Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Хэлло, Иван! — снова прокричал мужчина, капнув пивом на рубашку цвета хаки. — Неужели вы не узнали меня, старина?!

Ее квартира очень похожа на мою – такая же клетушка на втором этаже трехэтажного дома в Северном Лондоне. Настолько похожа, что мне даже делается неуютно: неужели так просто сымитировать антураж моей жизни? Один звонок другу, и готово? А у меня ушло десять лет или даже больше, чтобы пустить корни, да и те неглубокие. Впрочем, акустика у нее в квартире неправильная: здесь нет книг, нет занимающего всю стену стеллажа с пластинками и мебели совсем мало – только диван и кресло. У нее нет и приличной системы, а только мыльница и кучка кассет, частью купленных у нас. К стене – и это здорово – прислонены две гитары.

Она идет на кухню, которая отделена от гостиной только тем, что там кончается ковер и начинается линолеум, берет лед и два бокала (она не спрашивает, со льдом мне или без, но это первая за весь вечер неверно взятая ею нота, и поэтому я молчу), возвращается в гостиную и садится рядом со мной на диван. Я расспрашиваю ее про Остин, про тамошние клубы и тамошний народ; еще я задаю уйму вопросов про ее бывшего приятеля, и она много говорит о нем. О том, как у них все началось и как он ее послал, она рассказывает умно, искренне и со спокойной самоиронией, и я понимаю, почему у нее такие хорошие песни. Я о Лоре говорю не очень много, во всяком случае, меньше, чем Мэри, вдаюсь в подробности. Я сглаживаю острые углы и заравниваю шероховатости, оставляю широкие поля, и каждое слово звучит у меня с большой буквы – все для того, чтобы ситуация выглядела чуть более внятной, чем она есть на самом деле. Она выслушивает кое-что про Иена (но ей не приходится слышать производимого им шума, который слышал я), кое-что о Лориной работе, но ничего об абортах, или о деньгах, или об угарных синхронных оргазмах. Возникает ощущение, даже у меня, что я открываю ей душу: я говорю тихо, размеренно, подыскивая верные слова, в чем-то раскаиваюсь, по-доброму отзываюсь о Лоре, намекаю на кроющийся за сказанным бездонный океан тоски. Но все это на самом деле ерунда, всего лишь карикатурный портрет славного и очень ранимого парня, который вовсю хитрит, потому что мне нужно выдумать собственную реальность и потому что Мэри – мне так кажется – уже решила, что я ей нравлюсь.

Константинов


«Совершенно секретно.
Генерал-майору Константинову К. И.
В ответ на ваш запрос сообщаем, что вчера с 21.00 до 21.30, в то время, когда шла радиопередача центра ЦРУ из Афин на СССР, из интересующих вас лиц лишь Винтер О. В. находилась дома и, таким образом, могла — предположительно — принимать зашифрованную передачу.
Майор Суханов».


Я никак не могу вспомнить, что делать, чтобы перейти к следующей стадии, да к тому же, как и всегда, не уверен, что эта следующая стадия наступит. В юности, бывало, кладешь руку на спинку дивана, а потом кисть падает ей на плечо или прижимаешься ногой к бедру; а в двадцать с небольшим, строя из себя крутого и многоопытного, я любил посмотреть барышне прямо в глаза и спросить, не хочет ли она остаться у меня на ночь. Но ни тот, ни другой вариант больше не кажется мне подходящим. Ну и что делать, когда ты много пожил и многое знаешь? В конце концов – если бы вы вздумали сделать ставку на такой исход, ваши шансы были бы приблизительно пятьдесят на пятьдесят – происходит неловкое столкновение посреди комнаты. Я встаю, чтобы пойти в туалет, она хочет показать дорогу, мы налетаем друг на друга, я облапливаю ее, мы целуемся, и вот я снова во власти сексуального невроза.






«Совершенно секретно.
Генерал-майору Константинову К. И.
В ответ на ваш запрос сообщаем, что передачи афинского разведцентра ЦРУ можно принимать лишь на сверхмощных радиоприемниках типа «Филипс», «Панасоник», «Сони». Однако в каждом конкретном случае определенный ответ можно дать лишь после ознакомления с аппаратом или же с его схемой и подробным описанием.
Капитан Шарипов».




Почему каждый раз в подобной ситуации я первым делом думаю о неудаче? Ну почему нельзя просто получить удовольствие? Если ты задаешься этим вопросом, знай, плохи твои дела: мнительность – злейший враг мужчины. Вот и я уже тревожусь о том, поняла ли она, что у меня встал, и если поняла, то как она к этому относится; но я не в силах поддерживать в себе эту тревогу, не говоря уж обо всем остальном, потому что ее вытесняет скопище новых тревог и следующая стадия сразу представляется пугающе трудной, беспредельно страшной и абсолютно невозможной.


«Совершенно секретно.
Генерал-майору Константинову К. И.
По данным, полученным после опроса знакомых Винтер и Шаргина, установлено, что у них дома есть сверхмощные приемники типа «Панасоник де люкс», 1976 года выпуска.
Капитан Гречаев».


Только представьте, сколько опасностей подстерегает мужчину: может вообще ничего не случиться, слишком многое может случиться слишком рано, за напористым началом может последовать вялый конец, может оказаться, что размер – тот самый, который не имеет значения, – в твоем случае как раз значение имеет, да еще надо постараться, чтобы ей было хорошо… А женщины, им-то о чем тревожиться? Кое-где целлюлит? На то есть тренажерные залы. Промелькнет сомнение, не хуже ли я других? Рецепт тот же.

И все-таки я рад, что родился мужиком, разве только иногда жалею, что жить мужиком приходится в конце двадцатого века. Иногда мне кажется, что неплохо бы поменяться местами с отцом. Ему не приходилось волноваться о том, удалось ли довести ее до оргазма, так как он и не подозревал, что у них бывает оргазм; не приходилось ему волноваться и о том, какое место он занимает в первой сотне лучших партнеров моей матери, так как в списке ее партнеров он первый и он же последний. Разве не здорово было бы обсудить с отцом все эти дела?

Как-нибудь, может, и попробую. «Пап, – спрошу я, – тебя хоть раз занимала мысль о женском оргазме, будь-то в клиторальной или вагинальной (вероятно, вымышленной) его разновидности? Ты, собственно, знаешь, что такое женский оргазм? А зона G? Что в 1955 году означало выражение „хорош в постели“, если только оно вообще что-то означало? Когда в Британию был импортирован оральный секс? Ты завидуешь моей половой жизни, или, по-твоему, все это ужасно тяжкий труд? Тебя когда-нибудь беспокоило, как долго ты можешь не кончать, или в твое время об этом не думали? Тебе приятно сознавать, что в качестве первого робкого шага к ее постели ты не должен был покупать вегетарианские кулинарные книги? Тебя радует, что ты ни разу в жизни не слышал фразы типа: „Ты, может, и замечательный, но когда ты вымоешь туалет?“ Тебе легче от того, что, в отличие от современных мужчин, ты был избавлен от риска некстати кого-нибудь обрюхатить?» (Интересно, что бы ответил мой отец, если только сознание половой и классовой принадлежности или же робость не лишили бы его дара речи? Наверное, что-нибудь вроде: «Сынок, ты не ной. В мое время хорошего пихалова еще не изобрели, и сколько бы ты ни вымыл туалетов и ни прочел вегетарианских рецептов, ты все равно получаешь больше удовольствия, чем позволялось нам». И он, конечно, был бы прав.)



…К вечеру подразделение Коновалова, изучавшее тех работников ЦРУ, которые были выявлены контрразведкой, установило, что прошлой ночью второй секретарь посольства Лунс выехал из дома на Ленинском проспекте и, запутав чекистов, следовавших за ним, оторвался от наблюдения в 23.40, свернув с Можайского шоссе в Парк Победы.

Мне не дали такого полового образования – чтобы про зону G и про все остальное. Никто не рассказывал мне ничего полезного о том, например, как с достоинством и изяществом снять штаны, или что сказать девушке, когда у тебя не встает, или что означало выражение «хорош в постели» в 1975-м или 1985 году, не говоря уж о 1955-м. Представьте себе: я ни от кого не слышал о сперме, только о малафье, а это, согласитесь, большая разница. По моим представлениям, те самые микроскопические головастики просто незаметно соскакивали с кончика твоего понятно чего, и поэтому, когда я в первый раз… ну да ладно. Столь ущербное знание о функционировании мужских половых органов причиняло мне немало терзаний, смущения и стыда до тех пор, пока однажды в котлетной «Уимпи» мой школьный приятель не заметил ни с того ни с сего, что плевок в стакане колы «похож на стаю сперматозоидов». Я, естественно, понимающе захихикал над загадочным для меня сравнением, а потом все выходные ломал голову, что бы оно значило. Трудно, имея в качестве материала для осмысления лишь инородное вкрапление на поверхности прохладительного напитка, постигнуть тайну зарождения жизни, но я был поставлен перед необходимостью и эту тайну таки постиг.

— В парке Лунс проехал по узенькому шоссе, — докладывал Коновалов, — остановился на несколько секунд, вышел из машины, стукнул ногой по баллону, закурил и уехал. В контакт ни с кем не входил. Оттуда, из Парка Победы, на очень большой скорости поехал в посольство, пробыл там до трех утра, вернулся домой — опять-таки через Парк Победы, но там больше не притормаживал и не останавливался. Однако на этот раз из парка вышел мужчина, который сидел под дождем на скамейке, — по маршруту следования Лунса. Поскольку автобусы и троллейбусы уже не ходили, мужчина отправился домой пешком. Живет он на улице 1812 года, Шебеко Роман Григорьевич, генерал-лейтенант в отставке…

Короче. Мы стоим и целуемся, потом садимся и продолжаем целоваться, и половина моего «я» убеждает меня, что беспокоиться не о чем, а вторая половина радуется за меня, но поскольку две половины это и есть целое, они не оставляют места для происходящего здесь и сейчас, для восторга и похоти, и я задумываюсь: а вообще, нравилось ли мне когда-либо само ощущение, а не тот факт, что я его получаю, или же я проделываю все только потому, что так надо. Выйдя наконец из задумчивого ступора, я обнаруживаю, что мы уже не целуемся, а только обнимаемся, и я при этом пялюсь в спинку дивана. Мэри отпихивает меня – она хочет на меня посмотреть, но ей вовсе не обязательно видеть мой остекленелый взгляд, и я крепко зажмуриваюсь, что спасает меня от немедленного провала, но в более отдаленной перспективе может оказаться ошибкой: не ровен час она решит, что я всю свою жизнь провел в ожидании этой минуты, и либо перепугается насмерть, либо вообразит себе чего лишнего.



– Тебе не плохо? – спрашивает она.

Я отрицательно качаю головой.


«Центр.
Есть ли данные на эмигранта, примерно пятидесяти лет, беспалый (отсутствуют два пальца на левой руке), блондин, по моим предположениям, долго жил в Германии. Возможно, что по национальности «беспалый» украинец. Прошу проверить все контакты Хренова на местах его прошлого проживания, не было ли там «беспалого». Возможно ли выяснить через администрацию «Хилтона» фамилии всех русских, работающих в их системе на африканском континенте?
Славин».




– А тебе?

– Пока нет. Но стало бы плохо, если б я подумала, что вечер на этом и закончится.


«Славину.
Среди контактов Хренова в Киле «беспалого» установить не удалось. Он дружил с невозвращенцем Портновым Михаилом Исаевичем, инженером, командированным в Киль для закупки оборудования. Портнов повесился, оставив записку, в которой проклинал тех, кто уговорил его остаться. Именно после этого эпизода Хренов уехал в Африку, будучи травмирован гибелью друга. По возможности установим фамилии лиц русского происхождения, работающих в системе «Хилтона». Следующую встречу с Хреновым проводите, соблюдая максимум осторожности.
Центр».


В семнадцать лет я часто лежал по ночам без сна, мечтая о том, как женщины говорят мне что-нибудь такое; сейчас эти ее слова снова повергают меня в панику.



– Нет-нет, не закончится.

…Начальник управления генерал Федоров, выслушав доклад Константинова, сказал:

— Начало операции мне обычно представляется ремонтом в квартире. Все было тихо и спокойно, кое-где трещины пошли, обновить, кажется, краску — и все, а как навезут строители материала, как застелят газетами пол, как начнут все крушить и корежить, так, думаешь, прощай, покой…

– Вот и отлично. По этому поводу пойду налью нам чего-нибудь. Тебе повторить ирландского или, может, хочешь кофе?

— Это хорошо, что они у вас застилали пол газетами, — заметил Константинов. — Образцово-показательные, видно, были строители. У меня они норовили ходить по паркету чуть не в шипованных бутсах.

Я прошу повторить ирландского, чтобы в случае чего было чем оправдаться, если ничего не произойдет, или произойдет слишком быстро, или… Да чего там объяснять.

— Это понятно, — ответил Федоров. — Утеря профессионализма. Я это объясняю тем, что войну выстрадали наши бабоньки — у станков-то они стояли, горемыки, и мальчишки по тринадцать лет…

– А знаешь, я раньше думала, я тебе неприятна, – говорит она. – До сегодняшнего вечера ты мне сказал всего пару слов, и то каких-то с вывертом.

— Мы между станками спали, — улыбнулся Константинов, — до дому не дойдешь, слаб, да и бомбежки, так мы гамаки вешали и в них отдыхали — гудит машина, привычно, успокаивает даже — тогда тишина тревожной была…

– Этим-то я тебя и заинтересовал?

– Ну да, наверно.

— Именно, — после паузы сказал Петр Георгиевич. — Тишина была тревожной… Выколотили двадцать миллионов, а с ними высокий профессионализм поубивали. А что такое профессионализм? Это — тщательность в первую голову, высокая, аккуратная тщательность. Так что, если ввинтиться в существо проблемы, эти самые шипы на бутсах, которыми шлепают по паркету, — понятны и, увы, объяснимы; трагично — но объяснимы. Чаю хотите? Или кофе?

— Кофе.

– Это неправильный ответ.

— Сердце не сорвете?

– Хорошо, неправильный. Понимаешь… когда парень ведет себя со мной странно, мне всегда хочется разобраться, в чем дело.

— Мне кажется, что какое-то, даже самое пустяковое ЧП у нас с точки зрения стрессовой нагрузки пострашнее, чем тонна кофе, Петр Георгиевич.

– И как, разобралась?

— Тоже верно, — согласился тот, — но такого рода позиция демобилизует, не находите?

– Не-а. А ты?

— Так ведь все время под ружьем — тоже стресс; демобилизация — это расслабление.

Я-то разобрался.

— Вам бы в схоласты, хитрец вы невообразимый, почти как Славин.

– Не-а.

— Хитрее Славина нет никого на свете, — убежденно возразил Константинов.

Мы весело смеемся; если б я смеялся подольше, мне бы, может, и удалось оттянуть наступление решающего момента. Она говорит, что считает меня прелестным – до сих пор в применении ко мне никто этого слова не употреблял – и душевным, под чем, видимо, подразумевает, что я неболтлив и все время какой-то ощетиненный. Я говорю, что считаю ее красивой, и тут почти не кривлю душой, а также талантливой, что чистая правда. Так мы разговариваем некоторое время, мысленно поздравляя каждый себя с большой удачей и друг друга – с отличным вкусом. По моему опыту, такими всегда и бывают эти послепоцелуйные и предпостельные беседы; я признателен судьбе за каждое лишнее сказанное нами слово – благодаря каждому слову я выигрываю еще немножко времени.



Никогда раньше в подобной ситуации я не испытывал такой дурацкой неловкости. Да, бывало, я нервничал, но ни разу не сомневался, а хочу ли я вообще, чтобы все произошло, теперь же мне было бы вполне достаточно знать, что стоит захотеть, и все будет, и если бы существовала возможность каким-нибудь хитрым маневром обойти следующий этап – например, получить от Мэри свидетельство о достойно проведенной с ней ночи, – я бы за такую возможность с радостью уцепился. Мне с трудом верится, что секс принесет мне более острые эмоции, чем сознание того, что я могу заняться им, и не исключено, что всю жизнь я именно так к сексу и относился. Вполне же может быть, что мне всегда больше нравилась не постельная составляющая секса, а ужин вдвоем, кофе и разговоры вроде «да-да, из Хичкока я тоже больше всего люблю этот фильм», если, конечно, все это оказывалось преамбулой к постели, а не так просто, пустым времяпрепровождением…

…Когда секретарь принес две чашки кофе и сушек, Петр Георгиевич достал большой лист бумаги и начал чертить быструю и точную схему.

Ну и кого я пытаюсь обмануть? Никого, всего лишь стараюсь почувствовать себя комфортнее. Раньше мне нравился секс, и в постельной его части, и в том, что ей предшествует, и в хороший день при удачном стечении обстоятельств, то есть если мне не приходилось слишком много пить, если я не был усталым и мы пребывали в правильной стадии отношений (не в самом их начале, когда неизбежно нервничаешь, но и не в той, когда секс превращается в один из пунктов повседневного распорядка), в постели все у меня выходило нормально. (Что конкретно я под этим понимаю? Да понятия не имею. Наверно, то, что жалоб не поступало, но ведь среди воспитанных людей жаловаться и не принято, не так ли?) Беда в том, что я уже несколько лет не попадал в такое положение, как сейчас. А что, если она засмеется? Что, если голова у меня застрянет в вороте фуфайки? С фуфайками такое бывает. Ворот у них непонятно почему садится при стирке сильнее, чем все остальное – или это голова толстеет быстрее тела… Черт, знать бы заранее, надел бы с утра…

— Вам видно? — спросил он.

— Видно.

– Ну, я пошел, – говорю я.

— Тогда корректируйте, если ошибусь.

— Не ошибетесь.

Я произношу эти слова совершенно неожиданно для самого себя, но, услыхав их, сразу понимаю, насколько они уместны. Конечно же! Грандиозная мысль – взять и пойти домой! Не хочешь заниматься сексом – так никто тебя и не заставляет! Это так по-взрослому.

— Ладно, ладно, не льстите мне. Значит, в поле вашего интереса, особенно после телеграммы Славина, оказался Парамонов, так?

Мэри смотрит на меня в легком недоумении.

— Так.

– Когда я сказала: надеюсь, что вечер на этом не закончится, я, как бы это… имела в виду позавтракать вместе, ну и понятно… А не то, что мы выпьем еще по виски и минут десять почешем языками. Мне было бы приятно, если бы ты остался на ночь.

— Наблюдение за ним прибавило Ольгу Винтер. А она, оказывается, жена Зотова. Так?

– А-а, – мычу я. – Ага. Хорошо.

— Именно.

– Подумать только, какие мы нежные. В следующий раз, решив предложить мужчине остаться, я сделаю это по-американски. Я-то думала, вы, англичане, собаку съели на всех этих намеках, недоговоренностях и прочей фигне.

— Я, кстати, запросил Славина, как он относится к отзыву Зотова из Луисбурга. Молчит. Полагаю, у него пока что нет оснований настаивать на этом. Нас не поймут, если мы войдем с таким предложением, фактами не располагаем.

– Мы к ним прибегаем, но не понимаем, когда это делают другие.

— Дружба Зотова с Глэббом?

– Хоть теперь-то ты меня понял? А то еще немного, и я выдам что-нибудь совсем уж похабное.

– Нет, не надо. Все в порядке. Я просто полагал, что необходимо, так сказать, прояснить ситуацию.

— Ну и что? И посол с Глэббом под руку на приемах ходит. Он же не изобличен как сотрудник ЦРУ, одни предположения, он ведь коммерсант, к нам дружески настроенный… Пойдем дальше. Какие здесь возможны комбинации? Парамонов — во время задержания в полиции — завербован на чем-то. На чем? Славин версию не отработал, гадаем на кофейной гуще. Что, однако, дает нашим «коллегам» вербовка Парамонова? Он ведь не располагает информацией политического характера. Зачем он им? ЦРУ такие не нужны.

— Передаточная инстанция.

– Прояснил?

— Допустим. Между кем?

– Ага.

— Можно представить такую комбинацию: Зотов в Луисбурге наводит на проблемы; здесь разворачивает Винтер — через нее проходят секретные материалы, она знает много; Парамонов — передатчик информации.

– Остаешься?

– Ага.

— А если чуть скорректировать? Зотов, действительно, наводчик; Шаргин — главный источник оперативной информации; Винтер — перепроверка данных Шаргина, к ней, в их институт, приходят материалы изо всех, практически, министерств; Парамонов — согласен — передаточная инстанция. Такое возможно?

– Вот и ладненько.

— Да. Возможен и третий допуск: Винтер имеет множество знакомых на корте. Ее партнеры — информированные люди. Там, на теннисном корте, она трогает наиболее сложные политические проблемы, а Шаргин работает на уточнении тех вопросов, которые она перед ним ставит; Парамонов — передает информацию.

— Как передает? Где? Кому? Не генералу же Шебеко…

Чтобы сделать то, что только что сделал я, надо обладать редкой гениальностью. У меня был шанс уйти, и я его упустил, по ходу дела продемонстрировав полную неспособность мало-мальски изящно поухаживать за женщиной. Она весьма обольстительно приглашает меня провести с нею ночь, я же веду себя так, будто приглашение попросту не доходит до меня, и выставляю себя в ее глазах тормозом, с которым, по большому счету, и спать-то не больно захочется. Сильно, ничего не скажешь.

— Он мемуары пишет, не очень-то получается, — заметил Константинов. — Многие наивно полагают, что литература — легкое дело… Бессонница у старика, мы проверили… Каждую ночь гуляет в Парке Победы…

Но на этом колдобины чудесным образом и заканчиваются. Возникает тема презервативов, и я говорю, что их у меня с собой нет, а она смеется и отвечает, что была бы потрясена, если бы они у меня с собой были, и что у нее в сумочке что-нибудь да найдется. Мы оба понимаем, о чем идет речь и почему, но не вдаемся в детали. (А зачем? Ведь когда вы просите туалетную бумагу, от вас никто не ждет рассказа, как и каким манером вы намереваетесь ее употребить.) Потом она берет свой бокал и за руку ведет меня в спальню.

— Где был Парамонов, когда Лунс туда ездил?

— Дома.

Небольшая неприятность: предстоит ванная интермедия. Терпеть не могу эти интермедии – «можешь взять зеленую зубную щетку и розовое полотенце» и все такое. Не поймите меня превратно: личную гигиену соблюдать совершенно необходимо, и тот, кто не чистит зубы, поступает глупо и недальновидно, и своему собственному ребенку я никогда бы не позволил… ну и так далее. Но разве нельзя хоть изредка отступить от правил? По идее, мы оба должны быть охвачены страстью, с которой ни я, ни она не в силах совладать, и как же так получается, что она находит время подумать и об очищающем молочке «Энн Френч», и о морковном увлажняющем молочке, и о всяких там ватках, и об остальных делах? В целом, мне больше по душе женщины, способные ради меня отказаться от кое-каких плотно въевшихся привычек, да и в любом случае ванная интермедия неважно сказывается на мужских нервах и энтузиазме, если вы понимаете, о чем я. А в Мэри меня особенно огорчает то, что она обманывает мои ожидания – она как-никак музыкант и, соответственно, могла бы вести себя поразгильдяистей, побогемнее, что ли; я думал, что секс с ней будет самую малость грязнее, и в буквальном и в переносном смысле. Она приводит меня в спальню и оставляет одного – ломать голову над тем, раздеваться или подождать.

— Винтер?

Проблема вот в чем: если я разденусь, а она пошлет меня воспользоваться зеленой зубной щеткой, я пропал – мне придется либо голышом топать в ванную, а я к этому пока что совсем не готов, либо снова одеться, а потом еще раз раздеваться с риском застрять головой в вороте фуфайки. (Вариант отказаться от зеленой зубной щетки по очевидным причинам даже не рассматривается.) Ей-то самой хорошо, она легко может всего такого избежать. Например, она может вернуться из ванной в длинной майке со Стингом и, пока меня не будет, по-быстрому ее снять; в итоге она ничего не теряет, а я смят и унижен. Но тут я вспоминаю, что на мне более или менее шикарные трусы (подарок Лоры) и белоснежная футболка, так что я свободно могу позволить себе раздеться прямо в постели, и это вполне приемлемый выход. Когда Мэри появляется в спальне, она застает меня с самым независимым видом листающим ее Джона Ирвинга в бумажной обложке.

— Не установлено.

— Шаргин?

А потом я иду в ванную и чищу зубы; а потом возвращаюсь; а потом мы занимаемся любовью; а потом мы немножко разговариваем; а потом мы выключаем свет. Вот и все. Кто, чего, как – в эти дела вдаваться не буду. Когда-нибудь слышали «Behind Closed Doors»[51] Чарли Рича? Это одна из моих любимых песен.

— Сидел в ресторане с братом.

Думаю все-таки, кое-что вам знать следует. Вам следует знать, что я не оплошал, счастливо избежав всех возможных неприятностей, что Мэри оргазма не получила, но сказала, что ей все равно понравилось, и я ей поверил; еще вам следует знать, что мне тоже понравилось и что с ней мне снова удалось пережить то, из-за чего я люблю заниматься сексом, а люблю я заниматься сексом из-за того, что это занятие поглощает тебя без остатка. По правде говоря, секс – самое самозабвенное занятие из открытых мною в зрелости. В детстве очень много что захватывало меня с головой: конструктор «Меккано», «Книга джунглей», приключения Бигглза,[52]«Человек из Д.Я.Д.И.», субботний детский киноклуб… Из-за всего этого я забывал, где нахожусь, ночь на дворе или день, кто рядом со мной. Взрослый человек способен пережить сходное состояние только благодаря сексу, ну и, может, еще благодаря паре-тройке любимых фильмов; книги перестали всецело поглощать меня, едва я вышел из подросткового возраста, а работа и близко никогда не поглощала. Когда я занимаюсь сексом, от мучившей только что неловкости не остается и следа, я забываю, где нахожусь, ночь на дворе или день… и да, конечно, забываю, кто со мной, – на какое-то время. Секс – единственное взрослое занятие, в котором я что-то смыслю, и забавно, что только оно позволяет мне снова почувствовать себя десятилетним.

— А где все они находились во время последней радиопередачи разведцентра?

— Шаргин был на работе — принимать, следовательно, не мог, Парамонов — дома, но, как установил Гмыря, свой «Панасоник» он продал месяц назад через комиссионный магазин на Садовой. Винтер была дома.



— Надо бы график завести: кто где находится во время передач их центра, — я это практиковал во время драки с Канарисом и «папой Мюллером», давало хорошие результаты… Какой приемник у Винтер?

Я просыпаюсь на рассвете с тем же ощущением, какое испытал в тот вечер, когда все понял про Лору и Рэя: в тот вечер я почувствовал, что остался без балласта и, если не зацеплюсь за что-нибудь, меня унесет течением. Мэри мне очень нравится, она занятная, умная, красивая и талантливая, но что, черт возьми, она собой представляет? Нет, не в философском смысле. Я просто говорю себе: ведь я ее совсем не знаю, и спрашивается, что в таком случае я делаю у нее в постели? Должно же быть место, где я чувствовал бы себя лучше, спокойнее и увереннее, чем здесь? Но я понимаю, что в данный момент такого места не существует, и это меня не на шутку пугает.

— «Панасоник».

Я встаю, подбираю свои шикарные трусы и футболку, иду в гостиную и, отыскав в карманах куртки сигареты, сажусь в потемках и закуриваю. Вскорости Мэри тоже встает, подходит и садится рядом.

— Славина, кстати, запросите — кто, у кого, когда и за какую цену покупал эти самые «Панасоники», видимо, все в одной лавке брали, а коли в разных — еще интересней.

– Сидишь думаешь, как это тебя угораздило?

— Мы займемся этим делом немедленно.

– Нет. Я так, знаешь…

— Сколько интересующих нас лиц оказалось сейчас в «суженном круге»? — спросил Федоров.

– А я думаю.

– Не хотел тебя будить, вот и вышел.

— Вечером отпало еще пять человек — они сейчас в отъезде; двое ушли в докторантуру, остальные кристальны, во всех смыслах кристальны.

— Ну это беллетристика.

– Я и не спала.

— Нет, данные проверки.

– То есть ты думаешь уже гораздо дольше меня. Ну и как, что-нибудь надумала?

Петр Георгиевич отодвинул пустую чашку, и в том, как он ее отодвинул, Константинов угадал раздражение.

– Кое-что. Я поняла, что была очень одинока и прыгнула в постель с первым, кто этого захотел. Еще я поняла, как мне повезло, что этим первым оказался ты, а не какой-нибудь подлец, зануда или сумасшедший.

Он не ошибся.

– Да, я, пожалуй, не подлец. А что, с подлецом, занудой или сумасшедшим ты бы спать не стала?

— Что же Славин медлит со своей версией? Почему ничего не сообщает?

– До конца не уверена. Неделька у меня выдалась хреновая.

— Он и сам на иголках, но ведь он не умеет спешить, не умеет — и все тут. Он понимает, что, покажи фото тому, кто писал, все наши гадания кончатся, он прекрасно понимает, как мы ждем от него именно этого сообщения, Петр Георгиевич.

– В каком смысле?

Заглянул помощник:

– Да так. В голове всякая хрень.

— Товарищ генерал, Панов со срочным сообщением.

До того как мы с ней переспали, существовала хотя бы видимость, что оба мы этого хотим, что эта ночь обещает стать уверенным, многообещающим началом нового восхитительного романа. Теперь никакой видимости не осталось и в помине, вместо нее перед нами очевидный факт: мы с ней вот так сидим здесь только потому, что ни ей, ни мне больше не с кем вот так сидеть.

— Звонит?

– Это ничего, что ты какой-то пришибленный, – говорит Мэри. – Бывает, все нормально. Я же поняла, чего стоило твое спокойствие, когда ты говорил про… как ее там?

— Вы просили не соединять, так он пришел.

– Лора.

— Пусть войдет.

– Ага, про Лору. Но ведь человеку не запрещено хотеть кому-нибудь впердолить только потому, что его самого имеют. Не грузись. Я лично не гружусь. Пусть у нас обоих не сложилось с партнерами – это еще не повод лишать себя неотъемлемых человеческих прав.

Панов положил на стол шесть страниц:

Такой ход беседы начинает смущать меня сильнее, чем то, что ей предшествовало. «Впердолить»! Кто бы мог подумать, что они и вправду употребляют это слово! Боже мой. Всю свою жизнь я мечтал переспать с американкой, и теперь, когда мечта исполнилась, понимаю, почему большинство не делает этого слишком часто. Американцы, понятно, не в счет – они, по всей видимости, спят с американками регулярно.

— Сразу три, товарищ генерал. Такого еще не было2.

– Ты считаешь секс неотъемлемым человеческим правом?

— Каково, а? — спросил Петр Георгиевич. — Впору просить у вас сигару. Такого рода интенсивность работы может быть лишь накануне событий…

– А то! И я не позволю этой жопе вставать между мной и членом, которого мне захочется.



Я стараюсь не думать о том, как можно было бы графически отобразить созданный ею причудливый образ. И еще я решаю не заострять ее внимания на том, что, хотя секс и является неотъемлемым человеческим правом, трудновато настаивать на реализации этого права, когда ты вечно не в ладах с людьми, с которыми тебе хотелось бы его реализовать.

– Какой жопе?

…Генерал-лейтенант Федоров стал чекистом, когда ему исполнился двадцать один год — молодой радиоинженер уехал добровольцем в Испанию, работал там с легендарными дзержинцами-контрразведчиками, учился ремеслу у Григория Сыроежкина, а когда началась война, стал работать против абвера и гестапо; сотни гитлеровских агентов были схвачены и обезврежены благодаря работе той службы, которую возглавлял Федоров. Потом — борьба с буржуазными националистами, разгром бандеровцев; выявление затаившихся гитлеровских прихвостней; сражение с Даллесом за выдачу фашистских палачей, перебежавших за океан в поисках новых хозяев. Потом началась его работа против шпионов, которых начали засылать американские разведорганы.

Она злобно произносит имя широко известного американского певца; вы о нем, скорее всего, слыхали.

Бритвенно мыслящий, стремительный, но при этом спокойный, Федоров спросил задумчиво:

— Вы в теннис играете по-прежнему?

– Это с ним ты делила пластинки Пэтси Клайн?

— Когда есть время.

Она кивает, и я уже не в силах сдержать возбуждение:

– Потрясающе!

— Найдите время, а? Поглядите на Винтер сами, все-таки, знаете ли, бумага — это бумага, а человек — он и есть человек. Приглядитесь к ней, Константин Иванович. И еще: дело сложное, архисложное, сказал бы я. Поэтому, думаю, следует вам — с вашей-то тщательностью — заняться и мелочами, кажущимися мелочами. При всем при том, поиск шпиона — акция внешнеполитическая, тут надобно проявлять особого рода дотошность.

– Что потрясающе – что ты переспал с той, которая спала с…? (Она снова называет имя широко известного американского певца; в дальнейшем я буду именовать его Стивом.)

Она права! Именно так! Именно: я переспал с той, которая спала со… Стивом! (Без настоящего имени эта фраза звучит глупо. Все равно как если сказать: я танцевал с парнем, который танцевал с девушкой, которая танцевала с… Бобом. Но попробуйте подставить в нее имя кого-нибудь не то чтобы совсем уж знаменитого, а так, достаточно знаменитого – скажем, к примеру, Лайла Ловетта, хотя во избежание правовых недоразумений заявляю, что это не он, – и вам все станет более или менее понятно.)

Славин

– Мэри, не говори ерунды. Я же не настолько примитивен. Я просто имел в виду, ну, как бы потрясает, когда узнаешь, что автор … (я называю главный хит Стива, тупую и омерзительно чувствительную балладу) оказался таким ублюдком.

— Нет, Иван, сто раз нет, — упрямо, как только могут упрямствовать постоянно пьющие люди, повторил тот самый неряшливый, толстый мужчина в хаки, что окликнул Славина. — Вы все погубили своими руками, вы, ваш Сталин, он же постоянно угрожал Европе агрессией. Что нам оставалось делать?

Я очень доволен, что нашел объяснение своему восторгу. Оно не только помогло мне выбраться из неудобной ситуации, но и пришлось как нельзя к месту.

— Вы повторяете свое, как заученное, — Славин отхлебнул пива и посмотрел на Глэбба, словно бы ожидая от него поддержки.

– Это он про свою предыдущую написал, которая до меня была. Скажу тебе, то еще удовольствие – слушать, как он поет ее каждый вечер.

Великолепно. Как раз этого я и ожидал от романа с женщиной, имеющей контракт со звукозаписывающей фирмой.

— Мистер Славин прав, — сразу же согласился Глэбб. — Трумэн был плохим парнем, Пол. И он действительно не любил красных, зачем закрывать на это глаза?

Пол даже не глянул на Глэбба, попросил себе еще один бокал пива, положил руку на плечо Славина и, странно подмаргивая обоими глазами, словно бы одновременно разговаривал с двумя людьми и с каждым хитрил, сказал — очень медленно, с болью:

– Потом я написала «Patsy Cline Times Two», а он сейчас, наверное, сочиняет что-нибудь про то, как я сочиняю песню обо всем этом, а его предыдущая, наверное, сочиняет песню про то, как про нее сочинили песню, а…

— Иван, Иван, вы помните, как в апреле сорок пятого мы ходили всю ночь напролет по Дрездену, и думали о будущем, и как ликовали потом, в Нюрнберге, когда свиней вытащили на скамью подсудимых? Вы помните?

– Да, такие дела. Все мы так.

— Помню. Вы еще тогда не только подмаргивали, но и шеей после контузии дергали, и смеялись над собой очень зло, чтобы другие не имели возможности смеяться первыми, и совсем не пили, даже пива, и были влюблены в немку с нацистским прошлым.

– Вы что, все сочиняете песни друг про друга?

– Нет, но…

— Контузия прошла; надо мною, неудачником, смеются все, а я лишь обижаюсь; я, как и все ущербные люди, обидчив, Иван, до сердечных колик обидчив, я разучился подшучивать над собой, это — привилегия сильных; пью я теперь с утра и считаю это высшим блаженством; немка с нацистским прошлым, вы не зря ее невзлюбили, родила мне сына, потом бросила, вышла замуж за узника Дахау, сейчас изображает из себя жертву гитлеризма, получает пособие и руководит в Дюссельдорфе комитетом за гуманизм по отношению к животным. Она его создала, кстати, после того, как вы зашвырнули в космос свою Лайку. Я дал отчет о себе. А вы? Что вы делали после Нюрнберга?

— Жил, Пол, жил. Не хотите подняться ко мне? Есть русская водка, икра и черные сухари с солью.

Слишком много времени ушло бы на объяснения про Марко с Чарли, и про то, как они сочинили Сару, ведь без Марко и Чарли не было бы никакой Сары, и про то, как Сара и ее приятель, тот, что хотел сделать карьеру на Би-би-си, сочинили меня, и как Рози с ее угарными синхронными оргазмами вместе со мной сочинила Иена. Просто ни у кого из нас не хватило ума или же таланта обратить наши сочинения в песни. Мы обратили их в жизнь, что гораздо безнравственнее и отнимает куда больше времени, да и насвистывать наши сочинения невозможно.

— С удовольствием, — сразу же откликнулся Глэбб, — нет ничего прекрасней русской водки, наше виски дерьмо в сравнении с нею.

Мэри встает:

— Все чиновники администрации ругают свое, — заметил Пол Дик, корреспондент тридцати двух провинциальных газет, лауреат премии Пулитцера в прошлом, суперрепортер отчаянной храбрости, тридцать три года тому назад красавец, поджарый, спортивный, а сейчас потухший, перегарный, старый.

– Сейчас я сделаю что-то ужасное, но ты уж меня прости.

Уже в лифте, как-то отрешенно слушая Глэбба, который рассказывал Славину о том борделе, который царит в Луисбурге, о наглости монополий, лезущих во все поры страны, Пол хмуро продолжил свое:

Она идет к магнитоле, достает из нее кассету, пошарив вокруг, ставит другую, и мы с ней вдвоем сидим в темноте и слушаем песни Мэри Ласалль. Мне кажется, я понимаю, почему она так сделала; наверное, если бы я тосковал по дому, пребывал в растерянности и не очень понимал, что за игру затеял, я бы сделал то же самое. В такие моменты полезно бывает чем-нибудь заняться. А мне что прикажете предпринять? Пойти отпереть свой магазин и в одиночестве прохаживаться вдоль полок?

— Все чиновники администрации, если только не работают на подслух, ругают свою страну, чтобы понравиться иностранцам, — дешевка это, грубятина.

– Это неприлично, да? – говорит она некоторое время спустя. – Что-то вроде мастурбации – получать удовольствие, слушая саму себя. Согласен, Роб? Всего три часа назад мы занимались любовью, а я уже хочу подрочить.

— Сейчас он скажет, что я — тайный член компартии, — вздохнул Глэбб, — агент ЦРУ и главарь здешней мафии.

— Что касается здешней мафии — не утверждаю, нет фактов, но ведь в Гонконге ты, говорят, работал; в ЦРУ ты не служишь, Даллес туда набрал умных парней с левым прошлым, вроде Маркузе; в партии ты не состоишь и ей не симпатизируешь, потому что воевал во Вьетнаме.

Напрасно она это сказала.

Глэбб пропустил Славина и Пола Дика, закрыл ладонью огонек в двери лифта, чтобы не хлопнул, они здесь норовистые, эти лифты, и уже в тихом, застланном зеленым шершавым ковром кондиционированном коридоре заметил:

— Мне нравится, кстати, что мы так зло и бесстрашно пикируемся, это и есть высшее благо свободы.

— Точно, — согласился Славин. — Согласен.



— Слово — не есть свобода, — сказал Пол. — А вы все погубили, Иван, и такие встречи стали исключением из правила, а могли быть правилом, и мне очень обидно, очень, понимаете?

Славин, отпирая дверь номера, заметил:

В конце концов мы ложимся спать и встаем поздно, и я, похоже, выгляжу и пахну слегка неприятнее, чем она могла бы в идеале ожидать; она держится дружелюбно, но отстраненно У меня возникает ощущение, что эта ночь вряд ли повторится. Мы идем завтракать, и там, куда мы пришли, полным-полно парочек, вместе проведших ночь, и, хотя мы не выделяемся на общем фоне, я понимаю, что мы не такие, как остальные: все здесь выглядят счастливыми, довольными и устроенными, а не нервными, напряженными и тоскливыми, и мы с Мэри с исключающей продолжение близости сосредоточенностью погружаемся каждый в свою газету. Но по-настоящему мы противопоставляем себя прочим парочкам, только уходя: жалкий чмок в щечку на прощание, и, хочется мне или нет, на оставшуюся часть воскресенья я предоставлен самому себе.

— Мы, говорите, погубили? А когда Черчилль произнес свою речь в Фултоне? Когда он призвал Запад к единению против России? Ведь тогда еще воронки травой зарасти не успели.

— А что ему было делать? Фултон был для Черчилля последней попыткой спасти престиж Британской империи, рассорив вас с нами. Он же мечтал о роли арбитра — обычная роль Англии. А вы позволили себе рассердиться. А когда наши кретины наделали массу глупостей и когда в мире очень запахло порохом, именно Черчилль призвал к переговорам между бывшими союзниками — снова арбитраж, победа престижа…

Что же было неправильно? Да все было и правильно, и неправильно. Правильно: мы замечательно провели вечер; мы переспали друг с другом, и это не унизило ни одну из сторон; у нас даже состоялась предрассветная беседа, которую я и, возможно, она будем вспоминать еще долгие годы. Неправильно: все эти дурацкие терзания – уходить или остаться, – из-за которых я выглядел конченым придурком; то, как красиво мы сошлись, а потом не знали, о чем бы таком поговорить; то, как мы расстались; то, что я ни на шаг не приблизил своего появления на конверте ее следующего диска.

— А вы что, помогли нам понять Черчилля? Мы ведь тогда были молодыми политиками, Пол, — ответил Славин, доставая из холодильника бутылку водки и банку икры. — В сорок шестом году, когда Черчилль выступил в Фултоне, моей стране не было тридцати лет, и вы, американцы, только тринадцать лет как признали нас. Вы помогли нам понять Черчилля? Вы ж заулюлюкали: «Ату красных!»

— Вы стали нарушать Потсдам.

11

— В чем? — неожиданно жестко спросил Славин. — Факты, пожалуйста.

— При чем здесь факты, Иван! Была очевидна тенденция! Вы тогда могли рвануть и в Париж и в Рим — вас там ждали Торез и Тольятти.

Всю жизнь я терпеть не могу воскресенья – по причинам, понятным британцам («Хвалебные песни»[53] по телевизору, закрытые магазины, студенистая мясная подливка, к которой и подходить близко не хочется, но которой тем не менее не миновать), а также по причинам, понятным обитателям всех других стран. Но это воскресенье бьет все рекорды. В принципе, мне есть чем заняться: можно позаписывать кассеты, посмотреть видео, перезвонить людям, оставившим сообщения на автоответчике. Но ничего этого мне делать неохота. В час я возвращаюсь к себе в квартиру, а к двум мне становится так погано, что я решаю поехать домой – туда, где мама с папой, студенистая подливка и «Хвалебные песни». Это все от ночных размышлений, в правильном ли месте я оказался, проснувшись: в родительском доме мне не место, я не хочу, чтобы место мне было в их доме, но я хотя бы знаю, где этот дом.

— Могли? Или рванули? Это вы, Пол, начали лезть в Польшу, Венгрию, к чехам; это вы начали пугать людей нашим вторжением — мы-то молчали. Мы долго молчали, Пол, и, затянувши пояса потуже — голод был у нас, — страну поднимали из руин. Бесчестно было обвинять нас в агрессивности, когда мы думали об одном лишь: людей из землянок вытащить. А вы нас стали разорять гонкой вооружений. Это же стратегия — не дать нам возможности вложить средства в мирные отрасли, брать на измор. И мы были вынуждены предпринять встречные меры. Да, порою жесткие. Так кто же нарушал Потсдам, решение Большой тройки, подписанное и Трумэном и Эттли? Кто звал к его ревизии? Мы или вы?



— Ваши люди отвергают факт «жестких мер», — заметил Глэбб, наблюдая за тем, как густо водка из морозилки разливалась по рюмкам. — Они говорят, что это — провокация.

Родители живут в Уотфорде – доезжаешь до конечной станции метро, а потом автобусом. Уотфорд, наверно, не лучший район для подростка, но я как-то не обращал на это внимания. Лет до тринадцати он был для меня местом, где можно кататься на велосипеде, а с тринадцати до семнадцати – где можно гулять с девчонками. Я начал самостоятельную жизнь в восемнадцать, так что всего лишь на протяжении года я трезво воспринимал этот район как занюханную пригородную дыру и ненавидел его. Мои родители переехали около десяти лет назад, когда мать наконец-то смирилась с тем, что я съехал и не собираюсь возвращаться обратно, но перебрались они недалеко – в квартиру с двумя спальнями в двухквартирном доме по соседству, при этом номер телефона, круг знакомых и образ жизни у них остались прежними.

— Кто?

— Ваши посольские, инженеры из торгпредства.

Брюс Спрингстин поет, что надо выбирать: остаться и загнивать – или вырваться и гореть. К нему претензий нет: в конце концов, только о таком элементарном выборе и приходится говорить в песнях. Но никто не пишет про то, как можно вырваться – и тем не менее загнивать, как человек перебирается из пригорода в центр, но и в центре ведет болотную пригородную жизнь. Так случилось со мной; так случается с очень многими.

— Откуда вы их знаете? — спросил Славин.

Мой отец обладает недалеким умом и обширными случайными познаниями, а это достаточно тяжелое сочетание; стоит только взглянуть на его дурацкую бородку, и сразу понятно: этот человек не скажет ничего толкового и останется глух к любым вашим доводам. А мать – она просто мать; так, в принципе, говорить нехорошо, но в данном случае можно. Она беспокоится обо мне, она капает мне на мозги по поводу моего магазина и по поводу того, что у меня до сих пор нет детей. К сожалению, я слишком редко вижусь с ними, и, когда мне не о чем больше печалиться, я печалюсь об этом. Они будут рады моему визиту, но у меня холодеет в груди при мысли, что сегодня по ящику «Женевьева». (Первая пятерка любимых фильмов моего отца: «Женевьева», «Жестокое море», «Зулусы», «О, мистер Портер!», который кажется ему смешным, и «Пушки Навароне».[54] Пять маминых самых любимых фильмов: «Женевьева», «Унесенные ветром», «Какими мы были», «Смешная девчонка» и «Семь невест для семи братьев».[55] Ну, вы все уже поняли и поймете еще больше, если я скажу, что хождение в кино они считают пустой тратой денег, поскольку любой фильм рано или поздно покажут по телевизору.)

— Он же из торговой миссии, — хмыкнул Пол. — Торгует родиной и — по совместительству — радиоаппаратурой.



— Я горжусь тем, что дружу со многими русскими, — сказал Глэбб. — Очень славные ребята, но как только речь заходит о спорных вопросах, они начинают говорить так, как пишет «Правда».

Надо мной жестоко подшутили: родителей дома нет. Я воскресным днем проехал миллион остановок на метро, потом восемь лет ждал автобуса, да еще по говенному ящику показывают эту сраную «Женевьеву» – и на тебе, дома никого! Они даже не удосужились позвонить и сказать, что уходят, – хотя, впрочем, я им тоже не позвонил. Будь я склонен жалеть себя, а я ой как склонен, я бы посчитал это злой насмешкой судьбы: в кои-то веки тебе необходимо побыть с родителями, а они куда-то запропастились.

— Правильно делают. Здоровье Пола. Рад видеть вас, Пол. Раз вы приехали сюда, значит, надо ждать событий.

Но только я поворачиваюсь идти обратно к автобусной остановке, как в доме напротив открывается окно, из него высовывается моя мать и кричит:

— Скоро полетим в Нагонию, приветствовать свержение Грисо, — ответил Пол и опрокинул водку — без глотка даже — в рот, который показался Славину печью: так он был огнедышаще раскрыт и красен.

– Роб! Роберт! Иди сюда!

— Не надо выдавать желаемое за действительное, — сказал Глэбб. — Чтобы свалить Грисо, нужны люди и деньги, а этого нет у его противников.

Я не знаю хозяев этого дома и никого из людей, которых, как выясняется, в доме полным-полно.

— Не лгите, — отмахнулся Пол. — Есть деньги, есть люди.

– Что за повод?

— Значит, вы знаете больше, чем я, — Глэбб пожал плечами и показал глазами на бутылку.

– Дегустация вина.

«Он хочет, чтобы Пол поскорее напился и начал пороть чепуху, и тогда все его слова покажутся собеседнику бредом», — понял Славин.

– Не папиного домашнего?

Славин разлил водку еще раз.

– Нет. Настоящего вина. Сегодня – австралийского. Мы с соседями устраиваем ее в складчину и зовем специалиста, который нас просвещает.

— За прекрасных русских парней, — предложил Глэбб, — за то, чтобы мы научились понимать друг друга и относиться с доверием! В конечном счете, мы живем в одном мире, над нами одно небо, и разделяет нас один океан, через который можно и нужно перебросить мост.

– Я и не знал, что тебя интересует вино.

— Я — за, — согласился Славин, чокнулся с Глэббом, выпил, поднялся и пошел к телефону. — Какой номер здешнего сервиса?

– Еще как интересует. А твой отец его просто обожает.

— Наберите «пятнадцать», — ответил Глэбб. — Это если вы хотите заказать сандвич или орешки. У них здесь отменные орешки, они их с солью жарят, очень вкусно и дешево, прекрасная закуска.

Конечно обожает. А наутро после дегустации он будет совершенно невыносимым – не из-за отравленного перегаром дыхания, не из-за заплывших покрасневших глаз, не из-за дрожи в членах, а потому, что накануне он заглотил слишком много новых фактов. Полдня он будет кормить окружающих ненужными им сведениями. Отец на другом конце комнаты беседует с мужчиной в деловом костюме. Его собеседник, надо полагать, и есть приглашенный специалист; на лице специалиста застыла безысходность. Заметив меня, отец всем своим видом изображает, как он потрясен моим появлением, но беседы не прерывает.

— А если я хочу угостить гостей?

— Тогда наберите «двадцать два». Это здешний ресторан, кухня хороша, но все довольно дорого.

Комната полна незнакомого мне народу. Я пропустил начало собрания, когда происходила собственно дегустация и выступал специалист; дегустация уже успела перейти в целеустремленное потребление напитка, и хотя то там, то тут я замечаю, как кто-нибудь смакует вино, а потом несет какую-то чушь, большинство залпом заливает эту дрянь себе в глотку. Я ожидал другого. Думал застать здесь атмосферу тихой грусти, а не шумную гулянку; я ехал за одним – за неопровержимым доказательством того, что, как ни мрачна и пуста моя жизнь, жизнь в Уотфорде еще мрачнее и пустее. Но опять незадача. Ни-ч-чего не получается, как говаривал Кэтуизл.[56] Жизнь в Уотфорде мрачна, тут не поспоришь; но она мрачна и насыщенна. Кто дал моим родителям право в воскресенье ни с того ни с сего идти тусоваться?

— Алло, это шестьсот седьмой номер, добрый вечер. Что бы вы могли нам порекомендовать на ужин? Нас трое. Икра? Спасибо, у нас есть русская. Рыба? Какая? Асау?

– Мам, а сегодня «Женевьева» по телику.

Пол Дик начал осовело раскачиваться, пытаясь дотянуться до бутылки. Глэбб посмотрел на Славина, отрицательно покачал головой, шепнув:

– Знаю. Она запишется.

— Это слишком дорого, не надо, попросите мерлузу, вполне пристойно по цене и очень вкусно.

– И давно вы купили видеомагнитофон?

— Мерлузу, пожалуйста, салаты и кофе. Да, спасибо. Мороженое? — Славин закрыл трубку рукой. — Мороженое у них очень дорогое?

– Да уж несколько месяцев как.

— Как у вас — очень дешевое, — рассмеялся Глэбб, — но невкусное.

— И три мороженых. Да, фруктовых. Спасибо. Ждем.

– Вы мне не говорили.

Пол все-таки налил себе водки, снова заглотал рюмку и, трезво посмотрев на Глэбба, сказал:

– А ты и не спрашивал.

— Знаете, ребята, о чем я мечтаю? Я мечтаю заболеть раком. Анализы должны показать, что у меня рак. Но болей еще не должно быть. Это очень важно, чтобы не было болей. Тогда бы я начал гулять. Я бы гулял, пока не свалился, гулял так, как никогда не мог позволить себе из-за проклятой работы, я бы гулял так, как об этом мечтает каждый: без страха за завтрашнее похмелье. Это был бы настоящий праздник, полное высвобождение…

– То есть я должен делать это каждую неделю? Звонить и спрашивать, не приобрели вы новых товаров длительного пользования?

— Ну вас к черту, — сказал Славин и снова плеснул водку по рюмкам. — Вы нарисовали жуткую картину, и я хочу поскорее напиться, чтобы забыть ваши слова. А почему вы не пьете, мистер Глэбб?

К нам подплывает огромных размеров дама, облаченная в некое подобие желтого восточного халата.