Лион Фейхтвангер
ГОЙЯ,
или
ТЯЖКИЙ ПУТЬ ПОЗНАНИЯ
Часть первая
1
К концу восемнадцатого столетия почти повсюду в Западной Европе со средневековьем было уже покончено. На Иберийском же полуострове, с трех сторон замкнутом морем, с четвертой — горами, оно еще продолжало жить.
Чтобы изгнать арабов с полуострова, королевской власти и церкви пришлось еще в давние времена вступить в неразрывный союз. Чтобы одержать победу, королям и духовенству необходимо было строжайшим послушанием спаять воедино народы Испании. И они это сделали. Они объединили народы в ревностной, исступленной приверженности к престолу и алтарю. И эта суровость, это единство сохранились.
К концу восемнадцатого столетия испанский уклад жизни застыл в трагикомической неподвижности. Еще за двести лет до того величайший писатель Испании взял своей темой эту мрачную, нелепую волю к сохранению традиции. Он создал неумирающий образ рыцаря, который не хочет отказаться от потерявших всякий смысл старых рыцарских обычаев; его обаятельный герой, и трогательный, и чудаковатый, прославился на весь мир.
Испанцы смеялись над Дон-Кихотом, но продолжали крепко держаться традиций. Дольше, чем где бы то ни было в Западной Европе, сохранился на полуострове средневековый рыцарский уклад. Воинская доблесть, отчаянное удальство, беззаветное служение даме, корни которого надо искать в почитании девы Марии, — вот добродетели, оставшиеся идеалом для Испании. Не прекращались упражнения в рыцарском искусстве, давно уже отжившем.
С такими воинственными вкусами было связано тайное пренебрежение к учености и разуму, а также невероятная гордость, прославленная по всему свету, пресловутая гордость: гордость национальная, присущая всем, гордость сословная, присущая каждому. Даже христианство утратило в Испании свойственные ему смирение и радость, оно приобрело исступленный, мрачный, властный характер. Церковь стала высокомерной, воинствующей, жестокой.
Итак, на исходе восемнадцатого столетия Испания все еще была самой архаичной страной в Европе. Во внешнем виде городов, в одежде, в движениях жителей, даже в их лицах иноземцам чудилась какая-то странная окаменелость, какой-то отпечаток седой старины.
А по ту сторону северных гор, отделенная от Испании только этими горами, лежала самая светлая, самая разумная страна в мире — Франция. И через горы вопреки всяким запретам проникали ее радость и оживление. Под застывшей поверхностью исподволь совершались перемены и в обитателях полуострова.
В ту пору Испанией владели чужеземные короли, властители французского происхождения — Бурбоны. Правда, испанцы заставили их испанизироваться, как в свое время Габсбургов. Тем не менее от французских королей и их французских приближенных испанская знать перенимала чужие обычаи, и многим они полюбились.
Но в то время как знать постепенно менялась, народ в целом упорно держался за старину. Рьяно, с горячим усердием взял он на себя те права и обязанности, от которых добровольно отказались вельможи. Прежде бой быков был самым благородным спортом, привилегией знати: и к самому искусству и к зрелищу допускалось только дворянство. Теперь, когда гранды презрели эту дикую забаву, народ предавался ей с особой страстью. И если гранды позволяли себе некоторую вольность в обращении, то народ особенно строго соблюдал этикет. Башмачники требовали, чтобы к ним относились, как к мелкопоместным дворянам, как к идальго, а портные величали друг друга длинными титулами. Дон-Кихот вышел в отставку, Дон-Кихот превратился в изящного версальского кавалера; и теперь народ взял себе его щит и дряхлого боевого коня. Санчо Панса стал Дон-Кихотом, героическим и смешным.
По ту сторону Пиренеев французский народ обезглавил своего короля и прогнал господ. Здесь, в Испании, народ обожествлял своих монархов, хотя они были французами по происхождению и царственного в них было очень мало. Для народа король остался королем, гранд остался грандом; и в то время как гранды, все более и более приверженные ко всему французскому, уже готовы были заключить союз с республиканской Францией, испанский народ рьяно сражался с безбожными французами и шел на убой за короля, грандов и духовенство.
Но, конечно, средь испанцев
Были те, что сознавали
Странное противоречье.
Шел в них спор непримиримый
Между разумом и чувством,
Между новым и отжившим, —
Спор болезненный и страстный,
Но порой безрезультатный.
2
Донья Каэтана, тринадцатая герцогиня Альба, пригласила друзей и знакомых в свой мадридский дворец на вечер со спектаклем. Группа парижских актеров-роялистов, бежавшая сюда, по эту сторону Пиренеев, от республиканского террора, исполняла пьесу писателя Бертелена «Мученическая кончина Марии-Антуанетты» — драму хотя и современную по теме, но классическую по стилю.
Зрители — их было немного, все больше знатные господа и дамы — терялись в огромном зале, который был слабо освещен, дабы ярче выделялось то, что происходит на сцене. Торжественно и монотонно лились со сцены шестистопные ямбы, их высокопарный французский язык звучал не всегда понятно для испанского уха; зал был жарко натоплен, меланхоличная, приятная дрема одолевала зрителей, уютно устроившихся в удобных креслах.
На сцене королева-мученица беседовала со своими детьми — четырнадцатилетней Madame Royale и девятилетним королем Людовиком XVII, внушая им возвышенные чувства. Затем она обратилась к золовке, принцессе Елизавете, и поклялась перенести все, что бы ни случилось, с мужеством, достойным ее убитого супруга, Людовика XVI.
Герцогиня Альба еще не появлялась. Зато в первом ряду сидел ее муж маркиз де Вильябранка, который, согласно обычаю, присоединил к своим многочисленным титулам и титул жены. Молчаливый, изящный вельможа, хрупкий на вид, но с округлым лицом, устремил задумчивый взор своих прекрасных темных глаз на тощую актрису, которая декламировала со сцены сентиментально патетические вирши, притворяясь покойной Марией-Антуанеттой. Герцог Альба был очень чувствителен к непервосортному искусству и заранее уже настроился на скептический лад. Но его возлюбленная супруга заявила, что из-за придворного траура по случаю ужасной кончины королевы Марии-Антуанетты жизнь в Мадриде стала смертельно скучной и что необходимо развлечься. Такой спектакль, как «Мученическая кончина», внесет некоторое оживление и в то же время явится выражением скорби по поводу гибели французской королевской династии. Герцог понимал, что его жена, прихоти которой были хорошо известны при всех европейских дворах, скучает в обширных пустых покоях своего мадридского дворца; он не стал спорить и теперь со скептической покорностью смотрел представление.
Его мать, вдова десятого маркиза де Вильябранка, сидела рядом и снисходительно слушала. Какая слезливая и шумная эта дочь Габсбургов на сцене! Нет, Мария-Антуанетта была не такой, маркиза де Вильябранка в свое время видела ее в Версале и разговаривала с ней. Мария-Антуанетта Габсбургская и Бурбонская была очаровательной дамой: веселая, обаятельная, может быть чуточку эксцентричная и шумливая. Но, в конце концов, она ведь из дома Габсбургов, откуда тут взяться благородной сдержанности рода Вильябранка! А пожалуй, в отношении Марии-Антуанетты к молчаливому, сдержанному Людовику было что-то общее с отношением Каэтаны Альба к ее сыну, дону Хосе. Она украдкой взглянула на сына: слабый, изнеженный, он был ее любимцем, — и все ее впечатления, все переживания были связаны с ним. Он любит жену, да иначе и быть не может, стоит только посмотреть на нее. Но, конечно, она затмевает его, и для света он — муж герцогини Альба. Ах, как мало знают люди ее сына Хосе! Они видят и ценят только его молчаливое благородство. А вот его внутреннюю музыкальность, поразительную душевную гармонию понимают немногие, да и жена недостаточно понимает.
На сцену вышел председатель революционного трибунала, грубый злодей; он должен был объявить королеве приговор. Но сперва он еще раз перечислил все ее гнусные деяния, огласил нелепый и отвратительный список невероятных преступлений.
Утопая в глубоком кресле, сидел одетый в парадный мундир посла сухощавый и хилый мосье де Авре, поверенный в делах регента, правящего государством из Вероны вместо малолетнего французского короля, которого республиканцы держали в плену. Нелегко управлять страной, ни пяди которой не принадлежит тебе, не легче исполнять обязанности посла такого регента. Мосье де Авре был старым дипломатом, в течение десятилетий представлял он блестящий Версаль, трудно было ему свыкнуться со своей новой жалкой ролью.
Заявления, которые де Авре делал Мадриду от имени своего повелителя-регента, подчас чрезвычайно надменные, странно звучали в устах человека, дипломатический мундир которого был сильно поношен, человека, которому, если бы не поддержка испанского двора, вряд ли было бы на что пообедать.
Мосье де Авре сидел, прикрывая самые потертые места мундира треуголкой, а рядом с ним сидела его шестнадцатилетняя дочь Женевьева, тоненькая, бледная, хорошенькая. Ей бы тоже не мешало обзавестись новым платьем — и в интересах Франции, и в своих собственных. Ах, как низко они пали. Будь благодарен, что тебя еще приглашает герцогиня Альба!
На сцене председатель трибунала объявил королеве-мученице смертный приговор, и она ответила, что жаждет соединиться со своим супругом. Но ей не дали умереть спокойно: эти мерзкие богохульники придумали новое издевательство. Злодей на сцене заявил, все так же в стихах, что своим необузданным сладострастием Мария-Антуанетта унизила Францию в глазах целого света, и теперь, по воле народа, она сама будет опозорена: ее повезут к месту казни обнаженной до пояса.
Зрители не раз читали об ужасных злодеяниях французов, но о таком они еще не слыхали. Новая подробность пугала и щекотала нервы, все встрепенулись, стряхнули дремоту: конец представления вызвал общий интерес.
Занавес опустился, из вежливости похлопали. Гости поднялись со своих мест, радуясь, что можно размять ноги и пройтись по залу.
Прибавили свечей. Теперь стало видно, кто тут есть.
Особенно примечателен был один человек: одетый изысканно, даже роскошно, он все же выделялся среди этих холеных господ и дам какой-то неуклюжестью. Невысокого роста, глаза глубоко запавшие, под тяжелыми веками, нижняя губа толстая и сильно выпячена, лоб составляет почти прямую линию с мясистым приплюснутым носом, во всей голове что-то львиное. Он бродил по залу. Почти все знали его и с уважением отвечали на его поклоны.
— Счастлив вас видеть, дон Франсиско, — слышалось то здесь, то там.
Дон Франсиско де Гойя радовался, что герцогиня Альба пригласила в числе избранных и его; он радовался тому уважению, которое ему оказывали. Очень долог был путь сюда, во дворец герцогов Альба, от крестьянского дома в Фуэндетодос; но вот он здесь, он, малыш Франчо, а ныне придворный живописец, pintor de camara, и еще не известно, кто кому оказывает честь, когда он пишет портреты знатных дам и господ. Он низко поклонился старой маркизе де Вильябранка.
— Как понравились вам пьеса и исполнение, дон Франсиско? — спросила она.
— Не могу себе представить, чтобы королева Мария-Антуанетта говорила так, — ответил он. — Если же это верно, то я меньше скорблю о ее смерти.
Маркиза улыбнулась.
— Все-таки жаль, — сказала она, — что не присутствовали их величества.
Что-то лукавое звучало в ее тоне; она бросила на него выразительный взгляд своих красивых глаз, легкая усмешка чуть тронула ее большой рот с тонкими губами. И он тоже улыбнулся и подумал о том, чего не досказала маркиза: испанские Бурбоны, надо полагать, пережили бы не очень приятные минуты, если бы целый вечер слушали о том, что приключилось с головами их французских родственников.
— Когда же, наконец, вы напишете мой портрет, дон Франсиско? — сказала маркиза. — Я знаю, я старуха, у вас есть более интересная работа.
Он стал возражать горячо и убежденно. Маркиза была красива, несмотря на свои пятьдесят пять лет; ее окружал ореол недавно еще-бурной жизни. Гойя смотрел на ее приветливое, многоопытное, примирившееся с судьбой лицо, смотрел на скромное дорогое темное платье, на тонкую белую мантилью, из-под которой выглядывала роза. Именно такой видел он в своих юношеских грезах знатную даму. Он радовался, что будет писать ее портрет.
Мажордом попросил гостей в парадный зал, где ожидает их герцогиня. Гойя сопровождал маркизу. Медленно проследовали они по картинной галерее, которая соединяла парадный зал с театральным. Здесь висели лучшие картины старых испанских, фламандских, итальянских мастеров. Трудно было пройти мимо той или другой картины; в мерцании свечей оживала на стенах старая жизнь.
— Ничего не могу поделать, — сказала маркиза художнику, — люблю Рафаэля. Из тех картин, что собраны здесь, «Святое семейство» мне всего милее.
Гойя, наперекор всем, не был поклонником Рафаэля, он подыскивал какой-нибудь любезный, уклончивый ответ.
Но они уже повернули к выходу из галереи и в открытую дверь парадного зала увидели Каэтану Альба. Она сидела, по старому обычаю, на небольшом, устланном коврами возвышении, отделенном от остального зала невысокой решеткой с широким входом; и платье на ней было не модное, как у прочих дам, а испанское, старинного покроя. Маркиза улыбнулась. Как это похоже на Каэтану: она заимствует у французов то хорошее, что есть у них, но не отрекается от Испании. Этот вечер давала она, приглашения рассылались от ее имени, а не от имени обоих супругов Альба, никто не посмеет осудить ее, если за первой, французской, частью вечера последует вторая, испанская. Но появиться на балу у себя в доме среди гостей в испанском платье, одетой почти как маха, это, пожалуй, уж слишком смело.
— У нашей доньи Каэтаны вечно новые выдумки, — сказала маркиза художнику. — Elle est chatoyante, — прибавила она по-французски.
Гойя ничего не ответил. Обомлев, не находя слов, стоял он в дверях и, не отрывая глаз, смотрел на герцогиню Альба. Серебристо-серое платье было покрыто черным кружевом. Продолговатое смуглое, без румян лицо, обрамленное густыми черными кудрями, с воткнутым в них высоким гребнем, мерцало теплой матовой бледностью; из-под широких складок юбки выглядывали маленькие изящные ножки в остроносых туфлях. У нее на коленях сидела до смешного крохотная белая пушистая собачка; Каэтана гладила ее левой, затянутой в перчатку рукой. А правая, обнаженная, узкая, пухлая, еще почти детская рука покоилась на спинке кресла; в заостренных, слегка растопыренных пальчиках герцогиня Альба небрежно держала драгоценный веер, почти закрытый и опущенный вниз. Так как Гойя все еще молчал, маркиза подумала, что он не понял ее французской речи и перевела:
— Она прихотлива, как кошечка.
А дон Франсиско все смотрел. Он часто встречал герцогиню, он написал ее портрет, надо сказать, без увлечения, и ничего хорошего не получилось; ради забавы изобразил он в галантных, легкомысленных рисунках для шпалер королевского дворца эту знатную даму, о которой так много и так охотно говорил Мадрид. И вот он не узнает ее, нет, он никогда раньше ее не видел; да полно, неужто это герцогиня Альба?
У него дрожали колени. Каждый ее волосок, каждая пора на ее коже, густые высокие брови, полуобнаженная грудь под черным кружевом — все возбуждало в нем безумную страсть.
Слова маркизы звучали у него в ушах, но смысл их не доходил до сознания; машинально он ответил:
— Да, донья Каэтана удивительно независима, она испанка до мозга костей.
Он все еще стоял в дверях, не отрывая глаз от этой женщины. Вот она подняла голову и взглянула в его сторону. Узнала она его? Или скользнула по нему невидящим взглядом? Она продолжала говорить, продолжала гладить левой рукой собачку, а правой подняла веер, раскрыла его до конца, так что стал виден рисунок — певец, поющий под балконом, — опять закрыла и снова раскрыла.
От радости и испуга у Франсиско захватило дух. Это был язык веера, язык, на котором маха, девушка из народа, могла объясниться с незнакомым ей мужчиной в церкви, на публичном празднестве, в трактире; и знак, поданный с возвышения, явно поощрял его.
Возможно, что старая маркиза сказала что-то еще, возможно, что он ответил. Он не знал. Во всяком случае, он вдруг неучтиво отошел от нее и направился через зал прямо к возвышению, к герцогине. Вокруг стоял сдержанный говор, смех, звон тарелок и стаканов. Но вот с возвышения сквозь негромкий гул раздался голос, немножко слишком звонкий, но отнюдь не слишком высокий, совсем юный голос, ее голос.
— А ведь Мария-Антуанетта была в общем неумна, правда? — спросила герцогиня Альба и, увидев, что ее дерзкий вопрос всех неприятно задел, прибавила с милой насмешкой: — Я, конечно, имею в виду Антуанетту из пьесы мосье Бертелена.
Он поднялся на возвышение.
— Как понравилась вам наша пьеса, сеньор Гойя? — спросила она.
Он не ответил. Он стоял и смотрел на нее, забыв обо всем. Он не был молод, ему было уже сорок пять лет, и он не был красив. Круглое лицо с приплюснутым мясистым носом, глубоко запавшими глазами и толстой выпяченной нижней губой не гармонировало с модным пышным пудреным париком; массивная фигура, затянутая в элегантный французский кафтан, казалась тучной. Щегольская одежда придавала всему облику этого человека с львиной головой какую-то нескладность, словно мужик вырядился в ультрамодный придворный костюм.
Он не знал, ответил он в конце концов или нет. Не знал, говорил ли кто из окружающих. И вот снова зазвучал глубоко волнующий голос, высокомерное, капризное лицо было обращено к нему.
— Вам нравится мое кружево? — спросила она. — Это трофеи фельдмаршала Альба, взятые им триста лет назад не то во Фландрии, не то в Португалии.
Гойя не ответил.
— Так что же нашли вы во мне нового? — опять спросила она. — Вы писали мой портрет и как будто должны были бы меня изучить.
— Портрет не удался, — вырвалось у него. Его голос, обычно сочный и гибкий, прозвучал хрипло и неподобающе громко. — И лица на шпалерах — это так, ради забавы. Я хотел бы сделать новую попытку, донья Каэтана.
Она не сказала ни «да», ни «нет». Она смотрела на него, матово светящееся лицо было равнодушно, но темные с металлическим блеском глаза глядели на него в упор. Несколько мгновений глядела она так на него, и целую вечность — эти несколько мгновений — они были одни в полном гостей зале.
Но она тотчас же разрушила чарующее уединение, заметив вскользь, что в ближайшее время не располагает досугом для сеансов. Она занята постройкой и отделкой загородного дома в Монклоа. Об этом ее проекте много говорили в Мадриде; герцогиня, желая перещеголять казненную королеву Франции, хотела построить свой Трианон, небольшой замок, где могла бы при случае провести несколько дней со своими личными друзьями, а не с друзьями семьи.
И тут же заговорила в прежнем тоне.
— А пока вы, может быть, нарисуете мне что-нибудь, дон Франсиско? — спросила она. — Например, для веера? Может быть, вы нарисуете мне «El abata y la maia»? — Она имела в виду «El fraile y la maja» — «Монах и девица», интермедию Рамона де ла Крус, смелую небольшую пьесу, запрещенную для публичного представления и негласно поставленную на любительской сцене.
Герцогиня Альба попросила придворного живописца Франсиско де Гойя разрисовать ей веер. В этом не было ничего необычного, дамы часто заказывали художникам веера; донья Исабель де Фарнесио была известна своей коллекцией больше чем в тысячу вееров. Ничего особенного не произошло. И все же у окружающих было такое чувство, словно они присутствуют при вызывающем, непозволительном зрелище.
«Бедный дон Франсиско», — думала оставшаяся в зале старая маркиза. Перед ее внутренним взором стояла картина Рубенса, которую они только что видели в галерее: Геркулес, послушно взявший прялку Омфалы. Старая дама была строга насчет приличий, но не осудила художника — кстати, единственного не дворянина здесь, в обществе грандов — за то, что он так неучтиво оставил ее. Она не осуждала и свою невестку за то, что та придумала себе такое рискованное, такое бесцеремонное развлечение. Она понимала донью Каэтану, она сама пожила в свое время и любила жизнь. Ее сын изнежен и слаб: чтобы напоить тонкую струйку его жизни, нужна многоводная река. Хорошо, что рядом с ним такая женщина, такой женщине можно многое простить. Знатные испанские роды скудеют: мужчины становятся все утонченнее, все слабее; если в ком и осталась еще сила, то только в женщинах, — вот хотя бы в этой, в жене ее любимого сына, которая сейчас так вызывающе дерзко и грациозно играет с придворным живописцем, одним из немногих настоящих мужчин в Испании.
Сам герцог Альба тоже следил большими задумчивыми глазами за игрой, которую его жена вела с художником. Вот он сидит здесь в зале, он, дон Хосе Альварес де Толедо, тринадцатый герцог Бервик и Альба, одиннадцатый маркиз де Вильябранка, носитель многих других титулов: из ста девятнадцати грандов королевства только два равны ему по знатности рода, он осыпан всеми благами этого мира. Вот он сидит здесь, утонченный, благородный, необыкновенно изящный, и его совсем не тянет вмешиваться в судьбы мира, на что ему дают право происхождение и присоединенное имя — великое, гордое, грозное имя герцогов Альба, имя, которое и поныне вызывает во Фландрии трепет. Нет, этот Альба устал от собственного величия и от дум о сложностях жизни, у него нет желания ни предписывать, ни запрещать другим. Действительно счастлив он только, когда слушает музыку или играет сам. Если дело касается музыки, тут у него находятся силы: он смело пошел наперекор воле короля, когда тот отказался субсидировать оперу в Колисео дель Принсипе: не побоявшись бросить королю вызов, он на свои средства содержал оперный театр до тех пор, пока не последовало высочайшее запрещение. И вот он сидел и смотрел, как его красавица жена завлекает художника. Он сознавал, что у него мало сил, что Каэтану влечет к дону Франсиско — к художнику и мужчине. Его, своего мужа, герцогиня любит, но он прекрасно понимал, что в любви ее больше жалости: ни разу не одарила она его таким взглядом, каким смотрела сейчас на дона Франсиско. Тихая грусть охватила его. Вот останется он один, возьмет свою скрипку и Гайдном или Боккерини омоет душу после «Мученической кончины Марии-Антуанетты» и всего, что было потом. Он почувствовал на себе озабоченный, нежный взгляд матери и с едва заметной улыбкой оглянулся на нее. Они без слов понимали друг друга, она знала: он разрешает женщине на возвышении вести свою игру.
Гойя, стоявший на возвышении, убедился, что герцогиня Альба уже забыла о нем. Он знал, что в этот вечер она уже не посмотрит на него. И он ушел неприлично рано.
Неприветливая январская ночь, какие бывают в Мадриде, встретила его негостеприимно — ветром и потоками дождя вперемежку со снегом. Его ждал экипаж с ливрейными лакеями: придворный живописец не мог явиться иначе на вечер к герцогине Альба. Но, к удивлению слуг, он отослал карету. Он предпочел отправиться домой пешком, даже не подумав — хотя и был очень бережлив, — что могут пострадать башмаки и шелковый цилиндр.
Безумным, заманчивым и страшным представало перед ним ближайшее будущее. Всего два дня назад он написал в Сарагосу своему другу Мартину Салатеру, что теперь, наконец, его жизнь вошла в колею, и это была правда. Кончились ссоры с женой Хосефой; он радуется на детей, которых она ему родила, правда, в живых остались только трое, зато это славные, здоровые дети. Брат его жены, несносный Байеу, первый живописец короля, больше не поучает его, как работать и жить, — они помирились; к тому же Байеу сильно страдает желудком и долго, конечно, не протянет. Да и любовные интриги не занимают его так, как прежде; Пепа Тудо, с которой он живет уже восемь месяцев, женщина рассудительная. Тяжелый приступ болезни, случившийся с ним год назад, миновал, и теперь он глохнет, только когда сам того хочет. И денежные дела идут неплохо. Их величества при каждом удобном случае выказывают ему свое благоволение, так же как и дон Мануэль, герцог Алькудиа, фаворит королевы. Вся мадридская знать, все богачи добиваются, чтоб он написал их портреты. «Приезжай поскорей, сердечный друг Мартин, — закончил он письмо, — и полюбуйся, как благоденствует твой неизменный друг, твой малыш Франчо, Франсиско де Гойя-и-Лусиентес, член Академии и придворный живописец». В начале и в конце письма он начертил кресты, чтобы не сглазить счастье, а в приписке попросил друга поставить пресвятой деве дель Пилар две толстые свечи, чтоб она сохранила его счастье.
Но кресты и свечи не помогли; того, что было два дня назад, уже нет. Женщина на возвышении все перевернула. Блаженством было чувствовать на себе взгляд больших, отливающих металлическим блеском глаз и видеть капризное, надменное лицо. Новая жизнь переполняла его. Но он знал: за то, что хорошо, — платят, и чем оно лучите, тем дороже. Он знал, эта женщина не достанется ему без борьбы и страданий, ибо человек окружен злыми духами, окружен всегда: стоит позабыться, неосторожно предаться мечтам и желаниям, — и со всех сторон налетят демоны.
Раньше он видел не то, что надо. Он сделал из нее капризную куклу. Между прочим, она была и такой, но другого, что было в ней, он не увидел. А ведь он и тогда уже был неплохим художником, во всяком случае, лучше многих, и тех двоих тоже, что выше его рангом при дворе, — лучше Байеу и Маэльи. Может быть, они больше учились у своего Менгса, дольше вчитывались в Винкельмана, но глаз вернее у него, а учился он у Веласкеса и у природы. И все же раньше он был маляром. Он видел в человеке только то, что ясно, что отчетливо, а то многоликое, смутное, что есть в каждом, то угрожающее — вот этого он не видел. Писать по-настоящему ой начал только в последние годы, вернее только в последние месяцы после болезни. Дожил до сорока с лишним и только теперь понял, что значит писать. Но теперь он это понял, теперь он работает, не пропуская ни одного дня, работает часами. И надо же, чтобы на его пути стала эта женщина! Необыкновенная женщина, и то, что ему суждено, — необыкновенно; она принесет ему много хлопот, и отнимет время, и отвлечет его от работы; и он клял себя, и ее, и судьбу, ибо знал, что ему предстоит заплатить за эту женщину такой дорогой ценой.
Сквозь ветер и снег до него донесся звон колокольчика, а потом он увидел священника и мальчика-служку, которые, невзирая на непогоду, спешили со святыми дарами, по-видимому, к умирающему. Выругавшись про себя, достал он носовой платок, расстелил среди грязи и преклонил колени, как того требовали обычай, инквизиция и его собственное сердце.
Брюкнер Паскаль
Плохая примета — повстречать священника со святыми дарами, который спешит к умирающему. Не принесет ему добра эта женщина. «Лучше повстречаться в тупике с девятилетним быком, чем с женщиной, если тебя одолевает похоть», — пробормотал он про себя. Он вышел из народа и хранил в памяти суеверия и старые народные поговорки. Недовольно засопев, он пошел дальше под дождем и ветром, держась поближе к домам, так как посреди улицы грязь была по щиколотку. Вечно одни огорчения! И тут же он вспомнил мосье де Авре, французского посла. Вот написал его портрет, а француз не заплатил. Когда он в третий раз послал счет, ему дали почувствовать, что, ежели он не перестанет надоедать господину де Авре, это вызовет недовольство двора. Заказов хоть отбавляй, но получить деньги частенько бывает трудно. А расходы растут. Собственный выезд стоит дорого, слуги обнаглели и требуют все больше и больше да еще крадут; но ничего не поделаешь, раз ты придворный живописец, выкладывай денежки. Его покойный отец перевернулся бы в гробу, если б знал, что он, малыш Франчо, за два дня тратит столько, сколько вся семья Гойя расходовала в Фуэндетодос за целый год. Ну разве это не чудо, что он, Франсиско, может тратить столько? И он ухмыльнулся.
Божественное дитя
Он дошел до дома; серено, ночной сторож, отпер ворота. Гойя поднялся наверх, сбросил мокрое платье, лег спать. Но заснуть не мог. Накинув халат, пошел к себе в мастерскую. Было холодно. Он на цыпочках пробирался по коридору. Сквозь дверную щелку из комнаты слуги Андреев падал свет. Гойя постучал; уж если этот молодец получает пятнадцать реалов жалованья, пусть, по крайней мере, затопит. Полураздетый слуга неохотно выполнил приказание.
Гойя сидел и смотрел в огонь. По стене ползли тени, вверх, вниз, причудливые, жутко притягательные, угрожающие. На одной стене висел гобелен с изображением процессии; пляшущее пламя вырывало из тьмы отдельные куски: огромного святого, которого несли на носилках, дикие, исступленные лица толпы. Написанный Веласкесом кардинал с эспаньолкой, глядевший с другой стены мрачным, немного скучающим взглядом, казался в мерцании пламени призраком; древняя, почерневшая от времени деревянная статуэтка очаровательной в своей угловатости пречистой девы Аточской, покровительницы Гойи, насмехалась и угрожала.
Каролине Томпсон
Гойя встал, потянулся, расправил широкие плечи и, стряхнув с себя дремоту, принялся быстро ходить взад и вперед. Взял песок, насыпал на стол.
По песку чертить он начал.
Вскоре женщина нагая
Получилась. С томным видом
На полу она сидела,
Подогнув колени… Быстро
Гойя стер изображенье
И нарисовал вторую,
Тоже голую, девицу,
Танцевавшую фанданго.
Снова стер. И вот возникла
Женщина с осанкой гордой.
На плече кувшин… Но снова
Обратил ее в песок он.
Карандаш схватил, бумагу,
Набросал портрет четвертый:
Женщины с высоким гребнем,
В черной кружевной мантилье,
Оттенявшей мрамор тела.
Но, внезапно обессилев,
Засопев сердито носом,
Гойя разорвал рисунок.
Господь, не в силах успеть повсюду, создал матерей. Еврейская пословица
В день, когда ей исполнилось восемь лет, маленькая Мадлен Бартелеми заразилась болезнью страха. Девочка забыла на солнце тарелку с персиками; испорченные и слипшиеся плоды благоухали, однако гниль, проникшая до самых ядер, источала черную жижу, в которой копошились осы и мухи. Это стало ужасным открытием для Мадлен - она вдруг поняла, что ее ожидает. Картина разложения была красноречивее всяких слов. Окончательно запугали ее родители, ибо, по их утверждению, будущее представляло собой некую страну зла, а ключи от нее только им и были доступны.
3
Отныне страх не покидал ее, рос вместе с ней, руководя ею как в словах, так и в поступках. Когда она достигла совершеннолетия, отец предъявил ей счет за детство и юность. Так было заведено в этой семье жизнь здесь не дарили, а одалживали. Каждому следовало расплатиться с теми, кто произвел его на свет, отдать долг, неизбежно переходивший по наследству к потомкам. Мадлен было дано десять лет, чтобы внести сумму, которая могла увеличиться и даже удвоиться благодаря тщательно разработанной системе штрафов. Не желая уступить ни единого шанса неожиданностям всякого рода, она строго следовала установленному порядку, ибо надежность его была доказана временем. Прошлое являло собой спасительную пристань: все пути были уже проторены и опасная двусмысленность исключалась напрочь. Мадлен редко выходила из дома и никуда не ездила; поскольку ложилась она каждый вечер и вставала каждое утро в один и тот же час, знакомых у нее почти не было. Пребывая в западне под названием жизнь, нужно было экономить силы в ожидании конца. Завтрашний день, несомненно, будет хуже вчерашнего.
Он работал. С холста глядела дама, очень красивая; в продолговатом насмешливом лице было что-то загадочное, точно скрытое маской, далеко расставленные глаза под высокими бровями, крупный рот с тонкой верхней и толстой нижней губой плотно сжат. Дама позировала ему уже три раза. Кроме того, он сделал много набросков. Теперь он заканчивал портрет. Обычно Гойя работал быстро и уверенно. Над этим портретом он корпел уже четвертую неделю: а портрет не удавался и не удавался.
Это покорно-осторожное благоразумие до времени состарило ее. Одноклассники в школе презрительно насмехались над ее боязливостью. Ее отличала чрезмерная уступчивость, но такое своеобразие никакого интереса не вызывает. У нее не было друзей, она затаилась в своем ужасе. Подойти к чужим людям означало бы подставить себя под удар, иными словами - погубить. В восемнадцать лет это была унылая девица с тоскливым взором, до того тощая, что и намылиться трудно. Еще не озаренная светом зрелости, она уже лишилась юности. Только роскошные черные волосы, мягкими локонами падавшие на плечи, бросали отсвет молодости на эту скорбную физиономию.
Все было «верно». Именно такой и была эта дама, которую он хотел изобразить, он давно уже знал ее и не раз писал — она была женой его друга Мигеля Бермудеса. Все было тут: то невысказанное, насмешливое, то лукавое, что она затаила под маской светской дамы. Не хватало только какого-то пустяка, но в этом пустяке для него было все.
Но нашелся мужчина, из числа дальних родственников, который проникся симпатией к безответной особе и стал ненавязчиво ухаживать за ней. Его не оттолкнуло, а скорее привлекло то, что она была совершенно лишена каких-либо отличительных черт. Мадлен бросила учебу и вышла за него замуж, не задаваясь вопросом, любит ли она этого человека. В понятии \"любовь\" таилось так много неясного, что размышлять о ней было пустой тратой времени. В день свадьбы невеста, едва различимая под фатой, напоминала муху, попавшую в сети паука. Жениха звали Освальд Кремер; он был на двадцать лет старше жены и служил бухгалтером. Его манией были цифры, и все события повседневной жизни он укладывал в рамки счетных операций: определял количество молекул в капле воды, пылинок в луче света, крошек, оставшихся от разрезанного батона хлеба, плотность углекислого газа, скопившегося в его конторе к концу дня. Он дал согласие взять на себя долг Мадлен и высчитал чуть ли не до десятичных дробей, какими долями надлежит его выплачивать каждый час в течение десяти лет. В том, что касалось арифметических действий, он был неутомим и уже через несколько недель после венчания вывел уравнение своей супруги: безошибочно называл вес ее селезенки, печени и кишок, определил среднюю частоту пульса и мог ответить даже, какова окружность ее родинок и диаметр волос. Если не считать этой странности, он был человеком любезным, приятным, готовым на все, дабы угодить молодой жене, чьи скромность и сдержанность приводили его в восхищение.
Однажды он увидел ее в гостях у дона Мануэля, герцога Алькудиа, всесильного фаворита, у которого Мигель Бермудес был доверенным секретарем. На ней было светло-желтое платье с белым кружевом; и он вдруг увидел ее всю, увидел то неуловимое, смущающее, бездонное, то самое важное, что было в ней. Она предстала перед ним в серебристом сиянии. Тогда при виде доньи Лусии Бермудес в светло-желтом платье с белым кружевом он сразу понял, какою он хочет ее написать, какою должен написать. Теперь он мучился над ее портретом, все было как надо — и лицо, и тело, и поза, и платье, и светлый серый фон, несомненно верный. И однако это было ничто, не хватало самого главного — оттенка, пустяка, но то, чего не хватало, решало все. В глубине души он знал, почему портрет не удается. Прошло уже больше чем полмесяца с того вечера во дворце герцогов Альба, а женщина на возвышении не давала о себе знать. Он чувствовал горечь. Ну не приходит сама, так могла бы хоть пригласить его и потребовать веер! Конечно, она занята своей дерзкой, нелепой затеей — своим замком в Монклоа. Он мог бы пойти к ней и без приглашения и отнести веер. Но этого не позволяла ему гордость. Она должна позвать. Она позовет. То, что произошло между ними на возвышении, нельзя просто смахнуть, как наброски, которые он рисовал на песке.
Франсиско был не один в мастерской. Как обычно, тут же работал его ученик и помощник Агустин Эстеве; помещение было просторное, и они не мешали друг другу.
Страх не убивает - он мешает жить. Едва выйдя замуж, Мадлен целиком посвятила себя хозяйству. Она содержала дом в полном порядке и сама готовила, пока муж был на работе. Прежде она была послушной девочкой и тихой барышней, а теперь стала образцовой супругой. За одним лишь исключением: ее пугала интимная сторона брака, и она страшилась приближения ночи, когда нужно было отправляться спать. Чтобы мужчина проник в нее, как вор, расплющив своим голым телом и дыша в ухо, а затем под шумок оставил на память в ее чреве цепкое маленькое существо, которое впоследствии разрастется до немыслимых размеров? Ужаснее этого ничего и представить было нельзя! В течение нескольких месяцев она отказывала Освальду, укрываясь в отдельной спальне. Ей было отвратительно любое прикосновение, даже невинное поглаживание по руке, а поцелуй равен изнасилованию. Когда же Освальд начинал домогаться ее всерьез, она трепетала, падала в обморок. Он проявил терпение, долго вымаливал ее согласия удовлетворить законные притязания, и ему пришлось ждать полгода, прежде чем брак обрел свою завершенность. Это оказалось страшным испытанием: как он ни извинялся, как ни проклинал природу, обрекшую человека на подобные эксцессы, жена оставалась холодна, будто лед, и до крови искусала губы. Он сделал еще две попытки в последующие ночи, затем, приведенный в отчаяние этой холодностью, не посмел более настаивать и утешился, подсчитав количество израсходованной на эти упражнения энергии, число сперматозоидов, внедрившихся в Мадлен, и скорость воспроизводства новых в себе самом.
Сегодня дон Агустин работал над конным портретом генерала Рикардоса. Холодное, угрюмое лицо старика генерала написал Гойя; изобразить лошадь и тщательно, до мелочей выписать мундир и медали, на точном воспроизведении которых настаивал генерал, он поручил добросовестному Агустину. Дон Агустин Эстеве, человек лет за тридцать, сухопарый, с большой шишковатой головой, с высоким выпуклым лысеющим лбом, с продолговатым острым лицом, впалыми щеками и тонкими губами, был неразговорчив; Франсиско же, от природы общительный, любил болтать за работой. Но сегодня он тоже молчал. Против обыкновения, он не рассказал даже домашним о вечере у герцогини Альба.
Помимо совокупления, молодую женщину крайне огорчала перспектива материнства. Подарить кому-то жизнь означало приоткрыть дверь, куда мог в любой момент ворваться посторонний. Разве не означало это сказать ему: \"Входите, здесь все принадлежит вам, делайте со мной что угодно\"? А опасность родов, а превратности воспитания? Кроме того, имела ли она право ввергнуть в хаос существо еще более хрупкое, нежели сама? Если же зачатие было неизбежным, то она предпочла бы получить семя от какого-нибудь выдающегося ученого, например, лауреата Нобелевской премии, принадлежавшего к духовной элите общества. Но продажу нобелевской спермы запретили с тех пор, как разразился скандал, связанный с кончиной лауреата в области ядерной физики, В больницу к этому ученому-ирландцу ворвалась целая толпа фанатиков, желавших выдавить последние драгоценные капли жидкости, дарующей жизнь. Когда их застала за этим занятием медсестра, они сбежали, однако успели все же отрезать у умирающего член. С той поры все нобелевские лауреаты, независимо от сферы деятельности, обзавелись поясами целомудрия и носили их, не снимая даже на ночь.
Агустин, как обычно, молча остановился за спиной у Гойи и рассматривал серебристо-серый холст с серебристо-серой женщиной. Он уже семь лет жил у Гойи, они целые дни проводили вместе. Дон Агустин Эстеве не был большим художником и с болью это сознавал. Зато он хорошо понимал живопись, и никто другой не видел так ясно, как он, в чем Франсиско силен, а в чем слаб. Гойя нуждался в нем, нуждался в его ворчливых похвалах, ворчливом порицании, немых упреках. Гойя нуждался в честной критике; он негодовал, он высмеивал, ругал критика, забрасывал его грязью, но он нуждался в нем, нуждался в признании и в неодобрении. Он нуждался в своем молчаливом, вечно раздраженном, тонко понимающем, много знающем судье, в своем сухопаром Агустине, который невольно наводил на мысль о семи тощих коровах; он ругательски ругал его, посылал к черту, любил. Он не мог жить без него, так же как и Агустин не мог жить без своего великого, ребячливого, обожаемого, несносного друга.
Вскоре Мадлен забеременела, что было подтверждено соответствующими анализами, как если бы некое насмешливое божество задалось целью обречь ее на это тягостное испытание. Страхи молодой женщины удвоились: она страдала при мысли, что рождение человека представляет собой некую лотерею, подчиненную таинственным комбинациям генов. Отчего нельзя выбрать потомство, как покупают приглянувшуюся вещь в большом магазине? Аборты обществом осуждались, - итак, она осталась один на один со своим ужасом. Не могло быть и речи о том, чтобы отдать на съедение этому веку маленького человечка, не обложив его предварительно дипломами и прочими козырями единственной броней против случайностей жизни. Но как обеспечить ему преимущество, не доступное даже королям и богачам, как сделать его существом, стоящим над всеми, как добиться, чтобы он на голову превосходил будущих своих товарищей? Мадлен долго размышляла над этим, подгоняемая неотложностью задачи. Каждая истекшая минута означала упущенную возможность. И вдруг ее осенило!
Агустин долго смотрел на портрет. Он тоже знал даму, которая так насмешливо глядела на него с полотна, он знал ее очень хорошо, он любил ее. Ему не везло у женщин, он сам понимал, что мало привлекателен. Донья Лусия Бермудес была известна в Мадриде как одна из немногих замужних дам, у которой не было кортехо — общепризнанного любовника. Франсиско, перед которым, пожелай он только, не устояла бы ни одна женщина, конечно, мог бы стать любовником доньи Лусии. То, что он явно этого не хотел, было приятно Агустину, но в то же время и обидно. Однако он был в достаточной мере знатоком, чтоб подойти к портрету только с художественной меркой. Он видел, что портрет хорош, но то, чего хотел Франсиско, не вышло. Он сожалел об этом и радовался. Он отошел, вернулся к своему большому полотну и снова принялся молча работать над крупом генеральской лошади.
Гойя привык, что Агустин стоит у него за спиной и смотрит на его работу. Портрет доньи Лусии не удался, но все же то, что он сделал, было ново и дерзновенно, и он с нетерпением ждал, что скажет Агустин. Когда же тот снова молча уселся перед своим конным генералом, Гойя пришел в ярость. Ну и наглец же этот недоучка, а давно ли, кажется, он кормился даровыми обедами! Что бы этот несчастный делал, если бы не он, Франсиско? Жалкий кастрат! Вздыхает по женщинам, а сам не верит в себя. Никогда он ничего не добьется. И такой вот осмелился без единого слова отойти от его картины! Но Гойя сдержался. Будто и не заметил, что Агустин разглядывал портрет. И продолжал работать.
Это было так просто, так ослепительно ясно; она поражалась, что никому прежде подобная мысль не пришла в голову. Ей нужно было одним скачком преодолеть несколько этапов: зачем тупо ждать возраста шести лет, чтобы отправить отпрыска в школу, когда можно приступить к его образованию с первых же недель беременности? Следовало начать немедленно, не дожидаясь родов, - все будет зависеть от числа дней, быть может, даже часов, последовавших за зачатием. Она не потерпит, чтобы крохотный бездельник девять месяцев бил внутри нее баклуши. Она станет матерью и учительницей одновременно, а чрево ее превратится в классную комнату. Однако ей, для успешного осуществления этого плана, необходима была помощь. Освальд, погруженный в свои расчеты, мало на что годился; и поскольку ей претила мысль обратиться за какой бы то ни было поддержкой к родителям, она открылась своему гинекологу, доктору Фонтану.
Две минуты он выдержал, потом мрачно, подозрительно спокойно бросил через плечо:
— Что ты соблаговолил изречь? Ведь ты знаешь, я опять хуже слышу. Мог бы не полениться пошире разинуть рот, тебя бы не убыло.
Этот любезный мужчина средних лет, с седеющими уже волосами и слегка близорукий, отдавал явное предпочтение приятному разговору, а не медицине как таковой. Профессию он избрал под влиянием юношеского альтруизма, не выдержавшего монотонной череды женских тел с присущей им патологией. Он осматривал пациенток с явной неохотой, торопясь вернуться к беседе, чтобы затушевать словом уступку неприятным физиологическим проявлениям. Будучи холостяком - ибо слишком частое соприкосновение с беременным чревом излечило его от желания заиметь потомство, - он жил со своей сестрой Мартой, забитой и болезненной старой девой, у которой глаза были вечно на мокром месте. Поскольку он был из тех людей, что злоупотребляют своей силой, Марта злоупотребляла возможностями слезных желез; поводом для рыданий ей служил любой пустяк: наступление темноты, разбитый стакан, выпавший из рук предмет. Она стремилась увлечь собеседников в царство вечной скорби и в каждом безошибочно находила сокрытое страдание, способное вызвать слезы. Брат с сестрой делили одну квартиру на двоих и никогда не расставались.
Дон Агустин ответил очень громко и очень сухо:
— Я ничего не сказал.
Когда в один прекрасный день Мадлен поведала о своих планах Фонтану, медик попытался мягко отговорить ее. Она не первая соблазнилась подобными фантазиями. Существует, впрочем, несколько более или менее надежных способов пробудить способности зародыша in utero
[1]: начиная от гаптономии, диалога посредством рук, и кончая сонорными поясами, закрепляемыми на животе матери. Но ее замыслу ни один из них в полной мере не соответствовал. По правде говоря, сам доктор считал такое намерение безрассудным - у маленького существа, целиком поглощенного своим развитием, нет физической возможности учиться. Эта отповедь отнюдь не смутила Мадлен, напротив, укрепила ее решимость. Осмелев еще больше, она незамедлительно приступила к разработке программы обучения. Вычитав где-то, что матери Эйнштейна и Оппенгеймера, будучи беременными, пели по три часа в день, она взяла за обыкновение мурлыкать себе под нос старинные баллады и французские народные песенки. Она стала ходить по музеям, дабы созерцать там шедевры живописи и скульптуры, вечерами же слушала классическую музыку. На улицах она порой застывала перед хорошенькой девушкой или красивым мужчиной, стараясь проникнуться их очарованием, зато обходила за версту горбунов, инвалидов и бродяг, никогда не смотрела по телевизору фильмы со сценами насилия и отгоняла прочь все унылые мысли. Она вменила себе в обязанность читать каждый день звучным голосом учебники для начальной школы, в надежде преподать путем внушения основы познания сидевшему в ней будущему ученику. Наконец, она занималась тем, что выстукивала на зубах кончиком карандаша ободряющие послания при помощи сигналов азбуки Морзе: \"Кто бы ты ни был, мальчик или девочка, я люблю тебя, ты уже сейчас лучше всех\".
— Когда хочется услышать твое мнение, ты изображаешь из себя соляной столб, — ворчал Франсиско, — а когда тебя не спрашивают, тогда из тебя слова рекой льются.
Агустин ничего не ответил.
Но поскольку делалось это на любительском уровне, она решила освоить более высокую ступень. Осознанно отказавшись от методов, которые описал ей доктор Фонтан, она разработала собственную систему преподавания, приобрела дорогостоящую аппаратуру и нашла ей должное применение: поместила во все отверстия (включая те, что невозможно назвать из соображений благопристойности) микрофоны, соединенные с магнитофоном, способным проигрывать одновременно семь предварительно записанных кассет. Спереди проникали базовые понятия алгебры и геометрии, а сзади в то же самое время происходило обучение английскому (My tailor is rich
[2]) и немецкому (Der Tee ist gut
[3]); через пищевод передавались начала истории и географии, тогда как два передатчика, укрепленные с помощью присосок на животе, неутомимо вещали, знакомя с величайшими творениями мировой литературы. А над всем этим Мадлен, вооружившись рупором, направленным в пупок, беспрестанно пела и болтала, уверенная, что ее лепесточку будет только полезен постоянный лингвистический душ. Это было весьма сложное и в некоторых отношениях крайне неудобное устройство, требующее поистине акробатической сноровки. Мадлен с удовольствием истязала себя, пока Освальд был на работе, - никакие жертвы не казались ей чрезмерными, ибо она вознамерилась сделать своего ребенка исключительным существом.
А обозлившийся Гойя не унимался:
— Я обещал генералу Рикардосу еще на той неделе сдать эту мазню. Когда, наконец, ты закончишь свою лошадь?
— Сегодня, — сухо ответил Агустин. — Но тогда вы найдете, что у вас еще не доделана душа генерала.
Однако только упорством своим она не могла преодолеть основное затруднение: никогда ей не достичь цели в этих полуподпольных условиях. Без союзника было никак не обойтись. Испив чашу унижения до дна, она вновь обратилась к доктору Фонтану, настаивала, молила. Взволнованный решимостью молодой женщины, тот призадумался. Фонтану, руководившему отделением, было скучно в больнице: для него не осталось никаких тайн в том, что касалось интимных проблем больных в сфере мелкого ремонта чрева и гениталий. Он негодовал при мысли, что жизнь, эта неведомая сила, управляет созиданием нашего рассудка, нашего ума. Отчего бы не обойти природу с тыла, повелев ей ускорить свое движение? Поскольку он стремился выйти из узкого круга своих обязанностей и заняться чем-то более значительным, просьба мадам Кремер явилась для него знаком судьбы. Сверх того, Мадлен представляла собой идеальный тип подопытного животного - невежественного и одновременно на все готового.
— Ты виноват, что я не сдам заказ вовремя, — вскипел Гойя. — Я думал, настолько уж ты набил себе руку, чтоб не возиться целую неделю с лошадиным задом, — постарался он уязвить Агустина.
Из чистого любопытства Фонтан неофициально собрал консилиум из своих друзей - в числе которых были педиатр, фармаколог, нейробиолог, акушер - и задал им вопрос напрямую: можно ли внедрить в эмбрион начатки образования счет, чтение, письмо, - не нарушив при этом его физического здоровья? Ответом присутствующих было единодушное \"нет\" - это совершенно невозможно. Не согласятся ли они все же принять участие в подобном эксперименте? Нет, это будет даром потраченное время.
Тот не обиделся на друга за грубость: то, что Франсиско говорил, в счет не шло; в счет шло только то, что он писал, а писал он, что видел и чувствовал, правдиво и честно, и портреты его часто граничили с карикатурой. На портретах же, которые Франсиско написал с него, с Агустина, не только надпись гласит: «Дону Агустину Эстеве его друг Гойя», — это действительно работа друга.
Гойя опять принялся за портрет, и опять некоторое время оба работали молча. Потом кто-то постучал в дверь, и в мастерскую без доклада вошел гость — аббат дон Дьего.
Фонтан не настаивал больше - он столкнулся с тем же скептицизмом, что проявил сам при первом разговоре с мадам Кремер. Но мысленно дал клятву попробовать. Мадлен пробудила в нем, хотя он не вполне отдавал себе в этом отчет, давно утерянную предприимчивость студенческих лет. В этом странном деле ему почудилась золотая жила, истинное сокровище, - возможно, через несколько месяцев он сумеет доказать своим малодушным коллегам, как они ошиблись. Обретя веру в себя, доктор бросился в эту авантюру с горячностью, удивившей и встревожившей его сестру Марту, которая неустанно взывала к благоразумию и заранее предвидела худшее. Но в конце концов он сумел склонить ее к сотрудничеству, получив, таким образом, медсестру и одновременно лаборантку, достойных доверия.
Гойе не мешало, когда смотрели, как он работает; он знал, что такое упорный труд, и издевался над никчемными художниками, вроде Антонио Карнисеро, которые вечно разглагольствуют о вдохновении. Друзья и дети Франсиско могли в любое время прийти в мастерскую, могли задавать ему вопросы и болтать, сколько душе угодно — это не мешало ему работать. Мастерская была под запретом лишь после очень раннего ужина; тогда он пускал к себе только по собственному выбору друга или подругу или же коротал время в одиночестве.
Фонтан обещал Мадлен целиком посвятить себя ее младенцу - дабы тот приобрел неоспоримое преимущество над всеми прочими - и приступил к работе в обстановке полной секретности. Ведь столько людей уже занималось проблемами предродового воспитания! Главным же было сохранить все в тайне от бабушки с дедушкой и от Освальда: первые исключались по причине излишней властности, последний - в силу того, что уже выполнил свой долг производителя. Дальнейшее не имело к нему никакого отношения.
Итак, появление аббата не рассердило его, пожалуй, он был даже рад. Франсиско чувствовал — сегодня он так и не «увидит» то, что маячило перед ним, то заветное, чего не добиться трудом, что приходит само.
Лениво следил он за аббатом, который расхаживал по мастерской. Толстяку никогда не сиделось на месте, поразительно легко ходил он по комнате. У него, у дона Дьего, такая уж привычка: где бы он ни был, все рассмотрит, все потрогает и положит на прежнее место — книги, бумаги, что попадется под руку. Гойя, хоть он и видел людей насквозь и знал аббата уже давно, так и не мог разобраться, что это за человек; ему казалось, что аббат — большой умница — весьма искусно носит маску. Из-под высокого прекрасного лба дона Дьего глядели проницательные веселые глаза, нос у него был прямой и приплюснутый, рот большой и чувственный. Бледное жизнерадостное энергичное лицо совсем не подходило к черной сутане. Аббат был скорее неуклюж, но во всем его облике чувствовалось что-то щеголеватое — даже сутана казалась на нем изящной; из-под тяжелого черного шелка виднелось дорогое кружево, пряжки на башмаках сверкали драгоценными камнями.
Часть первая
Расхаживая по просторной мастерской, аббат пересказывал всякие сплетни, весело иронизируя, иногда довольно зло и всегда интересно. Он знал все новости; у инквизиторов он был своим человеком, так же как и в кругу свободомыслящих.
Глава I
Франсиско обращал на него мало внимания. Но вдруг услышал, как тот сказал: «Сегодня, когда я присутствовал при утреннем туалете доньи Каэтаны…» Гойя подскочил в сильном волнении. Но что это? Он видел, как аббат шевелит губами, и не слышал ни слова. Его охватил безумный страх. Неужто опять та болезнь, ведь он же излечился окончательно? Неужто опять глухота? Он бросил испуганный беспомощный взгляд на старинную деревянную статуэтку пречистой девы Аточской. «Да оградят меня пречистая дева и все святые», — мысленно сказал он, несколько раз мысленно повторил эти слова, — только эти слова и пришли ему на мысль.
ВНУТРИМАТОЧНАЯ РЕСПУБЛИКА
Когда он снова стал слышать, аббат рассказывал о докторе Хоакине Перале, который, очевидно, тоже присутствовал при утреннем туалете герцогини Альба. Доктор Пераль недавно вернулся из-за границы, и чуть ли не на следующий же день в мадридском обществе пошла о нем слава как о лекаре-чудодее: говорили, будто он поднял со смертного одра графа Эспаха. Аббат рассказывал, что доктор, сверх того, сведущ во всяких искусствах и науках, что он душа общества, что все наперебой приглашают его к себе. Да только он избалован, заставляет себя просить. Герцогиню Альба он, правда, навещает ежедневно, и она чрезвычайно его ценит.
Несмотря на весь энтузиазм Фонтана, ему удалось найти чудодейственное решение отнюдь не за несколько дней. Для начала он ограничился простыми химическими соединениями: Мадлен были сделаны инъекции из смеси гормональных препаратов, аминокислот и эндорфинов, призванных активизировать умственную деятельность маленького существа еще до того, как сформируется мозг. Предполагалось, что эта жидкость, проникая через артериальную систему и плаценту, окажет благотворное, хотя и неясное воздействие для ускоренного развития извилин у крохотного червячка, что позволит сразу же усваивать передаваемые матерью понятия. В сравнении со сложностью поставленной цели это был весьма примитивный метод, и Фонтан, принужденный удовлетвориться им, изнывал от нетерпения.
Франсиско старался дышать спокойно. Хорошо бы, чтоб Агустин и дон Дьего не заметили припадка; уж очень они оба зоркие.
Он жаждал осуществить гораздо более смелую, но в данный момент явно преждевременную идею - вводить познания сразу в разум, как записывается мелодия на диске. Сначала преобразовать школьные предметы в химические формулы, а затем внедрить их в объект обучения посредством переливания крови, лекарств или ультразвука. В некотором роде информация подавалась бы прямо по назначению: в кору головного мозга. Бывают же полные обеды в виде пилюль - и Фонтан представлял себе, как образование наращивается само собой при помощи таблеток и порошков. Впоследствии можно было бы уложить весь цикл, от первых уроков в яслях до экзаменов на степень бакалавра, в одну молекулу, вживляя ее затем в мошонку будущего отца или в яичники будущей матери. Тем самым удалось бы ликвидировать источник постоянных бед человеческого рода - необходимость для каждого поколения начинать все с нуля. В результате встречи обогащенных знаниями сперматозоида и яйцеклетки на свет появлялся бы прекрасно подготовленный бакалавр. Какой прогресс, какой превосходный способ наконец-то уравнять шансы!
— Мне еще ни один из этих брадобреев и кровопускателей не помог, — заметил он ворчливо.
Только очень недавно лекарям было дозволено отделиться от цирюльников в самостоятельную корпорацию. Аббат улыбнулся.
Пока же Фонтан довольствовался тем, что по четыре часа в день делал Мадлен инъекции в своем кабинете. Молодая женщина, перебравшись к доктору со всем оборудованием, взяла за правило зачитывать вслух все, что транслировалось внутрь посредством кассет. Ревностно относясь к своим обязанностям, она твердила, что беби нельзя нежиться в мамочке, ибо безнравственно и абсурдно кататься как сыр в масле - девять месяцев безделья не пройдут даром и окажут дурное влияние на последующую жизнь. Так все и шло первые три месяца беременности. Курс лечения оказался благотворным для матери: она освежила память и могла без запинки перечислить названия всех департаментов, равно как средний режим десяти крупнейших рек планеты. Однако маленький ученик пока никак себя не проявлял. Ни одного разумного отклика или выражения чувств, хотя в принципе он уже должен был достигнуть уровня по меньшей мере шестого класса. По-видимому, мыслительные процессы так и не пробудились, и Фонтан с согласия Мадлен решил прекратить вливания и уроки. Следовало отказаться от поставленной цели: слишком высоко они замахнулись, законы роста еще никому не удавалось обойти.
— Я думаю, дон Франсиско, — сказал он, — что доктора Пераля вы напрасно обижаете. Он знает латынь и анатомию. Что касается латыни, я могу говорить с полной уверенностью.
Но вот однажды вечером, когда будущая мать, упавшая духом и с трудом покорившаяся необходимости произвести на свет жалкую личинку, схожую со всеми прочими, пыталась заснуть, ее вдруг всполошил тонкий голосок, доносившийся откуда-то из позвоночника и повторявший: \"Еще, еще!\" Это было как шелест, как легкая дрожь, пробежавшая по спине и затихшая в ушной раковине. Быть может, ей приснился сон? Она была одна, Освальд лег в другой комнате. Следовательно, это исходило из глубин ее живота. Теперь ей казалось, будто два гнусавых голосочка молят: \"Еще, еще!\" Застигнутая врасплох, она ответила: \"Сейчас\", зажгла свет, накинула халат, прошла в гостиную, схватила первую попавшуюся книгу и прочла, стараясь отчетливо выговаривать слова, главу по естественной истории, посвященную весьма сложным вопросам перехода от Homo habilis к Homo erectus вплоть до Homo faber и Homo sapiens sapiens
[4]. Набрав затем все, что валялось под рукой, она в один присест осилила дюжину басен Лафонтена, большой кусок из \"Путеводителя по Италии\", а на рассвете муж застал ее полуживой от усталости, когда она заплетающимся языком бормотала что-то из \"Практического руководства по городскому озеленению\".
И вдруг замолчал. Он остановился за спиной у Гойи и смотрел на портрет, над которым тот работал. Агустин внимательно следил за ним. Аббат принадлежал к близким друзьям супругов Бермудес, и Агустину казалось, что любезности, которые тот расточал и оказывал прекрасной Лусии, часто значили больше, чем обычные галантности светского аббата.
Итак, дон Дьего стоял перед портретом доньи Лусии, и Агустин напряженно ждал, что он скажет. Но обычно столь разговорчивый аббат не высказал своего мнения.
Лишь после того, как Освальд отправился на работу, она поняла: ей явственно послышались два голоса. Два голоса, которые почти сливались. Или это было следствием эха, или же она носила двойню - предположение, потрясшее се до глубины души. Вне себя от радости при одной только мысли об этом, она позвонила доктору. Фонтан, хоть и не поверил, произвел сеанс эхографии, подтвердивший догадку матери: вероятно, ей предстояло произвести на свет мальчика и девочку, однако для окончательного суждения нужно было еще немного подождать. В полном восторге Мадлен тут же дала близнецам имена Луи и Селина, а Освальд возражать не стал. Она светилась от счастья: их было двое, и это увеличивало шансы на успех. Если постигнет неудача с одним, второй подхватит факел. Фонтан, слегка уязвленный тем, что не сумел обнаружить двуплодную беременность раньше Мадлен, согласился целиком пересмотреть прежнюю методу. Если подтвердится, что Луи и Селина - ибо отныне их называли только так - умеют говорить уже на третьем месяце своей предродовой жизни, что было неслыханным достижением в анналах человечества, то следовало возобновить занятия на гораздо более высоком уровне.
Вместо того он снова принялся рассказывать о докторе Перале, знаменитом враче. Говорят, он привез из-за границы великолепные картины, только они еще не распакованы: доктор Пераль подыскивает помещение для своей коллекции. А пока он купил замечательную карету, даже красивее, чем у дона Франсиско. Экипаж в английском стиле, золоченый, с украшениями, сделанными по рисункам Карнисеро; между прочим, он тоже присутствовал при утреннем туалете доньи Каэтаны.
— И он тоже? — не выдержал Гойя.
Фонтан и его сотрудники пребывали в растерянности: малышам следовало дать двойное, естественное и гуманитарное, образование, приобщив одновременно к пластическим искусствам и музыке, но не забывая о таких великих науках, как этнология и социология. Одной Мадлен подобная задача была не по силам: она понятия не имела о сложных проблемах типа теории множеств или теории относительности, а потому могла ввести детей в заблуждение. Предстояло незамедлительно пересмотреть всю методику и средства обучения. Но лишь одно из них соединяло в себе точность и быстроту - информационная система. Поскольку роды с каждым днем приближались, доктор Фонтан положил Мадлен в одну из палат своего отделения, выдвинув в качестве предлога для властей и для мужа опасность выкидыша, в силу чего необходимо соблюдать строгий постельный режим. Затем с изумительной ловкостью, которой с молодых лет завидовала его сестра Марта, он осуществил очень тонкую операцию - ввел, посредством брюшной пункции, крохотный проводок в амниотическую пазуху; к двум отросткам были прикреплены наушники, и их с бесконечными предосторожностями вставили в малюсенькие слуховые органы Луи и Селины. Сам же проводок соединялся с компьютером, который безостановочно зачитывал по порядку своим искусственным голосом все тридцать томов \"Универсальной энциклопедии\".
Он старался взять себя в руки, не допустить нового приступа ярости и глухоты. Но давалось ему это с трудом. Он видел их всех глазами художника: видел аббата, брадобрея и Карнисеро, пачкуна, мазилу, пронырством добившегося титула придворного живописца, видел, как они, ненавистные, сидят и смотрят на донью Каэтану, которую камеристки одевают и причесывают. Видел, как они болтают, видел их напыщенные жесты, видел, как они любуются ею, видел, как она им улыбается свысока и все же поощрительно.
Вместо того чтобы детально разбирать школьные программы, Фонтан решил давать малышам знания скопом и без разбора, соблюдая только алфавитный порядок. Они сами должны будут отделить зерна от плевел, когда все статьи закрепятся в их памяти, словно на магнитной ленте. Из уважения к принципу равенства постановили, что Луи и Селина, подвергшись одинаковому воздействию, не испытают на себе ни одного из тех различий по половому признаку, что нанесли такой ущерб развитию женщины в предшествующие века. Существовала, однако, опасность двоякого рода: мозг получателей информации мог либо разрушиться под тяжестью подобного интеллектуального багажа, либо приобрести гипертрофированные размеры вследствие огромной нагрузки. Ибо от детей требовалась умственная концентрация, на которую обычно способен лишь абсолютно здоровый подросток, тогда как в их ореховой скорлупке помещались полушария величиной с маленькую сливу. Желая избежать всякого риска, Фонтан установил для Луи и Селины лимит: два тома в неделю, что составляло тем не менее около тысячи пятисот страниц и более семи тысяч статей, без учета обильного графического и иллюстративного материала. Ему удалось также разместить на темени близнецов по кремниевой микросхеме - он как бы снабдил их дополнительной мозговой оболочкой, призванной многократно увеличить интеллектуальный потенциал. С целью облегчить крохам задачу по вживлению не слишком приятных инородных тел, он стал вводить через пуповину сладкий настой из мяты, хлорофилла, апельсина и лимона: этим козявкам, как и всем младенцам, наверняка должен был понравиться такой вкусный компотик. Что же касается Мадлен, то она продолжала зачитывать вслух тексты, предназначенные для детей. Значительно уступая в скорости компьютеру и большей частью не понимая написанного, она успела дойти лишь до первой буквы первого тома энциклопедии (конкретнее, до статьи \"ампутация\"), тогда как малыши уже усвоили четыре раздела. Только благодаря тактичным увещеваниям Фонтана и угрозам Марты разрыдаться она отказалась наконец от своей привычки наговаривать все подряд в микрофоны, расположенные во рту и в других местах.
Правда, он тоже мог пойти туда к ее утреннему туалету. Уж, конечно, для Гойи у нее нашлась бы улыбка более ласковая, более значительная, чем для других. Но его этой костью не приманишь. Даже будь у него уверенность, что она сама не прочь залезть к нему в постель, и то он не пойдет. За все сокровища Индии не пойдет.
Между тем аббат рассказывал, что как только окончится траур при дворе — значит уже через несколько недель, — герцогиня думает отпраздновать новоселье в своем загородном доме в Монклоа, во дворце Буэнависта. Правда, принимая во внимание последние донесения с театра военных действий, сейчас трудно строить планы.
Несмотря на значительные неудобства своего положения, она ликовала, совершенно не обращая внимания на громоздкую аппаратуру. Как радостно было сознавать, что она взращивает на собственных производственных площадях двух гениев, рядом с которыми покажутся умственно отсталыми Евклид, Ньютон и супруги Кюри. Луи и Селине предстояло явить собой новый человеческий тип все самые знаменитые их предшественники будут считаться отныне людьми доисторической эры. Поскольку предположение, будто другая мать в другой клинике ставит на себе сходный эксперимент, выглядело совершенно невероятным, можно было с уверенностью сказать, что соперников у ее детей не окажется. Доктор Фонтан, правда, ее оптимизма отнюдь не разделял. Как он объяснил Марте, вовсе нельзя ручаться, что брат и сестра станут разумными существами, - если под разумом понимать умение анализировать и производить отбор, а главное, осмыслять взаимосвязь самых различных явлений. В их черепную коробку набивается такое количество информации, что в лучшем случае они смогут, наподобие попугаев, исторгать из себя набор бессвязных фраз. Они превратятся в кладезь дурацкой премудрости: например, смогут перечислить цвета всех государственных флагов мира, но при этом будут настолько беспомощны, что не сумеют вбить гвоздь или вывинтить лампочку. С другой стороны, они, быть может, вообще не переживут испытания. Результаты некоторых тестов настораживали доктора: эхография была нечеткой, снимки размытыми и противоречивыми, энцефалограммы - крайне необычными, что делало любой диагноз недостоверным. Каждое утро Фонтан готовился к тому, что один из детей умрет, - либо у мальчика, либо у девочки лопнет мозг, хлынув через глаза, уши или рот. Более всего тревожило безмолвие близнецов, которым пора было уже болтать вовсю, - и Фонтан втайне подозревал, что голоса Мадлен просто померещились.
— Какие донесения? — спросил Агустин быстрее, чем обычно.
— Где вы живете, на земле или на луне, дорогие друзья! — воскликнул аббат. — Неужели от меня первого вы услышите недобрую весть?
* * *
— Какую весть? — настаивал Агустин.
На седьмом месяце произошло еще одно чудо: едва лишь третий и последний том \"Универсальной энциклопедии\" в полном объеме был передан малышам, как среди бела дня, в присутствии доктора Фонтана и его сестры Марты, из живота Мадлен раздался детский лепет, отчасти напоминающий урчание:
И аббат спросил:
- А приложения? О приложениях вы подумали?
— Вы правда не слышали, что французы взяли обратно Тулон? При утреннем туалете доньи Каэтаны только об этом и толковали. Разумеется, если не считать разговоров о шансах Костильяреса на предстоящем бое быков и о новой карете доктора Пераля, — прибавил он с ехидной улыбкой.
Мадлен почти перестала дышать.
— Тулон пал? — спросил Агустин хриплым голосом.
— Известие об этом будто бы получено уже несколько дней назад, — ответил дон Дьего. — Но его держали в секрете. Совсем молодой офицер взял обратно крепость под самым носом у нашего и английского флота, простой капитан — Буонафеде или Буонапарте, что-то в этом роде.
- Доктор, вы слышали?
— Ну, тогда у нас скоро будет мир, — сказал Гойя, и трудно было понять, что звучало в его голосе — боль или насмешка.
- Да, Мадлен, вы тоже?
Агустин мрачно посмотрел на него.
— Мало кто в Испании обрадуется миру, если он будет заключен при подобных обстоятельствах!
- Разумеется, она слышала, потому что это я говорю, - вновь раздался тот же голос. - Итак, я жду вашего ответа: где приложения, ежегодники и комментарии?
— Многие, конечно, не обрадуются, — согласился аббат.
- Мы не забыли о них, малыш, и немедленно ими займемся.
- Поторопитесь, ибо скоро у нас наступит интеллектуальное голодание.
Он сказал это, как бы не придавая значения своим словам, которые можно было истолковать по-разному. Франсиско и Агустин насторожились. Про аббата ходили всякие слухи. Уже не первый год числился он секретарем инквизиции, даже новый Великий инквизитор, архифанатик, сохранил за ним эту должность. Некоторые были уверены, что дон Дьего соглядатай инквизиции. С другой стороны, он был близок с передовыми государственными деятелями; говорили, что он автор сочинений, которые приписывались этим деятелям, многие утверждали, будто он приверженец Французской республики. Гойя тоже не мог вполне разобраться в этом насмешливом и всепонимающем человеке; одно было ясно: эпикурейский цинизм, которым он щеголял, — только маска.
Когда аббат ушел, Агустин сказал:
- Кто ты? Луи или Селина? Мальчик или девочка?
— Ну, теперь вашему другу дону Мануэлю придется волей-неволей стать у власти; до вас тогда рукой не достанешь.
Но голос промолчал, как если бы счел этот вопрос бестактным.
Дело в том, что фаворит дон Мануэль Годой герцог Алькудиа с самого начала был противником войны и отказывался взять на себя официально управление государством.
- О, Мадлен, - в восторге вскричал Фонтан, - это потрясающе, они разговаривают, мы победили!
Смеясь и плача, Марта, доктор и молодая мать долго не выпускали друг друга из объятий; они с удовольствием пожали бы лапку обоим шалунишкам, если бы это было возможно. Пока же, любовно оглаживая живот Мадлен, они старались нащупать карапузов, словно ловили мяч в мешке.
Гойя, который сделал Несколько портретов дона Мануэля и очень угодил ему, не раз хвалился Агустину, что всесильный фаворит к нему благосклонен. Поэтому в словах Агустина он почувствовал насмешку. Агустин горячо интересовался общественными делами, говорил о них с жаром и пониманием и горько сетовал на друга за то, что тот отмахивается от политики. Слова Агустина задели Гойю за живое. Действительно, первой его мыслью было, что теперь наступит наконец мир и что его покровитель, дон Мануэль, возьмет в свои руки бразды правления. Что же тут удивительного, если это его, Гойю, радует? Ничего не поделаешь, он не политик, политика для него слишком мудреная штука. Война или мир — дело короля, его советников и грандов. А его, Франсиско, это не касается, он художник.
Благоразумие подсказывало, однако, что вплоть до рождения следует сохранять полную секретность. Сплоченная заговором команда приняла решение держать рот на замке. В отделении и так уже перешептывались, а санитарки рассказывали потихоньку, что в палате мадам Кремер творятся очень странные вещи. Беременных женщин обычно не подключали к компьютеру. И если Освальд, предупредительный, как жених, ничему не удивлялся, хотя навещал жену каждый день, то родители Мадлен чуяли неладное при виде дочери, утыканной дренажными трубками и проводками, а на мониторы с кардиограммой и многочисленные мерцающие экраны взирали весьма подозрительно. Тщетно Фонтан отводил их в сторонку с целью задурить им голову при помощи медико-технического жаргона, еще более непонятного, чем церковная латынь, ему пришлось приставить к ним бдительного чичероне, который пресекал все попытки войти в контакт с обслуживающим персоналом. В любой момент информация могла просочиться. Мадлен боялась, что кому-нибудь из близнецов вдруг взбредет в голову заговорить в присутствии постороннего лица, - такое происшествие, разумеется, возбудило бы общее любопытство до крайней степени. Тогда Фонтан, проявив виртуозное мастерство, оборудовал у нее в животе внутренний телефон: тончайший проводок с двумя телефонными трубками соединял крохотные магнитофоны каждого ребенка с внутренним ухом матери звонок слышали лишь те, кому это полагалось. Достаточно было Мадлен слегка пошевелить губами, чтобы дети поняли ее слова. Фонтан мог бы заработать огромные деньги на этом изобретении - подлинном чуде современной техники, если бы не поклялся хранить тайну. В дальнейшем предполагалось усовершенствовать аппарат, введя в него, в частности, усилитель звука, при помощи которого малыши смогли бы, не надрываясь в крике, общаться с кем-то третьим вовне.
Он не ответил. Он подошел к картине, к портрету доньи Лусии.
Эти пылинки жаждали знаний - и им готовили обильную пищу. На сей раз доктор Фонтан, забыв об осторожности, загрузил машину до краев: все, что могли предложить лучшие библиотеки - словари, энциклопедии, справочники, учебники, - было введено в программу, которую дети поглощали в огромных дозах. Менее чем за месяц они усвоили содержимое последнего издания \"Квид\", большого и малого \"Робера\", большого и малого \"Ларусса\"
[5] , Брокгауза и Британской энциклопедии. Они также получили право ознакомиться с методикой \"Assimil\"
[6] на четырех языках - английском, испанском, русском и немецком, - с которыми уже были на дружеской ноге благодаря усилиям матери; с тем же проворством одолели они \"Кто есть кто\", равно как \"Книгу рекордов Гиннеса\". Врачу пришлось раскошелиться, чтобы нанять на собственные средства помощников, облазивших все библиотеки и культурные центры в поисках редких изданий. Близнецы были настолько прожорливы, что за ними трудно было поспеть, - и Фонтан вступил в переговоры с банками данных с целью подсоединиться к их компьютерам с гораздо более обширной программой. Собственная ЭВМ работала уже на пределе своих возможностей, и надо было думать о замене - тем паче что в любой момент мог появиться компьютерный вирус, грозивший перевернуть все вверх дном.
— Ты ни слова не сказал о портрете, — попрекнул он Агустина.
— Вы и без меня знаете, — ответил Агустин и тоже подошел к портрету. — Все в нем есть — и ничего нет, — заявил он угрюмо и авторитетно.
Поглощенный этой работой, Фонтан забыл о своих пациентках, забросил дела в больничном отделении; чтобы покрыть расходы, он заложил квартиру, и Марта, запаниковав, пригрозила, что откажется от участия в эксперименте, если общее их достояние будет брошено на ветер. Но Фонтан, уверенный в грядущей славе, не знал ни сна, ни отдыха, пугая близких застывшим взором лихорадочно горящих глаз. Уже завтра он, наплевав на обещание, данное Мадлен, приступит к новым опытам с беременными и распространит свой метод на многие сотни детей. Это позволит создать младенческую элиту, которая с самого рождения вырвется далеко вперед в сравнении с ребятишками-одногодками. Вместо того чтобы ходить в ясли, питомцы Фонтана (так станут их называть) прямой дорогой отправятся в университет, везя в детских колясочках свои крошечные ранцы. В три года они достигнут ответственных постов на предприятиях и в учреждениях: в любом административном совете будет стоять два-три детских стульчика со слюнявчиками и бутылочками с соской.
— Более приятного собеседника, когда тяжело на сердце, не придумаешь, — съязвил Гойя. И так как Агустин все еще не отходил от картины, сказал: — Но ведь это она, твоя Лусия, ты ее видишь или нет? — И придумывая, как бы больнее уколоть Агустина, прибавил: — Любуйся, любуйся хорошенько! На большее ты не способен, пла-то-ник несчастный!
* * *
Он выговорил это слово с запинкой, по слогам. Агустин сжал губы. Сам он предпочитал молчать о своей любви к донье Лусии, но Гойя, когда бывал не в духе, постоянно дразнил ею Агустина.
— Я знаю, что я неказист, — ответил Агустин, и голос его звучал еще глуше, чем обычно. — Но будь я даже на вашем месте, имей я ваш талант и все ваши звания, и то я не посягнул бы на жену нашего друга Мигеля Бермудеса.
Луи с Селиной были еще жалкими комочками человеческой плоти длиной в несколько сантиметров, когда научились издавать звуки. Эти двуяйцевые дизиготные близнецы с раздельной, хотя и выходящей из единого источника плацентой лежали, если можно так выразиться, лицом к лицу, но каждый в своем пузыре. Преждевременное созревание вынудило их сформировать необходимые органы быстрее, нежели это происходит у обычных зародышей. Представьте себе, что уже на третьей неделе они заставили работать кровеносную систему, создали сетчатую оболочку глаза и обзавелись всеми лимфатическими узлами. Благодаря своему ужасающе раннему развитию они почти сразу обрели зрение.
«Целомудренные речи! —
Рассмеялся дон Франсиско. —
Ты и впрямь от лба до пяток —
Прописная добродетель.
Только жаль, что этих качеств
Вожделенная Лусия
Не подвергла испытанью!»
Мрачно супился Эстеве,
Молча тер он подбородок,
Глядя на свою царицу.
«Понимаешь? — крикнул Гойя, —
Нюхая твой кислый запах,
Даже гений растерял бы
Краски, ритм, игру оттенков!»
И, схватив свой плащ и шляпу,
Он покинул мастерскую.
Несмотря на темноту, они увидели друг друга и еле слышно поздоровались, как подобает людям, связанным близким родством. Луи обратил внимание, что нижняя часть живота у сестры выглядит иначе, чем у него. Селина заметила между ног брата маленькую штучку, которой у нее не было. У обоих хватило такта промолчать - эти детали не заслуживали обсуждения. Они представились друг другу, поскольку мать сообщила им избранное для каждого имя, а потом, обменявшись банальными фразами о погоде и температуре окружающей среды, постановили разорвать разделявшую их оболочку, дабы обосноваться в одном пузыре. В отличие от других детей, они сразу обрели и дар речи. Никакого лепета, никакого гугуканья, которым так умиляются взрослые; нет, они изъяснялись прекрасно построенными периодами, тщательно следя за дикцией. Они мгновенно научились ставить подлежащее перед сказуемым и правильно склонять причастие, равно как освоили спряжение всех глаголов, вплоть до неправильных. Какое-то время они еще путались в особо сложных терминах, однако питали ярко выраженную склонность к употреблению слов редких и изысканных.
4
Когда у Гойи, как в эти дни, не предвиделось никаких особых дел, он любил проводить вечера в семейном кругу. Жена была ему по душе, и дети его радовали. Но при его сегодняшнем настроении он боялся, как бы беспечная болтовня за столом не была ему в тягость. Он предпочел пойти к своей любовнице Пепе Тудо.
Только самая крайняя необходимость могла заставить их обратиться к посторонним, ибо они предпочитали беседовать между собой. А поговорить было о чем: ведь близнецы, будучи зачаты совсем недавно, уже являли собой величайшее достижение мировой культуры! Правила счета, квадрат гипотенузы, особенности мелового периода были для них сущим пустяком. То, над чем корпят по нескольку лет тупицы из начальной школы, они усвоили молниеносно и смаковали как настоящее лакомство предметы гораздо более занимательные. Им не исполнилось еще и трех месяцев, а они уже знали, кто такой Блаженный Августин, - это был не только один из Отцов церкви, не только автор \"Исповеди\" и \"Града Божьего\", но также (самое главное!) человек, чьим именем названа знаменитейшая станция парижского метро. Они без труда могли назвать всех представителей семейства тыквенных, им были досконально известны аргументы сторон в нашумевшей дискуссии по поводу постепенного или катастрофически мгновенного исчезновения динозавров. Наконец, на основополагающий вопрос, как звучит \"Микки Маус\" по-итальянски, они без запинки выпаливали: \"Тополино!\"
Для Пепы это был приятный сюрприз. Она даже дома не ходила неряхой, как многие мадридские женщины, и сегодня тоже на ней был красивый голубой капот, особенно оттенявший сияющую белизну ее кожи. Она сидела, откинувшись на спинку дивана, томная, пышная, и, играя веером вела с Гойей неторопливую беседу.
Анатомию они изучили еще до того, как обзавелись собственной, и со знанием дела рассуждали о различиях между дермой и эпидермой, хотя кожа только начала у них нарастать, а также описывали в деталях строение хрусталика вкупе с роговой и радужными оболочками, когда еще не видели ровным счетом ничего. Пусть прочие зародыши развлекаются созерцанием растущих ножек и ручек, равно как медленным становлением дыхательной и сенсорной системы, а они уже освоили сложнейшие абстрактные понятия и символы, без всяких усилий отделяя главное от второстепенного в том потоке информации, что поступал извне. Благодаря невероятно высокому коэффициенту умственного развития (измерить который невозможно, так что и пытаться не стоит) они легко решали труднейшие задачи. Не было такой проблемы, в которой для них осталось бы что-то неясное, - оптимальным ритмом их жизни стал сверхнапряженный труд. У них не было времени, чтобы спать, ибо ждала их более высокая миссия. Уже на заре, в тот час, когда обыватели мирно дремлют, близнецы принимались за работу и каждый день обгоняли остальных младенцев на несколько месяцев. Между ними никогда не возникало тех вздорных перебранок, что отравляют жизнь братьям и сестрам. И если Луи, поддаваясь искушению, порой пытался ущипнуть Селину или подставить ей ножку, та очень серьезно говорила ему:
- Нет, Луи, глупое соперничество между полами не для нас, ибо мы рождены для иного. Нам нужно соединить силы, чтобы помогать, а не мешать друг другу. Норма никогда не станет нам отечеством.
Вошла ее дуэнья Кончита и спросила, что угодно дону Франсиско к ужину. Тощая Кончита пестовала Пепу с самого ее рождения и делила со своей питомицей все превратности судьбы, которыми была так богата ее молодая и беспокойная жизнь. Втроем обсудили они ужин; затем старуха пошла купить что надо, главное — мансанилью, то малоизысканное вино, которое Франсиско особенно любил.
- Ты права, Селина! Как жаль, что мне не всегда удается противостоять общепринятой рутине!
И после ухода Кончиты он не стал разговорчивее. В красивой уютной комнате было тепло, угля в жаровне много, обоих разморило, на них напала лень, хотя они и знали, что надо кое о чем переговорить. У Пепы была нескромная манера: не отрываясь смотреть в глаза собеседнику своими зелеными далеко расставленными глазами, освещавшими ее очень белое лицо с низким широким лбом, который обрамляли прекрасные золотисто-рыжие волосы.
Они заранее уготовили себе неповторимую судьбу: случай даровал им немыслимую фору по сравнению со сверстниками, и такой шанс нельзя было упускать. Ведь в свои шесть месяцев они накопили больше воспоминаний, нежели столетний старец, а в скором времени будут обладать памятью всего человечества! Поскольку они уже могли воспринимать стереозвук и обрели полноценное бинокулярное зрение, то приступили к систематическому анализу информации. Привлекало их лишь то, что дает пищу разуму и бросает вызов мышлению. Они ничуть не походили на обычных шаловливых или крикливых детей; им не нужны были погремушки с игрушками - одни только теории и теоремы, больше ничего. Эта пара училась очень усердно, не прекращая занятий ни на минуту, вечером же, свернувшись в один клубок наподобие рептилий, близнецы повторяли друг другу усвоенное за день. Малейшая задержка с получением новых данных приводила их в безумную ярость, и они соизволили наконец-то подать голос на третьем месяце лишь в тот момент, когда познавательные инъекции вдруг резко сократились.
— Как ты провела последние дни? — спросил наконец Франсиско.
По правде говоря, этим зародышам, еще не ставшим людьми, вовсе не хотелось разговаривать с матерью. Она представлялась им болтливой сплетницей, от которой можно было ожидать только вздорного квохтанья и тупых наставлений. Отнюдь не считая себя продолжением материнского тела, они рассматривали матку как временное пристанище и жили собственной жизнью в ожидании свободы. Они не принадлежали к тем сверхчувствительным детям, которые забиваются в угол или начинают дуться, если мамочка не уделит им должного внимания. Напротив, им нужен был лишь благожелательный нейтралитет. Главное же, ей следовало помалкивать, когда нечего сказать! Она раздражала их тем, что принималась громко читать вслух уже усвоенную ими статью, причем запиналась и мямлила, как последний тупица в классе. О человеке, который ей помогал, они пока не составили определенного мнения, но чихали и на него (носики у них были крохотные, как положено в этом возрасте). Все эти жалкие людишки их совершенно не интересовали.
Она пела, разучила три прелестные песенки, те, что поет Мария Пульпильо в новой сарсуэле — оперетте, играла в карты с дуэньей. Удивительное дело, Кончита кристально честна, а в карты плутует и, конечно, надула ее на три реала. Затем ходила к портнихе, мамзель Лизетт, что живет у Пуэрта Серрада. Ее приятельница Лусия божилась, что мамзель Лизетт не запросит с нее очень дорого, но даже без запроса пелерина, какая ей нужна, обошлась бы слишком дорого. Значит, придется опять шить у Бусеты.
— Кроме того, я заходила к Лусии, — прибавила она. — И Лусия тоже навестила меня.
Однако им пришлось обратиться к Мадлен за помощью, чтобы научиться читать. Походя в этом отношении на некоторых деревенских жителей, одаренных феноменальной памятью, но в глаза не видевших ни одной книги, они были чистым продуктом устного обучения. Дабы приобщить их к таинствам алфавита, доктор Фонтан изобрел тактило-визуальную систему. Посредством зонда он передавал в амнеотическую пазуху светящиеся изображения букв, составленных из мерцающих иголок, - их форма таким образом становилась внятной прикасавшимся к ним пальцам. Эти осязаемые буквы через сутки рассасывались. Мадлен, следившая за ходом операции на экране при помощи камеры, направленной прямо в живот, называла букву или буквосочетания, оказавшиеся у них в руках. Быстро разобравшись с гласными и согласными, со строчными и прописными, они освоили чтение через неделю, а затем одним махом и уже без участия матери изучили кириллицу, санскрит, арабскую вязь и иврит.
Гойя ожидал, что сейчас узнает мнение Лусии о портрете. Но Пепа подождала, пока он сам спросит. Да, о портрете она тоже говорила, и не раз.
— Ты ведь написал ее в желтом платье. Это платье от мамзель Лизетт. Она взяла за него восемьсот реалов. Видишь, какая она дорогая:
Очень скоро обнаружилось, что Селина для Луи значит больше, чем просто сестра или школьный товарищ, - она была учителем жизни и наставником-руководителем. Даже при явной склонности Селины к естественным наукам - в отличие от Луи, проявлявшего живейший интерес к дисциплинам гуманитарным, - она развивалась так стремительно, что первенствовала во всех сферах познания. Она обожала геологию и ядерную химию, но с неменьшим пылом отдавалась литературе и классической музыке, к которой их приобщила мать, включая каждый вечер соответствующие записи. Объяснив Луи основы нейроэндокринологии, она тут же читала ему вслух какое-нибудь стихотворение Ронсара и узнавала на слух либо трио Брамса, либо симфонию Шостаковича - по первым же тактам. У нее был поистине энциклопедический ум! Она не ленилась постоянно напоминать брату, каким образом произошло их зачатие, особенно упирая на жертвенность трехсот миллионов сперматозоидов, из которых лишь одному удалось в мучительной борьбе достичь яйцеклетки.
Гойя сдержался.
— А что донья Лусия говорила о портрете? — спросил он.
- Разве не является это, дорогой Луи, свидетельством безжалостного отбора, совершаемого природой во имя сотворения лучших из лучших? Запомни же хорошенько: мы выжили в этой бойне, поскольку мы одни были достойны избрания.
— Ее удивляет, что ты никак его не окончишь, — ответила Пепа. — Она находит, что он уж давно готов, и не понимает, почему ты ни за что не желаешь показать портрет ее мужу. Откровенно говоря, меня это тоже удивляет, — продолжала она болтать. — Правда, дону Мигелю угодить трудно, такой придира. Но ведь обычно ты так не мучаешься. Интересно, сколько тебе заплатит дон Мигель? Верно, совсем не заплатит, вы же с ним друзья. А уж своих трех тысяч реалов ты, конечно, не получишь.
Она убедила его не тревожиться по поводу слишком больших размеров мозга, который выступал из головы наподобие полей широкой шляпы. Только заурядным личностям пристало заботиться о внешности. Пусть его разум властно приказывает материи подчиниться, приведя ее в полную покорность и заставляя развиваться безропотно.
Гойя встал, прошелся из угла в угол. Пожалуй, лучше было поужинать дома, с семьей.
- Ведь ты же не станешь упиваться мыслью, братец, что тело твое состоит из воды, газа и молекул? Или тем, что благодаря убыстренному сердечному ритму вырабатываешь тестостерон, а я - острадиол? Ведь тебе безразлично, что я девочка, тогда как ты мальчик?
— Скажи, Франсиско, — де отставала Пепа, — чего ради ты так стараешься? Над моим портретом для адмирала ты, право же, и трех дней не работал, а он заплатил четыре тысячи. Неужели Лусия настолько труднее меня? Или тут другое что? Может, ты хочешь с ней спать? Или уже с ней спал? Она хороша, это верно.
- Разумеется, Селина! Для нас это не имеет никакого значения, ибо мы превзошли разделение и вражду полов.
Пепа просто болтала, совершенно спокойно.
Селина просила Луи не поддаваться чувству признательности к родителям - разве заслуживают благодарности мужчина и женщина, которые доставили удовольствие друг другу, совершенно не задумываясь о нас? Отец с матерью это всего лишь ступеньки; отталкиваясь от них, можно набрать высоту. В особенности же вдалбливала она в голову брату-близнецу понятие их исключительности. Она повторяла вновь и вновь, что им обоим нет равных в мире и что вся Вселенная оцепенеет от изумления, когда они появятся на свет. Уже сейчас им удалось избегнуть двойного проклятия, тяготеющего над смертными в сфере науки, - чрезмерно узкой специализации и поверхностного дилетантизма. Они будут блистать во всех отраслях знания, соединят дух синтеза с духом анализа, охватят взором как детали, так и целое. Вершиной же их жизни станет исследование мозга. Они сделают этот темный континент прозрачным, как алмаз, и тогда сознание проникнет в самые потаенные уголки психики. Короче говоря, это маленькое сообщество было проникнуто обоюдным восхищением, и каждый из них восторгался мудростью другого. Однако главную скрипку в этом дуэте, несомненно, играла Селина.
Массивное лицо Гойи было угрюмо. Возможно, Пепа его поддразнивает? Да нет, вряд ли. Это ее обычная бестактность. Если бы он всерьез захотел, он, несомненно, добился бы доньи Лусии, хоть она и прячется за свою маску светской дамы. Но — тут много всяких «но». Пепа иногда бывает несносна, и, по правде говоря, она даже не в его вкусе. Пухленькая хамона — славная свинка с приятной, гладкой, как атлас, кожей.
Пепа взяла гитару и запела. Она пела тихо, с чувством. Она была очень хороша, когда сидела и мурлыкала старые народные романсы, аккомпанируя себе на гитаре. Гойя знал, что в слова этих старых поэтичных песен она вкладывает собственные переживания…
Луи склонял голову перед подавляющим превосходством сестры, но несколько огорчался ее способностью все схватывать на лету и накрепко запоминать. Это наводило его на мысль, что она без труда вырвется вперед, как только родится. А ведь она еще и танцевала! Откуда и каким образом она этому научилась, осталось тайной. Но именно благодаря ей Луи освоил азы бибопа, румбы, вальса. Несмотря на воды плаценты, мешавшие их пируэтам, они кружились, словно две гибкие рыбешки. Нередко, чтобы слегка взбодриться после напряженного труда, они в дьявольском темпе начинали отплясывать рок-н-ролл, и к концу беременности Мадлен Луи умел исполнять не меньше двадцати девяти фигур, в том числе знаменитое па, когда партнершу пропускают между ног, а затем вскидывают себе на плечи. Однако по темпераменту своему он был больше склонен к умозрительным построениям, чем к прыжкам и кульбитам. Высшим наслаждением для него было изучать происхождение и эволюцию великих философских систем. С самого начала он обнаружил безграничное влечение к работам немецкого мыслителя Г.В.Ф. Гегеля - это был как бы его духовный брат, протягивавший ему руку через века и приглашавший вступить в захватывающую дискуссию. Луи сожалел, что у него нет прямого доступа к великим текстам: он отдал бы все на свете, чтобы прочесть \"Феноменологию духа\" в оригинале, а затем сличить, с карандашом в руке, различные переводы. Впрочем, близнецы решили, что будут сами руководить своим образованием, - слишком много времени они потеряли из-за ошибок. Один из замотанных секретарей перевел на дискету каталог товаров, пересылаемых по почте, а также расписание железнодорожных линий Бретань Анжу за 1987 год. Из-за оплошности другого им пришлось ознакомиться со следующими брошюрами: \"Как победить робость?\", \"Как питаться, чтобы не толстеть?\", \"Как ухаживать за кожей рук после хозяйственных дел?\". Чтобы пресечь подобные промахи, они стали теперь заказывать по телефону нужные издания. Матери была передана внушительная библиография, где самые необходимые работы были подчеркнуты. Мадлен замешкалась с удовлетворением этой просьбы. Компьютер все чаще зависал и загружался с трудом, а теснота их жилища не позволяла прибегнуть к передаче - прямым путем через пищевод или как-то иначе - настоящих книг, пусть даже и миниатюрного размера.
В общем, им смертельно надоело торчать в амниотическом мешке, где они чувствовали себя куклами, надоел этот доктор Фонтан, постоянно шпионивший за ними, подслушивавший их, подстерегавший каждое движение при помощи эндоскопии и томографии! Надоели все эти фотокамеры, ультразвуковые исследования, оптические волны. Извольте уважать частную жизнь, господа! Мамин живот - это вам не дом из прозрачного стекла. Черт возьми, они, как и любой другой гражданин, обладали правом на неприкосновенность личности! Со всем этим пора было кончать. Неужели нельзя было избавить их от тягостного труда по созреванию плода, даже если бы им пришлось родиться с весом чуть ниже нормы? Но выпустит ли их Мадлен добровольно или надо будет самим пробиваться к свободе? Они желали немедленного появления на свет, чтобы тут же засучить рукава (если так можно выразиться применительно к младенцам) и приняться за работу!
А за свои двадцать три года Пепа успела многое пережить. Она выросла в испанских колониях, в Америке; отец ее был богатым плантатором. Когда ей исполнилось десять лет, отец потерял корабли и все состояние. Забрав семью, он возвратился в Европу; после привольной, изобильной жизни Пепа узнала стеснение, недостаток. Благодаря счастливому характеру она не очень страдала от перемены судьбы. Затем появился молодой флотский офицер Фелипе Тудо, он был красивый и покладистый, и в браке они жили счастливо, но Фелипе был беден и ради нее наделал много долгов. Вероятно, в дальнейшем совместная жизнь не принесла бы им больших радостей. Фелипе погиб во время плавания эскадры в мексиканских водах, и, несомненно, попал прямо в рай, уж очень хороший был человек. Пепа подала адмиралу де Масарредо ходатайство об увеличении пенсии, и тучный, стареющий адмирал безумно в нее влюбился. Он прозвал ее вьюдитой — очаровательной, аппетитной вдовушкой, и обставил для своей вьюдиты прелестный домик на калье Майор. Пепа понимала, что адмирал не может ввести ее в дома своих знатных друзей; достаточно и того, что он заказал ее портрет придворному живописцу. Сейчас, во время войны, дон Федерико плавал со своей армадой в далеких морях, и Пепа была очень довольна, что встретилась со своим милым художником, который выразил пламенное желание разделить ее одиночество.
У Пепы был легкий характер, она довольствовалась тем, что имела, но часто вспоминала привольную жизнь в колониях, огромные поместья, бесчисленных рабов. От всего тогдашнего изобилья осталась у нее старая верная Кончита, кристально честная, вот только в карты плутует. Франсиско, Франчо — замечательный друг, настоящий мужчина, с которым любая вьюдита может быть счастлива, к тому же он великий художник; но он очень занят, к нему предъявляет свои требования искусство, предъявляет свои требования двор, предъявляют свои требования многочисленные друзья и женщины, и, даже когда Франсиско у нее, мысли его порой далеко.
Вот о чем думала Пепа Тудо, напевая романсы. Она представляла себя героиней такого романса, скажем, красивой молодой женщиной, похищенной маврами или проданной любовником в рабство маврам. Быть боготворимой белой возлюбленной храброго черного шейха — в этом тоже есть своя прелесть. А то представляла себе, что здесь, в Мадриде, она встретит еще свое счастье, и воображала, будто она одна из тех дам, которые раза три-четыре в году выезжают из своих городских дворцов в загородные поместья, а затем опять возвращаются ко двору в сопровождении мажордомов, камеристок и куаферов, сами в обворожительных парижских туалетах и в драгоценностях, добытых на войне сотни лет назад полководцами Изабеллы Католической или Карла V.
Глава II
По просьбе дуэньи Пепа помогла накрыть на стол. Они сели ужинать. Еда была вкусная и обильная, и они кушали с аппетитом.
РОДИТЬСЯ ИЛИ НЕ РОДИТЬСЯ
Со стены на них смотрел портрет адмирала Федерико де Масарредо. Адмирал заказал Гойе свой портрет для сестры, а затем копию с него для Пепы. Агустин Эстеве сделал добросовестную копию, и вот теперь адмирал любовался, как Пепа с художником ужинают!
В начале восьмого месяца Луи и Селина из чистого любопытства попросили ознакомить их с периодикой. Им были зачитаны отрывки из ведущих ежедневных газет мира. Заподозрив розыгрыш, они потребовали настоящую прессу. Мадлен и доктор Фонтан предложили другие издания. Близнецы изумились еще больше. До сих пор их знакомство с окружающей действительностью ограничивалось тем, что они почерпнули из книг. Все просачивалось к ним сквозь пуховое одеяло материнского чрева, словно бы застревая в контрфорсах брюшной полости. Из истории они знали о существовании войн и природных катаклизмов, однако под защитой своего пузыря воспринимали самые страшные бедствия как нечто отвлеченное, словно бы речь шла о далеких галактиках.
Гойю влекла к Пепе не безумная страсть — его радовало, ему льстило то, что она с такой беспечностью и лаской отдавалась ему. Его мужицкий здравый смысл говорил, что Пепа приносит жертвы во имя их любви. Он знал ее денежные обстоятельства. После смерти своего морского офицера она брала уроки у знаменитой актрисы Тираны, и на это ушло то немногое, что у нее оставалось. Теперь, с начала войны, ей были положены полторы тысячи реалов в месяц. Не совсем ясно, какую часть этой суммы составляла казенная пенсия, а какую — личный подарок адмирала. Полторы тысячи реалов — это и много и мало. Платьев у мамзель Лизетт при таких доходах не закажешь. Гойя не был скуп и нередко приносил своей красавице подруге подарки, обычно небольшие, а иногда и значительные. Но часто на него нападала расчетливость арагонского крестьянина, и не раз, узнав цену облюбованного подарка, он предпочитал отказаться от покупки.
Дуэнья убрала со стола, в комнате было тепло; Пепа разомлела и полулежала на диване, красивая, томная, лениво обмахиваясь веером, который держала в прекрасной тонкой руке. Конечно, она опять вспомнила донью Лусию и ее портрет, ибо, указав веером на портрет адмирала, сказала:
Но внезапно глаза у них открылись. От первой до последней страницы газеты были заполнены известиями о преступлениях, насилии, войнах и голоде. Быть может, выдался какой-то необыкновенный день? Нет, следующий номер ничем не отличался от предыдущего - каждое утро читатель получал очередную порцию мерзости. Так вот что ожидало их - хаос и террор. И это не считая ядерной и бактериологической угрозы, загрязнения окружающей среды, массовой вырубки лесов. Удрученные, они прекратили свои занятия, отключили наушники, перестали отвечать на вызовы и приказали не беспокоить их ни под каким предлогом. Фонтан и Мадлен не сочли нужным докучать им нотациями, поскольку успели привыкнуть к выходкам близнецов, - у этих маленьких гениев был переменчивый нрав и трудный характер. Однако Луи с Селиной никак не могли оправиться от пережитого шока: они еще только готовились совершить бросок в мир, но им уже была ясна жестокая истина. Их жизнь не будет одним лишь триумфальным шествием - придется столкнуться и с враждебными происками, и с собственной обреченностью на вырождение. При мысли о подстерегающих их опасностях оба содрогались.
— Над ним ты тоже не очень потрудился. Каждый раз, как посмотрю, вижу: левая рука хороша, а правая — коротка.
Луи первым додумался до этой идеи: а что, если не выходить вообще?
Гойя вдруг с особой силой почувствовал то роковое невезение, которое преследовало его все последние дни: томительное ожидание Каэтаны Альба, неудачу с портретом доньи Лусии, злость на политику и на критически настроенного Агустина. А тут еще и Пепа со своими глупыми, наглыми замечаниями. Да где же это видано, чтобы мужчина, на которого герцогиня Альба в присутствии грандов Испании глядела, так, словно лежала в его объятиях, выслушивал эту дурацкую критику, да еще от кого, от такой хамоны. Он взял свой серый шелковый цилиндр и нахлобучил его Пепе по самые уши.