Я занимался только мартом первого анализируемого года, когда двери в коттедж вкрадчиво открылись, ко мне медленно-медленно подошла Нелли Озерова – моя любовь. Нелли тихо спросила:
– Ой, перестань.
– Сначала они дают тебе еду. Потом приходят за твоей душой.
– Делаешь карьеру через племянницу Одинцова?
– Да нет же. Брэнди, похоже, увлекается позитивным мышлением. Что-то там про силу разума. И это, знаешь, не совсем лишено здравого смысла.
– Не совсем лишено?
Трудно поверить, но эта маленькая женщина ударила меня так, что я свалился со стула, а как только поднялся с чернотой в глазах и колокольным звоном в голове, словно издалека услышался новый вопрос:
– Если ты позитивный человек, люди, как правило, реагируют на тебя положительно, а это повышает уверенность в себе и уменьшает стресс. Своего рода самосбывающееся пророчество.
– Ага, только главное, чтобы она не давала Тоби читать какие-нибудь странные брошюры.
– Она не опасна.
– Пропадаешь у нее на квартире? Ну нет! Я тебе не Вера!
– Хорошо.
– Джек, извини, я сегодня не готова.
И новый удар, буквально ошеломляющей силы, да такой, что на этот раз я с полу не поднялся, лежал, постанывая, а Нелли бабьим движением села на стул, пропустив его для этого между ног, подбоченилась и стала разглядывать меня точно так, как утром меня разглядывал головастик: «Смотришь?» Я подумал: «А как выходят из подобных дурацких положений?» Естественно, ничего придумать не мог и только саркастически улыбнулся, точно хотел сказать: «Вот видишь, лежу на полу. Боюсь, как бы под глазом не вспух синяк!»
– Все в порядке, правда, – сказал он. Потом убрал вибратор обратно в ящик тумбочки, надел спортивные штаны и футболку, поцеловал Элизабет и пожелал ей спокойной ночи, а когда выходил за дверь, оглянулся и тихонько сказал нараспев: – Люблю тебя.
Она изобразила улыбку.
– А ты чего хотел? – по-прежнему воинственно отозвалась Нелька. – Мне на твои большие чины – плевать! Ты мне нужен, и не частями, не частями, голубчик!
– Я тоже тебя люблю.
Наконец мне удалось рассмеяться. Это при мысли о том, что с Ниной Горбатко у нас любви не вышло и что скорее виновным в этом был я, а не Нина. Господь бог так устроил Никиту Ваганова, что суждено ему было любить двух женщин, причем одновременно любить, а на большее природа, такая щедрая ко мне во всех других отношениях, не пошла, и, признаюсь, я не сетовал, видит бог, не сетовал.
Он закрыл дверь и ушел в кабинет, чтобы заняться тем, чем он там занимался у себя за компьютером после работы.
– Больше не будешь драться? – спросил я.
– Сегодня… не буду! Но запомни, голубчик, со дна морского достану, если фокусы повторятся… Вставай! Кому говорят: вставай.
В ту ночь Элизабет, как обычно, быстро заснула, а потом, тоже как обычно, в какой-то момент проснулась, то ли поздно ночью, то ли рано утром. На улице было еще темно. Она была в постели одна. Джек, видимо, снова остался в кабинете на диване. Сейчас мог быть час ночи, или три, или пять утра – она не проверяла телефон, потому что не хотела знать. Теперь это повторялось все время: она больше не могла нормально спать. Она постоянно просыпалась в какой-нибудь безумно ранний час, и в голове у нее лихорадочно крутились мысли о работе, о Джеке, о Тоби, о новой школе Тоби и его новых друзьях, о переезде в пригород, а иногда и просто о какой-то ерунде – в холодильнике лежала упаковка курицы, срок годности которой подходил к концу, и поэтому ей нужно было не забыть что-то сделать с этой курицей, и она не знала, встать ли и написать себе записку про курицу или она вспомнит утром сама, без записки, и потом все известные ей рецепты из курицы вдруг разворачивались у нее в голове, и она начинала думать о том, какие блюда из курицы они недавно ели, и какие Тоби отказывался есть, и какие из них самые полезные, и так далее, и тому подобное. И вот такие вещи, вроде этой дурацкой курицы, в три часа ночи могли мучить ее очень долго.
Стоило всю жизнь ломать копья и быть самим Никитой Борисовичем Вагановым, чтобы под насмешливым взглядом собственной любовницы – любовницы длиной в жизнь – по частям подниматься с пола! Да на такие вещи распрекрасно годился и слесарь дядя Петя, периодически вытаскиваемый ревнивой женой из дома дворничихи Кати. Надбровная дуга болела, я осторожно пощупал ее и сказал:
Но она вывела для себя алгоритм действий, который позволял избегать этих тревог и огорчений. Она обнаружила, что сочетание бензодиазепина и физической разрядки, как правило, позволяет опять заснуть. Поэтому она выпила немного воды, проглотила ксанакс и потянулась к тумбочке за вибратором «Мадагаскар» – несмотря на нелепые географические фантазии его дизайнеров, он на самом деле был очень даже неплохой вещицей. Она сунула его под одеяло и включила свой любимый режим под названием «Тектонический сдвиг», который, как обычно, довел ее до финала за считаные минуты.
– В данный текущий момент я раздумываю об относительности величия. Выводы неутешительны! – Я рассвирепел. – Да ты понимаешь, чудовище, что у меня под глазом вырастет фингал?
– Припудрим. Есть тон цвета загара.
Она вдруг совсем изменилась. Стройные ноги в брюках вишневого цвета целомудренно были сжаты в коленях, покатые и даже на взгляд мягкие плечи покорно опущены, глаза устремлены долу – не хватало только ладошек, чинно сунутых между коленями. Абитуриентка на собеседовании. Я сказал:
– Свою задачу ты выполнила добросовестно, но теперь тебе придется уехать… – И опять не выдержал: рассвирепел. – Ты думаешь, я ради Нины Горбатко уединился в Соснах! Пожалуйста, отчаливай…
ШЕСТИЧАСОВОЙ СЕМИНАР, на который Джек был вынужден ходить в начале каждого нового семестра, сначала назывался «Ориентация», пока несколько лет назад университет не переименовал его в «Адаптацию». Смена названия совпала с модернизацией самой программы семинара; теперь это кошмарное мероприятие длилось целый день, и все это время менеджеры по персоналу немилосердно долго пытались, как они сами выразились, «транслировать сотрудникам содержание декларации ценностей». Они имели в виду ту сложносоставную декларацию, на разработку которой университет направил усилия всего кампуса, потратил два года и бесчисленное количество выплаченных консультантам денег. Идея состояла в том, чтобы обобщить все, чем занимается университет, в одном предложении, а принадлежала она новому финансовому директору, который на полном серьезе заявил, что разработка декларации, отражающей всю деятельность университета в одном предложении, – это своего рода «запуск ракеты на Луну», и ему нужна помощь в этом начинании «не потому, что это легко, а потому, что это трудно». Зачем университету понадобилось задействовать ум, креативность и энергию всего своего коллектива, чтобы выразить то, что он делает, в одном предложении, для большинства преподавателей осталось загадкой, но это не помешало начальству с энтузиазмом распределить их в «рабочие группы по созданию декларации», чтобы они могли внести свою лепту (неоплачиваемую) в придумывание этого волшебного предложения, этой формулировки, которая объединила бы все в одну фразу, которая в идеале должна была поместиться на официальном бланке.
Мои записки отличаются тем же недостатком, каким и все записки такого рода, – в них не вмещается и миллиардная доля мыслей, которые хочется высказать, в них – космическая пылинка тех наблюдений, которые мог бы я поведать читателю. Я, кажется, предельно много писал о женщинах, но до сих пор – вы это сами понимаете! – не сказал о них ни слова. Что известно о Нелли Озеровой? Не умеет писать, смазлива, приспособленка, расчетлива, любит Никиту Ваганова, а вот я вам сейчас расскажу о такой Нелли Озеровой, которую вы не узнаете, да и я, признаться, буду поражен открытием. Нелли сказала:
– Об отчаливании не может быть и речи… Начинается передача «Хочу все знать!». Ну! – добавила она. – Ну?!
– Эта организация отчаянно нуждается в том, чтобы все одинаково понимали ее цели и задачи, – заявил финансовый директор на собрании преподавательского состава. – Конечно, можно надеяться, что мы с вами на одной волне, но, скажу откровенно, надежда – это не стратегия.
Каким чутьем надо было располагать, какой интуицией, чтобы действовать так уверенно! Мгновенно взяла короткий отпуск без содержания, бросила на произвол своего «господина научного профессора», ныне, как частоколом, обнесенного учеными степенями и званиями, примчалась в эти самые Сосны, расправившись со мной за мнимую измену, окапывалась в коттедже, как в долговременной огневой точке.
– Купался?
То, что в университете вместо традиционного декана появился финансовый директор, тоже было нововведением, но преподаватели по большей части никак на это не отреагировали, потому что их внимание отвлекла куда более серьезная опасность: если университет обзаведется «декларацией ценностей», он сможет увольнять тех, кто не продвигает эти ценности. Это представляло большую угрозу для слабо вовлеченных в жизнь университета профессоров, которые в течение многих лет пользовались свободами и поблажками, связанными с тем, что их взяли на постоянную должность. И действительно, Джек никогда не видел, чтобы иные из его коллег развивали такую бурную деятельность, как после вхождения в рабочие группы по созданию декларации, где их главной и единственной целью стала защита собственной территории. Например, один преподаватель с географического факультета, работавший в университете с семидесятых годов, чьим единственным вкладом в науку за последнее десятилетие была проведенная в одиночку кампания с целью заставить Чикаго перейти на метрическую систему (из-за постоянного нытья, жалоб и ходатайств его район стал единственным в городе, где на дорожных знаках начали указывать ограничение скорости 48 км/ч – настолько он достал своего олдермена), этот преподаватель, который за четыре года не посетил ни одного заседания кафедры и с начала двадцать первого века не поучаствовал в работе ни одного комитета, теперь с неистовой яростью боролся за то, чтобы в декларации ценностей упоминалась метрическая система. Он был единственным человеком в кампусе, кого волновал этот вопрос, и тем не менее пытался сделать это руководящим принципом для всех.
– Купался.
– Играл в теннис?
И что бы вы думали? Он добился своего. Он успешно пролоббировал включение в один из разделов декларации формулировки о «соответствии мировым стандартам» – формулировки, которая, по его мнению, была достаточно конкретной, чтобы представлять его личные интересы, – после чего снова исчез.
– Играл.
И такое происходило повсюду, в каждой рабочей группе: преподаватели с крайне специфическими интересами с двух десятков факультетов боролись за то, чтобы их деятельность была представлена в декларации. Нетрудно догадаться, почему в итоге декларация получилась именно такой, какой получилась: сложносоставной грамматический монстр с многообразными ответвлениями и многочисленными точками с запятой, и когда ученый совет его одобрил, факультет филологии в знак протеста был вынужден коллективно отказаться от участия в этой затее.
Она наклонилась ко мне и притронулась пальцем к брови.
– Никита, синяк все-таки… Нет ли медного пятака?
С тех пор все новые сотрудники проходили эту «адаптацию», и менеджеры по персоналу кропотливо разъясняли все многочисленные разделы, пункты и подпункты декларации ценностей, что в общей сложности занимало около шести часов. А возмутительнее всего было то, что для Джека это повторялось в девятый раз – в девятый раз его «адаптировали». Виной всему была ошибка в программе. Как преподавателя, работающего на полставки, формально Джека – согласно показаниям компьютера – «увольняли» в конце каждого семестра. В начале следующего семестра его «принимали на работу» заново. Это делалось для того, чтобы обойти коллективный договор, который предусматривал, что любой сотрудник, нанятый более чем на определенное количество недель в году, должен получать медицинскую страховку и пенсию. Поэтому всех адъюнктов без церемоний увольняли два, а иногда и три раза в год, чтобы университет мог избежать затрат на предоставление им льгот. Сбой возникал, когда их нанимали на следующий семестр: они возвращались на работу, но в системе фигурировали как «новые сотрудники». А все новые сотрудники должны были пройти адаптацию.
Я оттолкнул ее:
– Дура! Медные пятаки, настоящие, кончились вместе с царским режимом. И вот что, голубушка, тебе все-таки придется уехать! – Я торжествующе подмигнул. – Ножками по тропке и этак – автобусом!
Как раз в это время она вынула из сумочки коробку спичек, чиркнула, прикурила. Под сердцем заныло, грудь опоясала волна нежноети, благодарности за возможность прошептать: «Ты велела, я сделаю!..» Я придвинулся к живой, сегодняшней Нельке, щекой потерся о ее бархатную щеку… Возможно, во сне нашей последней любовной ночи я проговорился о том, что газета «Заря» давно остановилась, что мы не движемся вперед, а поедаем самое себя, что под румянами бодряческого лица «Зари» скрывается начинающая дряблеть кожа; вполне возможно также, что все эти мысли я высказывал и наяву, давно привыкнув при Нельке мыслить вслух. Какое все это имело значение, если Нелли Озерова поняла, что в жизни любимого человека наступал такой ответственный момент, когда его нельзя было оставлять одного. Нелька сказала:
Итак, Джек сидел за столом для совещаний в роскошном конференц-зале, где обычно проводили мероприятия по сбору средств, и проходил адаптацию в девятый раз. Вокруг него были знакомые лица, другие адъюнкты, которых он запомнил за годы адаптаций, и вид у них сейчас был такой же скучающий и безразличный, как у студентов, на которых они иногда жаловались. Только один из десяти человек, сидевших за большим круглым столом, был по-настоящему новеньким, – это был сосед Джека, на чьем бейджике значилось: «Карл / Старший преподаватель / Инженерное дело», – и Джек, кажется, на секунду нахмурился, увидев словосочетание «старший преподаватель», поскольку это подразумевало занятость на полный рабочий день, постоянную должность, гарантии, успех, признание. Университет теперь редко нанимал преподавателей в штат, но когда все-таки открывал вакансии, они почти всегда были в сфере математики, естественных наук или технологий – в основном на тех факультетах, которые исправно приносили деньги от исследовательских грантов, а значит, по словам финансового директора, «отрабатывали свое содержание». Карл, скорее всего, только что защитил диссертацию, и скорее всего, ему было под тридцать или тридцать с небольшим, – это был молодой человек с короткими взъерошенными волосами и едва заметными усиками, в идеально отглаженной рубашке цвета летнего неба. Забавно было видеть, как в течение первого часа адаптации он делал подробный конспект, но потом перестал и просто ждал окончания, как и все остальные. Они только что прошли третий раздел декларации ценностей, пункт четвертый, подпункт девятый, посвященный «безопасной среде в кампусе», и команда отдела по работе с персоналом проводила тренинг по вопросу сексуальных домогательств. Тренинг начинался с подробного объяснения юридического определения сексуального домогательства, а потом все получали «возможность продемонстрировать свои знания», как выражались ребята из команды: участникам семинара показывали серию видеороликов, где два актера демонстрировали поведение, которое могло быть сексуальным домогательством, а могло и не быть. Смысл заключался в том, что все сидящие в зале новички должны были решить между собой, соответствует ли поведение, заснятое на видео, критериям, позволяющим считать его сексуальным домогательством. И ответ был: да. Соответствует. Всегда. Все видео совершенно однозначно демонстрировали сексуальные домогательства. Но каждый раз, на каждом новом адаптационном семинаре, этот придурок с философского факультета обязательно начинал занудно рассуждать, является ли то или иное поведение домогательством с формальной, юридической, официальной точки зрения, пытаясь оправдать и защитить нарушителей в пограничных случаях, «выявить серые зоны», как он любил повторять. Этот человек был из тех, кто регулярно вступает в споры в «Твиттере», ввязываясь в любые актуальные холивары вне зависимости от темы, из тех, кто чаще всего отправляет свое очень ценное мнение по всем адресам из списка рассылки. Менеджеры, не меняясь в лице, терпеливо выслушали его, а потом напомнили, что нет, на самом деле видео существуют не для того, чтобы занудствовать. Видео – это просто инструмент. И все откинулись на спинки стульев и закатили глаза, когда гребаный Джерри с философского опять начал строить из себя Сократа, оттягивая обед.
– А теперь ты мне все подробно расскажешь…
– Хорошо. Я все расскажу.
На обед были сэндвичи, которые состояли из белой булки примерно на 95 %, с серой прослойкой индейки или ветчины для мясоедов, с американским сыром для вегетарианцев или с одним-единственным прозрачным листиком мокрого салата для веганов. Во время обеда полагалось разыгрывать знакомство: каждый должен был описать «дело своей жизни», причем описать теми словами, какими описал бы его обычному, не имеющему отношения к академической среде «человеку с улицы», – так это объяснил финансовый директор, обладатель ученой степени «в сфере бизнеса» (да-да, серьезно, просто бизнеса), который считал, что ученые должны выходить из своих башен из слоновой кости и общаться не с элитой, а с народом, с нормальными людьми.
Мой читатель должен знать, что не все тайны моей любимой газеты «Заря» я могу ему доверить, хотя, кажется, какие тайны могут быть у печатного органа, читаемого миллионами. И все-таки мое перо связано, и связано крепко. Газета тесно сопряжена с народным хозяйством – подспудное течение дел газете известно более, чем читателю; газета отражает, корректирует и направляет жизнь – читатель не знает и сотой доли социальной перестройки. Есть и еще одна святая святых в работе каждой крупной газеты: социологические исследования, отражающие отношения газеты с самим читателем. Спрос, читательский возраст, партийность, чтение по интересам и так далее. Все это сведения закрытого порядка, и только поэтому о дальнейшем я расскажу скороговоркой.
– Я фотограф, – сказал Джек, когда подошла его очередь, стараясь не вдаваться в конкретику и говорить просто.
Соседи Джека по столу, помнившие его натужные разъяснения с предыдущих семинаров, больше вопросов не задавали – кроме инженера Карла, который, конечно, не слышал этого раньше и потому искренне полюбопытствовал:
– Я избрал самый простой путь, Нелька! – сказал я. – Решил досконально изучить подшивку газеты за семь лет. Чудо, что это раньше никому не пришло в голову, но уже в начале первого года я обнаружил статью сегодняшней свежести. Причем ее можно считать гвоздем номера! Каково?
– А что вы фотографируете?
Она деловито сказала:
– Вообще-то ничего, – сказал Джек. – Я не фотографирую объекты. У меня нет сюжетов, во всяком случае, в традиционном смысле.
– Мы можем работать сообща. Ты читаешь левую полосу, я – правую, и не думай, что моя память короче… Дай-ка я полистаю подшивку… Минуточку, минуточку! Ты имел в виду свекольную проблему? Ну, вот видишь, чего стоит твоя Нелька!
Как обычно, брови собеседника поползли вверх, лоб наморщился – это выражение Джек наблюдал у любого, кому рассказывал про свое творчество.
Мы начали работать сообща, на следующий день мы искупались, но не играли в теннис, днем спустя и не купались, и не играли – мы не вылезали из коттеджа, спали по шесть часов, любовью не занимались совсем, а только заполняли мелкими словами и четкими схемами четыре толстые тетради, купленные специально на железнодорожной станции Сосны. Все мои предположения и предчувствия оправдались: газета, как слепая лошадь в молотильном колесе, ходила и ходила по кругу. Я сказал:
– Я запутался, – сказал Карл.
– Вот такая разблюдовочка!
– Я фотограф, но фотоаппаратом не пользуюсь.
Нелька ответила:
– Н-да! Дела и делишки!
– То есть как?
Мы полувопросительно-полусмущенно улыбнулись друг другу, так как еще вчера, за сутки до окончания работы, временами чувствовали неуверенность и связывающую робость, хотя никто из нас не мог бы объяснить, где была зарыта собака. Почему движения становятся все более вялыми, отчего шариковые ручки уже сами не бегут по бумаге, отчего листы подшивок не шуршат уже грозно, а шелестят? И мы все чаще останавливались, все чаще бесцельно смотрели по сторонам, чтобы потом вновь пересилить себя и приняться за работу. Я не очень понимал, что именно делать, хотя подумал: «Теперь надо запускать машину!»
– Я занимаюсь тем, что лью химикаты на светочувствительную фотобумагу, чтобы добиться интересных результатов.
Нелли Озерова сказала:
– А-а.
– Черт знает какая пустота!
– Использую эмульсии, проявители, закрепители, различные реагенты, а иногда и свет так, как художник мог бы использовать краску.
Точнее, пожалуй, выразиться было нельзя: звенящая пустота светилась во мне, когда я держал в руках четыре густо исписанные тетради; я был более пуст, чем воздушный шарик, легковеснее дыма, бездумнее гранитной тумбы. Слишком большую и сложную операцию произвели мы с Нелькой над любимой «Зарей» для того, чтобы оставаться и трезвыми и думающими, а главное – чувствующими, но стриптиз не прошел даром, стриптиз газеты выжал нас до ниточки, опустошил до изнеможения и неспособности к думанью.
– Ага.
* * *
– И вместо холста у меня светочувствительная бромсеребряная бумага.
… Перед профессорским синклитом последний день пребывания в Соснах я вспомню, как вспышку острой боли, а себя и Нелли Озерову увижу, как двух маленьких, мелких мстительных воришек – к тому же еще трусливых воришек, не знающих, что делать с бесцельно награбленным…
– Ага.
* * *
– Таким образом, можно сказать, что моя работа находится как бы на пересечении фотографии, живописи и, возможно, алхимии, с добавлением некоторых техник печатной графики. Я называю это фотохимограммой.
– Что будем делать? – с тихим испугом спросила меня Нелли Озерова, осторожно кладя на кровать одну за одной тетради. – Ты умнее меня. Ты должен знать, что с этим делать. – И так как я тупо молчал, повысила голос: – Ты это начал делать – должен же ты знать, для чего делал?
– Ясно, – сказал Карл, пристально глядя на Джека и рассеянно постукивая пальцами по столу. – И что это… значит?
– У меня разламывается голова! – пожаловалась Нелька.
– Я не понимаю.
И произошло чудо. Загрохотали доски крыльца, наотмашь откинутые, стукнули двери, раздалось сопенье, кряхтенье и чертыханье; в комнате потемнело, точно от грозовой тучи, стало горячо – это явился живой и здоровый, во всей красе своей могучей плоти Боб Гришков. Казалось, две арбузные доли присобачили к щекам, маленькие поросячьи глазки пели: «Красотки, красотки, красотки кабаре!» И в руках он держал портфель, который был вечен вопреки всеобщей тленности мира; в портфеле, конечно, позвякивало и побулькивало, пахло из портфеля, как всегда, чесноком и застарелым сыром.
– В чем глубинный смысл? О чем ваше творчество?
III
– А, ну, если надо именно дать определение, я бы сказал, что предметом моей фотографии является сам фотографический процесс. Как бы его химия.
– Ага.
– Вот вы где окопались, оглоеды! – трубно прокричал Боб Гришков, и мне на мгновение показалось, что закричало все то, что я всегда чувствовал в самом Бобе Гришкове, за его спиной и впереди него; сейчас все это воплотилось в небольшой островок земли по имени Сосны. «Вот где вы окопались, оглоеды!» – протрубил Боб Гришков, и это было не только его открытием. Меня и Нельку, бледных и отупевших от газетных подшивок, нашла река, в которой я только два раза искупался, обнаружили деревья, под которыми мы ни разу не полежали, отыскали пески, похожие на слоеный торт. Нас нашла жизнь – и не придумаешь мысли банальней, но и точнее. А какой контраст, какой контраст! Мы – согбенные и растрепанные, Боб – свободный, брызжущий весельем, распахнутый, то есть застегнутый всего лишь на три брючные пуговицы. Можно было представить, как он схватил в кассе Аэрофлота первый попавшийся билет – Москва или Ленинград, какая разница? – заигрывая со всеми подряд стюардессами, еле втиснулся в самолетное кресло, подмигнув, показал соседу на раздувшийся вечный портфель. Он не переставал пить – легко, умело, беспохмельно, весело для окружающих, пить так, что самый строгий блюститель нравов не мог упрекнуть его в пьянстве: «Выпивает! Любит опрокинуть стаканчик! Жизнелюб!»
– Но сами по себе изображения, строго говоря, ничего не значат. На них ничего нет. Они нефигуративны, необъективны и абсолютно абстрактны.
– Похороны по первому разряду? – потешно спросил Боб Гришков. – Проиграли финальный матч канадцам? Слушайте, я хочу с вами общаться. Я хочу петь и смеяться, как дети. Эй вы, упыри!
– Я всегда думал, что искусство должно иметь глубинный смысл.
– Мое творчество – это форма, баланс и текстура. Думаю, можно сказать, что это чистый образ. Отделенный от смысла.
… Верша суд на самим собой, откладывая в одну сторону белые шарики, в другую – черные, я буду вспоминать прожитую жизнь совсем не в такой последовательности, как может показаться читателю этих беглых, путаных и порой невразумительных заметок. Да, я подставил под удар прекрасного человека Егора Тимошина; да, я сыграл на благоприятной конъюнктуре, сложившейся на лесозаготовках Черногорской области; да, я сумел стать приближенным лицом Никиты Петровича Одинцова; да, я доказал, что последние семь лет газета «Заря» топчется на месте, но ни один из этих черных шаров не брошу первым на весы моей обреченности, на скорое угасание жизни. Сейчас, сегодня я не решаюсь называть имя черного шара, так как это и для меня страшно…
– Ясно. – Наступила пауза: инженер Карл обдумывал его слова. – А можно небольшой вопрос?
– Проклятый трезвенник! – ворчал Боб Гришков, не глядя в мою сторону, но с надеждой косясь на Нелли Озерову. – Дураку известно, что вино создано для того, чтобы его пить… Ах, какой умница его придумал!
– Вы хотите знать зачем.
Из вечного портфеля извлекались богатства. Килька пряного посола, названный уже застарелый сыр, твердокопченая колбаса, плавленый сырок, шмот явно деревенского сала, совершенно еще свежий пшеничный хлеб, громадные помидоры и крохотные огурцы. Все это на свет божий извлекалось медленно. Великое блаженство было написано на лопающемся от здоровья лице Боба Гришкова, человека, первым выболтавшего мне подозрения по утопу леса на реках Сибирской области и, конечно, не предполагавшего, что можно извлечь из этого знания.
– Есть такое.
– Я очень надеюсь на тебя, Нелька! – обеспокоенно проговорил Боб, разложив по всему столу свои богатства. – Если ты не выпьешь со мной, произойдет землетрясение в Чили, а ты бы ведь не хотела еще одного несчастья многострадальному народу… – Он разбросил в стороны руки, сладко потянулся. – Эх, ребятки, как хороша эта жизнь, за исключением Синей Лошади! – Он спохватился. – Боже, да они не знают, кто такой Синяя Лошадь? О, в таком случае вы просто ничего не знаете. Синяя Лошадь – это Синяя Лошадь. Во! Они ничего не не поняли…
– Какого хрена я выбрал это делом всей своей жизни?
Выяснилось, что примерно полтора года назад заместителем редактора газеты «Знамя» стал некий Аксюткин Николай Григорьевич – человек внешне тихий, незаметный, вежливый; бывший редактор газеты соседней области. Ровно полгода Аксюткина не было ни слышно, ни видно, ровно полгода он на летучках и собраниях забивался в угол и преспокойно помалкивал. Потом начались события – около семидесяти процентов газетных материалов всех отделов пошли через кабинет первого заместителя редактора, и начала работать на полную мощность адская кухня, хотя на первый взгляд ничего особенного Николай Григорьевич Аксюткин не совершал – он обсуждал материал, лежащий перед ним на столе. Боб Гришков потрогал рукой воображаемые страницы, мечтательно откинувшись, с клокотаньем в горле проговорил:
– Я бы сформулировал это помягче.
– Давайте так: некоторые из моих работ правда выглядят круто.
– Преамбула вашей статьи оставляет желать лучшего, констатирующая часть посильнее, но нуждается в некоторой расшифровке. Что касается нагнетающей середины, то ее следует выстраивать по преамбулической части. – Боб Гришков пожевал губами и совсем низко опустил подбородок. – Чего бы нам с вами хотелось, коллега? Естественной гармонии всех трех частей, иными словами – триединости.
– А как они выглядят?
Мы с Нелькой уже улыбались.
– Ну, там есть большие такие области тени и цвета, что-то вроде широкой полосы внизу, а еще посередине темные штучки, можно, наверное, назвать их каплями или кляксами, ну и все эти выразительные черные прожилки.
– Но всего смешнее этот паразит выглядел в эпизоде, после которого его и прозвали Синей Лошадью… Он разбирал очерк Ваньки Ануфриева о зареченских колхозах, где сохранились сельхозработы на лошадях. – Боб поднялся, задумчиво скрестил руки на груди, подбородок косо уткнулся в ключицу. – Ваш очерк, коллега, много теряет оттого, что художественные детали не срослись в единый костяк с тканью сюжетного повествования, то есть не стали единым целым на всем полотне. – Боб многозначительно прищурился. – Не хватает вам, коллега, и художественной смелости. Вот ваш пейзаж: «Гнедая лошадь осторожно спустилась к воде…» Почему именно гнедая лошадь? Петров-Водкин подарил нам Красного коня. Низкое спасибо ему за это, но почему вы не хотите разнообразить и свою палитру? «Синяя лошадь осторожно спустилась к воде…» Повторяю! Синяя лошадь!
– Ага.
– Конечно, это трудно описать.
Мы уже не улыбались, мы хохотали. За длинными реками и широкими морями жила областная газета «Знамя», там оставалась наша молодость с ее черемухой, теплой береговой галькой, юной любовью, волнующим по молодости лет запахом типографской краски. И вот этот, всегда дурманящий, аромат прошлого проник и наполнил банальнейший коттедж, заставил жадно раздуваться наши ноздри, просто сделал голодными, а какими далекими и ненужными показались вдруг наши проблемы, если на белом свете существовал смешной человек по прозвищу Синяя Лошадь! Забавно все, игрушечно, школьно, кроме, естественно, того, что лежало и стояло на столе: можно было думать о прошлогоднем снеге или повторять про себя таблицу умножения; можно было сжечь к чертовой матери все семь грозных подшивок вкупе с четырьмя тетрадями да и забыть о сожженном. Все было возможно, если жил на земле человек по прозвищу Синяя Лошадь!
– Конечно.
– Вы мрачные и опасные люди! – с пафосом заявил Боб Гришков. – То, что вы заговорщики, мне ясно с первого взгляда, а вот почему вы перестали любить друг друга, этого я еще понять не могу… А теперь прошу к столу, и смотри, Нелька, ты изопьешь со мной зелена вина…
Я набросился на еду так, словно не ел неделю…
– Пожалуй, вы должны увидеть это сами.
IV
– Пожалуй.
По закону бутерброда на следующий день после возвращения из Сосен в редакционном коридоре я встретил Валентина Ивановича Грачева, бодро размахивающего вишневой папкой. Если вдуматься, в этой встрече ничего необычного не было: мы всегда первыми приходили в редакцию, уходили – последними. Он жадно смотрел на меня. «Где след загара, где отблеск зеленых вод заштатной речушки? Зачем ты все это проделал?» – было написано на лице Вальки Грачева, и можно было себе представить, как он мучился, пока я сидел в Соснах, на его глазах удалившись туда явно для криминальных целей.
– Вот, смотрите.
Он спросил:
Джек вытащил телефон, открыл скан своей последней работы – действительно удачной, по его мнению, с неровным пятном по центру, в котором хорошо получились все эти удивительно интересные детали, похожие на вьющиеся усики растений, – и начал объяснять, как было сделано центральное пятно: сначала он поместил не обработанную закрепителем светочувствительную фотобумагу в кювету, налил туда воды, а потом пипеткой капнул немного проявителя, который расплылся и растворился в воде так, что, когда он наконец попал на бумагу, лежащую на дне кюветы, в результате получились вот эти крутые узоры, дымчатые, подвижные, изысканные, напоминающие облака, – и тут Карл внезапно перебил его:
– А синяк под глазом?
– Наткнулся на ветку.
– Это похоже на птицу.
Я тоже изучал Вальку Грачева внимательно, как полководец карту боевых действий. Какие подвиги он успел совершить за неделю? Снял еще одну статью промышленного отдела? Блеснул материалами из области партийной жизни? Сделался единственным доверенным лицом Ивана Ивановича Иванова?.. Я разглядывал моего вечного соперника Вальку Грачева, претендента на кресло главного редактора газеты «Заря», и сейчас, в отдалении – по прошествии двух суток, – четыре тетради мне не казались такими уж тяжелыми на вес, как в сосновском коттедже.
– Может быть, – сказал Джек. – Ну, это не птица.
– Зашиваюсь! – думая о своем, сказал Валька Грачев. – Главный требует все укрупнять и укрупнять вопросы, а корреспонденты дальше цеховой партийной организации не идут… Кстати, вчера на редколлегии по промышленному отделу обсуждался боевой материал «Твое рабочее место». Хорошо написано и на ярком жизненном материале…
– Но оно действительно похоже на птицу.
– Я просто знаю эту жизнь.
– Оно ни на что не должно быть похоже. Это абстракция.
Сто юмористов и сто серьезных писателей описывали редакционную жизнь; по их мнению, Содом и Гоморра – спокойное место по сравнению с тем, где и как производится обыкновенная газета. Эти вечно спешащие курьеры, скептические метранпажи, опаздывающие хроникеры, взлохмаченные редактора – все это не из теперешней жизни, а из старых анекдотов, придуманных самими журналистами. Истинная жизнь газеты нашего времени тяжела, скучна, однообразна; день ото дня ничем не отличается, если не считать газетного номера с какой-нибудь смешной или, наоборот, тяжелой ошибкой. А будни серы! Газета распланирована на два-три номера вперед, заведомо известно, например, что в среду пойдет материал на морально-этическую тему, в субботу газета расскажет о народных промыслах или художественной самодеятельности, в воскресном номере появится фельетон.
– Я вижу птицу, – сказал Карл. – Разве вы не видите птицу? – Он передал телефон своему соседу, тот кивнул, а потом телефон медленно пропутешествовал вокруг стола, и все согласились, что да, немного похоже на птицу.
– Скукотища здесь у вас кромешная! – сказал я и театрально длинно зевнул. – Закисаете, товарищи, понемножку закисаете?
– А вы в какой области работаете? – спросил Джек, наконец получив свой телефон обратно и отчаянно желая сменить тему.
Четыре серых тетради лежали в моем портфеле, на бумаге в клеточку было все, чтобы чувствовать себя сильным, и я мог слегка поддразнить Вальку Грачева, и без того убежденного в том, что фокус с Соснами разыгран с далеко идущими целями; только он никак не мог понять, для чего мне надо было удаляться, когда по его логике нужно, наоборот, приближаться к месту, где скоро начнется раздача слонов. Мне вчера, например, по домашнему телефону сказали:
– Инженерное дело, – сказал Карл.
– Иванов уходит на пенсию!
– Да, это я уже понял. – Джек указал на бейджик.
Звонила, естественно, Нина Горбатко, сведения она, естественно, получила от неизвестного человека, и предназначались они только мне. Моему возникновению в городе и голосу Нина чрезвычайно обрадовалась, рассказала ворох новостей, сообщила, что дядя без меня проигрался в преферанс и вообще был не в духе.
– Материаловедение.
– К Прибытковым на вечеринку, – смеялась в трубку Нина, – все дамы явились в длинных туалетах… Я? Как всегда – ультра-мини… Со мной перетанцевали все модные женихи. Слушай, может быть, мне выйти замуж? Есть вариант… Фу-ты-ну-ты! Сразу три года в Дании… Госпожа советница!
– Понятно.
Карл сидел и смотрел на него, как будто это был исчерпывающий ответ на вопрос.
Мудрецы утверждают, что нереализованная любовь обращается крайним равнодушием, даже ненавистью. Наши отношения с Ниной оставались чудесными, мало того, они улучшались, и каждый разговор с Ниной давал мне, банально выражаясь, «заряд бодрости». Она умела смотреть на жизнь одновременно и серьезно и шутливо, умудрялась самую сложную проблему расчленить на ряд легких. Мою болезнь она, казалось, совсем выбросила из памяти. «Слушай, может быть, мне выйти замуж?» – и она проделала бы это с равной долей серьезности и несерьезности. Таких людей, как Нина Горбатко, я еще не встречал, подозревал, что она знает о жизни что-то такое, чего никто не знает. Я сказал:
– И с каким именно материалом вы работаете? – спросил Джек.
– С пластмассами, – сказал Карл.
– Дядя не собирается в субботу играть в преферанс?
– А. – Джек кивнул. – Хорошо, что вы выбрали такую профессию.
– Ого! И обязательно ждет тебя…
Остаток обеда они провели, жуя сухие сэндвичи и глядя в телефоны.
Она тихо засмеялась в трубку:
«Система» прислала Джеку уведомление – похоже, прошлой ночью он опять храпел. Он прослушал сделанную браслетом короткую запись, которая звучала так, будто он ритмично издавал дребезжащее «У-у-у, у-у-у», даже не дыша, что было довольно странно.
– Знаешь, Иван Иванович никак не может понять, почему ты обиделся на него. Уверяю, в редакторской практике Ивана Ивановича встречались пьющие заместители и вот он… – Мне показалось, что она дразняще высунула язык. – Ты бы должен радоваться, что Иван Иванович подвергает тебя всестороннему изучению. Подвергайся! Терпи! – Она открыто засмеялась. – Ну а пока ты только выиграл.
Ему пришло еще и письмо от Бенджамина (в теме значилось: «Кажется, у нас проблема») с несколькими прикрепленными фотографиями – судя по всему, на них было строительное ограждение вокруг «Судоверфи». Несколько дней назад это была голая стена из фанеры, но теперь ее всю покрывал один и тот же многократно повторяющийся призыв, нанесенный с помощью аэрозольной краски и трафарета:
– Каким образом?
СПАСИТЕ ИСТОРИЧЕСКИЙ ПАРК-ШОР!
НЕТ «СУДОВЕРФИ»!
– А вот таким… Иван Иванович говорил у Прибытковых, а я подслушала, что ему очень нравится независимость Ваганова и начинает надоедать один осторожный подхалим…
Но у Джека не было времени размышлять над этим письмом, потому что финансовый директор вышел на трибуну и объявил о введении новой многообещающей политики оценивания преподавательского состава.
– Он так и сказал?
– Это позволит нам принимать более осознанные решения о том, кого нанимать, кого увольнять и кого продвигать по службе.
– Он именно так сказал. Держи хвост пистолетом, Никита Ваганов!… Ой, слушай, у Прибытковых женят сына. Мордашка из американского кино, получукчанка, воспитана, как в институте благородных девиц, но мужа обещает держать в руках… Прибытков, к удивлению многих, потирал руки от удовольствия: «Нужен, нужен прилив свежей крови!..» Я не заболтала тебя, Никита?
Что, безусловно, привлекло всеобщее внимание.
– Прошли те времена, когда профессора могли запираться в башне из слоновой кости, – сказал финансовый директор, вставив одно из двух своих любимых выражений – «башня из слоновой кости», – которое он употреблял в пренебрежительном контексте по меньшей мере трижды за выступление. Другим своим любимым выражением, «скажу откровенно», он обычно предварял какую-нибудь грубость, вот как сейчас: – Скажу откровенно, преподаватели оторвались от реальной жизни реальных людей.
Главный редактор «Зари» открыто – жертвуя левой рукой! – назвал осторожным подхалимом Вальку Грачева. Я не испытывал торжества и не буду его испытывать впоследствии, так как точно знал, что из Валентина Ивановича Грачева получился бы хороший редактор газеты, пожалуй, самый лучший, но после меня…
Газетный бог – это же я, Никита Ваганов!
В других обстоятельствах это бы развеселило всех собравшихся в зале куда больше: они шутили, что надо выпивать каждый раз, когда слышишь «башня из слоновой кости» и «скажу откровенно». Но сейчас они слишком переживали из-за того, к чему клонит финансовый директор, чтобы сардонически переглядываться.
V
– Слишком долго ученые публиковались в малоизвестных журналах, которые, скажу откровенно, никто не читает, – продолжал финансовый директор. – Слишком долго университеты выделяли средства на стипендии, которые важны лишь для горстки элиты. И, скажу абсолютно откровенно, это должно измениться.
Может быть, не рождаются цирковыми наездниками или шоферами, но я глубоко убежден, что редакторами крупных газет рождаются. Особый склад мышления, мироощущения, восприятия, чувствования – все это от природы принадлежит человеку, обязанному сделаться редактором. Умирая от коварной болезни, разглядывая пристально прожитое, анализируя каждый свой день и каждый шаг, я заносчиво говорю: «Природа создала меня редактором и не поскупилась при этом!» Это Никита Ваганов в крошечном жизненном явлении умел разглядеть впечатляющую общую картину, это Никита Ваганов выхватывал из жизни проблемы, которые были важны для каждого читателя. Я, как сказал когда-то редактор областной газеты Кузичев, обладал собачьим нюхом на ремесленническую подделку в газете. Любому журналисту известны материалы, в которых правда так ловко смешивается с литературщиной, что материал кажется реальнее реального, – я, Никита Ваганов, безошибочно откладывал такие в сторону. В предвидении событий я, случалось, опережал самые компетентные органы. Наконец, я, Никита Ваганов, до последних дней своих останусь пишущим человеком, не могу не писать, и, по всеобщему признанию, писать хорошо, а ведь это не часто бывает, когда статью о проблемах молодых строителей автомобильного завода подписывает редактор такой могущественной газеты, как «Заря». Я говорил уже, что подлинная жизнь большой газеты скучна, сера и однообразна, – все эти ощущения не относились к Никите Борисовичу Ваганову. До сегодняшнего своего дня я сохранил молодую любовь к запаху типографской краски, с удовольствием развертываю гранку, раскладываю перед собой оттиск полосы – ощущение первозданности не покидает меня при этом; так называемые обязательные материалы я читаю как землепроходческие, как самым увлекательным кроссвордом занимаюсь перестановкой материалов на полосе и среди полос; особое удовольствие доставляет мне придумывание заголовков, и эта работа – работа в радость! – дает превосходный результат. Я никогда не уставал править материалы, всегда умудрялся находить наиболее короткие, но емкие формулировки, не искажая ни стиль автора, ни его мысль, мне удавалось выжимать максимум с такой тесной газетной площади… Не спешите, вы скоро поймете, отчего автор поет себе панегирик! Потерпите… Итак, господь бог, если он существует, запроектировал и создал меня главным редактором или просто редактором, но отчего тогда мне приходилось тратить столько сил, чтобы занять принадлежащее мне по праву рождения место? Почему я должен терзаться сомнениями, сверять свои поступки с так называемой совестью, если мне богом предназначено высокое положение в газете? Концы с концами не связывались, не сходились…
Менеджеры начали раздавать каждому сотруднику запечатанные конверты. На лицевой стороне конверта Джека были написаны его имя и должность, а поверх печати красовался штамп «Конфиденциально».
* * *
Финансовый директор продолжал:
Позже я спокойно и отчужденно пойму, что пугало меня тогда: непредвиденность действия четырех тетрадей. Как должен был поступить я, член редколлегии по принципу справедливости? Элементарно! Доложить о моих изысканиях редакционной коллегии, так сказать, в рабочем порядке рассмотреть серьезнейшие недостатки в работе газеты, чтобы – путь критики и самокритики – общими усилиями вернуть «Зарю» на истинные рельсы. Как все кажется просто! А вот живет на земле Иван Иванович Иванов, человек проработавший редактором «Зари» около восемнадцати лет, имеющий незамутненный славный послужной список. И вот – взрыв, катаклизм, катастрофа, иначе не назовешь то действие, которое должны произвести на руководящие органы четыре тетради.
– Современные отделы маркетинга знают, как разумно расходовать деньги, как добиться отдачи от своих инвестиций, как привлечь внимание, чтобы максимизировать свою эффективность. И, скажу откровенно, пришло время привнести эти здравые идеи и в нашу башню из слоновой кости.
Зачем я разыграл утомленного труженика, зачем взял семь годовых подшивок газеты, какого черта поехал в треклятые Сосны? Мое искреннее и безупречно преданное служение «Заре», наконец, – об этом надо сказать прямо, – мои связи и мой авторитет в руководящих органах медленно, но совершенно верно вели меня на пост главного редактора «Зари» – чего мне не хватало?! О Никите Ваганове как о самом вероятном редакторе газеты «Заря» говорили давно и упорно на всех уровнях. Кто меня взял за шкирку и потащил в Сосны? Наконец, нужно это понимать, в четырех тетрадях лежал порядочный заряд динамита и против заместителя главного редактора по вопросам промышленности Никиты Борисовича Ваганова. Я хватался за голову, когда ловил самого себя на материалах, необходимых газете, как прошлогодний снег, я краснел, когда находил две зеркально подобных статьи…
Он что-то нажал на своей трибуне, и позади него на большом телевизионном экране высветилась стоковая фотография смеющихся бизнесменов в элегантных костюмах. Фотография имела очень мало общего с крупными словами над ней – Алгоритм Эффективности, – написанными уродливым, аляповатым шрифтом, который, видимо, должен был произвести эффект.
… Словечко «конформист», печать «прагматик» преследовали меня из десятилетия в десятилетие, и в эти месяцы, умирая, я стараюсь найти повод к своему поведению в той или иной обстановке, я хочу иметь право знать, где я – настоящий, где я – ненастоящий, где я – это я, где вместо меня – сумма обстоятельств. Можно свободно подвесить меня за ноги в эпизоде с Егором Тимошиным и четвертовать за тетради из Сосен, но я вызвал к себе огромное уважение Ивана Ивановича, покинув его дачу даже без «до свидания!». Если конформист – состояние, черта характера, то что это – вся моя жизнь? Если бы вы знали, как хочется наконец понять самого себя!.. Я вызвал Покровова, вяло сказал:
– Думаю, Анатолий Вениаминович, нам с тобой на днях придется засесть вплотную и посмотреть на нашу работу и в разрезе и с высоты птичьего полета. Что-то мы живем ни шатко ни валко… Взорим, знаешь, воспарим, знаешь ли так, гордо!
– Алгоритм эффективности – это инструмент, который точно определяет ценность вклада каждого сотрудника в развитие мира. – И финансовый директор переключил презентацию на следующий слайд, где был представлен список достижений в социальных сетях и стоимость каждого из этих достижений:
Он улыбнулся:
– Ох, и любишь же ты перетряхивать перины!
Репост в «Фейсбуке»: 4 доллара
Лайк в «Фейсбуке»: 19 центов
Подписка в «Инстаграме»: 2 цента
Упоминание в «Твиттере»: 30 центов
Обычный ретвит: 7 долларов
Ретвит знаменитости (например, Кардашьян): 4650 долларов
– А иначе нам удачи не видать.
Нет, не расскажу я сегодня и никогда Анатолию Вениаминовичу о четырех тетрадях. Никита Ваганов еще не знает, что можно сделать с этими тетрадями, он по-прежнему немного испуган выводами, сделанными из штудирования подшивок за семь лет работы газеты «Заря».
– Алгоритм эффективности может дать количественную оценку важности вашей работы, основываясь на том, сколько раз ее упоминали другие люди, – сказал финансовый директор. – Например, вас разрекламировали на «Тудей-шоу»? Высокая эффективность. Вас процитировали только малоизвестные академические журналы? Низкая эффективность. Алгоритм позволяет нам быть абсолютно прозрачными при принятии решений о найме. Мы просто сравниваем вашу зарплату с вашей эффективностью и делаем вывод, получаем ли мы отдачу от своих инвестиций. Вот и все. А теперь, пожалуйста, откройте конверты.
Я подумал: «Если совершаю поступки вне зависимости от моего желания и совести, то конформист и прагматик Никита Ваганов все равно возьмет верх над нормальным человеком…» Мысль показалась мне такой забавной, что я вслух рассмеялся, на что глаза Анатолия Вениаминовича привычно ответили: «Между тем в жизни нет ничего особенно забавного!» Такой уж это был человек!
Конференц-зал наполнил треск яростно разрываемой бумаги, что вызвало некоторые ассоциации с тем, как нетерпеливые дети открывают подарки рождественским утром.
Он сказал:
– Мы взяли на себя смелость подсчитать коэффициент эффективности каждого из вас за последний год, – сказал финансовый директор. – Если этот балл больше, чем ваша нынешняя зарплата, молодцы, продолжайте в том же духе. Если меньше, что ж, скажу откровенно, вам есть над чем поработать.
– Я побреду.
– Так днями посидим?
Балл Джека подтвердил все его опасения: на его фотографии нигде не ссылались и не писали критических обзоров, о них не говорили в «Твиттере», их не лайкали и не репостили. Собственно, алгоритм смог найти только одно упоминание о творчестве Джека Бейкера: на маленьком игровом ютуб-канале под названием «Тобинатор», где ребенок-блогер время от времени вспоминал о его существовании. Согласно алгоритму, это стоило тринадцать долларов.
– Посидим.
Его эффективность в мировом масштабе – тринадцать долларов.
* * *
Тем временем в другом конце зала Джерри с философского воскликнул: «Йес!» и вскинул руки в победном жесте, как Рокки Бальбоа. Потом он начал показывать всем свой очень высокий балл.
… Стоя одной ногой в могиле, на вопрос, кто ты такой, Никита Ваганов, я отвечу: «Не знаю!»… Егор Тимошин с его страстью к собиранию фактов и фактиков рано или поздно узнал бы об афере с утопом древесины, тогда моя роль в тех событиях была бы равна нулю; редактор газеты «Знамя» Кузичев боролся бы с Пермитиным иными методами – мне не пришлось бы раскрывать карты Пермитина Кузичеву. Да, я ищу и буду искать объяснения своих поступков, хотя бы для того, чтобы понять самого себя. Егор Тимошин написал роман «Ермак Тимофеевич», редактор газеты «Знамя» Кузичев процветает, но мучается в поисках самого себя Никита Ваганов, принужденный судьбой подводить итоги прожитого, находясь в здравом уме и светлой памяти…
Джек так сгорбился в кресле, что уже ждал сигнала от браслета, напоминающего о правильной осанке, но сигнала не последовало. А не последовало его потому – как Джек осознал, взглянув на запястье, – что браслета на нем не было.
* * *
Почему на нем нет браслета?
– До редколлегии! – уходя, сказал Анатолий Вениаминович.
Он мысленно вернулся во вчерашний день и вспомнил, как снимал его вечером в спальне, как раз перед своей с треском провалившейся попыткой соблазнить Элизабет. Скорее всего, браслет так и остался на тумбочке. Но тогда возникает другой вопрос: как браслет мог записать его храп, если лежал в спальне рядом с Элизабет, а не в кабинете, где Джек спал на диване?
Я ему завидовал, как завидовал множеству людей, чья жизнь мне казалась безупречной. У него не было портфеля, в котором лежали четыре тетради, ему не надо было решать, как поступить с этими тетрадями…
Он открыл приложение, прослушал запись еще раз и сообразил: это не храп. Это звук вибратора.
Читатель моих исповедальных строк ошибется, если подумает, что я стремился к власти и связанным с нею почестям, – мне нужна была газета и только газета. Каждая точка и запятая в ней должны были быть поставлены с моего ведома и согласия, каждая статья обязана пройти через мои руки – похоже это или не похоже на карьеризм? Я так долго и трудно шел к намеченной цели, что она, пожалуй, превратилась в идею фикс, стала моей подлинной сущностью, то есть движителем всех поступков и дум. Не один раз глубокой ночью я просыпался в холодном поту от мысли, что остатки дней своих мне доведется провести вне стен редакторского кабинета. Я думал: «Психоз!» На другом конце города тревожно спал на утлой кушетке мой отец, человек, лишивший себя всего или почти всего из-за «Жигулей» – заветной мечты всей жизни. Не его ли гены у сына вызвали неодолимое желание стать Главным редактором – не отцовские ли это «Жигули»?
Энергия новых отношений
Глава седьмая
I
И все-таки был сделан шаг вперед, если я начал таскаться с тетрадями и мысленно грозить ими Главному. Какие-то процессы во мне происходили, а главное – ревность. Не надо забывать о Коростылеве… Я бледнел, когда видел весело разговаривающими редактора и Андрея Коростылева, у меня летели искры из глаз, когда он подвозил сестру своего первого заместителя. В такие моменты папка с тетрадями нагревалась в руках и норовила выпасть.
ВОТ ОНИ, ДЖЕК И ЭЛИЗАБЕТ, – устроились в ее маленькой кровати, на сбившихся простынях. Она лежит на животе, подперев подбородок кулаками, перед ней толстенный учебник «Введение в психологию», и она читает, переворачивая страницы и время от времени делая пометки; голова Джека пристроена у нее на пояснице, ноги скрещены, одна ступня свешивается с узкого матраса, и в одной руке у него сигарета, а в другой – зубодробительная философская книга, которую он читает для занятий по искусству, потрепанный экземпляр в мягкой обложке, найденный в букинистическом, и единственные звуки в комнате – их дыхание, шелест страниц, а время от времени затяжка и легкое потрескивание горящей сигареты. Сейчас поздний вечер воскресенья. Им нужно сделать задание на понедельник. Они откладывали его все выходные, потому что им кажется пошлостью уделять внимание чему-то еще, кроме друг друга.
Я зверел. Я зверел.
Я стоял на месте, ждал, ждал, ждал. Кроме того, после коллективного выезда за город мы с Коростылевым слегка подружились. Обнаружилось много самого противного в нем – не доброты, а сентиментальности/
У них давно позади первое свидание, и второе, и третье, и они уже уверенно перешли на этап «у нас было столько свиданий, что можно перестать их считать». Они ведут себя так же, как и все новые пары – преданно заботясь друг о друге и не замечая больше никого, словно мира вокруг не существует. Они проводят все время вместе, и поэтому у них теперь есть странные и необычные привычки, собственный язык, целое причудливое королевство на двоих. Одно из их любимых развлечений – представлять, что неодушевленные предметы в маленькой квартирке Элизабет на самом деле живые, что у беспорядочно разбросанных вещей есть имена, эксцентричные характеры и сложные биографии. Посуда, диван, всевозможные носки и шапки, шарфы и варежки, кофейные кружки, графины для воды, подсвечники – все они просыпаются, как в диснеевском мультфильме, когда Джек и Элизабет дома, вместе, в постели, лежат и разговаривают, вдыхая волшебство в свой крошечный мир. Локальные шутки, отсылки, понятные только партнеру, милые домашние прозвища, упрямая верность новому безупречному организму – их паре – все это, как считает профессор психологии и научный руководитель Элизабет, доктор Отто Сэнборн, который сейчас как раз изучает сложный механизм любви с первого взгляда, имеет нечто общее с культом. Он говорит, что новые пары используют в основном ту же тактику, что и культы, – укрепляют коллективную идентичность с помощью общих ритуалов, лексики, понятной только посвященным, и чувства превосходства над внешним миром, – но у них, в отличие от истинного культа, нет стремления вербовать последователей и навязывать им свою идеологию.
Сентиментальность и доброта – как часто их путают! Был ли я добр? Всю свою зрелую жизнь я слыл недобрым человеком. У машинистки опасно больна мать, все охают, а «черствый» Ваганов не выпускает телефонную трубку из рук, и когда мать укладывается в больницу – доброта приписывается тем, кто охал и ахал, а обо мне печально говорят: «Не способен!» Я к этому относился как к прошлогоднему дождю. Моя концепция добра исходила только и только из действия, и если ко мне со своей проблемой приходил человек, я напряженно раздумывал, смогу ли помочь, а потому молчал и часто прямо говорил: «Ничем вам помочь не могу!», редакцию немедленно обегала весть о моей черствости; потом разносился слух, что тот же Коростылев «обещал помочь» – меня считали деревяшкой. И никто не обращал внимания на то, что «обещавший» помочь ничем не помогал. «Сухой», «бессердечный», «насмешливый», «ироничный» и так далее, а я – чтоб им неладно было! – я массу времени тратил на помощь сотрудникам, отрабатывая за это ночами и седея раньше срока. Но я знал – люди путают добро с сентиментальностью, и был спокоен: «Когда-нибудь поймут!» И поняли – даже не подумаю рассказывать, как это произошло. Человек выходил из моего кабинета сияющий: «Все в порядке!», или сумрачный: «Ничем помочь нельзя!..» Мое добро не было добром с кулаками – таким добро не бывает, мое добро – хвастаюсь! – было молчаливым. Оно иногда приобретало странные формы: я прощал трехдневное пьянство умеющему и любящему работать, но хватался за маленький промах лентяя и знал, что о «Заре» говорят: «Там работают!»
– Единственная разница между культом и парой заключается в амбициях, – любит повторять он.
* * *
И да, это правда, Джек и Элизабет посвящают свои первые несколько недель исключительно друг другу: целые выходные в постели, без одежды, без одеял, часы тянутся восхитительно долго и неторопливо, время начинает казаться – да-да – священным. Они лежат рядом и читают. Они переворачивают страницы. Как только один из них проявит хоть малейшую реакцию – будь то чуть слышное «Хм» или легкий смешок, – второй прекращает чтение, смотрит на него и спрашивает: «Что?» Читать разные книги, а значит, испытывать разные эмоции, кажется им непозволительным. Они стремятся проникнуть в мысли друг друга, узнать друг друга целиком и полностью. Какие тут шансы у заданий к семинару? В конце концов притяжение становится невыносимым, и учебники надолго откладываются. Они забывают о завтрашних занятиях. Они словно играют в игру, изучая тела друг друга. Они исследователи и картографы, их тела – это неизведанный мир, и когда они находят что-то интересное, то осторожно дотрагиваются пальцем и спрашивают: «Что это?» Белые отметины на его левом локте – свидетельство перенесенной в детстве ветрянки. Шрамы на подошвах – результат несчастного случая в скаутском лагере, когда он по глупости шагнул в тлеющий костер. Созвездие растущих в разные стороны вихров на макушке превращает его черные волосы в карту океанских течений. Оказывается, у нее гипермобильность суставов, и она может выгибать пальцы в разные стороны, как ведьма. Она настаивает, что мочка одного уха у нее немного больше, чем у другого, и сначала он ей не верит, пока они не достают линейку и не измеряют. Он обнаруживает, что ее светлые волосы трех разных оттенков: золотистые на голове, соломенные на руках и бронзовые внизу. Он может писать на ее спине слова, рисуя букву за буквой на лопатках, и она необычайно хорошо их расшифровывает. У нее крохотная ямочка на переносице – незаметная, если смотреть в анфас, и видимая только в профиль, – по ее словам, след спортивной травмы, полученной в старших классах.
Никита Ваганов – знайте это! – оставался прежним, может быть, чуточку стал сдержанней, что выражалось иногда в самому себе неприятной полуулыбке, но переменить лица уже не мог, печально думая: «Возраст!» Все остальное было при мне и во мне… Никита Ваганов входит в кабинет Владимира Сергеевича Игнатова, замирает на пороге в скорбной позе. Оба настороженно молчат. Наконец Никита Ваганов обреченно машет рукой, что уже само по себе значит: «Все! Конец!» Игнатов все еще настороженно молчит, но не выдерживает:
– А чем ты занималась? – спрашивает он.
– Ну что там?
– Теннисом.
Пауза. Тяжкий вздох.
– Да уж, теннис – очень кровопролитный вид спорта.
– Тебя переводят в «Социалистическую индустрию»!
– Я понимаю, что звучит неправдоподобно.
– Что?!
– Как это произошло?
Идет напряженная мыслительная работа: «Зря по отделам Ваганов не шляется, дел у него – по горло, с другой стороны – бледный и растерянный». Медленно встает, брезгливо морщится.
– Не мешай работать!
– На тренировке. Я шла не глядя, ну и мне прилетело прямо в лоб.
– За что это тебя? – спрашиваю угасающим голосом.
– Я прошу вас, Ваганов, не мешать мне работать!
– Ай, – говорит он и легонько целует ее в эту ямочку, которую они с тех пор называют Уимблдонской впадиной.
– Не зря говорят, что у вас, Владимир Сергеевич, нет сердца!
Она тянется к нему, и они целуются – неторопливо, потом страстно, потом нежно, потом снова страстно – просто целуются сорок пять минут подряд, потом громко смеются, когда тяжелый учебник с оглушительным стуком падает с кровати, потом выкуривают еще по сигарете, и в электрическом свете комнаты повисает голубоватый дымок, а они лежат друг на друге и разговаривают, пока не затекают руки и ноги, потом нечаянно проваливаются в короткий сон, потом просыпаются в темноте, голодные, наскоро жарят яичницу и съедают ее, продолжая разговаривать – они всегда разговаривают, до поздней ночи, до рассвета…
Медленно повертываюсь и тихонечко бреду в свой кабинет, чтобы быстренько снять обе трубки – городского и внутреннего телефонов, а сам занимаю такую позу: прячу лицо в ладонях. Минут через десять дверь резко открывается, на ходу Игнатов издает такие звуки, точно на нем скрипят офицерские ремни. Я не двигаюсь. Он стоит мертво. Наконец слышу:
– Уже утро? – спрашивает она, когда переулок за единственным окном ее квартиры начинает розоветь.
– Это серьезно?
Теперь наступает самое главное: надо поднять на него лицо с налитыми влагой глазами. Накручивая себя, поднимаю; он сереет, а я чуть не плачу:
Да, это время для них священно. И какое это кощунство – наконец расставаться. Какое богохульство – выходить из комнаты, одеваться, садиться в автобус с другими людьми, ехать в университет. После двух дней секса, ласк и разговоров под теплыми шерстяными одеялами автобус кажется святотатственным. Она оглядывается по сторонам, видит всех этих недовольных людей, которые не сияют так, как сияет она, и думает: «Вы делаете что-то не то».
– За что это тебя?
А потом она сидит на психологии и понимает, что уже полчаса не слышит ни слова из того, что говорит преподаватель. Она представляет руки Джека на своей талии, его губы на своей шее. Она бродит по кампусу, витая в облаках, пока вдруг не вспоминает: черт, она же сегодня собиралась пообедать с подругой. С девушкой по имени Агата, студенткой театрального направления, с которой они познакомились на адаптационном курсе. Агата пришла учиться на актрису, а Элизабет смутно мечтала, что когда-нибудь будет писать пьесы; Агата решила, что это идеальное сочетание. «Мы станем лучшими подругами!» – заявила она. Но теперь Элизабет не видела Агату уже несколько недель и совершенно забыла об их уговоре, поэтому со всех ног бежит в кафе, где они планировали встретиться, опаздывает на полчаса и обнаруживает, что Агата сидит в одиночестве за усыпанным крошками сэндвича столом и плачет.
Он недоуменно отвечает:
– Прости! – говорит Элизабет, обнимая ее и садясь рядом. – Я что-то совсем выпала из реальности. Пожалуйста, прости меня.
– Ума не приложу.
Агата смотрит на нее красными, мокрыми, опухшими глазами, и подбородок у нее дрожит.
Все! Он пойман, встревожен, спутан, и теперь главное для меня – спастись, ибо таких экспериментов Игнатов над собой делать не позволяет. Я раздумываю: «Не даст ли он мне по очкам, когда…» Он говорит:
– Не-е-ет, – говорит она. – Ты тут ни при че-е-ем.
– Пока – никому! Понял?
Ее слова звучат протяжно, как стон волынки.
– Понял, понял!
– Ой, – говорит Элизабет.
И он, «скрипя ремнями», уходит. Теперь я дорого бы дал, чтобы превратиться в человека-невидимку. По складу характера он ни с кем не поделится, ни с кем не поговорит, а будет только нервно поднимать трубку телефона: вдруг это оно и есть?1 Ну-с! Что прикажете делать? Меня охватывает настоящий стопроцентный страх.
Хоть она и знакома с Агатой всего несколько месяцев, но уже поняла, что Агате нужно, чтобы друзья участвовали в ее драмах и полностью в них вовлекались, – такие уж они, артисты, каждой трагедией надо делиться с аудиторией. Элизабет считает, что это трогательно, но ей самой подобное совершенно чуждо; она никогда не была настолько несдержанна в своих эмоциях и уж точно никогда не выставляла их напоказ.
Элизабет вглядывается в измученное, заплаканное лицо Агаты и спрашивает:
Вызываю к себе «младой талант» – Виктора Алексеева. Он еще в дверях охает:
– Бабушка или дедушка?
– Что случилось?
Агата отрицательно качает головой.
– Что случилось, что случилось, все случилось…
– Парень?