Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Нет, – ответила Стефания, – я ему в чай снотворного подсыпала. Он сейчас спит.

Штофреген смотрел им вслед, когда они поспешно удалялись. Венечка шел, чуть опустив голову и глядя себе под ноги, а Стефания что-то быстро и сердито ему говорила.

– Только не подведи, – тихо обратил мольбу к ней Штофреген. – Смотри, чтобы она не ушла после второго действия!

* * *

Терентьевы-Капитоновы Малый театр предпочитали Мариинскому, о чем Штофреген разведал, разумеется, загодя. Во-первых, в годы молодости г-н Терентьев-Капитонов обожал в Малом одну балерину, во-вторых, этот театр был уютнее и с меньшей претензией, нежели Мариинский, а в-третьих, имел в репертуаре только классические постановки. “Я, знаете ли, человек старый, консервативный, – высказывался, молодясь перед зеркалом, г-н Терентьев-Капитонов, – и не люблю гадать, высовываясь из ложи, которое существо на сцене Эсмеральда, а которое – Квазимодо. И если декорация представляет терем, то пусть она будет похожа на терем, а не на космический корабль после неудачного старта”.

В частности, он осуждал игры с гравитацией, при помощи которых в Мариинке ставили эпизоды с ангелами, ведьмами и призраками.

– Если это театр, то пусть сохраняются все условности театра, – говорил он, отбрасывая газету с очерком об очередной триумфальной премьере в новаторском театре.

– Но, папа, ведь развивается не только искусство, но и сценическая техника, – пыталась возражать старшая дочь, которой ужасно хотелось как-нибудь попасть в Мариинский. (Об этом Штофреген, разумеется, тоже знал, поэтому и билеты на “Фауста” добыл именно в этот театр.) – Подумайте сами, кругом космический век, новые технологии, а балерину по сцене таскают на свисающей с потолка цепочке!

– В том и состоит вся прелесть театра, – безапелляционно отвечал отец. – Театральному искусству должны быть присущи условности. Оно должно беречь эти условности! Вот, положим, из того, что люди летают на другие планеты и устраивают там колонии, еще не следует, что надо отменить пение дуэтов. Хороши бы мы были, если бы в угоду новшествам изменили оперу на декламацию!

– Папа, вы смешиваете оперное и драматическое…

Господин Терентьев подобные споры оканчивал всегда одинаковым способом: он хлопал ладонью по столу, затем улыбался и просил дочь принести ему трубку и табачок, с непременным прибавлением “милая”.

Так что на “Фауста” сестры отправлялись без родителя, исключительно в сопровождении господ Кокошкина и Штофрегена.

Впрочем, последний отчего-то задерживался, так что решено было в конце концов идти без него. Кокошкин сиял от нескрываемой радости. Куда бы ни запропастился Иван, доброе дело он сделал: оставил Татьяну Николаевну наедине с ее верным поклонником. В полумраке ложи, под волшебную музыку, легче будет признаться. И непременно мороженое и шампанское в антракте!

Стефания вела себя очень смирно, чего от нее даже ожидать было нельзя. В экипаже они докатили до театра меньше чем за час. Сидор Петрович, бывший у штурвала, остался в экипаже, наотрез отказавшись входить в “новомодный театр”. “Будь это Малый, – добавил преданный слуга г-на Терентьева, – я, так и быть, посмотрел бы постановочку, но Мариинка – увольте”.

Мариинка сияла легкими огнями в сумраке несуществующей ночи. Тонкая сетка светящихся диодов опутывала старинное зеленое здание, превращая его в подобие хрустального шара, опустившегося на площадь откуда-то из космической дали.

Сезон в нынешнем году закрывался в середине июня; стоял конец мая, и тепло разогретого за день булыжника проникало сквозь подошвы тонких туфель. Возле входа Татьяна Николаевна остановилась и в последний раз огляделась по сторонам, но Штофрегена нигде не было. Со вздохом она нырнула в прохладный яркий холл. Кокошкин приблизился к билетеру и предупредил о том, что, возможно, с опозданием явится офицер Царскосельского гусарского учебного полка.

Девицы уселись в ложе, прочитали незнакомые имена в программке. Стефания облокотилась на бархатные перильца и принялась рассматривать туалеты.

Спектакль начался. Он был расточительно роскошен, и все в нем представало излишеством: каждая нота, каждое замысловатое движение, каждый причудливый костюм, то сливающийся с декорацией, то выпукло выделяющийся на ее фоне. Лиц не было; от людей на сцене остались только голоса – волшебный тенор, волшебное сопрано, зловещий бас, – помещенные внутрь вороха парчовых, атласных, бархатных тканей, свернутых под немыслимым углом.

В первом антракте Стефания измазала мороженым свое театральное платье, кремовое, с жемчужным шитьем на лифе, и, рыдая, скрылась в дамской комнате. Оттуда она вышла с большим мокрым пятном на груди. Вызывающе вздернув голову, она сообщила, что выбросила свой носовой платок и не желает больше об этом говорить. Кокошкин отвел ее в ложу и вручил ей свой бокал шампанского, чтобы она успокоилась, а сам вернулся к Татьяне Николаевне.

Она стояла на блестящем старинном паркете, в самом центре широкого ковра. Театралы прогуливались по этому ковру, описывая круг за кругом, как было здесь заведено, и зеркала в капризных рамах подхватывали то одну, то другую фигуру. Все здесь скользило по поверхности, и люди, и разговоры, все было невесомым и незначительным; музыка нестройно и таинственно зарождалась уже в глубине оркестровой ямы.

Вальсовые плечи Татьяны Николаевны матово поблескивали. В этом мире искусственности они выглядели слишком естественными: чересчур явственно можно было представить себе, как чьи-то губы прикасаются к ним поцелуем.

Она угадала приближение Кокошкина и повернулась к нему, красиво изогнув шею. Он подхватил ее под руку, и они влились в поток гуляющих по ковру.

– Что же Штофреген? – спросила Татьяна Николаевна.

– Не пришел, – ответил Кокошкин.

– Это странно; уж не случилось ли с ним беды? – спокойно проговорила Татьяна Николаевна.

Кокошкин покосился на нее. “Откуда такое спокойствие? – подумал он тревожно. – Не оттого ли, что она к нему равнодушна?”

Ему хотелось бы порадоваться этому обстоятельству, но он не мог. Он знал, что Татьяна Николаевна считает Штофрегена своим другом. За друга она бы беспокоилась. Скорее, здесь нечто иное: если бы с ним действительно что-то случилось, она почувствовала бы это на расстоянии.

Мысль о том, что между Штофрегеном и Татьяной Николаевной может существовать нечто вроде телепатической связи, очень не понравилась Кокошкину.

– Вы не думаете, что с ним беда, – сказал Кокошкин не без потаенной горечи.

Тут прозвучал звонок, и они отправились в ложу, не докончив разговора.

Стефания встретила Кокошкина пустым бокалом.

– Я все выпила, – сообщила она. – Кстати, это уже не в первый раз. Попросите убрать.

Кокошкин выставил пустой бокал на столик перед дверью в ложу. Татьяна Николаевна, шурша платьем, уселась и перевела взгляд на сцену. По всему было видно, что ей очень хорошо.

Штофреген прибыл только к четвертому отделению. Его не сразу заметили, потому что он прошел не в ту ложу, где находились его друзья, а в другую, на третьем ярусе.

Татьяна Николаевна указала на него биноклем:

– Смотрите, господин Кокошкин, вон наш друг. Явился наконец!

– Почему он не с нами? – Кокошкин нахмурился. – Странное опоздание! Он так мечтал об этом спектакле… Две недели только о нем и говорил. Боялся, что кто-нибудь из нас заболеет и не придет.

– Он не один. – Татьяна Николаевна опять кивнула на ложу третьего яруса. – С ним какой-то незнакомый тип.

Стефания вытащила из сумочки огромный полевой бинокль с устройством ночного видения, – она признавала только это чудовище и от души презирала “перламутровую безделушку”, которую держала в руках ее сестра.

Включив устройство ночного видения, Стефания отчетливо разглядела своего друга Штофрегена: тот был встрепан, в безупречном партикулярном платье, с шейным платком в горошек и, насколько видела Стефания, в атласных панталонах, натянутых опасно туго. Вид у Штофрегена был весьма озабоченный.

Рядом с ним восседал незнакомец большого роста, с плоской физиономией и крохотными бегающими глазками. На незнакомце был дурно сидящий фрак. Он горбился и то и дело скреб пальцами то рукав, то спину, – его замечательно длинные руки позволяли ему дотягиваться почти до самых лопаток.

– Что там? – нетерпеливо спросила Татьяна Николаевна и потянулась к биноклю сестры. – Дай посмотреть!

Стефания опустила бинокль между колен и сжала их.

– Ну вот еще! – ревниво сказала она. – Ты сама надо мной смеялась, что я ношу с собой такого армейского монстра, а как выяснилось теперь, я была права! Никогда не знаешь, когда тебе пригодится подобная вещь. Но ты ведь пришла в театр, у тебя подобающий перламутровый карлик, – ну так и смотри себе в него, увеличение в целых полтора раза!..

Татьяна Николаевна едва удержалась от того, чтобы щипнуть ее. Кокошкин тем временем недоумевал и почти не слышал размолвки сестер.

Занавес поднялся, началось четвертое отделение и не замедлили последовать те самые знаменитые пляски, для которых использовались трюки с гравитацией.

При первых же звуках этой музыки спутник Штофрегена насторожился. Он заерзал на месте, затем глянул на Ивана, как бы вопрошая его о чем-то. Штофреген покачал головой и накрыл его руку своей. Некоторое время незнакомец тихо сидел рядом с ним в ложе, но затем лихорадочная решимость овладела им. Он вскочил, оттолкнул Штофрегена и прыгнул на перила ложи. В последней попытке удержать своего беспокойного спутника Штофреген вцепился в фалды его фрака, но тот дернулся изо всех сил, фалды оборвались, и незнакомец, вцепившись пальцами в сеточку на краю перил, повис над партером. Ноги его мерно раскачивались.

Он вытянул губы и издал несколько громких звуков, а затем, замечательно ловко перебирая руками, помчался вдоль всего третьего яруса.

Несколько человек, боясь, что на голову им упадет массивное тело, вскочили с кресел и бросились к выходу. Шум, впрочем, был поначалу слабый: в большом темном зале, завороженном тем, что происходило на сцене, не сразу заметили скачущего господина в оборванном фраке.

Господин же этот метнулся в воздух, плавно взмахнул руками и ногами и повис на перилах лож второго яруса.

Громко завизжала какая-то дама и захлопала программкой по пальцам незнакомца. Он поднял к ней лицо и, шевеля вытянутыми губами, быстро прокричал несколько бессвязных слов.

Затем он с пугающей ловкостью подтянулся и спрыгнул в эту ложу, прямо на колени даме. Она, впрочем, не успела даже испугаться, потому что он сразу же сиганул обратно, и вот уже он, перебирая руками, летит на уровне бельэтажа. Еще миг – и незнакомец очутился на сцене.

Музыка продолжала звучать, танец исполнялся в воздухе, и незнакомец, подпавший под власть гравитационных трюков, вполне подчинился их законам и взмыл над сценой. Он ликующе закричал и раскинул руки и ноги. Сейчас, в ярком свете прожекторов, стало видно, что они равной длины.

Зная причуды главного режиссера-постановщика Мариинского театра, многие из зрителей совершенно не удивились происходящему, напротив – сочли это очередной находкой.

Вереща и подпрыгивая в воздухе, незнакомец, приведенный Штофрегеном, начал хватать танцовщиц за ноги. Он тянул их вниз и сдергивал с них разноцветные шелковые юбки.

Висящие под потолком танцовщицы отчаянно отбивались. Демоническая музыка гремела вокруг них, так что поневоле все они каким-то образом попадали в такт. Танец ведьм был страшным, поистине дьявольским, а господин, избавившись от фрака, предстал лохматым гигантом – истинное воплощение темной силы.

Те малодушные из партера, кто было дезертировал, замерли в проходе возле дверей, а затем один за другим тихонько, стыдясь позора, возвратились на свои места.

– Это же обезьяна! – восхищенно прошептала Стефания.

Татьяна Николаевна опустила бинокль и замерла, сцепив руки. Даже в темноте видно было, что она очень бледна.

Штофреген куда-то исчез, из ложи его не было видно.

Растерявшийся машинист сцены не нашел ничего более удачного, чем выключить антигравитационное поле, так что все танцовщицы и разошедшийся орангутанг с грохотом попадали из театрального поднебесья. Несколько девиц сразу убежали, другие остались сидеть, поглаживая ноги и пытаясь убедиться в том, что с ними ничего не случилось. Орангутанг остался полным властелином сцены. Он принялся скакать, то взбираясь по декорациям, то раскачиваясь на них, то прыгая на пол. Затем он стукнул себя в грудь и испустил дикий ликующий крик.

Занавес рухнул. Овация сотрясла зал. За опущенным занавесом шла сокрытая от посторонних глаз борьба: на орангутанга набросили сеть, повалили его и связали. “Все-таки полное торжество темных сил – это как-то… неправильно, – услышала Татьяна Николаевна из соседней ложи. – И у Гёте такого нет”. – “Кто сейчас следует идеям Гёте? – ответил второй незримый собеседник. – Смысл в том, что…”

Они вышли. Зал постепенно пустел, свет из огромной люстры померк и утратил сверкающую праздничность.

Татьяна Николаевна все не могла заставить себя двинуться. Ложа третьего яруса, на которую она смотрела, не отрываясь, была мертва.

Стефания деловито засунула свой бинокль обратно в сумочку и заметила:

– По-моему, вышло эффектно.

Кокошкин заботливо увел обеих дам.

* * *

В комбинезоне с нашивкой горнодобывающей компании “Балясников и Сыновья” Штофреген казался почему-то меньше ростом. Стефания так и высказалась:

– Какой-то вы щуплый. Я прежде не замечала.

– Гусарская форма зачастую служит вместо мясов, – сказал Штофреген, невесело улыбаясь девочке. – Сняв ее, мужчина лишается большей части своей мускулатуры.

– Иногда она также служит вместо мозгов, – добавила Стефания безжалостно. – На вас глядеть отвратительно! Почему вы не писали мне с гауптвахты?

– Мне не давали чернил.

– Вздор! Можно писать своей кровью, было бы желание… Или вот я читала про одного узника, он макал перо в паука. Протыкал и обмакивал. У пауков чернильная кровь.

– Я бы проткнул собственную шею, но от этого не было бы ровным счетом никакой пользы, – искренне сказал Штофреген, косясь на спутницу Стефании.

Татьяна Николаевна стояла рядом с сестрой и молчала. Это был первый раз, когда они со Штофрегеном увиделись вновь после того случая с обезьяной в театре. Татьяна Николаевна не хотела расплакаться, поэтому лицо у нее было суровое, губы поджаты. Для этого свидания она выбрала деловой костюм с наглухо застегнутой кофточкой и большой брошкой под горлом.

– Ладно, – продолжала Стефания, – а что пилка в пироге? Вы получили ее?

– Да, – сказал Штофреген. И показал косо обломанный зуб. – По-вашему, я мог бы перепилить решетки пилкой для ногтей?

– Она с алмазным напылением, – надулась Стефания.

– Можно я поцелую вас? – спросил Штофреген.

Татьяна Николаевна вздрогнула и посмотрела на него со строгим удивлением, но он обращался к ее сестре. Стефания запрокинула к нему лицо и закрыла глаза. Штофреген осторожно прикоснулся губами к ее опущенным векам.

– Вы очень хорошая, – прошептал он ей.

Она тотчас открыла глаза.

– Я такая хорошая, что отойду сейчас полюбоваться птичками, чтобы вы могли пошептаться с Татьяной наедине? – проницательно осведомилась она.

Штофреген пожал плечами.

– Это не обязательно, – сказал он.

Татьяна Николаевна чуть сощурилась, и он не без удовольствия заметил, что все-таки рассердил ее.

– Сядем, – предложил он.

Они встречались в ресторане, на втором этаже большого здания, принадлежащего компании “Балясников”. Штофреген как служащий этой компании имел право на роскошный обед раз в полгода. Сейчас в ресторане никого не было. Из панорамного окна открывался вид на ярко-синий купол Измайловского собора. Купол вызывал в мыслях не церковь, а почему-то цирк шапито. Фонтанка пряталась между домами, и только изредка на серой или желтой стене вдруг вспыхивал блик, перескочивший на камень с воды.

Птицы, пережившие брачный сезон, лениво цвиркали в большой клетке, стоявшей в углу между окнами.

Татьяна Николаевна даже не глянула на лакея, когда тот вырос возле столика, а Штофреген быстро велел принести бутылку вина получше, сухого печенья и коктейль-мороженое для Стефании.

Когда лакей ушел, Татьяна Николаевна спросила:

– Неужели это был единственный способ?

Штофреген пожал плечами. Жест был рассчитан на тяжелые эполеты, поэтому получился неловким.

– Мне однозначно дали понять, что скандал замнут только в том случае, если я выйду в отставку и покину Землю. Служба в охране у Балясникова – наилучший выход. Все одобрили.

– Я не об этом, – сказала Татьяна Николаевна. – Я об обезьяне…

Он удивленно уставился на нее поверх бокала.

– Но вы ведь сами говорили, что любите обезьян!

– Люблю – однако не в Мариинском театре…

Штофреген медленно покачал головой.

– Если любишь – то любишь всегда и везде, – проговорил он. – И на Земле, и на Этаде, и на Варуссе…

– И в мундире, и в кандалах, – добавила Стефания. – Как Мария Волконская.

– Мария Волконская в первую очередь любила кандалы и уже во вторую – своего мужа, – сказала Татьяна Николаевна, морщась. – И потом, Стефания, какое это имеет отношение к орангутангу?

– Похоже, никакого, – признал Штофреген. – Но Аркадий-то каков!..

Аркадий Рындин, хозяин и дрессировщик орангутанга, при разбирательстве дела все вины переложил на господина офицера и фактически вышел сухим из воды. Его дядюшка, архитектор и собиратель бабочек, оплатил символический штраф, а Аркадий украсил свою афишу изображением орангутанга в опере и соответствующими надписями, отчего и сборы возросли в три раза.

– Аркашка хотя бы мог предупредить, – продолжал Штофреген, который, очевидно, совершенно не был зол на дрессировщика за то, что тот сдал его с такой легкостью и охотой, – что Жюльен выступает под музыку из “Фауста”. Так нет же, каналья, смолчал! Жюльен – действительно умница. Видели, как он фрак носит? Не всякий надворный советник с эдаким изяществом носит!.. Он и сидел смирно. Я ему мороженого купил. А билетер ничуть не удивился, завидев меня с приятелем. “А, – говорит, – господин царскосельский гусар, насчет вас меня предупреждали…” Все бы прошло наилучшим образом, если бы не “Фауст” проклятый… Жюльен как заслышал знакомую музыку – весь напрягся, бедный: его же за это хвалят, угощают… Разве удержишь орангутанга? Он и вырвался…

– Скажите, – перебила Татьяна Николаевна, – для чего вы это сделали? Если отвлечься от любви к обезьянам. Зачем?

Штофреген помолчал немного.

– Если я скажу, что обезумел от любви к вам, вы ведь не сочтете причину достаточно уважительной, – проговорил он наконец. Он опустил голову и долго смотрел на скатерть, а потом поднял взгляд на Татьяну Николаевну и улыбнулся. – Но если отбросить подробности, то вот вам самый прямой ответ.

– Глупости! – Она вспыхнула.

Тут опять возник лакей с огромным коктейлем для Стефании. Мороженое всевозможных цветов, усыпанное орехами, тертым шоколадом, цукатами и свежими фруктами, громоздилось в форме витой башни. Стефания взяла ложку и смело порушила самое основание башни.

Штофреген грустно смотрел на Татьяну Николаевну.

– Согласен, это было глупо, – признал он, – но я ведь только что объяснял, что обезумел от любви. Я как будто переместился в совершенно другой мир, где действуют иные законы, для обычной жизни неприемлемые. Положим, ваш папенька…

Татьяна Николаевна протянула ему бокал, чтобы он налил ей еще вина.

– Я не успеваю за вашей мыслью, – сказала она. – Она скачет, как орангутанг. При чем здесь мой папенька?

– Ваш папенька вряд ли одобрил бы поползновения на ваш счет со стороны подпоручика, пусть даже Царскосельского гусарского – но все-таки учебного – полка. К тому же я не просто остзейский барон, а фальшивый остзейский барон. То есть еще более двусмысленная и зловещая фигура, чем это могло бы показаться. Так каким же образом я мог завоевать его симпатию? Только какая-нибудь резкая, экзотическая выходка, которая говорила бы о сходстве наших вкусов!

– Выражайтесь яснее, – приказала Стефания и вернулась к сосредоточенному разрушению башни.

– Господин Терентьев полагает, что Мариинский театр являет нам символ вырождения классического искусства, – продолжал ободренный Штофреген. – Стало быть, всякий, кто разделяет его воззрение, может надеяться на некоторую симпатию с его стороны.

– И что вам мешало подойти к папеньке во время какого-нибудь приема и заговорить с ним на эту тему? – осведомилась Татьяна Николаевна.

Штофреген и Стефания поглядели на нее с двух сторон с совершенно одинаковым выражением удивления на лицах.

– Превосходно! – иронически воскликнул Штофреген и залпом допил вино. – За кого вы меня принимаете? За человека, лишенного всяких понятий? По-вашему, я во время приема подхожу к господину Терентьеву и произношу такой текст: “А кстати, господин Терентьев, я тоже против вырожденцев из Мариинского…” Да? Он смотрит на меня сквозь пенсне, – Штофреген очень похоже передразнил привычный жест господина Терентьева, – и пожимает плечами. Ибо примет меня за дурака. И не без оснований. Так, по-вашему?

– И вы сочли, что лучше… – начала было Татьяна Николаевна.

Штофреген наклонился к ней через стол и жарко схватил за руку, но тотчас, опомнившись, выпустил.

– Только вообразите себе: весь город заговорит о том, что на “Фаусте” в Мариинском в ложе сидела обезьяна и никто на это не обратил внимания. Как будет скомпрометирован театр! Разве ваш батюшка не одобрил бы этого? Разве не признал бы, что я молодец?

– Он так и сказал, – брякнула Стефания, не обращая внимания на пронзительный гневный взор старшей сестры. – Сложил газету и рокотал на эту тему больше получаса. Сидор Петрович вполне разделил с ним это мнение. “Я, – говорит Сидор Петрович, – видал, как они через задний ход орангутанга тащили, очень в духе новомодного искусства”.

– Вы перестарались, – сказала Татьяна Николаевна, обращаясь к Ивану Штофрегену.

– Военная карьера окончена, – согласился Штофреген, – но это еще не означает, что окончена самая жизнь. Вы будете писать ко мне на Этаду?

– Запаситесь сборниками старинных писем! – сказала Татьяна Николаевна. – Недавно издали целое собрание. Читайте и плачьте!

– А если серьезно? – настаивал он.

– Сперва вы напишите. Пришлите адрес. – Она встала. – Нам пора. Стефания, заканчивай! Не провожайте нас, господин Штофреген.

Он встал и взял ее за плечи. Она изо всех сил нахмурилась, и тогда он поцеловал складочку меж ее бровями.

– До свидания, Татьяна Николаевна.

* * *

Дорогая Стефания!
Пишу Вам с нового места, сам не зная, когда дойдет до Вас этого письмо и случится ли такое вообще. Однако, рискуя малым, надеюсь выиграть много и сохранить, по крайней мере, в неприкосновенности нашу дружбу.
Времени здесь у меня предостаточно, поэтому буду писать обо всем, на что упадет взгляд, подобно простодушному дикарю, поющему свою бесхитростную песнь.
Этада представляет собой грустный мир, где бо́льшую часть суток все погружено в розовато-палевые сумерки. Толстый слой облаков не сходит с неба; здешнее светило едва прокладывает себе путь и теряет бо́льшую часть своих сил по дороге к бедной почве. Растительность здесь обширная, по большей части отличающаяся широким темным листом и мелкими бледными цветочкам, – будь они девицами, я бы сказал, что они имеют обыкновение от обмороков и дурноты растирать виски уксусом. Но увы! Они суть лишь бессловесная флора, и не их вина, что один лишь их вид навевает уныние.
Обиталище наше располагается в чаще невысокого леса, где столько разного рода вьющихся растений-паразитов, что непонятно делается, на чем же они, собственно, паразитируют. Говорят также, что спать на открытом воздухе небезопасно: несколько лет назад одна девушка-ботаник слишком увлеклась работой и задремала среди мягких мхов; и что же? Даже следа от нее не нашли, за исключением почему-то башмачков – их придирчивая флора по какой-то причине отринула и оставила лежать на поверхности. Все прочее безвозвратно растворилось в почвах Этады.
К чести здешней растительности следует сказать, что она довольно питательна, особенно своими кореньями, и не слишком агрессивна, поскольку медлительна и способна одолеть лишь спящего человека, да и то постепенно.
Медлительность и упорство – вот ключевые понятия здешней жизни, и касаются они не только зеленых членов общества Этады, но также и членов всех прочих окрасов и фактуры кожи.
Десяток гладкокожих, говорящих по-русски и ходящих на задних ногах, – надеюсь, Вы уже догадались, о ком идет речь, – проводят дни свои в пяти небольших легких домиках, служащих укрытием от ветра и дождя, ползучих растений и насекомых; сказать, что они также помогают охранять уединение, было бы излишеством. Впрочем, все члены нашей экспедиции – одна большая дружная семья под тираническим началом г-на Пафлагонова.
Господин Пафлагонов – небольшого роста, лысый, как ладонь, и чрезвычайно подвижен. Он может очутиться рядом с тобою в любое мгновение, когда ты менее всего ожидаешь его увидеть. Эта полезная особенность помогает ему быть в курсе всего происходящего на базе, так что нечего и пытаться скрыть какие-либо идеи, чувствования или разговоры: он все узнает.
Его тень несколько раз уже упадала на этот листок через окно домика, где я обитаю. Домик этот крайний и одним окном выходит на густой лес, который имел бы несколько зловещий необитаемый вид, если бы его не скрывала постоянно пелена то дождя, то тумана, которая почему-то придает всему домашнюю уютность.
Другое окно моего домика соседствует с жилищем г-жи Шумихиной, суровой дамы лет пятидесяти с лишком, и ее подопечной, г-жи Колтубановой, очень хорошенькой молодой особы, в которой самой примечательной чертой являются брови: совершенно прямые, они срослись над переносьем. Эта широкая черная черта абсолютно правильного горизонтального направления придает ее хорошенькому личику странное и по временам весьма ученое выражение.
Последнее – очень кстати, поскольку обе дамы представляют собой исследовательниц, и я до поздней ночи могу слышать через окно, как они спорят между собой, подчас не стесняясь в выражениях, – а выражения в научной среде случаются такие, что от них покраснел бы и гусарский денщик! Но в их устах это звучит на удивление невинно и даже трогательно.
Другой характерной особенностью обеих ученых дам я смело могу назвать цыпки, покрывающие их руки почти до локтей. Особенно это заметно у бедняжки Колтубановой, обладательницы чудесных ямочек над каждым из пальчиков и по две – на каждом локте.
Пишу сейчас как объективный ценитель женской красоты вообще и даже как в своем роде исследователь; обстановка научных трудов заразительна!
Двумя следующими объектами моих наблюдений стали наши рабочие, Долгушин и Семыкин, замечательные лишь тем, что у себя на родине, в Вологодской губернии, они были горькими пьяницами. Вам это наверняка неизвестно, но торговый дом “Балясников и Сыновья” имеет контракт с одним из религиозных обществ Попечения о трезвости и время от времени берет на перевоспитание самых безнадежных участников этого сообщества. Отправив Долгушина с Семыкиным на другую планету и поместив их в лагерь, где все разговоры ведутся только на ученые темы, а алкоголя, пригодного для пития, нет в заводе, общество Попечения о трезвости рассчитывает полностью исцелить их от несчастного недуга.
Метода это действенная и применяется уже много лет с неизменным успехом. Добавлю также, что “Балясников и Сыновья” ничего не платят этим работникам за их труды, а напротив, получают денежное вознаграждение от сообщества трезвенников; двойная выгода – нет, тройная! Ибо не будем забывать о пользе, которую принесет миру исцеление этих двух несчастных.
Обязанности Долгушина с Семыкиным заключаются в том, чтобы всегда быть на подхвате, в готовности поднять эту тяжесть, перетащить ту, поставить указанную “фиговину” в нужное место или же передвинуть ее, куда покажут. Работа неквалифицированная, но необходимая! Кроме того, они прибирают на территории и вообще следят за чистотой.
Речь их отличается крайней невнятностью, как будто каждый держит во рту по две очень горячих картофелины и в таком положении пытается говорить. Однако это, опять же, к лучшему, поскольку разговор обоих вологодских уроженцев пересыпан таким количеством непристойных выражений и слов, что только диву даешься. Впрочем, нрав у обоих беззлобный.
Помимо уже указанных членов нашего небольшого кружка здесь имеются супруги Волобаевы, Сергей и Екатерина. По непонятной для меня причине Катишь (как Вам нравится такое прозвище?) именует своего мужа не иначе как Ласкарь – очевидно, полагая, что это слово обозначает человека, склонного к ласкам, в то время как оно является именем какого-то из византийских императоров. Впрочем, не берусь судить о степени образованности Катишь – возможно, ей это также известно, но в своих обращениях к супругу она прибегает к так называемой “народной”, или “ложной”, этимологии.
Катишь и Ласкарь чрезвычайно молоды, даже на мой взгляд, – им лет по двадцать с малым, оба они недавно закончили обучение в столичном университете по курсу биологии и выехали на Этаду в качестве лаборантов. Бо́льшая часть их жизни протекает в лаборатории – просторном приземистом здании посреди нашего лагеря (домики, где все мы обитаем, составляют как бы забор или, по-военному говоря, периметр). Катишь отличаешься чудовищной неряшливостью, что почти совершенно уничтожает ее природную миловидность: одежда этой молодой особы всегда так засалена, что мне остается лишь изумляться силе ее врожденного экзистенциализма. Ибо без экзистенциализма немыслимо до такой степени испачкать комбинезон с водо-, грязе– и пылеотталкивающим покрытием. Серые волосы Катишь, заплетенные в две короткие худосочные косички, болтаются на висках, обрамляя кругленькое лицо с широко раскрытыми, бледными глазами. Некая мысль постоянно бороздит чело Катишь, отчего на нем всегда тонкой рябью пробегают морщинки; но что это за мысль – дано знать только Ласкарю.
Сергей “Ласкарь” Волобаев (таков его полный императорский титул) представляет собою омужествленный вариант Катишь, то есть он повыше ростом, менее округл и говорит более низким голосом; все прочие характеристики у него точь-в-точь сходны с жениными.
Главной их заботой является подготовка препаратов для исследования, поэтому они постоянно что-то перетирают в ступках, делают срезы, состязаясь между собою (чей срез тоньше и т.п.), раскладывают пинцетами “предметные стекла” – словом, живут полной жизнью.
Кажется, мои живые картинки успели Вас утомить. Я и сам несколько утомлен ими, но что поделать! Скука довлеет, и злословие становится моим единственным развлечением. Как многие привлекательные молодые девушки Вы, наверное, задаетесь вопросом: откуда берутся старые девы со всем характерным для них набором пороков – любопытством, пересудами, осуждением, злопамятством, узостью интересов и т.п.? Я тоже прежде спрашивал себя об этом (хотя никогда и не был привлекательной молодой девушкой). Что ж, теперь я знаю ответ.
Как прекрасны молодость и свежесть! Но все это вянет под воздействием скуки и ограниченности пространства. И если не появится в самом быстром времени некто, способный прорвать эту оболочку и вывести девицу на свет, из нее разовьется старая дева, всем недовольная и наблюдательная лишь для того, чтобы заражать самый воздух вокруг себя миазмами своего недовольства.
Это мой портрет, дорогая Стефания. И потому на сегодня заканчиваю мое ужасное письмо.
Всегда Ваш неизменный друг,начинающая старая деваИван Штофреген.


* * *

Дорогая Стефания!
Из-за того, что сезон дождей затянулся, почтовой “кареты” до сих пор нет, поэтому – больше от нечего делать, чем в действительности полагая, что могу Вас этим развлечь, – пишу второе послание вслед за первым.
Вчера у нас был небольшой праздник в честь двойных именин: Сергия и Вакха. О Сергии (Волобаеве) я уже Вам рассказывал; остался последний из моих нынешних товарищей, которого я Вам еще не представил, и его имя Вакх, а служит он при экспедиции поваром. Так что обед, можете не сомневаться, был приготовлен на славу – у меня до сих пор тяжесть в желудке.
(Я долго колебался, писать ли последнюю фразу: в письме к другу она уместна, но совершенно невозможна в послании к девице; поразмыслив, я счел, что Высочли бы меня недостойным дружбы, если бы я уклонился от упоминания подобного факта.)
Итак, мы объелись, и Семыкин, выкатив налитые кровью глаза, объявил, что обжорство служит к опьянению гораздо страшнее, нежели бутыль водки винтом или десять кружек пива в жаркий день, когда солнце “эдак шпарит по затылку”.
С точки зрения нравственной Вакх представляет собою точную пару к г-ну Пафлагонову (начальнику экспедиции, если помните); но только г-н Пафлагонов властвует над всеми и вся, а Вакх – только над областью кухни и продуктов. Вы можете работать спустя рукава или говорить гадости, – со стороны Вакха все это сойдет вам с рук; но упаси вас Боже прикоснуться к чему-либо из продуктов без санкции Вакха! Да если вы даже сухарик из мешка украдете – Вакх непременно об этом прознает и поставит на вид.
Он чрезвычайно обидчив и блюдет свою абсолютную власть на кухне еще более ревниво, нежели султан следит за нравственностью вверенных ему Аллахом одалисок.
Внешность Вакха такова: он молод, угрюм, худ, с засаленными черными волосами, свалявшимися в косицы. Бо́льшую часть времени Вакх, точно мумия, запеленут в белоснежные ткани: его голова тщательно обвязана косынкой на пиратский манер, руки погружены в нарукавники, бедра препоясаны фартуком, и все эти предметы чисты, как погребальный саван.
В таком виде он колдует на кухне, стряпая из доставленных с Земли припасов и местных ингредиентов какие-то немыслимые блюда. Подозреваю, в Вакхе также дремлет экспериментатор, и он проводит свои исследования, избрав объектом нас, своих вечно голодных подопечных.
Эта часть Этады совершенно пустынна. Ни один корабль не садится на ее поверхность, за исключением тех, что присылают “Балясников и Сыновья”. Ни одно людское поселение не вырастает поблизости. До колонизации этой части планеты еще очень далеко – если колонизация вообще состоится, что сомнительно, учитывая хрупкость и уникальность здешней экологии.
Поэтому вся служба охраны, которую представляет Ваш друг Иван Штофреген, из него одного и состоит; делать здесь мне совершенно нечего, а помогать рабочим или лаборантам – выше моего достоинства. Поэтому я провожу дни в чтении или рисовании художественных набросков, в чем более-менее преуспел. Я составил уже целый альбом узоров здешних листьев. По возвращении на Землю я рассчитываю продемонстрировать его Вам, и берегитесь, если он Вам не понравится! Как все старые девы, я чрезвычайно дорожу своими ремесленными навыками, хотя бы и ничтожными, и страшно стал обидчив.
Наверное, Вы уже задавались вопросом – чем же мы, в конце концов, занимаемся на Этаде? Увы, обладая абсолютной творческой свободой во всем, что касается личной жизни и привычек моих сотоварищей по экспедиции, я не имею никакого права рассказывать о собственно научной цели экспедиции и о предмете исследования. Все это является секретной собственностью дома “Балясников и Сыновья”.
Сегодня мы, собравшись в столовой, много говорили о средствах очистки воды. Вакх совершенно ею неудовлетворен. Он утверждал, что имеющиеся в наличии приборы фильтрации болотной воды недостаточны.
– Вот и нынче – если кто еще не распробовал, – рассуждал он, – все блюда имеют отчетливо болотистый привкус.
Тут госпожа Шумихина сурово отложила ложку и воззрилась в пустую стену, а госпожа Колтубанова удивленно произнесла:
– А я думала, что это новый особенный букет. Очень экзотично. Пикантный вкус, вроде даров моря.
Вакх схватился за волосы, устрашающе задергал их, как бы пытаясь покончить жизнь самооскальпированием, и разразился речью о вкусовых рецепторах и сосочках. Полагаю, эти познания он почерпнул из одного научного издания, которое выписывает для базы г-н Пафлагонов и которое неизменно оставалось непрочитанным, поскольку главный его редактор развивал идеи, противные ученому уму г-жи Шумихиной.
Вот еще одна любопытная особенность научного мира, в который я волею судьбы оказался погружен и в котором играю странную роль наблюдателя! Здесь могут выписывать какое-либо издание лишь для того, чтобы демонстративно игнорировать его. Подозреваю, г-жа Шумихина лелеет тайную мечту о том, как главный редактор или кто-либо из постоянных авторов сего альманаха прихотью судьбы окажется заброшен на нашу базу и узрит свое детище сваленным в углу и покрытым пылью!
Кстати, тема очистки воды – не такая уж праздная, как могло бы показаться на первый (непросвещенный) взгляд. Дело в том, что здешняя вода, если относиться к ней без должного внимания, служит мощным стимулятором нежелательных мутаций. (Как видите, дорогая Стефания, в моей речи все больше появляется научных оборотов!)
Известен случай, когда молодая девушка, лаборантка, так увлеклась своими исследованиями, что не обратила внимания на качество питьевой воды и выпила стакан неочищенной. И что же? Спустя несколько часов кожа ее покрылась пузырями, через день эти пузыри затвердели, а еще через месяц из них проросли пучки густых черных волос!
Чувствую, что уже утомил Вас своей писаниной, поэтому спешу распрощаться, – а почтовая “карета” опять не прибыла, так что, кажется, скоро Вам придется опять утомлять зрение каракулями, выходящими из-под пера Вашего неизменного и преданного друга
Ивана Штофрегена,почти мутанта.


* * *

Дорогая Стефания!
Сегодня точно ожидается почта; корабль с орбиты настойчиво запрашивал погоду, координаты и котлеты. Вакх ворчит по этому поводу, однако покоряется. Настроение у всех как в сочельник рождественский: что-то привезли нам из метрополии!.. Жаль, конечно, что условия местные не позволяют устанавливать прямую связь, так что всякое общение возможно лишь по старинке, при помощи бумажных писем, но, с другой стороны, это и к лучшему: во-первых, меньше глупостей наболтаешь (все-таки за пером проще уследить, чем за языком!), а во-вторых, можно тешить себя мечтаньем о том, что твое письмо ждут и, быть может, еще даже и не получив его, уже по догадкам пишут свой ответ.
Так что я не оставляю надежды на то, что курьер вручит мне от Вас листок… а может быть, и листок от досточтимой Татьяны Николаевны. (Гневается ли она все еще так сильно? или же Ваш папенька сумел убедить ее в правильности моего поступка? Надеюсь, Вы предвосхитили мой вопрос и уже на него ответили.)
Однообразие здешней жизни порождает в людях то, что принято именовать “чудачествами”. Обо мне Вы уже знаете, что я сделался сплетником и старой девой. Г-жа Шумихина из всех нас самая выдержанная, и вся ее странность заключается в том, что свою работу она считает за главный отдых, почему и предается лабораторным и полевым исследованиям всякую минуту, пренебрегая даже сном.
Г-жа Колтубанова в силу молодого своего возраста вздумала было развлечься безнадежной страстью к г-ну Волобаеву; остановило ее не женатое состояние и даже не прирожденная его неряшливость, но то обстоятельство, что избранник ее девичьего сердца – лаборант, в то время как сама г-жа Колтубанова – дипломированный специалист. Это неравенство в несколько дней уничтожило всякую любовь. Впрочем, подозреваю, что г-н Волобаев ничего даже не заметил, и вся история развивалась лишь для г-жи Колтубановой и для меня, грешного и любопытного.
Долгушин и Семыкин ни с того ни с сего едва не поубивали друг друга. Это был первый случай, когда потребовалось вмешательство службы охраны – то есть мое. Таинственное происшествие! Только что они тащили тяжелый ящик с образцами, тщательно запакованными в колбы толстого стекла, и, по обыкновению, переговаривались (или переругивались, что в их исполнении одно и то же). И вдруг ящик падает, чудом не уничтожаясь, и оба наших рабочих, без всяких предупредительных сигналов, которые были бы заметны со стороны, сплетаются в смертельном объятии и катятся по земле.
Взывать в подобных случаях к рассудку бессмысленно, стрелять – означает убить сразу обоих полезных членов общества, ввязываться в битву самому – верный способ быть убитым, а до пожарного крана было довольно далеко. Поэтому я принял единственно возможное решение и начал забрасывать их камнями и кусками сырой глины.
Поначалу они не проявляли никакой чувствительности к граду ударов, сыпавшихся на них из воздуха, но затем болевые импульсы наконец завершили свой неспешный променад по нервным окончаниям воспитанников общества Попечения о трезвости, и они с глухим злобным рычанием обратились на меня.
Я же навел на них лучевой пистолет и объявил им об аресте. Пребывание под стражей хоть и замедлило работы по перемещению брошенного ими ящика из точки “А” в точку “Б”, зато благотворно сказалось на поведении обоих наших рабочих.
– Мы решили разобраться по-тихому, – объяснял мне потом Семыкин совершенно дружески. – А вы сразу камнями кидаться!.. Нехорошо как-то, без уважения.
– Что значит – по-тихому? – изумился я, как мне представлялось, справедливо. – Что же тогда, по вашему мнению, будет громко?
– А если бы мы словами! – ответил Семыкин, глянув недоуменно. Очевидно, его изумляла моя недогадливость. – Здесь все-таки дамы.
Я решил не спрашивать, что такого сделал Долгушин, чтобы набрасываться на него с кулаками. Предоставил дальнейшие разговоры “по душам” господам из общества Попечения.
Долгушин после ареста выглядел еще более опечаленным, нежели его собрат, и на мой участливый вопрос отвечал угрюмо, что не представляет себе, в каких выражениях описывать происшествие в своем дневнике.
Так для меня открылась еще одна сторона их работы над собой: оба они, невзирая на общую малограмотность, принуждаемы были к ведению дневников. Привычка эта, впрочем, полезная; недаром и многие девицы ею страдают! Я давно для себя постановил: гляди, как делают девицы, и поступай сходно – не прогадаешь.
Вообще же сходство между девицами и военными всегда было для меня очевидно: и те, и другие вынуждены подчиняться старшим, и у тех, и у других сильно развита внутренняя жизнь; кроме того, они чувствительны, таятся, ходят стайками, следят за модой, боятся не быть “как все”, переписывают в тетрадки стихи, подписывают друг другу карточки, суеверны и строго придерживаются однажды заведенных традиций. Возможно, Вы назовете еще несколько общих черт, но и перечисленных довольно для подтверждения моего вывода!
Интересно было бы сравнить дневник Долгушина с дневником какой-нибудь кисейной барышни, не находите? Какое различие – при всем сходстве занятия! И все-таки целью этого занятия будет приближение внутреннего мира Долгушина к внутреннему миру барышни. Бывший пьяница учится отслеживать движения своей души и приставлять к каждому помыслу по часовому с ружьем. Какая тяжелая работа!
Если уж помыслы преследуются и изгоняются, то что сказать о столь безобразном и, главное, манифестированном явлении, как драка!.. Ужасно, не находите?
Смеетесь ли Вы сейчас или с озабоченной миной покусываете губку? Я пытаюсь представить себе Ваше лицо, милая Стефания, а вижу лицо Татьяны Николаевны с осуждающим взглядом и поджатыми губами. Она ведь даже не поцеловала меня на прощание. Очень была сердита, и мысль об этом меня угнетает. Надеюсь, сейчас она смягчилась и даже плачет по ночам. Если плачет, непременно сообщите мне, меня это известие чрезвычайно утешит.
Я так откровенен с Вами насчет моих сердечных дел! Надеюсь когда-нибудь встретить с Вашей стороны подобную же откровенность.
Однако я увлекся и не рассказал о чудачестве господина Волобаева. Он решил предаться, так сказать, совершенно первобытному образу жизни. Некоторое время он развивал идеи насчет того, что жене надлежит сидеть в пещере и поддерживать домашний очаг, а мужу – ходить в джунгли на охоту и приблизительно раз в неделю убивать по мамонту.
В сообществе нашем, где научный отдел возглавляет женщина, такую речь сочли “изумительно глупой” (г-жа Шумихина) и “вопиющей неделикатной” (г-жа Колтубанова).
Что до господина Пафлагонова, то он высказался еще более определенно:
– Так нынче этому в университетах обучают – как поскорей одеться в звериные шкуры и с дубинкой в руке удрать в джунгли? Вот уж не знал! И что, много заплатили Ваши родители за подобное обучение?
Согласитесь, преядовитое высказывание! Обличаемый со всех сторон за свою откровенность, г-н Волобаев совершенно смутился и опустил голову, однако не подумайте, что он сдался! Отнюдь! Наш новоявленный неандерталец в очках сконструировал арбалет (типическое оружие для охоты на мамонтов) и объявил о предстоящем испытании.
– Вам как начальнику службы охраны это было бы интересно, – добавил он, глядя на меня в упор.
Я понимал, что ему необходима публика и что публика эта не может ограничиваться одною Катишь: такое невнимание было бы слишком болезненным для его самолюбия. Поэтому ответил:
– Полагаю, мне необходимо убедиться в том, что это оружие не опасно.
Он так и вспыхнул:
– Для чего же конструировать неопасное оружие? Вы меня, батенька, чрезвычайно изумляете!
– В мамонта трудно промахнуться, – сказал я (подозреваю, что невпопад). – Да проще всего угодить человеку в глаз и выбить. Нарочно целиться – ни за что не попадете, а вот по случайности – это запросто.
Он назначил время испытания и ушел, прибавив:
– Раз вы такой подозрительный, приходите непременно.
Я пошел к Долгушину с Семыкиным и приказал им также быть на испытаниях. “Потом запишете свои ощущения в дневник”, – прибавил я. Они, кажется, приняли этот довод с благодарностью. Я понемногу расширяю таким способом их кругозор, и от наблюдений за собой они постепенно переходят к наблюдениям вообще; если так будет продолжаться и далее, то их дневники когда-нибудь опубликуют в качестве неоценимого документа нашей экспедиции!
Во время испытаний г-н Волобаев сперва стрелял в дерево и даже один раз попал, а две стрелки улетели в густую чащу и там сгинули. Если их не утащили царевны-лягушки, то уж не знаю, что на сей счет и думать.
Выдергивая уцелевшую стрелку из ствола, Волобаев сказал мне:
– Я вот размышлял насчет того, что вы сказали, Иван Дмитриевич. И знаете что? У кого на глазах очки – тому вообще не след бояться, потому что стекла весьма прочны и защитят глазное яблоко даже от стрелы.
– Я бы не был так уверен, – возразил я.
Он рассмеялся с легкой ноткой презрения.
– Возьмите мой арбалет и стреляйте прямо мне в глаз. Да не бойтесь же! Вы ведь военный, не промахнетесь.
Я взял арбалет – он оказался довольно тяжелым и, следует отдать должное нашему лаборанту, сделанным на славу, – и опустил его.
– Я не стану стрелять в вас, господин Волобаев, – возразил я, – потому что это противоречит моим правилам. И я не верю в достаточную прочность ваших очков. Напротив, я убежден в том, что подобный выстрел станет для вас смертельным.
Он с презрением рассмеялся, сорвал с носа очки и бросил их на мох.
– Ну так стреляйте просто в очки, – сказал он. – Сделайте это, нерешительный человек, и убедитесь в том, что не существует решительно никакой опасности.
Я прицелился и надавил на спуск.
Разумеется, все произошло ровно так, как я и предполагал: стрела разбила стекло вдребезги, прошла насквозь оправу и вонзилась в землю. Волобаев побледнел и, пытаясь скрыть растерянность, поднял с земли разбитые очки.
– Да, – философски заметил Семыкин, – вот что значит – судьба.
Мне представилось вдруг слово “судьба”, написанное его почерком. Оно повисло в воздухе, пылая, как то загадочное изречение, что явилось царю Валтасару во время пира.
– Ежели господин офицер говорит, чтоб по глазам не стреляли, так и не надо умничать, – проворчал Долгушин, косясь в мою сторону.
– Возьмите ваш арбалет и спрячьте хорошенько, – обратился я к Волобаеву. – Отменное оружие вы сделали. Каждый выстрел выбивает максимальное число очков!
Окончательно уничтоженный, Волобаев удалился.
Теперь Вы видите, в каких нелепых похождениях мы проводим свободное время. Однообразие для человека бывает более убийственно, нежели самые тяжелые испытания, поэтому подобного рода чудачества диктует нам не столько извращенная фантазия, сколько самый примитивный инстинкт самосохранения.
Впрочем, с инстинктами следует быть осторожнее (для чего и “подключается интеллект”, по выражению г-жи Шумихиной). Еще прежде нас, в другой экспедиции, здесь побывала одна лаборантка, которая втайне от всех изобретала универсальное топливо, способное гореть при любых обстоятельствах и влюбой атмосфере. Таким образом она рассчитывала прославиться и посрамить тех, кто хулил ее ум (об этом потом прочитали в ее дневнике). И что же? В самый день испытаний произошел взрыв, и от лаборантки не осталось даже шпилек из прически! Злополучная девица разлетелась на большом диаметре, расточившись для сего на множество мелких корпускулов.
Сей несчастный случай, впрочем, не отвратил от исследований другую лаборантку, подругу покойной, с которой они писали одну диссертацию на двоих.
Вторая лаборантка экспериментировала с другими составами, отчего в один прекрасный день, словно надеясь превзойти свою предшественницу в экзотичности, она полностью растворилась и явила сотоварищам по экспедиции плачевную картину лужицы, состоящей из подвижной, похожей на ртуть жидкости, на дне которой виднелись зубы, короткие оранжевые волосы и стеклянные бусы.
Некоторое время эту лужицу исследовали на предмет наличия в ней остаточного разума, но в конце концов вынуждены были признать, что потеряли бедняжку.
Вот какими опасностями человек подчас окружен со всех сторон на незнакомой планете!
Впрочем, всего этого надеется счастливо избежать и в конце концов обнять Вас
Ваш преданный другИван Штофреген.


* * *

– Экспедиция не могла раствориться бесследно! – сказала Татьяна Николаевна.

Они с сестрой сидели в небольшом уличном кафе под легкими белыми зонтиками. Ветер с Невы то и дело налетал на них и беспощадно трепал эти зонтики, особенно лютуя насчет фестонов, но почему-то щадил посетительниц, – должно быть, довольствовался одной только своей привычной добычей.

Если бы этот ветер рисовал художник, то использовал бы на картине широкие мазки: вся панорама была расточительно просторной, и крохотный желтый дворец Александра Меншикова на противоположном берегу Невы выглядел игрушкой.

– Странно, – сказала Стефания, – мы вроде бы на открытом пространстве, – она махнула рукой в сторону Сенатской площади и титанической арки Сената– Синода, а затем кивнула на необъятную Неву, – но здесь почему-то уютно. Вероятно, лето так действует. Лето – приятный теплый домик для всех людей.

– Тебя совершенно не беспокоит то, что могло случиться с Иваном Дмитриевичем? – спросила Татьяна Николаевна.

– Штофреген предупреждал, что могут быть перебои с почтой, – ответила сестра, пожимая плечами. – Электронная связь из-за особенностей атмосферы Этады невозможна, а бумажная почта, по своему обыкновению, весьма ненадежна. В этом ее экстремальная прелесть, если угодно. Я в состоянии оценить подобное. Не понимаю, почему ты недовольна.

– Я не… недовольна, – выговорила Татьяна Николаевна. И всплеснула руками: – Как к тебе относиться, Стефания? Ты уже не ребенок, а ведешь себя… как чудовище!

Стефания подняла глаза от вазочки с мороженым, где учинила, по своему обыкновению, страшный разгром, смешав белое, розовое и ореховое:

– Господин Гюго утверждает, что нужен особый талант для того, чтобы быть чудовищем. И у меня он есть. Не завидуй так явно – это неприлично.

Татьяна Николаевна, как ни сердилась, против воли залюбовалась сестрой. Стефании исполнилось уже тринадцать; на ней были открытое летнее платье из “хорошенького ситца”, с легкими голубыми цветами по палевому фону, и соломенная шляпка с бархатным бантом. Нынешним летом Стефания начала взрослеть, грудь ее округлилась, и медальон на тонкой цепочке это подчеркивал: цепочка красиво изгибалась, спускаясь вниз, к вырезу платья.

Сестры приехали погостить у Аннет и полюбоваться разводкой мостов; но истинная причина их визита была совершенно другая. Ни Стефания, ни Татьяна Николаевна ни словом о ней не обмолвились в разговорах с отцом и с Аннет, когда устраивалась эта поездка.

От Штофрегена после нескольких писем вначале не было ни слуху ни духу. Все запросы по связи ни к чему не привели: Татьяна Николаевна все время наталкивалась на автоответчик, который всегда сообщал разное.

– По крайней мере, тебе не приходится, запинаясь, объяснять, что ты – его “знакомая”, – утешала сестру Стефания. – Или врать, будто ты ему приходишься тетушкой. Или тетушкой его крестной матушки. Или еще что-нибудь глупое.

– Что бы там ни говорили о ненадежности бумажной почты, – сказала Татьяна Николаевна, – а все-таки это ненормально. Прислать три письма вначале – и потом молчок почти восемь месяцев!

– Видимо, не было транспорта. Иван Дмитриевич много сетовал на то, что плохо ходит транспорт, – сказала Стефания, наслаждаясь своей осведомленностью.

– Возможно, было бы лучше, если бы ты все-таки позволила мне прочесть, – помолчав, произнесла Татьяна Николаевна.

И посмотрела на панораму университетского берега Невы.

– Ты завидуешь! – Стефания вспыхнула. – Уже который раз ты это говоришь! Будто я не знаю зачем! Тебе просто покоя не дает то, что мне он написал, а тебе – ни полсловечка, да? Так вот, дорогая моя, он – мой друг, а друзей не предают! И я вовсе в него не влюблена, как тебе могло бы подуматься в твоем воспаленном мозгу, потому что я люблю совсем другого человека! И мы с Иваном Дмитриевичем обсуждаем наши сердечные дела.

– Ты можешь обсуждать их и со мной, – мягко заметила Татьяна Николаевна.

Стефания пожала плечами:

– Какой в этом смысл? Ты – женщина, как и я. Что ты можешь знать полезного о мужчинах, чего я не знаю? Нет, в том и прелесть, чтобы иметь во враждебном стане своего человека… Понимаешь?

– Я всегда, кажется, старалась дружить… – начала Татьяна Николаевна запальчиво, совершенно позабыв о том, что разговаривает с младшей сестренкой.

Стефания засмеялась.

– Твоя дружба с мужчинами – самое большое лицемерие на свете и с их стороны, и с твоей, – объявила она.

– А твоя? – спросила уязвленная Татьяна.

– Я ребенок, у меня плоская грудь, и меня никто всерьез не принимает, – ответила Стефания. – Поэтому если кто меня принял всерьез, то это по-настоящему. А ты хорошенькая, и в этом твоя беда. Красивых женщин никто не слушает, ими только любуются.

Татьяна Николаевна допила свой лимонад.

– Ты готова? – спросила она.

Сестры дошли до здания, которое принадлежало торговому дому “Балясников и Сыновья”, и увидели там табличку “Продается”. Несколько витрин на первом этаже были замазаны краской, и поверх нее кто-то нарисовал красавицу, пронзенное сердце и приписал: “Татьяна ́ Онегин”. Рядом имелись другие картинки и надписи, куда менее изящного свойства, но тоже в своем роде классические.

В доме шел ремонт. Татьяна Николаевна, а за нею и Стефания вошли и застали там нескольких рабочих в бумажных шапках, в заляпанных комбинезонах. Они тащили куда-то очень грязные козлы. У одного в кармане истошно орал передатчик:

– Лагуткин! Ответьте! Лагуткин!

– Твою мать, всегда ведь не вовремя, – ворчал Лагуткин добродушно, даже и не думая брать передатчик и отвечать на вызов.

– Простите… – заговорила Татьяна Николаевна. Рабочие бухнули козлы возле окна и разом повернулись к красивой девушке. – Это дом принадлежит компании “Балясников и Сыновья”?

– Балясников? Да он разорился, – сказал рабочий, нахально рассматривая барышню. – В газетах было.

– Я газет не читаю, – высокомерно сказала Татьяна.

Рабочий сощурил глаза с явным одобрением и подтвердил:

– Разорился, точно. И дом этот продал.

– Где же его найти?

– Да нам почем знать?

– Может быть, номер подрядчика есть? – настаивала Татьяна Николаевна.

Второй рабочий с неудовольствием вмешался:

– Работать будем или болтать?

– Да тебе-то что? – обернулся к нему первый. – Тебе не за сделанное платят, а повременно, ну так и не мешай людям общаться.

– Следовательно, господин Балясников разорен и теперь недоступен?

– Приблизительно так.

Стефания прошла несколько шагов, осторожно ступая в аккуратных туфельках среди разбросанного строительного хлама. Наклонилась, взяла в руки какой-то обломок.

– Лепнину-то зачем? – спросила она. – Здесь лепнина была. – Она показала на потолок. – На втором этаже, где ресторан, такая же. Ящерки и хризантемы, я помню.

– Возьмите на память, – предложил рабочий. И снова заговорил с Татьяной: – Так что, чем вам помочь, не знаю. Придется вам по адресной книге искать.

Татьяна Николаевна поблагодарила и вышла. Стефания вышла следом, важно держа в руке гипсовую ящерку, чудом уцелевшую от разгрома.

При виде этой ящерки – единственного свидетеля, к несчастью безмолвного и к тому же с наполовину отломанным хвостом, – Татьяна Николаевна едва сдержала слезы.

– Итак, мы узнали, что Балясников разорился, – хладнокровно произнесла Стефания. Она убрала ящерку в свою сумочку из легкой белой кожи.

Сумочку эту выбрала для сестры Татьяна Николаевна – в тон туфелькам; Стефания предпочитала сумки более крупные и обладающие большим сходством с солдатским вещмешком. Теперь хорошенькая вещичка, предназначенная исключительно для ношения дамских безделушек, раздулась, и один бок у нее оттопырился, как у беременной скинии.

– Мы ведь даже не знаем, где они находились, – вздохнула Татьяна Николаевна. – Обратного адреса на Этаде нет.

Вся переписка шла через контору “Балясников и Сыновья”.

– Это потому, что исследования были секретными, – объявила Стефания. – Он ведь писал об этом.

– Он писал об этом тебе, – напомнила Татьяна Николаевна, – я ничего толком так и не знаю. Только с твоих слов.

– Я понимаю твой намек, – сказала Стефания, – но мой ответ: нет. Это личные письма, и они адресованы лично мне. К тому же я уже вклеила их в мой интимный дневник.

– Боже мой, какой у тебя может быть “интимный дневник”! – неосмотрительно проговорила Татьяна Николаевна, за что тотчас была наказана гневным взором и поджатыми губами сестры.

Стефания дернула плечом и отвернулась.

– Прости. – Татьяна Николаевна коснулась ее руки. – Я не то хотела сказать.

– Он писал, что Балясников запрещает своим сотрудникам рассказывать о цели исследований. Все остальное в его письмах касалось наших с ним личных чувств. Если хочешь знать, мы оба влюблены. – Она посмотрела на сестру с вызовом. – И советовались насчет наших действий. Я ему советы давала, он – мне.

– Понятно, – покорно молвила Татьяна Николаевна.

Улица Морская обступила их, вильнула поворотом, и скоро обе сестры совершенно были поглощены ею.

* * *

Петр Андреевич Кокошкин в чине подпоручика прибыл с Варуссы Успенским постом. Лето в Петербурге успело постареть и выцвесть, оно вздыхало от утомления, вздымая на тротуарах тучи пыли.

Где-то в лесах горел торф; то и дело над городом повисал горький запах костра. И хоть этот запах возвещал отдаленную беду, ощущалось в нем нечто уютное, как будто весь город внезапно был приглашен на дружеский пикник.

Петр Андреевич явился к сестрам Терентьевым-Капитоновым, сияя новыми эполетами и исключительно ладно сидящим на талии мундиром. Он зашел в кабинет их папеньки и засвидетельствовал почтение, после чего, вполне отпущенный на волю, засел в гостиной и принялся любезничать.

Стефания сидела возле маленького стола с раскрытым альбомом, куда подклеивала какие-то картинки. Татьяна Николаевна распорядилась насчет чая и сама уселась возле самовара.

Сияя, Кокошкин принял из ее рук крохотную чашечку и осторожно отпил. На его лице появилась блаженная улыбка.

– Ничто так не возвращает в прошлое, как вкус чая!

– Запах, – не поднимая головы, произнесла Стефания.

Кокошкин повернулся к ней:

– Вы имели в виду?..

– Запах. – Стефания уставилась на него с вырезанной картинкой в одной руке и тюбиком клея в другой. – Научно доказано, что запах является наилучшей машиной времени для любителей вспомнить былое. Жаль, что у меня не завалялось среди реликвий былого какой-нибудь особо потной рубахи господина Штофрегена – я дала бы вам понюхать, чтобы освежить вашу память.

– Стефания! – резко произнесла Татьяна Николаевна.

Кокошкин поднял брови, изумленно глядя на девушку.

Стефания хладнокровно наклеила последнюю картинку и отложила альбом, чтобы просыхал.

– Я сказала что-то непристойное? – осведомилась она. – Кажется, наш разговор начал принимать мемуарный оттенок, вот я и указала на некий предмет, представляющийся мне вполне уместным.

– При чем здесь Иван? – продолжал удивляться Кокошкин. И вдруг забеспокоился: – А разве он не вернулся? Ведь Балясников, кажется, разорился, так что работы на Этаде завершились сами собою, естественным, так сказать, порядком… Я думал, Штофреген давно уже в Петербурге. Хотел спросить у вас адрес.