Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Ты виноват, Евстафий Алербах, ты виноват, — стучали колеса телеги. — Ты-ви-но-ват, ты-ви-но-ват… Ты нанялся к человеку, который знался с дьяволом, да не сумел ему угодить. И по твоей вине нам ни гроша не заплатили. Кругом ты виноват, Евстафий, ты-ви-но-ват, и скоро услышишь об этом от своих людей.

Евстафий шел и слушал этот голос, и понимал, что телега-то права. Да и что толку спорить с колесом!.. Нащупал Алербах кольцо на пальце, сжал кулак и сам сказал своим солдатам, что больше им не командир.

— Из этой страны не будет нам выхода, — прибавил он. — Народ здесь прижимистый, и земля такая же: кто встал на нее двумя ногами, тот, почитай, прирос. И я пропал совсем; а вы еще можете спастись.

Голландцы похоронили убитых на берегу и оставили Евстафия сидеть у могилы, а сами зашагали дальше и скоро скрылись из виду. Евстафий же смотрел на море, как будто ждал чего-то. Потом он засмеялся сам с собой:

— Видать, и впрямь я слишком сильно врос в эту землю, если продолжаю ждать спасения! Разве что какая-нибудь добыча сама приплывет ко мне в руки! Но что я буду с ней делать? Я голоден, и вода в моей фляге кончается.

С этими словами он растянулся на холодном песке и заложил руки за голову. Теперь он смотрел на небо, а от неба уж точно никаких чудес Евстафий Алербах не ждал.

И вдруг он услышал сильный шум: журчание воды и хлопанье парусины, топот ног по деревянному настилу и грубые голоса, что-то кричавшие друг другу. Евстафий вскочил и увидел прямо перед собой большой корабль.

— Либо я спал, и корабль подошел сюда во время моего сна, — сказал Евстафий, — и вот я проснулся. Либо же я заснул, и мне снится, что здесь находится корабль. Как громко они кричат! Хорошо, что я не понимаю ни слова.

Он повернулся лицом к кораблю и принялся рассматривать его.

Корабль был черным и иногда вдруг делался полупрозрачным. Тогда Евстафий мог видеть все, что происходит в трюмах и каютах. Он видел подвесные койки и большой котел, видел карту в медном футляре, парусину в сундуке и мешок с промокшей мукой. Моряки ходили сквозь переборки, они разрывали корабль своими телами; они постоянно были заняты какими-то своими морскими делами и совсем не замечали Алербаха.

Он встал на ноги и крикнул:

— Я здесь!

И тут же корабль мгновенно перестал быть полупрозрачным, а люди все замерли и как один повернулись на голос.

— Я сплю или проснулся? — спросил Алербах.

Он говорил на своем родном языке и не надеялся, что его поймут, но ему отвечали на том же наречии:

— Это не выяснено.

Евстафий вглядывался в лица, но плохо различал их, как будто ему вдруг отказало зрение. И чем дольше он разговаривал с моряками, тем лучше их видел: их образы как будто проступали сквозь черноватый туман.

Один, одетый лучше, чем другие, с золотой широкой цепью на груди, сказал Евстафию:

— Подойди.

Евстафий наступил на ближайшую волну и сломал ей шею.

— Ты жив или мертв? — спросил его человек с золотой цепью на груди.

— Это не выяснено, — ответил Евстафий. — Но я хочу подняться к вам на борт.

— Очень кстати, — отозвался человек. — Нам не хватает капитана.

— А где он? — спросил Евстафий.

— Возможно, он проснулся, — был ответ. — Или ожил. Или наоборот, скончался. Во всяком случае, мы выбросили его за борт.

Он взмахнул рукой, словно желая показать — как это было. И тотчас упала веревочная лестница. По пояс в воде Евстафий подобрался к кораблю. Он схватился за лестницу и начал подниматься. Лестница была соленой, и соль эта кусала его за ноги даже сквозь подошвы сапог; она вертелась под ногами и качалась, и Евстафий ударился несколько раз.

Корабль настоящий, решил Евстафий. Боль успокоила его. Он твердо верил: то, чего нет, болеть не может. И потому, кстати, не верил в страдания, которые причиняет утрата: любви, денег или конечностей.

Чьи-то руки подхватили Евстафия и втащили его на палубу. Щурясь, он смотрел вокруг себя, а его вертели, подталкивали, даже щипали.

— Вот такой-то капитан нам и нужен! — говорили кругом.

Скрипели деревянные механизмы; громадина паруса над головой повернулась, и вдруг стремительно побежал прочь от корабля берег. Евстафий видел, как поднимаются волны, но корабль не качался, и облака над головой стояли неподвижно.

— Я ничего не знаю о кораблях, — признался Евстафий.

Люди засмеялись, а человек с золотой цепью сказал:

— Тебе и не нужно ничего знать, Евстафий. Ты же наш капитан. Ты будешь казнить и миловать и взмахом руки указывать направление, а большего от тебя и не требуется.

— В таком случае я хотел бы поесть и выпить воды, — сказал Евстафий. — И еще я хочу спать.

Они переглянулись.

— Поесть мы тебе сейчас подадим, и воду, пожалуй, ты тоже получишь, но потом привыкай обходиться без них. А вот спать, Евстафий, капитану совсем не положено. Вдруг да случится что-нибудь и потребуется указать рукой направление, или казнить кого-нибудь, или внезапно помиловать? Приучайся-ка ты совершенно не спать!

— Я привыкну, — обещал Евстафий. — Дайте мне немного времени.

— Ладно, — согласились моряки. — На первых порах можно. Иди, отдыхай.

Евстафий Алербах оказался хорошим капитаном. Под его командованием черный полупрозрачный корабль то подходил к самым скалам, предвещая неясные беды рыбацким деревням, то вдруг нырял в густые туманы и населял их печальными звуками, а то являлся другим кораблям и пугал их до полусмерти. Все это веселило моряков, а весельем они кормились, и оно же было их ежедневным питьем.

С каждым днем Евстафий спал все меньше. Во сне он видел, как птицы, улитки и крабы снимают плоть с костей и как заносит песок тело Евстафия Алербаха. А ему совсем не по душе было чувствовать себя мертвым.

Открывая глаза при пробуждении, он каждый раз обнаруживал рядом с собой новое лицо. То это лицо было черного цвета, то желтого, то белого, то было оно плоским и узкоглазым, то становилось толстым и округлым; бывало оно пятнистым, с родинками, ожогами, шрамами, следами от оспы. Однако скоро уже Алербах научился узнавать этого человека в любом обличьи; то был его личный слуга, переживший восьмерых капитанов.

— Зачем ты меняешь внешность? — спросил его как-то Евстафий.

Он фыркнул в ответ:

— Будто бы вы постоянно один и тот же.

— А разве нет?

— Ну вот еще, — сказал слуга. — Будь так, стал бы я сторожить вас, пока вы спите.

Евстафий потребовал зеркало и долго всматривался в свое отражение. Скоро он понял, что слуга нарочно его дразнит и сбивает с толку. Евстафий, чтобы отплатить, подсыпал ему в кашу толченое стекло, но слуга проглотил и кашу, и стекло, и откусил сам у себя кончик указательного пальца на правой руке.

Однажды Евстафий думал, что он не спит, но на самом деле он крепко спал; просто ему не снились ни берег, ни занесенный песком скелет. Слуга растолкал его. Слуга оказался загорелым малым лет двадцати пяти, с черной бородкой и перебитым носом. Евстафий понял вдруг, что именно таков его истинный облик. На корабле происходило что-то настолько захватывающее, что слуга не успел переменить личину, и капитан застал его врасплох.

— Ага! — сказал Евстафий. — Вот ты и попался!

— Попался не я, а кто-то другой, — ответил тот, шмыгая носом. — Послушайте, мой капитан.

Евстафий сел и прислушался. Ни с чем не перепутаешь этот звук: за кем-то шла погоня. Крики и топот десятков ног — и отчаянный бег кого-то, кто пытается спастись.

— К берегу! — заревел Евстафий. — Правим к берегу!

Его голос подхватили другие, и парус заскрежетал на мачте — или так показалось, — а берег надвинулся, и это были скалы. Евстафий, в рубахе и штанах, босой и растрепанный, выбежал на палубу и встал на носу корабля. Он не смотрел ни на матросов, ни на штурвал; все совершалось своим порядком за его спиной.

Возникла впереди и понеслась на корабль скала, а на скалу взбежала женщина с красными волосами. Никого и никогда Евстафий не видел так ясно, как это перепуганное создание. И скала, и крестьяне, что мчались вслед за женщиной, и деревья, росшие вокруг, — все было смазано расстоянием, тенями и ветром, но фигура женщины оставалась отчетливой, словно была нарисована в книге тонким, уверенным пером. Она была реальностью, а весь мир вокруг нее — иллюзией.

А потом она бросилась в море.

— Спасти! — распорядился Евстафий, не сводящий глаз с красного пятна на волнах.

И прыгнул за ней в воду.

* * *

На ней было лучшее платье из найденных в сундуках — зеленое с меховой оторочкой. Свои красные волосы она разделила на две части и обвила длинной жемчужной нитью. На руки она надела браслеты, которые были мужскими и принадлежали варварским временам, — очень тяжелые, массивного золота, с плохо обработанными рубинами. Ей это нравилось, и время от времени она подносила руку к губам, чтобы украдкой лизнуть красный гладкий камень.

Обувью она пренебрегла, да и не нашлось бы здесь туфель для корриган: ножки у нее были узкими, но очень длинными; пальцы на ногах были у нее длинней, чем пальцы на руках.

Евстафий облачился в черный бархат, а все остальные на корабле одевались, как обычно, во что попало. И от этого палуба выглядела очень нарядно. Так нарядно, что корриган не усидела на месте — подняла подол своего платья и принялась танцевать. А когда к ней подошел Евстафий, она улыбнулась ему и остановилась. Она чуть запыхалась, и в ямке у основания шеи у нее появилась крохотная капелька пота.

— Люди не танцуют в одиночку, — сказала корриган. — И если кто-нибудь, пусть даже очень похожий на человека, пляшет не в хороводе, а сам по себе, — того другие люди пытаются убить.

— Поэтому они гнались за тобой? — спросил Евстафий.

Она пожала плечами.

— Я корриган, им этого достаточно.

И она снова принялась вертеться на месте, прикладывая руки к груди и взмахивая ими, и поднимаясь на носки и делая длинные прыжки.

— Мне тоже, — сказал Алербах, стоя на месте и не сводя с нее глаз. — Мне тоже достаточно того, что ты корриган.

Тут она поглядела на него так пристально, что он отвел глаза.

— Нет, — попросила она, — не делай этого. Смотри как смотрел.

И она повернулась на месте, а косы, не поспевая за ней, хлестнули ее по плечам.

— Скажи мне, кто ты! — приказала корриган.

— Евстафий Алербах, — ответил голландец. — Капитан в прошлой жизни и в нынешней.

— Имя! — Она вздохнула. — Имена и титулы — они все только запутывают. Пока человек — чудовище, он носит одно имя; когда он становится солдатом, у него другое имя; у разбойника — прозвище, у монаха — прозвание, но все это ровным счетом ничего не значит. Набор звуков: а-а — о-о — е-е… — Она пропела несколько нот и мрачно замолчала.

— У тебя же есть имя? — спросил Евстафий.

Она погрозила ему пальцем.

— Имя корриган — совсем не то, что имя человека. Это не пустой звук. Если я позову тебя трижды — Евстафий Алербах, Евстафий Алербах, Евстафий Алербах! — то что случится? Что произойдет с миром и с тобой?

Он вздрогнул, потому что с каждым называнием она все сильнее привязывала его к себе.

— Не знаю, — пробормотал он. — Ничего.

Она не обратила внимания на эту ложь.

— Мое настоящее имя вызовет меня из бездны, если я упаду в нее, — с торжеством объявила корриган. — Оно заставит меня явиться к человеку и сделать то, о чем он попросит. Однажды я отдала мое имя солдату, а он забыл его.

— И правильно сделал, — шепнул Алербах.

— Почему ты спас меня? — напустилась на него корриган, как будто была этим рассержена.

— Мне так захотелось.

— Ты любишь меня?

— Если захочешь.

— Ты разлюбишь меня?

— Если мне надоест.

— Скажи, мы когда-то встречались?

— Я не помню. А ты?

— Я тоже не помню, — призналась корриган. — Но ты похож на того человека, которого я спасла от смерти и полюбила.

— Зачем же ты с ним рассталась?

— Ты глуп, Евстафий Алербах, Евстафий Алербах, Евстафий Алербах. Глупее тебя может быть только еще более глупый солдат! Он был мужчиной, а я женщиной, он был человеком, а я — не всегда, у него, как мне вспоминается, были светлые волосы, а мои красны, как ночь. О чем еще можно рассуждать?

— Ночь не красна, — сказал Евстафий.

— Это если нет пожаров, — быстро возразила корриган. — Если не горят в гавани корабли, если не летят по небу дьявольские облака.

— Ты хотела бы отомстить за себя? — спросил Евстафий. — И если да, то кому — вероломному солдату или злым крестьянам? Я мог бы устроить для тебя и то, и другое.

Она удивленно подняла брови.

— Я хотела бы выпить вина, — сказала она. — На твоем корабле есть вино? А с тем солдатом мы пили сидр.

Евстафий закричал:

— Слуга! Черномазый бездельник! Принеси сидра!

Пришел слуга, все тот же, с одутловатым бледным лицом. Он подал сидр в кувшине и сказал:

— Лишь бы нажраться да ничего не делать! Дрянь вы, а не капитан, между нами говоря.

Евстафий запустил в него тяжелым браслетом, но браслет прошел сквозь тело слуги, не причинив тому ни малейшего вреда.

— Кстати, — добавил слуга, — теперь вот она — капитан. Ребята между собой посовещались и решили, что женщина, да еще нечеловеческого племени, будет самое то.

— Мне нравится! — обрадовалась корриган.

Она уселась на палубе, красиво расположив юбки, чтобы они образовывали глубокие складки, а Евстафий положил голову ей на колени. И она стала пить сидр и лить в раскрытый рот Евстафия, а потом они поцеловались, и она сказала:

— Наконец-то я нашла тебя.

Она была прохладной, жемчуг в ее волосах катился по щеке Евстафия, а от ее кожи пахло яблоками.

— Я не знал тебя раньше, — прошептал или подумал он.

Она ответила:

— Не имеет значения, кто ты — тот ли самый или другой такой же…

— Жестокое рассуждение, — теперь уж точно подумал, а не произнес вслух Евстафий.

Но корриган услышала и ответила, тоже в мыслях:

— Поверь мне, нет никакой разницы. Существует только моя любовь, а ведь известно, что Аргантель любила солдата. В моей любви важна только я. К тому же я узнала тебя, хоть ты меня и забыл. На корабле мертвецов и не такое может случиться.

— Аргантель, — пробормотал Евстафий. — Вот как тебя зовут. Аргантель.

— Куда плыть, капитан? — спросил хриплый голос.

— В Кале! — ответила Аргантель. — Мы идем в Кале.

И корабль растворился в тумане.

* * *

Зима была на исходе; бурное море отчаянно билось о берег, как будто пыталось возвратить себе былые владения и негодовало на препятствие, мешающее разлиться по всей земле и поглотить ее. Снег оползал с обрыва и, встречаясь с волнами, вновь превращался в воду. Ив подолгу стоял на берегу, ни о чем не думая и ничего не ожидая.

Ближе к весне придет корабль с зерном: Неемия заключил для Ива выгодную сделку с одним торговцем из Англии. Ив не ждал этого корабля и даже почти не вспоминал о нем; всему свой черед. Сейчас он просто сживался с собой, новым — вернувшимся в мир людей из мира войны и мира корриганов. Он привыкал быть сиром де Керморваном, человеком, от которого зависят десятки других людей. Он привыкал и к тому, что намерения, побуждения и почти все тайные мысли окружающих были для него явными.

Ив ничего не чувствовал, кроме покоя, и покой этот был так глубок, что Ив не замерзал на берегу моря даже во время сильных ветров.

А вот Эсперансу было холодно, и он кутался в огромный меховой плащ.

Подолгу сидели они рядом на морском берегу и молчали. Волны прибегали, разбивались о берег и отползали, побежденные; песок шипел им вслед и тянулся взбаламученным языком.

И однажды вместе с волной пришло имя — откуда-то очень издалека, из туманов, заволакивающих горизонт. Его услышали оба, Ив и Эсперанс.

Кто-то отчетливо произнес в туманах:

— Аргантель.

Ив смолчал, а Эсперанс повторил, сперва тихо: «Аргантель…», а затем громовым голосом:

— Аргантель!

Имя корриган заполнило мир, от одной скалы до другой, — всю бухту. Заметавшись между скалами, имя это упало в воду, и волны побежали рябью, торопливо подбегая и тотчас прячась под мантию необъятной водной толщи.

— Да, вот так ее и звали, — проговорил Эсперанс. Он встал, ветер дергал плащ на его плечах, бил его по скулам, как разъяренная женщина — наотмашь, со слезами: соленые брызги прилетали и размазывались по щекам Эсперанса.

— Аргантель, — в третий раз произнес Эсперанс. — Ее настоящее имя. Вы знали ее как Гвенн. Много лет назад я потерял ее.

— Мы оба ее потеряли, — тихонько поправил сир Ив.

Волны теперь кричали, пена на их гребнях вскипала и рассыпалась, и казалась снегом и инеем, сковавшим волосы корриган.

— Ты окликнул ее трижды, но она не отозвалась, — сказал Ив. — Может быть, ты неправильно вспомнил ее имя?

— Она отдала его другому, — ответил Эсперанс, — вот почему она не слышит меня. Влюбленные корриганы бывают глухи. А может быть, она считает, что он — это я.

— Но ведь ты — это ты, — возразил сир Ив. — И полагать иначе было бы серьезным заблуждением.

— Я в этом не уверен.

— Почему?

— Таких, как я, — не один только я.

— Неужто?

— Да. Несколько — как минимум. Может быть, даже пятеро.

— Но ведь ты — чудовище!

— Чудовища плодовиты. У меня наверняка есть двоюродные братья. И все они в состоянии заменить меня в сердце корриган.

— Ты одновременно и солдат, и разбойник, и монах.

— Встречается часто.

— В сочетании?

— В сочетании и вариациях, — твердо произнес Эсперанс. — Последовательность не имеет значения. Учитывая, что время завивается наподобие улитки.

— А я-то думал, что корриган в состоянии любить только одного человека!

— Только одного — да, но в ее представлении, а не в нашем. Если фея полюбила солдата, мой добрый господин, запомните: она не станет разбираться, тот ли самый это солдат или какой-то на него похожий. Она ведь видит нас не глазами.

— Я всегда считал, будто влюбленные — это две половинки… — начал было Ив, но Эсперанс перебил его и заревел в ярости:

— Вы считали полную чушь! — Ветер вскинул лохматый плащ из звериных шкур, сорвал с головы Эсперанса капюшон, вздыбил его волосы. Эсперанс весь побагровел и теперь действительно выглядел как чудовище. — Остерегайтесь, мой господин, — зарычал он сквозь ветер, — пошлых, притворяющихся верными истин! Никогда не говорите, что двое влюбленных — лишь половинки единого существа. Что разлучить их — значит, искалечить. — Он скорчил ужасную гримасу, обозначающую отвращение. — О нет, мой господин, о нет! Для каждого найдется по меньшей мере десяток подходящих любовников. Бери первого попавшегося — не ошибешься. Что уж говорить о корриган… Она нашла то, что искала. К тому же, даже разлученные с любовниками, мы не половинка чего-то там, а единое целое, ценное само по себе. Чудовища осведомлены об этом лучше, чем люди.

Он замолчал. Молчал и сир Ив.

— Аргантель, — прошептал Эсперанс. Он закрыл лицо руками, а когда отнял их, то увидел, как по зимнему морю идут корабли.

Выступая из морозного тумана, они двигались один за другим, пересекая бухту и направляясь на восток. В глубокой серой мгле выступали то мачты, облитые призрачным светом и разукрашенные голубыми пляшущими огнями, то черный усталый корпус с обветренной носовой фигурой, то вдруг вздымались весла и выгибался жесткий от наледи парус.

Кораблей этих было множество; ни Эсперанс, ни сир Ив не решались сосчитать их. Призрачные суда шествовали перед ними, и процессия их выглядела такой торжественной, словно посреди нее скрывалась некая царственная особа. Это было похоже на бракосочетание или погребение.

Ив сделал маленький шажок вперед и сунул руку в ладонь Эсперанса. Жест был доверчивый и детский; не думая о том, что нынешний сир Ив — не ребенок, но взрослый человек, господин замка и деревни Керморван, Эсперанс сжал твердую холодную ладонь.

— Куда они направляются, Эсперанс, ты знаешь? — спросил Ив.

— Да, — ответил тот. — Знаю. Они идут в Кале.

* * *

С того дня корабли больше не скрывались от взора Ива де Керморвана. По целым дням он сидел на берегу, иногда один, иногда с Эсперансом, и смотрел, как во мгле, одетые ветром и морозной влагой, идут призрачные суда. Случалось ему улавливать голоса, доносившиеся с палуб. Бывало и так, что он даже различал человеческие фигурки: в «вороньем гнезде» на мачте, у штурвала на корме. Но ничьих лиц рассмотреть он не мог.

Шли они всегда только в одном направлении. Сир Ив начинал уставать от их нескончаемой череды, но и оторвать от них взгляд был не в состоянии. Его тянуло на берег, едва лишь он открывал глаза в своей старой спальне.

Зима заканчивалась долго, но вот однажды небеса, словно и они были утомлены ожиданием, разверзлись и обрушили на Керморван ливень. Потоки небесной влаги сорвали с веток последние уцелевшие после осени листья, взломали лед и смыли снег; наутро мир оказался залит жидкой грязью, и солнце, торопливо поднявшись на небо, принялось высушивать ее. Уже к середине дня вокруг парило, и поначалу бурные ручьи начали входить в пристойные русла и делаться все более прозрачными.

Наступила весна.

И тогда пропали из виду призрачные корабли. Несколько дней Ив провел на берегу в ожидании — не появится ли еще один; но все было тщетно. Призраки перестали быть видимыми. На третий день, впрочем, сир Ив радостно вздрогнул, когда из-за горизонта показался наполовину съеденный туманом парус. Но по мере приближения корабля у Ива возникали и росли сомнения. Нет, то был не призрак — в Керморван пришло из Англии судно, груженное зерном.

Глава девятая

ФОМА НОРМАНН

Гости прибыли в замок Керморван под вечер. Ив спал; Эсперанс никому не позволил тревожить молодого господина, и сам вышел встретить новоприбывших.

Замковый гарнизон состоял сейчас из полутора десятков местных солдат, а командовал ими капитан Эсперанс, который был чудовищем.

Новоприбывший назвался Фомой, человеком и крестником графа Ричарда Уорвика. С ним были трое — два лучника и копейщик; эти помалкивали и держались за спиной у всадника, поскольку Фома был их господином.

Все четверо выглядели уставшими после дороги, но не более того; никакая явная примета не указывала на то, что они побывали в сражении или в какой-либо иной леденящей кровь переделке. Однако с тех пор, как Эсперанс начал превращаться в чудовище, чутье у него обострилось, и он легко уловил запах пережитой опасности и грядущей угрозы, и особенно так пахло от волос Фомы.

Этот Фома был высокий и костлявый; руки и ноги его казались длиннее, чем требовалось. На вид ему было лет двадцать, может, и меньше. Его широкоскулое лицо легко краснело. Темные волосы, густые и жесткие, слегка вились; серые глаза с желтыми искорками вокруг зрачка глядели на мир с дерзостью и любопытством.

«Пестрые глаза, — подумал Эсперанс, — признак красоты, змеиного характера, любви к переодеваниям, включая переодевание в девицу, склонность навещать чужих жен; а еще доброе сердце и дурную репутацию».

По желтым пятнам в глазах Фомы Эсперанс понял, что того ожидает беспокойная жизнь, и на миг пожалел его, а пожалев сказал:

— Пусть ваши люди, сир, устраиваются с людьми сира Ива, а вас я проведу в хорошие покои и распоряжусь об ужине.

— Мне бы просто… лечь, — выговорил Фома и начал крениться в седле.

* * *

С тех пор, как замок Керморван возвратился в реку обычного житейского течения, возникла там и потребность в лекаре. Но поскольку люди в Керморване болеть, а паче того выздоравливать не умели, лекарей они страшно боялись, считая их всех колдунами. Если исцеление больного почему-либо не наступало, оставшиеся в живых больные пытались убить врачевателя, полагая, что таким образом добьются желаемого. По этой-то причине крестьян не лечил никто, а в замке пользовал Эсперанс.

Фому перенесли в большой зал, где висели гербовые щиты, и уложили на широкую скамью. С него сняли плащ, кольчугу и одежду, оставив в одной рубахе. Люди Фомы устроились у стены, не сводя глаз со своего господина, который сделался бледен и немыслимо костляв, словно исхудал до состояния полускелета за несколько минут и оттого ослаб свыше всякой меры.

Прибежали прислужницы с кувшинами воды, с тазиками и полотном для перевязки. Все они были немолодыми и некрасивыми, и Фома, хоть и помирал от потери крови, успел это заметить своими хитрыми желто-серыми глазами.

Эсперанс же ловко содрал с Фомы старую повязку и наложил новую, от которой Фоме было и больно, и спокойно; она и мешала дышать, и обещала скорое выздоровление.

Люди Фомы наконец ушли отдыхать, женщины остались прибирать зал, а Фома, опираясь на руку Эсперанса, перешел в покои, где имелась кровать, и повалился на нее.

Эсперанс сказал:

— Мой господин — человек чувствительный. Не вздумайте завтра падать при нем без сознания. Его это огорчит.

— Мне говорили, что сир де Керморван молод, — ответил Фома. — Но что-то в это с трудом верится.

— Почему это? — насторожился Эсперанс.

— Пер Дьё! Потому что все его служанки стары и безобразны.

— Не хватало еще моему господину молодых и красивых служанок! — ответил Эсперанс. — Таковые-то его и погубят.

— Почему?

— Потому что ему ни в коем случае нельзя прилепляться к женщине, благородной или худородной, доброй или злой, ни душевно, ни телесно; как ни поверни, добром это не закончится.

— Почему это?

— Потому что сир де Керморван проклят.

Фома вздрогнул, и от Эсперанса это не укрылось.

— Вам-то чего бояться? — презрительно бросил капитан. — Вас это никак не касается; свое проклятие вы содержите в себе и до срока остаетесь над ним полным господином. Когда же настанет ваш час, вы сами себя проклянете; но до этого еще не дошло.

Фома же сказал:

— Ради Бога, добрый капитан, дайте мне воды и оставьте в покое.

— А, — преспокойно отозвался Эсперанс, — это мне сделать не трудно.

Он подал Фоме воды и вышел, а Фома почти тотчас заснул.

* * *

Сир Ив оказался совсем не таким, как представлялось Фоме по рассказам, но Фома благоразумно скрыл свои мысли.

Вышло так, что Эсперанс заснул во дворе замка, возле колодца; вода в глубине земли нашептывала ему такие увлекательные сны, что Эсперанс спал, не просыпаясь, до полудня и таким образом не предупредил Ива о норманнском госте.

Вот вышел сир Ив в большой зал, где некогда вел беседу о своем наследии с сиром Враном, и вдруг увидел там незнакомого человека. Человек этот, одетый просто, в темную одежду, но с благородной осанкой, стоял, расставив ноги и заложив руки за спину, и рассматривал гербы.

Заслышав шаги Ива, он обернулся.

— Наконец-то молодое лицо! — воскликнул он. — Позови своего господина, дружок.

— Это я, — сказал Ив, чуть покраснев. — Я Ив де Керморван.

Тотчас бурно покраснел и незнакомец.

— Прошу прощения, — сказал он. — Я дурно спал. И плохо вижу. — Он поднес руку к глазам. — Боюсь, это от потери крови. Собственно, я искал…

— Да, — сказал Ив немного рассеянно, но с сердечной улыбкой. — В таких случаях советуют выпить красного вина. Это помогает, потому что красное вино того же цвета, что и кровь, и точно так же способно вмещать в себя часть человеческой души. Но потеря вина не приводит к потери жизни, потому что вино, в отличие от крови, содержит в себе человеческую душу лишь в малой степени, и притом не какого-то определенного человека, но человека вообще, так что вино способно на убийство не более, чем любая другая абстракция… Однако расскажите, как получилось, что вас ранили на моей земле!

— Это произошло не на вашей земле, сир, а севернее и восточнее, в Нормандии, — ответил незнакомец. — Меня зовут Фома, сир, а моего отца — сэр Джон, и он шериф Уорвикшира; он вассал графа Уорвика.

— Мне жаль, что по дороге сюда с вами приключилась неприятность, — сказал Ив. — Вы прибыли ночью?

Фома кивнул, наблюдая за Ивом. Тот держался приветливо, спокойно, но как будто отстраненно — словно глядел откуда-то из-под воды.

— Я слыхал, сир, — начал Фома, — что над этим замком тяготеет какое-то проклятие.

— Не над замком, а надо мной, — поправил сир Ив. — Но времени этому проклятию — всего девять лет, а через девять лет оно утратит силу, и я смогу наконец жениться.

— Девять лет — долгий срок, — заметил Фома.

— Когда я только родился, оставалось не девять, а целых сто пятнадцать лет, — отозвался сир Ив. — Вот это было действительно долго! А девять-то лет подождать будет совсем нетрудно. Всего же проклятие было наложено на четыреста тридцать лет.

— И как вам удалось скостить целых сто с лишком лет? — воскликнул Фома.

— Несколько лет я честно прожил на земле, с первого дня и до последнего, а другие годы провел на дне Озера Туманов, — объяснил Ив. — Когда я вышел на поверхность земли, то оказалось, что минуло целых сто лет. И я увидел мой замок неправедно захваченным; только Божий суд и помог мне вернуть мое наследие.

При этих словах Фома отвел глаза.

Сир Ив догадался, что тот сомневается в услышанном, и спросил:

— Кажется, вы мне не верите, сир?

— Как я могу вам не верить, сир, — тотчас возразил Фома, — если ваш человек принял меня в замке с такой любовью, и позаботился о моих недугах, и уложил в мягкую постель?..

Тут Ив боковым зрением приметил косматого человечка, некогда встреченного им в Броселиандском лесу; человечек этот кривлялся на самом краю обозреваемого мира, показывал кулачок, заросший жесткой шерсткой и далеко высовывал тонкий и вертлявый синий язык.

Неожиданно Ив понял, что его левый глаз пополз под бровь, наверх, к самому лбу, намного опережая правый, так что ему пришлось удержать этот непослушный глаз пальцем. Ему подумалось: нехорошо, если приезжий рыцарь это заметит. Он прикусил губу, надеясь слабой болью отвлечь свой глаз от движения, но только прокусил кожу до крови. Губа оказалась сухой и жесткой, как у ящерицы.

А косматый человечек выплясывал у самых ног сира Ива.

— Не спрячешься, братец, не спрячешься ты от чужих людей! — взвизгивал он. Голосок его звучал очень тихо, как будто доносился сквозь одеяло, но Ив слышал его совершенно отчетливо. — Все увидят тебя, братец, все поймут, кто ты такой.

— Брысь! — сказал ему Ив.

И тотчас глаз под его пальцем вернулся на прежнее место.

Молодой рыцарь уставился на Ива с изумлением.

— Это вы мне, сир? — осведомился он. — Это вы мне сказали «брысь»?

— Что? — Ив моргнул. — Нет, конечно. Как вы могли такое подумать! Вы же мой гость. О чем мы говорили?

Фома сказал:

— О том, что Бог всегда будет на стороне того, кто лучше вооружен и сам по себе сильнее. А будь сила всегда на стороне правого, не сумел бы, к примеру, Лестер одолеть меня и еще четверых противников на одном турнире, потому что характер у Лестера злой, и нравы у него низкие, и с женщинами он поступает грубо, а в довершение всего он жадный, — высказался Фома. — А в Божий суд я никак поверить не могу, сколько ни стараюсь. Только не говорите этого графу Уорвику, потому что он огорчится.

— Как можно не верить в то, что есть и существует как закон? — удивился Ив. — Вы же норманн, а Божий суд — норманнское установление!

— Мне-то откуда знать! — ответил Фома с досадой. — Человек или верит, или не верит. Граф Ричард говорит, что вера — драгоценный дар, но только не один, а целая корзина. В ней разные лежат драгоценности. — Он вдруг пристально посмотрел на Ива, как будто усомнился в том, что тот его понимает.

Но Ив понимал:

— Это как если бы рубин означал веру в Господа Иисуса, а изумруд — веру в Пресвятую Матерь Божью, а аквамарин поменьше размерами, чем изумруд, — веру в святого Гвеноле, а нить жемчужин — во все чудотворные часовни, что выстроились на бретонском берегу, а слиток золота — в Святого Михаила…

Фома сказал:

— Вроде того. Но там лежат и более мелкие, менее ценные камни, которые означают веру в справедливость законов, веру в Божий суд, веру в женскую любовь… Есть там и совсем никудышные вещи, которые люди принимают за хорошие, вроде веры в дурное влияние черных кошек…

— Я не верю в черных кошек, — сказал Ив.

— В вашей корзине нет этой штуки, — кивнул Фома. — А мне не досталось ни аквамарина святого Гвеноле, ни вашей жемчужной нитки, — просто потому, что я родился в другом месте, полагаю. Нет у меня и веры в женскую любовь. А еще я считаю, что Божьего суда не существует.

Ив же на это ответил:

— Однако случилось все так, как случилось, то есть замок Керморван вернулся ко мне, а сир Вран, мой дядя, лег в могилу.

— Не тот ли это сир Вран, который прожил больше сотни лет?

— Так и есть.

— Как же вышло, что вы — его племянник?

— А, ну это совсем просто! — обрадовался Ив. — Видите ли, моя мать, которая вышла замуж за моего отца, имела младшего брата. И этим братом как раз и был сир Вран. Поэтому он — мой дядя.

— Но вам же не сто лет?

— Думаю, сир, мне столько же лет, сколько и вам, но время бежит то быстрее, то медленнее, и если войти в Озеро Туманов, то там…

Тут лохматый человечек сильно поддал ему под коленки и, дернув за полу одежды, пропищал:

— Осторожней, братец! Зачем этому норманну знать про наше озеро?

— Убирайся к своему отцу дьяволу, — сквозь зубы проговорил сир Ив. И несильно топнул ногой, стряхивая человечка.

Фома раздул ноздри, потому что разозлился.

— Второй уже раз вы говорите мне нечто неподобающее, сир!

Ив удивленно посмотрел на него.

— Я с вами сейчас не говорил, — ответил он. — Лучше вот о чем подумайте, сир: вот вы очень удачно сказали про могилу. Ну, что мой дядя лег в могилу.

— Это вы сказали, — возразил Фома. Ему вдруг захотелось закончить странный разговор парой добрых ударов. — Я же ничего подобного не говорил, потому что вовсе не люблю могилы.

Но Ив пропустил эти слова мимо ушей.

— В аббатстве Креси-Гранж сохранилась моя могила, — проговорил Ив задумчиво. — Хочу как-нибудь навестить ее.

— Вы полагаете, это смешно? — поинтересовался Фома.

— Смешно? — Ив надолго замолчал, разглядывая гостя. — У англичан странное представление о смешном, — наконец высказался он. — Англичане странно смотрят на вещи. Это потому, что вы живете на острове. Житье на острове сильно влияет на человека. Житель побережья всегда может уйти в глубь материка, но жителю острова приходится для начала садиться на корабль, а это совсем другое дело… Тот человек, что лежит в моей могиле, умер за меня, я заплатил за то, чтобы его имя выбили на камне, но и этого оказалось недостаточным, чтобы кто-нибудь запомнил бедолагу. Один лишь я его, кажется, и помню, а все прочие твердо верят, будто это я погиб и погребен в аббатстве. Кроме тех, конечно, — прибавил сир Ив, — кто знает, что я жив. Но и они почитают ту могилу моей, а это уже ни в какие ворота не лезет!

* * *

Трапезу наконец подали; принесли неразбавленное красное вино, чтобы Фома мог частично восполнить потерю крови. Явился и заспанный Эсперанс. С его появлением разговор принял более понятный для Фомы характер: Эсперанса в первую очередь занимали обстоятельства, при которых норманнский рыцарь был ранен.

Фома говорил сперва неохотно, но потом увлекся. Эсперанс все подливал ему красного вина лекарской рукой, а лекарская рука у него была тяжелее той, которая держала меч, потому что убить человека проще, чем исцелить его. Вот Фома и не нашел в себе силы противиться, и постепенно рассказал о себе гораздо больше, чем намеревался изначально.

В те времена — как, впрочем, и в любые другие, — рассказывать о себе означало по большей части рассказывать о тех, кого повидал и с кем дружил, либо враждовал. Вот Фома и начал с графа Ричарда Уорвика, который, как уже говорилось, был его сеньором и крестным, и образцом для подражания, и самым великим из существующих рыцарей.

Фоме было лет тринадцать, когда его отец, шериф Джон Мэлори, взял его на большой турнир возле замка Буврей. Дело было в августе; граф Уорвик праздновал новую большую победу над французами.

В день турнира Фома встал ни свет ни заря и обошел весь замок. Старый сержант его отца Чапстоу взял мальчика за руку и отвел в подземелье, чтобы показать диковину.

— Я не хочу в подземелье, — сказал Фома. — Я хочу увидеть пленника Ксентрайля, которого, говорят, захватил крестный.

— Мессира Ксентрайля вы, маленький господин, увидите на турнире, потому что граф Ричард, да благословит его Бог, обращается с ним как с ровней и непременно посадит рядом с собой и своей дочерью, леди Талбот, — ответил сержант, — а этого пленника он никому не покажет, и оттого увидеть его будет вам особенно любопытно.

— Да кто же он такой? — приставал Фома, пока они спускались по ступенькам.

Чапостоу посмеивался да помалкивал.

Наконец они очутились перед темной комнатой, вход в которую был забран решеткой, так что в каждый миг можно было, если посветить факелом, увидеть, чем занят запертый внутри человек.