Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

«Русская литературная продукция была художественным, но почти сплошным враньем, — утверждает мыслитель. — Сейчас в этом не может быть никаких сомнений. Советская комендатура на престоле немецкого «мирового духа», русская чрезвычайка на кафедре русского богоискательства, волжские немцы и крымские татары, высланные на север Сибири из бывшей «царской тюрьмы народов», «пролетарии всех стран», вырезывающие друг друга — пока что до предпоследнего — все это ведь факты. Вопрос заключается в том: какими именно новыми цитатами будет прикрыта бесстыдная нагота этих бесспорных фактов?

Русскую «душу» никто не изучал по ее конкретным поступкам, делам и деяниям. Ее изучали «по образам русской литературы». Если из этой литературы отбросить такую совершенно уже вопиющую ерунду, как горьковские «тараканьи странствования», то остается все-таки, действительно, великая русская литература — литература Пушкина, Толстого, Достоевского, Тургенева, Чехова, и, если уж хотите, то даже и Зощенко. Что-то ведь «отображал» и Зощенко. Вопрос только: что именно отображали все они — от Пушкина до Зощенко?

Онегины, Маниловы, Обломовы, Безуховы и прочие птенцы прочих дворянских гнезд — говоря чисто социологически — были бездельниками и больше ничего. И — говоря чисто прозаически — бесились с жиру. Онегин от безделья ухлопал милейшего друга, Рудин от того же безделья готов был ухлопать полмира. Безухов и Манилов мечтали о всяких хороших вещах. Их внуки — Базаров и Верховенский — о менее хороших вещах. Но тоже о воображаемых вещах.

Потом пришло новое поколение: Чехов, Горький, Андреев. Они, вообще говоря, «боролись с мещанством» — тоже чисто воображаемым — ибо, если уж где в мире и было «мещанство», то меньше всего в России, где и третьего-то сословия почти не существовало и где «мелкобуржуазная психология» была выражена наименее ярко, чем где бы то ни было в мире.

Все это вместе взятое было окрашено в цвета преклонения перед Европой, перед «страной святых чудес» — где, как это практически на голом опыте собственной шкуры установила русская эмиграция — не было никаких ни святых, ни чудес. Была одна сплошная сберкасса, которая, однако, сберегла мало.

В соответствии с преклонением перед чудотворными святынями Европы трактовалась и греховодная российская жизнь. С фактическим положением вещей русская литература не считалась никак.

Даже и Достоевский, который судорожно и болезненно старался показать, что и нас не следует «за псы держать», что и мы люди — и тот неким странным образом проворонил факт существования русской тысячелетней империи, не заметил жертвы, во имя ее понесенные в течение одиннадцати веков, и результаты, в течение тех же веков достигнутые. Достоевский рисует людей, каких я лично никогда в собственном жизни не видал — и не слыхал, чтобы кто-нибудь видал, а Зощенко рисует советский быт, какого в реальности никогда не существовало».

«И тогда, наверное, был смысл в ждановской порке, которую задали во время оно Зощенке, неумному пасквилянту-смехачу, — подумал я, прочитав последнюю фразу. — Где бы нам взять нового Жданова для современных гумористов, закидавших Россию дерьмом?»

«В первые годы советско-германской войны, — свидетельствует Иван Солоневич, — немцы старательно переводили и издавали Зощенко: вот вам, посмотрите, какие наследники родились у лишних и босых людей! Я, как читателям вероятно известно, никак не принадлежу к числу энтузиастов советского строительства. Но то, что пишет Зощенко, есть не сатира, не карикатура и даже не совсем анекдот: это просто издевательство. Так, с другой стороны — издевательством был и Саша Черный. Саша Черный живописал никогда не существующую царскую Россию, как Зощенко — никогда не существовавшую советскую…

Но всякая чушь, которая подвергалась, так сказать, художественному запечатлению — попадала в архив цитат, в арсенал политических представлений — и вот попёр бедный наш фриц завоевывать зощенковских наследников, чеховских лишних людей. И напоролся на русских, никакой литературой в мире не предусмотренных вовсе.

Я видел этого Фрица в годы войны. Я должен отдать справедливость этому Фрицу: он был не столько обижен, сколько изумлен. Позвольте, как же это так, о чем же нам сто лет подряд писали и говорили? Как же так вышло, где же эти босые и лишние люди? Фриц был очень изумлен. Но в свое время провравшаяся профессура накидывается на Фрица с сотни других сторон и начинает врать ему так, как не врала, может быть, еще никогда в ее славной научной карьере».



«Черт меня побери! — подумал я, выписывая цитаты из «Народной монархии» и осознавая при этом, что последнее дело заполнять страницы собственного романа чужими мыслями. — Каюсь, чувствовал, дорогой читатель, что даю маху, перебор с Солоневичем… Но, уж очень мы с ним одинаково мыслим! Ты уж потерпи, дорогой, а лучше раздобудь сей труд и читай его, перечитывай на сон грядущий да и в иное время тоже…»

Так извинялся я перед соотечественниками вечером 23 апреля, в пятницу, собираясь с духом, чтобы рассказать о том, какая встреча случилась у меня вчера.

С утра я был в конторе, подготовил договор на передачу наших прав и пленок фотонабора книги «Так говорил Каганович», подписал несколько экземпляров романа «Вторжение» для критиков и журналистов, все еще пытаясь поднять волну восторженных отзывов либо разносных рецензий. Ни того, ни другого, увы, не было, не возникал девятый или надцатый вал откликов на свежеиспеченное мое детище, замалчивали, как всегда, литературные сукадлы очередное сочинение Станислава Гагарина.

Оставалось лишь удовлетворяться, смиренно утешаться бесхитростными читательскими письмами, в которых восхищение моим творчеством перемежалось искренним удивлением: почему ничего не слыхали о вас прежде, почему ваших книг нет на прилавках…

На Власиху шел пешком, по бетонной дорожке маршала Толубко, привычно благодаря и не боясь повториться Владимира Федоровича за его команду соорудить пешеходную прелесть.

До назначенного часа оставалось минут тридцать, и я заглянул на почту, извлек из 31-го абонированного ящика корреспонденцию, покалякал о дне рождении Ильича с Галиной Ивановной, Галиной Борисовной и Валентиной Павловной — славными и душевными женщинами, с которыми, равно как и с другими работницами власихинской почты, старался поддерживать дружеские отношения.

День был удивительно ясным, теплым и праздничным.

«Не Зодчие ли Мира постарались?» — внутренне улыбнулся, покидая почту и выходя на центральную площадь.

Там уже собралось десятка два седых мужичков и несколько женщин, выделялся среди них серьезный дядя помоложе, как я сообразил, оказавшийся Владимиром Ивановичем, собравшим сюда коммунистов, не побоявшихся отдать дань уважения Владимиру Ильичу.

Грустно все это выглядело, грустно… Кто бы мог подумать о таком еще два-три года назад?!

Но была разлита вокруг и светлая приподнятость, очищающая душу мысль о том, что эти-то вот пожилые люди абсолютно бескорыстны. Более того, воспитанные на воинской субординации, они пришли сюда, рискуя вызвать неудовольствие того же главкома Сергеева, который недавно уже потребовал снять повсюду ленинские портреты.

«Теперь-то я уже никогда не пойду к Игорю Дмитриевичу на рандеву, — сказал я себе, когда узнал об этом. — Кто бы мог о нем такое подумать?!»

Впрочем, хорошо и лично знакомый мне прежде вэдэвэшник Грачев вызывал у меня не меньшее, если не большее духовное неприятие.

Произнес пару слов бывший политотделец, полторы-две фразы, вякнул ваш покорный слуга, прислонили к мрамору внушительного — спасибо Юрию Алексеевичу Яшину, его заботами поставили! — памятника вождю мирового пролетариата архискромный, если не сказать жалкий, веночек, я рассыпал принесенные от себя и Дурандина гвоздики по обе стороны, постояли в скорбном молчании и принялись расходиться.

На краю площади мы с Владимиром Ивановичем остановились, захотелось потолковать о грядущем референдуме, уточнили полное совпадение взглядов по поводу того, как отвечать на вопросы, договорились о дальнейших взаимных действиях и стали прощаться.

Пожимая руку бывшему комиссару, я окинул памятник Ленину последним взглядом и, хотя он отстоял от меня на сотню метров, увидел, как на гранитное возвышение поднялся человек в камуфлированной одежде, пятнистой шапке с козырьком и положил на плиту алые гвоздики.

«Не от командования ли РВСН?» — усмехнулся я бредовой мысли и повернул к овощному магазину так, чтобы встретиться с неизвестным мне человеком. Положив цветы он постоял немного, сняв десантную кепку и опустив голову, затем медленно двинулся к Поляне сказок, где сиротливо высились облупившиеся от времени, лишенные всяческого обихода — время заботливого и рачительного хозяина, славного маршала Толубки, увы, кончилось! — герои «Оловянного Солдатика» и «Буратино», «Иванушки Дурачка» и «Бабы Яги», «Синдбада Морехода» и «Аленького цветочка».

Двигался неизвестный почитатель Ленина неторопливо, и у макета хитроумной лисы Алисы я довольно быстро догнал его.

Пока раздумывал о том, как затеять с незнакомцем беседу, человек в камуфлированной одежде вдруг повернулся.

— С праздником, дорогой камарад Гагарин, — печально глядя на меня, произнес Адольф Гитлер.

Глава третья

УБИЙСТВО РУССКОГО НАРОДА

I

Когда в ресторане «София», где отмечали его возвращение с Лабрадора, он сказал им, что написал в океане пьесу и сейчас отнесет сё Олегу Ефремову в «Современник», то сразу ощутил, внутренне забавляясь, как Олег Зикс и Виктор Вучетич, да и его ненаглядная Вера, о которой он так мечтал среди снежных зарядов и айсбергов, принялись посматривать на Станислава Гагарина с некоей опаской: не свихнулся ли парень в Атлантике…

Сдвинуться в этом рейсе было немудрено. Декабрь, январь, февраль и март, целую зиму шестьдесят седьмого и шестьдесят восьмого годов кувыркался Станислав Гагарин в ледовых разводьях Лабрадорского моря, добывая на трехсотметровой глубине треску и морского окуня, рискуя при этом расшибить траулер о любую из ледяных глыбин, которые так и норовили стукнуть корабль в скулу или — тогда вообще туши свет! — в район машинного отделения.

И все это в зимнем мраке, при температуре воздуха до минусовых двадцати, при ослепляющих штурманов снежных зарядах, толкотне отечественных и иностранных добытчиков, которые утюжили дно тяжелыми бобинцами тралов и хапали, жадно хапали славную рыбу тресочку, которая хорошо шла и на колодку, и на филе, печенка ее на рыбий жир, а требуха, плавники и головы на рыбную муку, которой крайне справно кормить на берегу кур и другую сухопутную живность.

И в эдаком беспросвете, отягощенном присутствием на борту капитана-самодура Безрукова и удивительного дебила помполита Ненахова — про их траулер так и говорили: на «Мурманске» капитан безрукий, а комиссар нина…й — почти никем еще не признанный сочинитель в урывках между собственными штурманскими вахтами на мостике и подвахтами на шкерке рыбы, не считая подмен коллег-судоводителей на промысловой суете, когда задувало так, что нельзя было ни на мгновение оставить рулевую рубку, в эти обалденные по физическому и психическому напряжению месяцы Станислав Гагарин умудрялся вести скрупулезный дневник событий для будущей книга Mare tenebrosum — Море Мрака — о рыбном промысле в Атлантике, сумел написать рассказы «Женщина для старпома», «Маленький краб в стакане» и вот еще пьесу сочинил, которую и назвал «Сельдяной Король».

— Пошли, — решительно сказал он, оплатив щедрый обед, которым угощал любимую жену и товарищей. — Отдадим Ефремову пьесу и тогда в другом месте добавим.

Главный режиссер театра «Современник», уже известный к тому времени Олег Ефремов прощался с болгарскими гостями и попросил Станислава Гагарина подождать. Олег Зикс и Вучетич с Верой в приемную главрежа не заходили, обретались в тесной прихожей старенького театрального здания, тактично обсуждая странное поведение неспособного на подобные прежде закидоны Стаса.

А Стас, не моргнув глазом, представился Ефремову, рассказал о себе, о том, как написал в суровом Лабрадорском море пьесу, выразил надежду, что «Король» его вполне современен, хотя и носит притчевый характер, впрочем, последнее, по мнению драматурга-неофита, скорее всего и заинтересует неуемного такого режиссера.

У Ефремова «Сельдяной Король» и его создатель-моряк пробудили любопытство — или Олег Николаевич сыграл проявление интереса, какая теперь разница! — пьесу попросил оставить, и Станислав Гагарин вручил главрежу чистенький, отпечатанный собственноручно на судовой машинке первый экземпляр. И простившись с Ефремовым — вышел…

В прихожей театра ни Веры, ни Олега Зикса, ни Виктора не было.

Не обнаружил их Станислав Гагарин и у входа. Он дошел до одного угла, выглянул, потом до второго, подумал: не стоят ли спутники у «Пекина». Зрение у него было отменное — нет, никого похожего у гостиницы не обнаружил.

Владим Владимыч Маяковский, на которого вопросительно глянул уже обеспокоенный штурман, развел руками:

— Никого не видел, дружище, — виновато промолвил поэт. — Впрочем, за чтением стихов мог и не заметить… Глянь разве что в «Софию». Авось, там они, голубчики. Добавляют, наверное, кореша твои, коллега.

Станислав Гагарин вздохнул, могли бы и дождаться, для него только что завершился революционный поступок, и скорым шагом подался к «Софии», надеясь, что живоглоты из «Сельской молодежи» ухитрятся добавить на приемлемую для его пусть и морского, но имеющего тенденцию тощать кошелька сумму.

Поравнявшись с каменным Маяковским, вот уже многие годы без устали читающим стихи поэтом-бунтарем, Станислав Гагарин повернулся: а вдруг товарищи его и Вера укрылись в незамеченном закоулке и ждут его у здания театра?

Площадь Маяковского, на которой супротив гостиницы «Пекин» только что ютился «Современник», была до неприличия пуста.

Здание театра таинственным образом исчезло.

II

Надо ли говорить, что ни собственной жены, ни Вучетича, ни Олега Зикса Станислав Гагарин в ресторане «София» не обнаружил?

Находясь в смятенных чувствах недавний еще штурман Мурманского тралфлота не обратил особого внимания на изменившийся интерьер злачного места, в котором только что обедал, на иное оформление витрин, исчезнувшие с крыш окружающих площадь Маяковского домов привычные лозунги и обращения к народу.

Некоторое время таращился он на пустое пространство, его занимал прежде исчезнувший теперь театр «Современник», потом сунулся в ресторан, но дальше вестибюля не пошел, некое чувство подсказало тщету его поисков в этом направлении.

«Что делать? — настойчиво билась мысль. — Что делать?»

Наверное, все трое двинули на Сущёвскую в «Сельскую молодежь», решил Станислав Гагарин. Надо позвонить в редакцию и самому подаваться туда.

Об исчезнувшем здании театра наш герой старался не думать, хорошо понимая, что попытка обсудить с самим собой эту проблему может свести с ума. Попробуй же он решить сей вопрос с прохожими, его тут же определят в психушку, хотя бы и оставался он вполне нормальным человеком.

Разыскав в кошельке жёлтенькую двушку, несколько ошалелый сочинитель попытался позвонить по автомату, но дело не ладилось, пока остановившийся рядом парень не сказал ему, сожалеючи глядя на деревенщину:

— Чего ты, мэн, двушку суешь в боксу? Пятиалтынный надобно иметь… Могу уступить за четвертной моняшку.

Про пятиалтынный Станислав Гагарин понял, пятнашка у него нашлась тоже, и горе-драматург набрал номер коммутатора издательства «Молодая гвардия», готовясь сообщить телефонистке цифры отдела литературы попцовского журнала.

— Коммутатор? — спросил он, услыхав почему-то мужской голос. — Мне бы «Сельскую молодежь», отдел литературы…

— Сам ты сельский, козел, — презрительно ответил ленивый голос. — Здесь совместное предприятие «Шокинг»!

Связь прервалась.

«Вот тебе и шокинг, — отстранение подумал Станислав Гагарин, выходя из телефонной будки. — Надо идти на Сущёвскую… Куда же еще?»

Мелькнула мысль о необходимости поехать в Останкино, к Маше Зайцевой, у которой они с женой остановились, надо дойти до Цветного бульвара, а там от Самотёки троллейбусом тринадцатого маршрута. Но Станислав Гагарин не верил, что его Вера может так запросто оставить мужа и уехать из города, а вот поддаться уговорам Зикса и Виктора подождать мужа в редакции она в состоянии, ибо логика в таком предложении есть.

Решив идти к Новослободской пешком, на метро надо делать, увы, пересадку, да и осмыслить хотелось возникшие неожиданно странности, Станислав Гагарин повернул направо и двинулся по улице Горького в сторону гостиницы «Минск», чтобы потом начать срезать углы и через Миусскую площадь выйти к Новослободской.

Газетный киоск привлек его внимание незнакомыми первыми полосами газет. Это удивило, только не очень, ведь он отсутствовал в Советском Союзе полгода, мог и отвыкнуть от внешнего вида изданий.

Среди незнакомых газетных названий Станислав Гагарин заметил на первый взгляд куце выглядевший характерный фирменный шрифт «Правды», нащупал в кармане медный пятак, но почему-то не протянул его киоскерше.

Ошеломила, ввергла в паническое смятение строчка, забранная двумя линейками под названием газеты.

Там значилось: 10 апреля 1993 года.

III

Газету Станислав Гагарин купил по цене за двенадцать рублей номер. В том времени, в котором он жил еще десять минут назад, четверть века тому, это была стоимость годовой подписки.

Теперь открытия сыпались на него, как из рога изобилия.

Первым, что осознал бедолага, была мысль о собственной нищете, хотя с промысла Стас Гагарин привез более или менее приличные деньги и не успел их отдать супруге.

Он завернул в продовольственный магазин и понял, что наличности, хранящейся в кармане, хватит ему самое большее на неделю, что, впрочем, тоже весьма проблематично.

Теперь Стас с великим сомнением рассматривал вывески с латинским шрифтом, накупил газет, рискуя остаться голодным, спустившись в метро — купив пластмассовую фиговину за шесть рублей! — принялся ездить по кольцевой дороге, пытаясь через газеты понять, что происходит в том времени, в какое забросили его неведомые силы.

Газеты писали о референдуме.

Писали по-разному, но Стас Гагарин теперь уже знал, что страною правит некий президент Ельцин, очень всеми любимый и всенародно избранный.

«Навроде Брежнева», — улыбнулся сочинитель, не воспринимая, как всегда, газетные экивоки по адресу Первого Лица, делая поправку на идеологическую завесу, к которой привык, что называется, с младых ногтей.

Поразило другое. Иные газеты, их было совсем немного, но были и такие, называли Первое Лицо предателем и оккупантом.

К подобному разночтению привыкнуть было трудно, и Стас Гагарин отложил собственные выводы на потом.

…Знакомых комнат «Сельской молодежи» на третьем этаже двадцать первого дома по улице Сущёвской штурман не обнаружил. Нет, разумеется, комнаты были на месте, но размещались там теперь молодогвардейские и странные иные структуры, а журнал давным-давно переехал, сообщили ему, вовсе не удивляясь вопросам: к невежественным козлам из глубинки в столичных издательствах привыкли.

За Савеловский вокзал, на Дмитровку Стас Гагарин не поехал, сообразив, что вряд ли кто остался в нынешней «Сельской молодежи» из прежних его знакомых. Четверть века — это тебе не кот начихал…

Добравшись до тринадцатого маршрута, на такси ездить после посещения магазинов не решился, и приехав в Останкино, ветхого дедовского домика пришелец из прошлого, естественно, не обнаружил. На его месте стояли многоквартирные корпуса, и откуда было ему знать, что славная Мария Зайцева живет с Татьяной, зятем и внуками в двухстах метрах от былого уютного строения, в котором прежде столько раз бывал заблудившийся во времени странник, где виделся он и с досадно погибшим кузеном Володей, и матерью его, теткой Марией, с добрым Пал Палычем, отцом двоюродного брата, а главное, с бабушкой Настей и легендарным дедом Иваном.

Первую ночь Стас коротал на Казанском вокзале, изучая прикупленные газеты и всё больше проникаясь мыслью о том, что с его Отечеством произошло нечто страшное. Стас едва ухватил, на интуитивном уровне зацепился за разгадку событий, но обладал тогда ничтожной информацией, с ее помощью не могла явиться ему та мерзкая правда, с которой существовали уже его земляки.

Кое-как умывшись в платном — за пятерку! — туалете, Стас Гагарин весь относительно теплый апрельский день проболтался по напялившей чуждое обличье Москве, ошалело разглядывал иностранную рекламу, дикие ценники в магазинах, вереницы нищих в подземных переходах, заплеванные площади в мусорных кучах, дивился откормленным и самодовольным мордам, презрительно глядящим на москвичей через окошки ларьков и ларечков, изумленно глазел на союзную столицу, превратившуюся в чудовищную барахолку, на оскорбляющие гордость и достоинство соотечественников объявления на многих магазинах: «Только на свободно конвертируемую валюту!»

«НЭП они, что ли, ввели? — недоумевал Стас Гагарин. — А это, видимо, заведения типа торгсинов».

При НЭПе жить ему не доводилось, а вот от матери он слыхал про тогдашние времена.

Вторую ночь провел на Курском вокзале, отметив, что за истекшее время построили новое здание, в нем и проваландался кое-как ночное время.

Досыпал Стас Гагарин, сидя в метро, а после с Казанского поехал в Ильинку, где жил на даче Виктор Вучетич. Ехал без основательной надежды, так, на всякий случай, и предчувствие его не обмануло. Никакой дачи на том месте не существовало, а высился за крепким забором каменный особняк, такой надменный и неприступный, что незадачливый штурман не осмелился побеспокоить хозяев запоздалыми вопросами об исчезнувшем Витьке.

Звонил он и Олегу Зиксу домой, только номер этот, естественно, принадлежал теперь незнакомым людям.

Мир непостижимо переменился, и Стасу Гагарину в нем не было места.

Он уже принял в соображение, что не имеет и смысла искать знакомых из шестьдесят восьмого года. Ведь облик его остался тем, что запомнили люди по тому времени, которое отстоит от нынешнего на двадцать пять лет. Немудрено, что его никто не узнал в редакциях, которые он исправно обходил, неизвестно на что надеясь, и где встречал людей, отдаленно ему кого-то напоминавших.

Только на второй день Стас Гагарин догадался дать телеграммы Вере в Свердловск, в Пионерский поселок, где жила она с ребятишками в старом родительском доме, и мамане в Моздок, на улицу Шевченко. Долго ломал голову над текстом: как сообщить о себе, узнать о существовании близких и не вызвать паники у ничего не подозревающих людей.

«Но ведь где-то есть и Станислав Гагарин девяносто третьего года? — пронзила вдруг отчаянная мысль, когда Стас, чёркал в блокноте варианты, сочиняя телеграммы с оплаченным ответом в огромном зале Центрального телеграфа. — Может быть, он как раз и получит странный текст в Свердловске…»

— Свердловска больше не существует, — отчитала его девица за окошком и милостиво исправила название города на Екатеринбург.

Через сутки он получил в отделе «До востребования» оплаченные им ответы.

В Екатеринбурге улицы с подобным названием в Пионерском поселке не существовало, как не было и самого поселка. Из Моздока ответили, что в указанном доме адресат не проживает.

На Казанском вокзале он узнал, что оставшихся денег, с таким трудом заработанных в жестоком рейсе, на билет до Екатеринбурга не хватит.

— Пойду пешком, — невесело усмехнувшись, пробормотал Станислав Гагарин.

IV

Вторую неделю он сидел в Румянцевском зале Ленинской библиотеки.

Лабрадорские деньги закончились, и дабы не пропасть с голоду Стас Гагарин разгружал за кусок хлеба машины с продуктами у магазинов, сошелся с бездомными бичами, их теперь называли бомжáми — без определенного, значит, места жительства.

Бомжи прекрасно вписались в бордельную Москву образца девяносто третьего года, хорошо знали, где можно добыть на пропитание и даже на выпивку, куда приткнуть для отдыха бренное тело и кемарить в собственное удовольствие.

Всегда отличавшемуся коммуникабельностью сочинителю не составило труда найти общий язык с маргинальным народцем, выломившимся из привычной жизни, сошедшим с обывательской колеи. Памятуя о том, что действительность похлеще любого вымысла, Стас Гагарин не скрывал от новых приятелей ничего. Разве что не говорил им, как появился здесь из шестьдесят восьмого года.

Не мудрствуя лукаво, он поведал банальную по сути историю о том, как вернулся с морей, а место его в собственном доме занял некий хахаль, бороться с которым благородный моряк счел ниже собственного достоинства. Вот и бедствует пока, квартируя где придется, надеясь, что рыбкина контора подыщет ему штурманскую работу в какой-нибудь далекой тьмутаракани.

Расхожая байка, такая привычная для обитателей дна, позволила скитальцу во времени сохранять некий статус не до конца упавшего человека, объяснять дневные отлучки — обивал пороги министерства! — и желание соблюдать относительно приличный вид — боялся, что в бродяжьем обличье не пустят в библиотеку.

В Ленинке Стас Гагарин читал газеты.

Довольно быстро он сообразил, что по сегодняшним номерам не поймет, что же стряслось с миром, в котором ему довелось жить до ухода на промысел в океан, в котором остались его Вера и малолетние дети, какая теперь страна, в которую его перебросила неведомая сила.

Мало того, что покупать ежедневно газеты ему было не по карману, чтение разных листков абсолютно не проясняло случившегося, не отвечало на мучивший молодого сочинителя вопрос: как и почему захватили Россию темные силы. В том что они темные штурман давно уже не сомневался…

Поклонник и знаток фантастической литературы, Стас Гагарин был неплохо знаком с вариантами временных парадоксов и потому куда с меньшим уроном для собственной психики воспринимал произошедшее с ним.

О себе он старался вообще думать в последнюю очередь.

Необходимо было понять суть случившегося, проникнуть в механизм, который привел страну в столь непривычное русскому уму и русскому сердцу состояние.

Еще в Калининграде, пребывая в ипостаси старшего преподавателя теории государства и права юридического института, он приобрел по случаю шеститомное Собрание сочинений Иммануила Канта. В аспирантскую бытность, живя на Дальнем Востоке, Стас Гагарин всерьез увлекся философией, и потому работы Канта стали его настольными книгами, подлежащими многократному чтению, наряду с любимыми томиками Джека Лондона и Лескова, Достоевского и Уэллса.

А слова Канта о том, что если отсутствует любая информация о случившемся, то необходимо высказать предположение о происходящем и действовать уже исходя из этого предположения, этот совет кенигсбергского мудреца Стас Гагарин давно взял на вооружение.

Вот он и забрался в Ленинскую библиотеку за информацией…

Газеты читал в обратном порядке, от дня сегодняшнего ко дню вчерашнему. Заказывал из хранения известные ему «Правду», «Известия», «Советскую Россию» и «Комсомолку», а также новые издания — «Куранты», «Собеседник», «Федерацию» и «Российские вести».

Довольно быстро добрался Стас Гагарин до немыслимой ликвидации Советского Союза, заговора в Беловежской Пуще, недоуменно хмыкая, прочитал о странных событиях августа 1991 года.

Факты повседневной действительности, о которых узнавал молодой писатель, реалии повседневной жизни, уже канувшие в Лету, довольно заметным образом нанизывались на два идеологических стержня-термина: перестройка и загадочное новое мышление.

На собственном, уже богатом треволнениями веку тридцатитрехлетний Стас Гагарин пережил немало радикальных лозунгов и призывов. Он помнил великие стройки коммунизма и план глобального озеленения России, гигантские гэсы на Волге и нравственный почин украинской крестьянки Заглады, сам писал об этом почине и подначивал других, когда работал в «Советской Чукотке».

Он учился в мореходном училище и улыбался, когда во вступительной лекции к любой штурманской науке, вплоть до радиолокации, преподаватели утверждали, что приоритет в сей области был, есть и остается за славным помором Михайлой Васильевичем Ломоносовым.

Помнил, как запрещали танго и фокстрот, объявив их космополитическими танцами, и заставляли разучивать бальные пляски обитателей Версаля в Восемнадцатом веке: па-де-катр, полонез и па-де-патинер.

Идеологических горбушек, смешных накладок было в жизни Страны Советов навалом, о них Стас Гагарин по собственной журналистской ипостаси знал больше, нежели средний российский обыватель, но это были наши горбушки, наши накладки, и нечего было звать для их исправления заокеанских советников и указчиков, ибо и ежу было известно; кормятся они без исключения из фондов специальных служб.

Даже для Стаса Гагарина образца шестьдесят восьмого года сие обстоятельство было аксиомой! Так почему же, недоумевал моряк, не соображают этого борзописцы демократических, так сказать, изданий? Или не хотят этого понимать? Но скорее всего им попросту запретили мыслить самостоятельно, анализировать происходящее, давать фактам объективную оценку.

Теперь он хвалил себя за то, что остерегся возобновлять контакты в редакциях газет и журналов:

Стас Гагарин знал уже о том, что Олег Попцов, который — надо отдать ему справедливость! — стремился помочь начинающему литератору, хотя практически ничего не сделал пока для него, так и не напечатал до сих пор гагаринский рассказ «Шкипер», Олег Попцов получил за предательство прежних идеалов добрый кусок «демократического» пирога и полностью овладел российскими радио и телевидением, превратив их в антирусские средства поголовного оболванивания соотечественников.

Довольно быстро штурман вычислил ху, как говорится, есть ху, читал и новую «Гласность», и оборзевшие «Известия», скурвившийся профсоюзный «Труд» и неведомо как возникший архисмелый, хотя и не без закидонов, «День». Его редактировал Саша Проханов, которого Стас Гагарин помнил молоденьким парнишкой, таскавшим в отдел Витьки Вучетича занимательные рассказцы.

Но, признаться, молодой сочинитель не ожидал, что в журналистском мире окажется так много перевертышей, бесчестных и беспринципных людей, даже не людей, а жалких людишек, ежедневными подлыми поступками, беспардонной устной и письменной ложью беспрестанно доказывающих, что журналистика на самом таки деле вторая, после проституции, древнейшая профессия.

Грустное представлялось зрелище незамутненному восемью годами перестройки нравственному восприятию бедолаги-скитальца, заброшенному в чужое и чуждое ему время.

Перестройка как идея не вызывала сомнения, советское общество безусловно нуждалось в обновлении и реформах, как человек критически мыслящий он ощущал подобную потребность всегда. Вопрос в другом: как осуществить перемены, как зажечь народ на свершение зримых и величественных целей, какой проложить ему курс, какими лозунгами и призывами взбудоражить, ибо еще в 1968 году было уже ясно: хрущевская модель построения коммунизма не пошла…

Добравшись до апреля 1985 года, Стас Гагарин закончил чтение газет. Теперь ему было понятно, что произошло с Россией, которую как и семьдесят лет назад безжалостно обкарнали суверенными границами.

Грабеж национального достояния достиг раблезианских масштабов! В газете «Федерация» за 22 апреля 1993 года писатель, внутренне содрогаясь, прочитал информацию вице-президента Руцкого. Щедринская история города Глупова казалась житием святых по сравнению с тем, что происходило в некогда великой супердержаве.

Сжигали гимназии и упраздняли науки с такой лихостью и безоглядностью, что оторопь брала. И Стаса Гагарина изумляло равнодушие к происходящему его земляков, безразличие москвичей, замордованных спекулянтами, информационным террором и беспределом, циничным произволом бесчинствующих властей.

В день референдума Стас Гагарин бродил по Москве, всматривался в лица прохожих и мысленно спрашивал их, почему говорят они «да» собственной нищете и бесправию, национальному унижению и злобному попиранию русской гордости, вывескам на английском языке, бесстыдным сиськам и жопам на первых полосах порнографических изданий, которыми завалены были мерзкие лотки и киоски.

К 25 апреля 1993 года штурман уже понял: происходит убийство русского народа! Как не сообразили его соотечественники, что нельзя менять старое мышление на новое! Народное сознание — не сопревшая портянка, которую можно выбросить вон, сменив на свежую байку.

Поменяв образ мышления — менталитет, как теперь стали говорить, появилось эдакое модное словечко — архитекторы перестройки уничтожили личность. А это равносильно убийству…

Вот что произошло с Отечеством!

Лосиная кость

Удар был нанесен по всем жизненно важным направлениям. Экономика, социальная безопасность, вера в славное прошлое, национальные святыни, надежное будущее. И, наконец, язык…

Taken: , 1



Боже мой, что успели сотворить с русским языком, как испохабили его, донельзя засорив иностранными словами, внедряя в сознание обалдевших людей брифинг, рейтинг, саммит, ваучер, консенсус, хотя слова эти прекрасно переводятся на русский и куда как приятнее ложатся на привычную речь! Ах, суки, суки, перестройщики немытые, косноязычные слуги тайных сил, захвативших Россию…

— Убийство русского народа! — повторял прозревший странник во времени, бродя по столице, с жалостью и гневом разглядывая беспечные лица ни о чем не подозревавших москвичей. — Неужели вам не дано понять, люди, как медленно, но верно вас убивают? Многие из вас уже трупы, а имена и фамилии, которые вы носите, только этикетки к манекенам, в каковых давно соотечественники превратились…

1

Утром 26 апреля 1993 года он вновь сидел в библиотеке, хотел прочитать воскресные газеты, окончательно убедиться в истинности трагического приговора.

В августе, пополудни, к колхозной конторе прибежал всеобщий пес Полкан и стал зарывать в лопухах мосластую кость. Колхозный сторож Дорофей хотел было уж пужнуть его, как заметил, что кость-то не коровья, не свиная, не овечья. Старик Дорофей славился ленью, но тут со скамеечки сполз, наставив на Полкана дробовик, принудил отдать кость.

– Дура! – сказал он собаке. – Кость-то лосиная!

И едва молодой сочинитель разложил заказанные экземпляры, как услыхал возглас молоденькой девушки, обращенный к подружке, шептавшей ей на ухо нечто:

Возле колхозной конторы, конечно, сидели на лавочке два бывших председателя, томились, и через полчаса до участкового уполномоченного Анискина докатилась весть о лосиной кости. День был не особенно жаркий; толстый Анискин минут через десять пришел к конторе. Он нюхнул кость, подбросил ее в руке и лениво сказал:

— Да ты загляни в каталог!

Стас Гагарин вздрогнул.

– Вот кого терпеть не могу, так это бездельников. Из городу тунеядцев в деревню шлют, а вас надо из деревни – в глухую тайгу. И что за мода: как человек в председателях побудет, то потом работать не хочет. Я скоро вас зачну без всякой загвоздки штрафовать!

Как же мог он забыть о великолепной и надежнейшей возможности узнать о себе самом!

После этого Анискин достал из парусиновых штанов газету, завернул в нее кость и позвал Полкана:

– Фьють! Где кость взял?

Каталог!

Полкан посмотрел в глаза Анискину, растерявшись, виновато помахал хвостом.

На память пришли месяцы аспирантуры, когда он, работая над диссертацией, посещал третий научный зал Ленинки. Однажды, любопытства ради, будущий ученый заглянул в картотеку, чтобы посмотреть, какие письменные труды оставили человечеству его предки. К собственному смущению аспирант обнаружил и «Эротические стихотворения» одного из Гагариных, изданные в прошлом веке.

– Ну ладно, ладно! Без тебя знаю, где такие кости есть.

Заказать сей опус Стас Гагарин тогда попросту не осмелился: фамилии затребователя книги и стихотворца совпадали.

Деревня пусто и безголосо лежала вокруг конторы, млели в небе облака, розовые, августовские; не ходили по улицам люди, не катались подростки на велосипедах, не семенили к колодцам старухи, не голосили грудные ребятишки – вымерла деревня, словно злые татарские орды угнали народ.

Но теперь-то каталог поможет заглянуть ему в будущее Станислава Гагарина, возомнившего себя писателем после того, как был им создан в каюте несамоходной баржи Калининградского рыбного порта рассказ «Шкипер». Состоялся-таки русский сочинитель или нет? Доказал миру собственное право на существование или сгорел на марше, высох на житейском ветру, утонул в литературном море, примитивно ли спился, загнулся ли в пошлой неизвестности…

Каталог — вот кто расскажет ему о собственной литературной судьбе, буде она состоялась!

– Радость-то какая! – улыбнувшись, сказал Анискин. – Человека нет в деревне! Ну, ни одного человека нет! Вот какое действие произвели на народ постановления партии и правительства, а вы, паразиты, лодырничаете! Нет, я вас непременно зачну штрафовать!

Надо ли говорить о том содрогавшем душу волненье, с которым Стас Гагарин выдвигал каталожный ящик, в нем могли храниться карточки, где значились бы написанные им сочинения, изданные, разумеется, в тех или иных местах. Но могло и не быть ничего…

Строго посмотрев на бывших председателей, Анискин поманил пальцем сторожа Дорофея:

Даже описывать сие состояние нашего героя затруднительно весьма, а ежели учесть, что записывает тот, кто непостижимым образом сам стоял у приземистого шкафа с мелкими, на размер карточки отделениями… Можете себе представить?!

– Подь сюда!

Надо отдать должное экспериментатору, вознамерившемуся разом узнать результаты четвертьвековой жизни: внешне он оставался невозмутимым, хотя дрожь в пальцах унять не удалось.

– Кого прикажешь, товарищ Анискин?

– А это сейчас узнаешь!

«Да жив ли я еще? — крамольно усмехнулся Стас Гагарин, прикоснувшись к плотно прилегавшим друг к другу карточкам, на которых записывались авторы и их опусы, его удачливые коллеги, буква в фамилии которых совпадала. — Может быть, давно уже того…»

Он понимал, что в ящике не будет информации об этом того, но изнутри вдруг обвеяло душу ледяным дыханием небытия.

Анискин сладостно поводил головой, подставляя лицо ветру, который неторопко тек с реки, щурился, как сытый кот. Он блаженно вздохнул и сказал:

Стопка тонких карточек распалась под его пальцами, и скиталец во времени прочитал: Станислав Гагарин. Три лица Януса. Роман-газета. 1984 год.

– Дорофей, а Дорофей, ты, поди, думаешь, что я не знаю, как ты ночами на посту спишь? Ты думаешь, я не знаю, что ты третьего дни на дежурстве бутылку самогонки выпил и песни в конторе играл… Стой, не маши руками! Это я на тебя должен руками махать, но не махаю, а, наоборот, по причине твоей грыжи за тебя перед председателем заступаюсь. Но мы тебя с поста уволим, Дорофей, ежели ты мой приказ не исполнишь!

«Что!? — едва удержался от крика молодой сочинитель. — Мой Янус в «Роман-газете»?! Но это же такая честь… Там печатают классиков современной литературы!»

– Я тебя слушаю, товарищ Анискин!

Лихорадочно перебирая карточки, Стас Гагарин нашел собственное имя десятки раз запечатленным в каталоге, о подобном молодой сочинитель, не имевший пока ни одной книжки, не опубликовавший ни единого рассказа, не считая злополучного «Последнего крика» в «Магаданской правде», за что зачислили когда-то в формалисты, о таком количестве изданий, тридцатитрехлетний страдалец, гонимый властями в бывшем Кенигсберге, и мечтать не смел.

– Правильно! Так и стой: пятки вместе, носки врозь… А приказ такой. Ежели еще раз к конторе этих тунеядцев пустишь, быть тебе в критике! Понял? Сполнишь?

Он принялся было считать количество выпущенных им в Москве и Свердловске, Челябинске и Махачкале, Мурманске и Владикавказе, снова в Москве книг, дошел до двадцати с лишним, сбился, стал снова считать, но от волнения не сумел сосредоточиться и оставил сие занятие.

– Сполню, товарищ Анискин! – выпучив глаза, заорал сторож.

Ясно было одно: писатель из него получился.

– И вот и ладно!

Стас Гагарин облегченно вздохнул, вернулся к карточкам и установил, что последний его роман «Вторжение» в двух томах — ого! — хмыкнул польщенный сочинитель — вышел в свет в марте нынешнего года.

Еще раз строго поглядев на председателей и подставив ветру лицо, Анискин хлопнул Дорофея по плечу, сипло хмыкнул и пошел берегом реки, чтобы бросалась в глаза вся Обь – с крутой загогулиной и пространственностью, чтобы от бескрайности реки было радостно глазу и душе.

Но самое интересное было в том, что издательство, выпустившее роман, обозначалось как Товарищество Станислава Гагарина.

Прошагав с полкилометра, Анискин подвернул к одному из домов, отворив калитку, вошел во двор.

— Ну ты даешь, приятель! — пробормотал путешественник во времени. — Подобного я уж точно не ожидал…

– Ай, есть живые! Живые, говорю, есть! – окликнул он.

Внезапная слабость — сказалось психическое напряжение — охватила его, он едва задвинул ящик с ошеломляющим открытием обратно и на ватных, подгибающихся ногах вернулся на место.

Как и во всей деревне, в доме не было ни голоса, ни звука; среди амбарчиков, стаек и клетушек звенела комариная тишина, зарывшись в песок, млели куры, стоял на одной ноге петух с выдранным хвостом, и, как во всей деревне, двери дома не были закрыты – зияли темным провалом, и Анискин сделал шаг к крыльцу, но остановился. Потом опять сделал шаг к крыльцу и снова остановился.

– Ах, мать честная! – пробормотал он. – Ну, напасть!

Там он просидел минут пятнадцать, собираясь с мыслями, они будто неразумные овцы баранами разбрелись по крутым склонам вздыбленного сознания, потом решительно поднялся, сдал так и не прочитанные сегодня газеты и вышел на Калининский проспект, который назывался нынче Новым Арбатом.

Стас Гагарин не определил для себя прагматической цели, но внутренний голос шепнул ему надо пойти в Центральный дом литераторов.

Ни один живой глаз не видел Анискина, ни одно ухо не слышало его астматическое дыхание, но он никак не мог перешагнуть ту черту, что невидимо лежала возле крыльца. Смешно это было – толстый Анискин и невидимая черточка на земле, но он накатом вспотел, покраснев лицом и шеей, злобно взмахнул рукой.

Членом Союза писателей он пока не был и знал, что с его журналистской ксивой в сие заведение, строгое по части прохода, по крайней мере, в шестьдесят восьмом году, начинающего сочинителя могут и не пустить.

– Мать твою перемать! – вслух выругался Анискин. – Это ведь мне придется лишне дело делать!

«Скажу, что иду к писателю Гагарину, — усмехнулся заметно повеселевший и приободрившийся Стас. — Наверняка его уже знают… Вон сколько книжек налудил!»

Он гневно осмотрел дом и ограду, обругал шепотом полуметровые лиственничные стены и окна, похожие из-за узкости и малости на амбразуры дота, обложил трехэтажно купеческие амбарчики, стаечки и чуланчики, вызверился на две пустые собачьи конуры и в злобе дошел до того, что и петуха с курами послал в даль далекую. Анискин с грохотом открыл калитку, выбросился на улицу и погрозил дому кулаком:

С Нового Арбата он свернул направо, миновал Суворовский бульвар и через Никитские ворота вышел на улицу Герцена, в прошлом Большую Никитскую.

– Так-перетак!

Вопреки ожиданиям никаких документов у него не спросили, а когда наш скиталец всё-таки проговорил, запинаясь, к кому идет, сидевшая у входа вальяжная тетка с готовностью закивала головой.

Подумав, Анискин сел на лавочку, бросил на землю газету с костью и расстегнул на рубахе все пуговицы. От резких движений он немного успокоился, но на излучину Оби и на кедрачи по берегу смотрел по-прежнему сердито. «Это надо же! – подумал Анискин. – Поля ушли в таку даль, что и реки нет! Все расширямся и расширямся, а куда расширямся!» Бормоча, он затих и так просидел минут пять. Затем тихонечко встал, спрятал газету с лосиной костью под лавку и облегченно вздохнул: «Все равно придется идти!»

— Да-да, — сказала она, — товарищ Гагарин предупреждал… Ждет в нижнем буфете.

Taken: , 1



Вполне понятная слабость вновь охватила Стаса, пришлось даже остановиться у плаката, извещавшего о чем-то, сделать вид, будто читает написанное.

Затем спросил, поднявшись на несколько ступенек, как пройти в нижний буфет, хотя и стоял у дверей, за которыми шла лестница вниз. Прежде он бывал в ЦДЛ с Вучетичем, но обретались они только в кафе, стены которого изукрашены были шаржами и афоризмами мнимых классиков.

2

В буфете Стас Гагарин осмотрелся.

Анискин из-за того злился на Обь, что она на поля с ним не пошла – через два километра река отвернула в сторону со своим глинистым ветерком и легкой для дыхания пространственностью, спряталась в тальниках, поначалу посверкивая сквозь них, а потом и совсем пропала. Участковый сразу вспотел, пошел тише и медленней, и к бригадному табору прибыл в промокшей от пота рубахе. Обрадовавшись тишине и безлюдью, он зачерпнул из железной бочки ведро воды, с размаху вылил на себя.

– Матушки! – тонко воскликнул он. – Это ведь праздник!

За одним из столиков, придвинутом к стене, сидел в компании еще троих, видимо, приятелей средних лет человек с седоватой бородой, облаченный в крупноклетчатый костюм и белоснежную сорочку с галстуком.

Анискин дал стечь воде с головы, пофыркал, как лошадь, и только тогда строгими глазами осмотрел табор – два шалаша из соломы, врытый в землю обеденный стол, лежащие на земле телогрейки. В тени того шалаша, что был побольше, лежали сверточки и кулечки, мешочки и сумочки, бутылки с молоком и кринки со сметаной.

Человек приветливо улыбнулся Стасу.

Сердце у затерявшегося во времени штурмана тревожно забилось.

– Так! Так! – помычал Анискин. – Так! Так!

Он подошел к мешочкам, кулькам и бутылкам, широко расставив ноги, чтобы можно было нагнуться, просветленными от холодной воды глазами зашарил по мешкам, кулечкам и бутылкам. Руками Анискин опирался на колени.

«Неужто Станислав Гагарин через двадцать пять лет?» — успел подумать он, приближаясь к самому себе в будущем.

Штурман застеснялся собственного затрапезного вида, но смущение его лишь мимолетно возникло и исчезло, пришла уверенность в том, что тот, к кому он пришел, подробности знает и поймет как надо.

– Ситцевый мешочек теткин Марфин, – бормотал он, – она его из той кофты сшила, что купила на встречу Федьки-солдата… Тут, конечно, Марея свои манатки держит – это ее противогазна сумка… А Ленька-то, Ленька Путяшев, тракторюга-то, из холстины мешок сшил… Ну, сумка, которая хуже всех, конечно же, Варварина, потому как на всей деревне другой такой грязнули нет… А вот эта сумка та и есть, котору я ищу… Ну конечно, она!

Повеселев, Анискин хотел распрямиться, но раздумал и еще несколько секунд постоял в прежней позе.

Человек с бородкой, свою Стас сбрил еще в Мурманске, поднялся со стула, тронул за плечо сидевшего рядом вовсе молодого парня и, продолжая улыбаться, сказал:

— Принеси еще одно сиденье, Дима… Добро пожаловать, Станислав!

– Ах, Митрий, Митрий! – беззвучно хохоча, сказал он. – Это ведь как в песне поется: «Какой ты был, такой ты и остался!»

Он хохотал потому, что на брезентовой сумочке – самой большой и туго набитой – лежало несколько свежих травинок. Одна из них шла от угла к кальсонной пуговице, вторая под прямым углом перекрещивала ее, а остальные лежали так себе, без всякого смыслу.

– Ах, Митрий, Митрий!

Глава четвертая

КРОВЬ НА ГАГАРИНСКОЙ ПЛОЩАДИ

По-прежнему хохоча, Анискин тяжело опустился на колени, на четвереньках подполз к брезентовой сумке и, опасаясь сдвинуть травинки, понюхал.

– Ну ладно!

Резиновая дубинка уже опускалась на мой затылок, и я не видел этого, ибо вцепился в рукав державшего металлический прут примкнувшего к нам провокатора, пытался вырвать из его руки оружие и не заметил, как сзади налетели крутые омоновцы.

Анискин поднялся с земли, старательно стряхнул солому с коленок и солнечно, дружелюбно по отношению к миру улыбнулся. Так счастлив сделался Анискин, что вдруг подпрыгнул на одной ноге, прихлопнул ее второю, как в украинском танце. Были полны улыбки его серые глаза, лоснились блестящие губы, лихо торчали в вороте распахнутой рубахи густые волосы.

В том, что они крутые, эти хорошо подкормленные моржовым мэром ребята, видно было невооруженными глазами. Злобный оскал, пустые глаза, загорающиеся лишь при виде жертвы, которую надо было остервенело избивать даже тогда, когда эта жертва беспомощно валилась на окровавленный асфальт площади имени Юрия Гагарина.

Нас ждали именно здесь.

– Ну, конечно же, это Митрий! – радостным голосом сказал он. – Ну, конечно же, это Митрий!

Анискин в первый раз внимательно посмотрел вокруг себя. Он увидел бескрайнюю желтизну пшеничного поля, голубое небо, августовскую зелень тальников, что стремились к далекой реке; увидел он всполохи работающих жнеек, тяжелую поступь комбайнов, разноцветные кофты женщин – всю ту веселую кутерьму, которая называется жатвой и которая веселит сердце всякого человека, деревенский он или городской, безразлично. Все это увидел Анискин и еще раз рассмеялся, а потом выпрямился, туго свел на переносице брови, заложив руки за спину, через кошанину пошел к березовому колку.

Когда Виктор Анпилов прокричал собравшимся на митинг, что надо идти на Ленинские горы, центр, мол, закрыт, но Бог с ней, с Красной площадью, они уйдут за город на маёвку, уйдут на Воробьевы горы, там такой открывается простор, об этом решении демонстрантов провокаторы, так и шнырявшие среди рядов патриотов, немедленно сообщили по радио тем, кто готовился встретить нас, мирно и празднично идущих по Ленинскому проспекту.

Выбрав тенистую березу, Анискин уперся в нее плечом, подумав, вынул руки из-за спины, сложил их на пузе и стал покручивать пальцами с таким видом, словно стоять под березой было для него самое большое удовольствие в жизни. Водяные пятна чернели на вышитой украинской рубахе, легкие волосы – все сплошь седые – прилипли к голове. Сейчас походил он на веселого и лукавого восточного бога.

Изначальная предопределенность событий не вызывала никаких сомнений.

– Ну ладно! – тихонько пробормотал Анискин. – Мы его сейчас! Мы его мигом…

Я понял это, когда увидел сплошную стену из щитов, она пересекала улицу напрочь и за нею прятались круглоголовые, в металлических касках ландскнехты мэра Лужкова.

Пришла на память картина боя на Чудском озере из кинофильма «Александр Невский».

Нужная Анискину лобогрейка, стрекоча, приближалась. Машина суетливо махала крыльями, сквозная от этого, походила на бабочку-однодневку, что в короткой жизни своей низко стелется над землей. Суетлива была конная машина лобогрейка, но еще суетливей казался сидящий на ней человек – хоть и делать ему было нечего – сиди да покачивайся на стальном сиденье! – он то мельтешил руками, то страхотно прикрикивал на лошадей, то перекладывал вожжи из руки в руку. Уж такой это был человек, что, работая, он суетился, жил в волнении и страхе.

«Но есть ли среди нас человек, подобный святому князю?» — с горечью спросил я себя и не сумел найти утвердительного ответа.

– Ах, Митрий, Митрий! – укоризненно пробормотал Анискин.

— Князь найдется, партайгеноссе, — проговорил, отвечая мне, на мысленный вопрос Адольф Гитлер. — Невские возникают на Русской Земле, когда вашим людям становится вовсе худо. По себе знаю…

Развернув лошадей, Дмитрий Пальцев остановился, соскочил на землю, в суете и волнении придавил ногами вожжи, быстро вынул из кармана длинный кисет. Еще больше суетясь руками и телом, он начал скручивать самокрутку, поглядывая на лошадей, на кошанину, на Анискина. Анискин неслышно вздохнул: «Ну, беда! Это он потому злится, что другие работают!» Участковый все покручивал на пузе пальцами, но был уже напряжен и серьезен, посверкивали в серых глазах больные искорки. «Ну, беда!» – еще раз вздохнул он.

Фюрер был рядом со мною весь день. Они со Стасом, над которым вождь германского народа взял своеобразное шефство, встретили меня на Белорусском, и оттуда мы вместе проехали по кольцевому метро на Октябрьскую площадь.

– Здоров, Митрий! – негромко сказал Анискин, выходя из укрытия. – Перекуриваешь?

От неожиданности Дмитрий Пальцев отступил на шаг, но ногу с вожжей не снял.

Теперь они шли рядом в общей колонне, и я исподтишка наблюдал за Стасом, мне, честно признаюсь, нравилась его готовность участвовать в любых передрягах, в которые нас так нагло втянули, я даже гордился парнем, забывая порою, что это ведь я сам, отстоящий от себя на четверть века. Но когда движение застопорилось, Гитлер тактично и требовательно ухватил меня за локоть и повлек к краю колонны.

– Экий ты пугливый! – улыбнулся Анискин.

Стас безропотно последовал за нами.

– Ой, да Федор Иванович, – запел Дмитрий Пальцев, прижимая кисет к груди, – ой, да что ты говоришь, тут каждый испугается, если вышел ты из тихости, да ежели ничего не ждал, да ежели о чем задумался… – Напевая, Дмитрий Пальцев суетился и нервничал, а Анискин стоял тихо и смотрел на него. – Ой, да Федор Иванович, ой, да что ты такое говоришь.

— У меня опыт, партайгеноссе, — негромко ответил фюрер на мой недоуменный взгляд. — Сейчас здесь начнется… как это по-русски… катавасия. Подобные кунштюки глупой власти мне хорошо известны. Глупая власть, она и в Африке глупая… Идёмте!

Мы сместились на тротуар, и Гитлер уже намеревался нырнуть в подворотню, но тут колонна устремилась вперед, нас подхватило людским течением и понесло по Ленинскому проспекту.

Стекала с лица Дмитрия Пальцева бледная унылость и хворь, глядели на мир из вырубленных худобой глазниц иконные глаза, такие ласковые и искренние, что подирал по спине холодок. Но и это было не чудо, так как диво-дивное начиналось ниже: немощную голову, ребячью тонкую шею подпирал могучий торс борца, неохватные ширились плечи, выпирала из-под рубахи могучая грудь, стояли тумбами короткие ноги, а на голых руках сами по себе, неизвестно для чего, вспыхивали и гасли блестящие от пота мускулы.

– Ой, да Федор Иванович, – запел Дмитрии Пальцев.



О появлении двойника из шестьдесят восьмого года меня предупредил Гитлер.

– Ну-кась, Митрий! – сказал Анискин. – Потешь меня. Давно не видел… Подойди к лошадям-то!

После второй нашей встречи вблизи памятника Владимиру Ильичу, у подножия которого фюрер возложил цветы, мы виделись с партайгеноссе Гитлером едва ли не ежедневно.

– Ой, да зачем это, Федор Иванович, да что ты такое придумал…

Обычно Адольф Алоисович ожидал меня близ дома на Заозерной, оттуда я направлялся пешком к электричке или шел пешком до Одинцова по такой любимой мною дорожке маршала Толубко. И не устану повторять теплые слова в память Владимиру Федоровичу, хотя редактор уже во второй раз пишет на полях рукописи романа, будто я повторяюсь…

Дмитрий Пальцев вдруг перестал нервничать и вихляться, тая в углах губ усмешку, сложил руки на груди; смотрели искренне и нежно иконные глаза, стекала из них девичья нежность.

– Ладно, потешу я тебя, Анискин! – с придыханием сказал Пальцев. – Теперь самый раз тебя потешить…

Так вот, мы обменивались приветствиями и беседовали до тех пор, пока не оказывались вблизи трехэтажного здания из красного кирпича по улице Молодежной, где по-прежнему квартировали наш с Дурандиным «Ратник» вкупе с Товариществом Станислава Гагарина.

Нежно улыбаясь, тихий, спокойный Дмитрий Пальцев подошел к лошадям, остановившись в двух метрах от них, проговорил:

Разумеется, я отдавал себе отчет в том, что рядом со мною идет — он так и оставался в десантной камуфлированной одежде, такая сейчас сложилась, увы, мода — общается со мною вовсе другой Гитлер, как был иным Иосиф Виссарионович Сталин, давно освоенный моим душевным пространством как олицетворение высших, уже неземных сил Добра и Справедливости.