблюдают кодекс поведения гораздо более скрупулезно, чем это было при прежней системе. Они делают лишь то, что хотят, а не то, что вынуждены делать. …Где нет принуждения, нет и мятежа. При помощи старательно разработанного культурного образца мы контролируем не само поведение, но СКЛОННОСТЬ к поведению — мотивы, стремления, желания. В этом случае никогда НЕ ВОЗНИКАЕТ ПРОБЛЕМА СВОБОДЫ»
[30].
Насчет промывки мозгов потреблением — это я не для красного словца, отнюдь нет. Сейчас не время и не место об этом говорить подробно, но вот хоть для примера.
Всеобъемлющая система кредита начала широко развиваться на Западе после того, как поддерживать расширенное капиталистическое воспроизводство ограблением колоний оказалось с середины XX века уже невозможно. Оставалось лишь тотальным кредитованием подстегивать рост внутреннего спроса. А помимо экономической составляющей у этой системы оказалась еще и важнейшая психологическая. Если ты уже который год живешь в доме, за который тебе платить и платить, если ты ездишь в машине, за которую тебе платить и платить, если ты сроднился с ними, все салфеточки и пледики постелил, все рюмочки расставил, и в то же время знаешь, что, просрочь ты с очередной выплатой, сразу лишишься всего — ты горло перегрызешь любому, кто поставит выплату под угрозу.
При социализме у тебя могли отобрать твое достояние, и при капитализме могут, только по разным причинам. При социализме — за нехватку любви к государству и его коллективистской идеологии. При капитализме — за неспособность делать деньги в потребном количестве и поедать конкурентов с надлежащей скоростью. Вторая ситуация порождает Хомо Консьюмеруса, который отличается от пресловутого Хомо Советикуса принципиально: тут надо как можно меньше идеалов, идей, светлого будущего, милости к падшим и вообще всякой там совести, зато побольше практической сметки и, главное, к людям надо относиться не более как к трамплинам или препятствиям (смотря по ситуации) на твоем пути достижения конечной общечеловеческой цели: предельной личной самореализации. Эта ценность тотальна. Выше нее не может быть в жизни ни у какого человека ничего; у кого есть — тот варвар, фанатик, неудачник или псих.
Во что все это уперлось — мы видим в последние годы. Все у всех в долгу, рассчитаться никто ни с кем не может, поэтому остается только еще разок разбомбить кого-нибудь плохого, чтобы хоть так самоутвердиться: все равно мы лучше всех, ибо поддерживаем демократию во всем мире. На роль демократов идут любые сепаратисты, террористы, бандиты, маргиналы, извращенцы и прочие, кому коллективное омерзительно. И все равно уже никакая пропаганда демократии не способна скрыть то, что западная цивилизация не в силах даже своим собственным гражданам предложить какую-либо масштабную положительную перспективу, какое-то «светлое будущее» — кроме как есть побольше, при том затянуть пояса, а на сладкое — дабы не обижать секс-меньшинства, ведь личная самореализация превыше всего — впредь именовать маму и папу родителем А и родителем Б. Глядишь, еще пяток лет — и детская юстиция начнет лишать гетерогенные пары родительских прав… Потому как демократия. И когда дурно воспитанный ребенок зовет маму мамой — это же, по сути, с молоком матери впитанная дискриминация геев!
Ладно.
Второй акт начавшейся в 14-ом году трагедии оказался столь своеобразен, столь отличен от первого акта потому, что именно в антракте миллионные массы впервые в мировой истории получили принципиально новые мотивации для того, чтобы идти в бой: взаимоисключающие версии посюстороннего рая. В просвещенной, секуляризованной Европе войны снова стали из светских религиозными.
Должен заметить, что борьба за будущее отнюдь не окончена.
С первым тоталитаризмом, с нацистским, люди разобрались достаточно быстро. Да и странно было бы не разобраться, слишком уж вспять должна была пойти история человечества, чтобы вернуться на много тысячелетий назад, когда лишь люди своего племени были людьми, а все остальные — разновидностью съедобных, ценных жиром, шерстью и костной мукой животных.
Может быть, большинством народностей нашей страны Отечественная война именно потому и ощущалась как народная и священная — ведь не просто народ воевал с народом за жратву, пригорки и престиж, но удушливое пещерное прошлое попыталось оккупировать безграничное во времени и пространстве, всенародно-братское будущее.
А вот с иными вариантами пока не очень ясно. И хотя Фукуяма когда-то объявил окончательно победившим третий тоталитаризм (впрочем, именуя его иначе), он и сам уже не раз успел решительно откреститься от своего скороспелого заявления. И то, что в смысле общих перспектив происходит в последние годы с капитализмом, а особенно — с его духовным сопровождением, заставляет сомневаться в этой победе еще пуще. С другой стороны, на опустевшее место нацистского рая уже предложен новый, совсем уж неожиданный для европейцев — шариатский тоталитаризм ваххабитов и талибов; и от него по всему миру тоже восторженно кружится немало горячих голов. Люди просто не могут без альтернативы. Так что пережитое нами поражение коммунистического тоталитаризма в одной, отдельно взятой стране никак не может считаться окончательным решением экзистенциальной проблемы. Перед первой встречей с Жанной д’Арк французский дофин в «Жаворонке» Ануя грустно говорит: у меня нет средств на то, чтобы быть великим; именно этими словами мог бы объяснить свое несчастье и Советский Союз. Но в конце концов, мы знаем точно, через каких-то двадцать пять лет дофин Карл выиграл Столетнюю войну и таки стал слегка великим…
Впрочем, не стоит слишком уж отклоняться от темы. Просто я, воспользовавшись чеканной формулировкой Тынянова, хочу напомнить: НИЧЕГО ЕЩЕ НЕ БЫЛО РЕШЕНО.
И второй вопрос.