Ник Хорнби
Hi-Fi
Посвящается Вирджинии
Тогда…
Моя безусловная и окончательная первая пятерка самых памятных разлук (привожу в хронологическом порядке):
1) Элисон Эшворт;
2) Пенни Хардвик;
3) Джеки Аллен;
4) Чарли Николсон;
5) Сара Кендрю.
Расставание с ними глубоко ранило душу. Ты не находишь в этом перечне своего имени, да, Лора? В первую десятку ты, думаю, еще могла бы пролезть, но в первой пятерке тебе делать нечего; все места в ней заняты теми, из-за кого я изведал такое горестное унижение, какого ты доставить попросту не способна. Возможно, мои слова прозвучат чересчур жестоко, но, видишь ли, мы с тобой уже слишком много пожили, чтобы научиться причинять друг другу боль, и это хорошо, а не плохо, посему не принимай непопадание в пятерку очень уж близко к сердцу. Это все давние дела, они в прошлом, и черт бы с ними. Когда-то быть несчастным значило действительно многое; теперь же это лишь досадная помеха вроде простуды или пустого кармана. Чтобы по-настоящему отметиться в моей жизни, тебе следовало появиться раньше.
1
Элисон Эшворт (1972)
Чуть не каждый вечер мы околачивались в парке поблизости от моего дома. Мы тогда жили в Хартфордшире, но с тем же успехом могли бы жить в любом другом английском спальном районе: такой уж это был район и такой парк – три минуты от дома, через дорогу от скопления торговых точек (кооперативный супермаркет, газетный киоск и винная лавка). Здесь не было ничего, что помогло бы опознать округу; застав магазины открытыми (они закрывались в половине шестого, по четвергам – в час, а по субботам и вовсе не работали), ты могла зайти в газетный киоск и купить местную газету – но и в ней не нашла бы подсказки.
Нам было по двенадцать-тринадцать, и мы только-только начали замечать забавную двойственность – или я осознал ее уже задним числом? – нашего поведения: мы позволяли себе играть на качелях, каруселях и прочем ржавеющем в парке малышовом хламе только при условии, что получалось сохранять этакую застенчивую ироническую отрешенность. Она достигалась либо напускной рассеянностью (можно было насвистывать, перебрасываться ничего не значащими фразами, вертеть в руках потухший бычок или коробок спичек), либо заигрыванием с опасностью – так что мы прыгали с качелей, когда они взмывали выше некуда, заскакивали на карусель, когда она раскручивалась на полную, висели, уцепившись за конец качельной перекладины, до тех пор, пока она не вставала вертикально. Если удавалось каким-то образом доказать, что эти детские снаряды в любой момент могут вышибить тебе мозги, тогда все нормально, на них можно лезть.
Но в отношении девчонок никакой забавной двойственности не было. Ей просто некогда было развиться. Еще недавно они нас ни под каким видом не интересовали, их как бы и вовсе не наблюдалось поблизости, а тут вдруг от них стало некуда деться; они заполонили все вокруг и были повсюду. Еще недавно тебе хотелось тюкнуть одну из них по голове за то, что она твоя или чья-нибудь еще сестра, а в один прекрасный день… собственно, мы толком и не понимали, чего нам захотелось в этот прекрасный день – чего-то такого, ну вот такого. Как-то внезапно все эти сестренки (а никаких других девчонок до поры до времени просто не было рядом) начали нас интересовать и даже будоражить воображение.
Чем мы могли похвастаться из того, чего не имели прежде? Ломающиеся голоса, но это сомнительное богатство – обладатель срывающегося в писк голоса скорее нелеп, чем желанен. Что до пробивающейся на лобке растительности, то для каждого она оставалась тайной – строго между тобой и твоими трусами, – и должны были пройти еще долгие годы, покуда особь противоположного пола не подтвердит, что все выросло там, где надо. Девчонки же обзавелись грудью, а вместе с ней и новой, особенной такой походочкой – со сложенными на груди руками, которые как бы и маскировали новоприобретение, и одновременно привлекали к нему внимание. А потом еще косметика и духи, неизменно дешевые, неумело, а часто и по-смешному используемые, но тем не менее грозно напоминающие о том, что нечто происходит без нас, помимо нас, за нашими спинами.
У нас началось с одной из них… нет, я неправильно выразился, поскольку к решению о начале я был абсолютно непричастен. Впрочем, не могу сказать, что у нее это началось со мной: ведь выражение «у нас началось» таит в себе подвох, предполагая равноправие, равную инициативу сторон. А в нашем случае Элисон, сестра Дэвида Эшворта, вдруг отделилась от девичьей стайки, собиравшейся каждый вечер на скамейке в парке, подошла, обняла меня за плечи и повлекла прочь от качелей.
Я не могу припомнить, как, собственно, она все это проделала, да и тогда толком не понимал. В процессе нашего первого поцелуя – моего первого поцелуя – я, как сейчас помню, был совершенно сбит с толку, задумавшись над тем, каким образом между Элисон Эшворт и мною образовалась такая близость. Я был словно в тумане, когда очутился у девчачьей скамейки, вдали от брата Элисон, вдали от Марка Годфри и остальных, и потом, когда мы удалились от ее компании. Я не соображал, с чего это она так откинула голову, но до меня сразу дошло, что надо прикоснуться губами к ее губам. Рациональному объяснению этот эпизод не поддается. Но как бы то ни было, все именно так и произошло и снова, с незначительными вариациями, происходило на следующий вечер и на следующий после следующего.
И что только было тогда у меня в голове? И что было в голове у нее? Сейчас, если я хочу вот так, горячо и от души, целоваться с барышней, это потому, что я хочу от нее еще много чего другого: секса, походов в кино в пятницу вечером, хочу получить в ее лице спутника и собеседника, хочу, чтобы она познакомилась с моими родственниками и друзьями, а я познакомился с ее, чтобы она приносила мне лемсипс
[1] в постель, когда я болею, чтобы слушала мои кассеты и диски, может быть даже родила мне маленького мальчика по имени Джек и маленькую девочку, еще не решил – Холли или Мейзи. Но от Элисон Эшворт я ничего из перечисленного не хотел: ни детей – мы же сами были детьми; ни пятничных вечеров в кино – мы ходили туда по утрам в субботу; ни лемсипса – его мне давала мама; ни даже секса, и уж тем более не секса – умоляю, только не секса! – этого самого мерзостного и кошмарного изобретения начала семидесятых.
В таком случае что мы оба имели в виду? Да ничего мы в виду не имели и прокладывали себе дорогу на ощупь. Нами двигали отчасти тяга к подражанию (к 1972 году я видел целующимися Джеймса Бонда, Саймона Темплара, Наполеона Соло, Барбару Виндзор с Сидом Джеймсом или, возможно, с Джимом Дейлом, Элси Таннер, Омара Шарифа с Джулией Кристи,
[2] Элвиса Пресли и еще уйму черно-белых человечков, на которых моя мама так любила смотреть, хотя они и целовались как-то по-деревянному), отчасти бессилие перед гормонами, отчасти боязнь отстать от ровесников (Кевин Баннистер и Элизабет Барнз занимались этим уже недели две), отчасти слепая паника… Мы ничего не сознавали, не испытывали ни страсти, ни удовольствия, если не считать таковым непривычное и в меру приятное потепление внизу живота. Мы были двумя зверьками, но это вовсе не означало, что еще неделя – и нам уже станет мешать одежда; образно выражаясь, зверьки понюхали друг у друга под хвостом и нашли запах не таким уж отталкивающим.
Но послушай, Лора, что было дальше. На четвертый день наших с Элисон отношений прихожу я в парк и вижу: она сидит на скамейке, обняв Кевина, а Элизабет Барнз поблизости нет. Никто – ни Элисон, ни Кевин, ни я, ни болтающиеся на качелях сексуально отсталые придурки – не проронил ни звука. Я застыл, ошарашенный, залился краской, а тут еще и почувствовал, что не могу шагу ступить – ноги-руки меня не слушались. Что делать? Куда податься? Лезть в драку я не хотел; сидеть здесь с этими двоими не хотел; идти домой тоже не хотел. И вот, изо всех сил сосредоточившись на фантиках, которыми была отмечена тропа от девчонок к мальчишкам, не поднимая глаз, не оборачиваясь назад и не глядя по сторонам, я направился к облепившей качели плотной массе одиноких самцов. На полпути я допустил один досадный просчет: остановился посмотреть на часы, хотя, разрази меня гром, не имел ни малейшего представления, что я хочу этим доказать, кого пытаюсь одурачить. Что такого особенного должны были тем сентябрьским днем показывать часы, чтобы парень тринадцати лет, с потными ладонями, рвущимся из груди сердцем, отчаянно сдерживающий слезы, отвернулся от девчонки и ринулся к детской площадке? Уж конечно не четыре часа пополудни.
Выхватив изо рта у Марка Годфри сигарету, я в одиночестве уселся на карусели.
– Соплёй не вышел, – процедил брат Элисон, Дэвид, и я любезно осклабился в ответ.
Все кончено. Но где я себя неправильно повел? Итак, первый вечер: парк, закурил, она. Второй вечер: то же самое. Третий вечер: то же самое. Четвертый вечер: облом. Ладно, хорошо. Может, я не углядел предвестий конца? Может, сам же его и приблизил? Где-то во время второго того же самого я мог бы заметить, что как-то все у нас однообразно, что по моей вине в наших отношениях обозначился застой, толкнувший ее искать мне замену. Но могла же она об этом сказать! Могла, по крайней мере, дать пару дней на то, чтобы исправить положение!
Наши с Элисон Эшворт отношения длились шесть часов (два часа между школой и вечерним выпуском программы «По стране», умноженные на три), так что у меня не было оснований сетовать, мол, я к ней привык и теперь не знаю, как без нее жить. Если честно, я ее почти не помню. Она была длинноволосой брюнеткой? Вроде бы. Невысокого роста? Ну пониже меня, это точно. Раскосые, словно бы азиатские глаза и смуглая кожа? Это могло остаться в памяти как от нее, так с равным успехом и от кого-то другого. Да что там говорить. И все же, вздумай я расположить имена в своей первой пятерке самых памятных разлук не в хронологическом порядке, а по мере убывания боли, она заняла бы в ней почетную вторую строчку. Порой приятно думать, что за то время, пока я взрослел, все стало по-другому: что романы теперь строятся изощреннее, что женщины не такие жестокие, кожа толще, реакции тоньше, а инстинкты не столь примитивны. Но во всем, что бы со мной с тех пор ни происходило, слышались отзвуки того вечера; все последующие мои романтические истории казались натужной копией той, самой первой. И понятно почему: ведь никогда больше мне не приходилось проделывать столь тягостного пути, никогда мои глаза не горели таким неистовством, никогда с тех пор я не считал дурацкие фантики, чтобы избежать глумливых взглядов и не разреветься… Нет, точно никогда; подобное больше не повторялось. Во всяком случае, временами у меня бывает такое ощущение.
2
Пенни Хардвик (1973)
Пенни Хардвик была хорошей девочкой, и сейчас я обеими руками за хороших девочек, но о себе тогдашнем я бы этого не сказал. У нее были хорошая мама и хороший папа, они жили в хорошем собственном доме с садиком и прудом, она носила положенную хорошей девочке прическу (недлинные всегда чисто вымытые блондинистые волосы лежали у нее плотной шапочкой – типичная староста класса), у нее были хорошие добрые глаза и хорошая младшая сестренка, которая с улыбкой открывала, когда я звонил в дверь, и послушно уходила, когда нам этого хотелось. У нее были хорошие манеры – она очень нравилась моей маме, – и в школе она получала только хорошие отметки. Пенни была симпатичной, и в пятерку ее любимых музыкантов входили Карли Саймон, Кэрол Кинг, Джеймс Тейлор, Кэт Стивенс и Элтон Джон. Она многим нравилась. Она, собственно, была настолько хороша, что не позволяла мне не то чтобы залезть под лифчик, но и пощупать через него, вот я с ней и порвал, хотя, ясное дело, не стал объяснять причину. Она рыдала, и я ненавидел ее за это – от ее рыданий мне делалось погано.
Я знаю, кем выросла Пенни Хардвик, – она выросла хорошим человеком. Насколько мне известно, она поступила в колледж, училась на «отлично», а после колледжа устроилась продюсером на радио Би-би-си. Скорее всего, сейчас она смышленая, серьезная – порой, возможно, чрезмерно – и целеустремленная, но не до тошноты. Задатки всего этого имелись у нее и в пору наших с ней отношений, и, будь я постарше, я бы счел эти черты притягательными достоинствами. Но тогда меня интересовали не какие-то там достоинства, а сиськи, и посему она была мне не пара.
Хотел бы я рассказать тебе о том, как мы с ней вели долгие увлекательные беседы и как потом на всю юность остались верными друзьями – для кого другого она могла бы стать хорошим другом, – но, похоже, мы с Пенни вовсе не разговаривали. Мы ходили в кино, в гости и на дискотеки, а еще мы боролись. Мы боролись у нее в спальне и у меня в спальне, у нее в гостиной и у меня в гостиной, в спальнях и в гостиных там, куда ходили в госта, а летом – на всех укромных лужайках. Цель борьбы была всегда одна и та же. Временами я так уставал от бесплодных попыток дотронуться до ее груди, что старался сунуть руку ей между ног. Сколько горькой самоиронии было в этом жесте: все равно что, попытавшись занять пятерку и получив отказ, просить сразу полсотни.
Мальчишки в нашей школе (школа, в которой я учился, была мужской) спрашивали приятелей: «Далеко вы с ней зашли?»; «Она тебе чего-нибудь позволяет?»; «А что, много она тебе позволяет?» и вроде того. Иногда вопросы бывали с подвохом и заведомо предполагали отрицательный ответ: «Она ведь тебе ничего такого не позволяет?»; «Ты что, и сиськи у нее не пощупал?» Девчонкам тем временем отводилась исключительно пассивная роль. Пенни в отношении себя употребляла словечко «уступить». «Я еще не готова уступить», – говорила она терпеливо и с толикой тоски в голосе (видимо, понимая в душе, что в один прекрасный день – но не сейчас! – придется сдаться и, когда это произойдет, ей понравится), в стотысячный раз убирая от своей груди мою руку. Нападение и защита, вторжение и ответный удар… выходило так, что их груди – наша собственность, незаконным путем присвоенная противоположным полом. Они по праву принадлежали нам, и мы требовали восстановления справедливости.
К счастью, в лагере противника попадались предатели, водилась пятая колонна. Некоторые из нас были знакомы с мальчишками, чьи подруги «позволяли» все, что угодно; кое-кто из этих подруг, по слухам, всячески потворствовал приставаниям. Никто, разумеется, не слыхал, чтобы какая-нибудь из них совсем разделась или там приспустила трусики. Это превысило бы все возможные пределы сотрудничества. Насколько я тогда понимал, эти девчонки просто облегчали своим приятелям задачу. «Она втягивает живот, ну и еще всякое», – одобрительно отзывался Клайв Стивенс о подружке своего старшего брата; у меня ушел почти год, чтобы постигнуть смысл этого телодвижения. Я до сих пор, и тут нет ничего удивительного, помню имя той, что втягивала живот, – ее звали Джудит; какой-то частью своего существа я все еще надеюсь повстречаться с ней.
Открой любой дамский журнал, и тебе непременно попадутся сетования, что, мол, мужчины – а они и через десять, и через двадцать, и через тридцать лет остаются все теми же маленькими мальчиками – безнадежны в постели. Их не интересует «любовная игра», они не желают стимулировать эрогенные зоны партнерши, они эгоистичны, прямолинейны, неуклюжи и примитивны. За этими сетованиями мне ясно видится усмешка судьбы: когда-то нам только и нужна была эта самая любовная игра, а не интересовала она как раз девчонок. Они не желали, чтобы их касались, ласкали, возбуждали и заводили; тот из нас, кто пытался это делать, получал по башке. И чего же удивляться, что мы так и не овладели всей этой премудростью. Долгих два или три года, имевших крайне важное значение для формирования личности, нам настойчиво внушали, что мы не смеем даже и помыслить об этом. Между четырнадцатью и двадцатью четырьмя из того, чем хотят заниматься мальчишки и не хотят девчонки, любовная игра превратилась в нечто, чего всей душой желают женщины и чем не желают утруждать себя мужчины. (Или это они просто так говорят. Лично мне любовная игра нравится – главным образом из-за того, что у меня еще слишком свежа память о временах, когда от представительницы противоположного пола я хотел только одного – дотронуться до нее.) Идеально, с моей точки зрения, подошли бы друг другу женщина со страниц «Космополитен» и четырнадцатилетний подросток.
Если бы кто-нибудь спросил меня тогда, с чего это я с бешеным упорством рвусь к груди Пенни Хардвик, я бы не нашелся с ответом. Да и Пенни, готов поспорить, озадачил бы вопрос, почему она столь же упорно меня останавливает. Чего, собственно, я искал? Ведь, в конце концов, ни ответных действий, ни взаимности я от нее не ждал. А она почему сопротивлялась и не позволяла мне стимулировать ее эрогенные зоны? Понятия не имею. При желании ответы на все эти непростые вопросы можно было бы извлечь откуда-нибудь из тьмы раздираемого смутами междуцарствия, отделяющего появление первой растительности на лобке от первого использованного тобой презерватива.
Как бы то ни было, не исключено, что запустить руку под лифчик Пенни я хотел не так сильно, как мне казалось. Может быть, другим хотелось, чтобы я пощупал ее, гораздо больше, чем этого хотел я сам. Пару месяцев провозившись с Пенни на куче разных диванов, я понял, что с меня довольно, и признался одному приятелю – сдуру, как после выяснилось – в том, что так ничего от нее и не добился. Этот приятель передал мои слова другим нашим приятелям, и в результате я сделался мишенью жестоких и весьма гнусных шуток. Последнюю решающую попытку я предпринял у себя в спальне, когда мать с отцом ушли смотреть «Ветер в ивах»
[3] – пьесу представляло в здании городского совета местное общество любителей театра. Я действовал с устрашающим напором, перед которым не устояла бы и взрослая женщина, но от Пенни не получил ничего; я проводил ее домой, и по дороге мы едва обменялись парой слов.
Во время следующей нашей встречи я был суров и рассеян, а когда под конец вечера она собралась было поцеловать меня на прощанье, я остановил ее. «Что толку? – обронил я. – Дальше-то ничего не будет». Мы встретились еще раз, и она спросила, хочу ли я по-прежнему видеться с ней, а я как бы этого не услышал. Мы с Пенни гуляли три месяца, и, поскольку оба мы учились только в четвертом классе, наши отношения можно было бы уже считать устойчивыми. (Ее родители познакомились с моими. Друг другу они понравились.) Потом она ревела, и я ненавидел ее за то, что из-за нее чувствую себя виноватым, и за то, что из-за нее у нас все кончилось.
Я начал гулять с девчонкой по имени Ким; она, как я знал наверняка, уже уступала мальчишкам и не станет иметь ничего против того, чтобы уступить еще раз (это мое предположение впоследствии подтвердилось). А Пенни гуляла с Крисом Томсоном из моего класса, у которого было больше подружек, чем у всех нас, вместе взятых. Я шагнул на неизведанную территорию, она – тоже.
Как-то утром, недели, может, через три после нашей с Пенни последней схватки, Томсон влетел в класс и с ходу проревел:
– Эй, Флеминг, недоносок! Угадай, кому я вчера палку кинул.
Стены поплыли у меня перед глазами.
– Ты за три месяца и сиськи у нее не пощупал, а мне она через неделю дала!
Я поверил ему. Всем было известно: он добьется чего угодно от кого угодно. Меня унизили, побили, обставили. Я чувствовал себя маленьким и глупым, а этот малоприятный губастый дебил-переросток как бы стал вдруг гораздо, гораздо старше меня. По-хорошему, мне не с чего было так убиваться. В том, что имеет отношение к телесному низу, Томсон всегда выступал в своей собственной весовой категории, а у нас в 4-м «Б» было полным-полно недоразвитых малявок, которые в жизни и за плечи-то девчонку не приобняли, – им невысказанные мотивы моих переживаний показались бы чересчур мудреными. Лица я не потерял, но еще долго ломал голову над тем, что же все-таки случилось. Отчего с Пенни произошла такая перемена? Каким образом из девчонки, которая не позволяла ничего, она превратилась в девчонку, которая позволяет все, что только можно позволить? Вероятно, не стоило мне этим так грузиться. В той ситуации я не хотел жалеть никого, кроме себя самого.
Скорее всего, с Пенни теперь все нормально, со мной так точно все нормально. Подозреваю, что и из Криса Томсона вышел не худший представитель рода человеческого. По крайней мере, мне трудно себе представить, чтобы он заявился к себе на работу – в банк, страховую компанию или в автосалон – и, шваркнув портфелем о стол, гнусно-радостным тоном оповестил коллегу о том, что «кинул палку», скажем, жене этого самого коллеги. (Впрочем, легко допускаю, что он кидает палки чужим женам. Уже в юности у него были к этому все задатки.) Женщинам, которые осуждают мужчин – а в мужчинах многое достойно осуждения, – следует помнить, с чего мы все начинали и какой долгий путь нам потом пришлось пройти.
3
Джеки Аллен (1975)
Джеки Аллен была подружкой моего приятеля Фила; несколько месяцев я методично и терпеливо уводил ее. Чтобы добиться своего, мне потребовалось немало времени, усердия и притворства. Фил и Джеки начали встречаться примерно тогда же, когда и мы с Пенни, но, в отличие от наших, их отношения, пережив четвертый класс, с его хиханьками-хаханьками и гормональным зудом, убийственную пору переводного экзамена и последний для многих пятый класс, мирно продолжались и в начале шестого, в котором мы уже всерьез разыгрывали из себя взрослых. Это была образцовая пара, наши Пол и Линда, наши Ньюман и Вудворд,
[4] живое доказательство того, что и в неверном, изменчивом мире можно состариться – или, на крайний случай, вырасти, – не меняя при этом привязанности каждые несколько недель.
Сам не понимаю, с чего меня вдруг потянуло подгадить им двоим и всем тем, кто мечтал и дальше видеть их вместе. Знаешь, это как когда видишь в магазине красиво разложенные по цветам футболки и покупаешь одну из них. Дома разворачиваешь, смотришь – совсем не то, и слишком поздно соображаешь: футболка понравилась тебе исключительно потому, что в магазине она лежала в окружении себе подобных. Вот и с Джеки вышло что-то похожее. Я надеялся, гуляя с ней, оттянуть на себя немного ее величавости, но, и это вполне естественно, без Фила величавости в ней не осталось и следа. (Чтобы не лишать Джеки этого ее свойства, мне, наверное, следовало бы изыскать способ проводить время с ними обоими, что и взрослому-то нелегко, а в семнадцать лет за это запросто могут и камнями побить.)
Юлиан Семенов
Фил начал по субботам работать в магазине мужской одежды, и я перешел в наступление. Те из нас, кто не работал или работал по будням после школы, встречаясь в субботу после обеда, прогуливались взад-вперед по Хай-стрит, просаживали кучу времени и денег в магазине пластинок «Арлекин рекордз» и «баловали себя» (от наших матерей мы усвоили некоторые словечки из суровых послевоенных лет) «кофеварочным» кофе – это считалось последним французским шиком. Иногда мы заглядывали в магазин к Филу; иногда он продавал мне что-нибудь со скидкой, положенной только персоналу. Это не мешало мне потихоньку от него спать с его подружкой.
ТАСС уполномочен заявить
Я знал – этому научили меня Элисон и Пенни, – что расставаться бывает тяжко, но не знал, что и роман крутить тоже может быть тяжко. А нам с Джеки было пронзительно, не по-детски тяжко. Мы встречались втайне от всех, и созванивались втайне от всех, и занимались любовью втайне от всех, и спрашивали друг друга «Что будем делать?» втайне от всех, а еще мы говорили о том, как здорово будет, когда нам не придется больше скрываться. Я в общем-то не задумывался, верю я в это или не верю. Как-то не хватало времени задумываться.
Штрих к «ВПК»
1 (I)
Я старался не торопить ее с отставкой Филу – я и так чувствовал себя достаточно неудобно из-за того, что сплю с его подружкой и все такое. Но отставка была неизбежной: Джеки высказывала мне сомнения на его счет, и я вынужденно, как хворых котят-сосунков, пестовал эти ее сомнения, пока в конце концов они не выросли в полновесные крепкие обиды и не начали свободно, когда им самим заблагорассудится, своими кошачьими лазами проникать в наши с ней разговоры.
— Видите ли, Майкл, — задумчиво сказал Нелсон Грин, наблюдая за тем, как внуки кувыркались в бассейне, выложенном красным туфом, привезенным из Турции, — всякое ощущение верно, как ощущение. Другое дело — суждение об ощущении. Оно может быть истинным или ложным… Я запомнил лекцию профессора Митчела, вы еще тогда были ребенком, а не заместителем директора центрального разведывательного управления… Митчел говорил, что если весло, погруженное в воду, кажется сломанным, то ощущение в этом случае верно, поскольку наблюдающий испытывает именно это ощущение. Но если в силу этого он станет утверждать, что весло действительно сломано, то суждение окажется ложным… Ошибки людские, дорогой Майкл, заключаются не в ложных ощущениях — бог с ними, с ощущениями, — а в ложном суждении…
Нелсон Грин прищурился, глаза его, маленькие, словно капельки воды, были спрятаны под седыми бровями; на заседаниях Наблюдательного совета его корпорации «Ворлд\'з дайамондс» секретари и стенографисты никак не могли понять — смотрит старик или спит с открытыми глазами.
А потом как-то на вечеринке я увидел, что Фил с Джеки шушукаются в уголке и Фил при этом был явно расстроен, весь побледнел и чуть не плакал, а потом он ушел домой, а на следующее утро Джеки позвонила мне и спросила, не хочу ли я пойти погулять, и мы пошли гулять, и с тех пор уже ни от кого не прятались; продолжалось это недели три.
Майкл Вэлш улыбнулся:
Ты скажешь, Лора, мы были детьми. Ты скажешь, что это идиотизм – сравнивать Роба и Джеки с Робом и Лорой, давно разменявшими четвертый десяток, прочно стоящими на ногах, живущими вместе. Ты скажешь, что подростковый адюльтер ничто в сравнении с адюльтером взрослых, – и будешь не права. С тех пор я несколько раз оказывался одним из углов любовного треугольника, но этот самый первый угол был и самым острым. Фил перестал со мной разговаривать, наша субботняя компания тоже отныне не хотела иметь с нами дела. Мама Фила позвонила моей маме. В школе я несколько недель чувствовал себя неуютно.
— Значит, мое ощущение, что земляника, которую нам сейчас давали, пахнет травами Техаса, верно?
Сравни – и пойми разницу – тогдашнюю мою ситуацию с тем, как бы я повел себя в подобных обстоятельствах сейчас, когда я мог бы начать ходить в другие пабы и клубы, мог бы не отключать автоответчик, больше времени проводить в городе и меньше сидеть дома, порвать с прежним кругом общения и вписаться в новый (как правило, откуда бы ни взялась очередная моя подруга, ее компания никогда не пересекается с моей), а также избегать контактов с оскорбленными в лучших чувствах родителями. Тогда же вот так уйти в тень было невозможно. Хочешь не хочешь, приходилось принимать удар.
— Это не ощущение. Это суждение, Майкл, и суждение ложное. Земляника, которую нам давали, не может пахнуть травами Техаса, там еще холодно; она пахнет Африкой, мне теперь приходится гонять самолет не в Нагонию, а в Луисбург, а это плохо, потому что земляника там дороже на сорок семь центов и расстояние на сто девяносто два километра дальше, это лишнее горючее, а оно стоит денег.
Что в ту пору озадачивало больше всего, так это чувство унылого разочарования, охватившее меня после звонка Джеки тем воскресным утром. Я совершенно не понимал, что бы оно значило. Ведь сколько месяцев я подготавливал ее похищение, и вот теперь, когда она в полном моем распоряжении, я не чувствовал ничего – и даже того меньше. Ясное дело, Джеки я об этом сказать не мог, но в то же время не мог и источать того восторга, какого, я это прекрасно видел, она от меня так ждала. Поэтому я решил вытатуировать на правом плече ее имя.
— Не разоритесь? — спросил Вэлш.
— Могу, — в тон ему ответил Грин. — Крах начинается с цента, а не с миллиона.
Оставить на себе пожизненную отметину мне представлялось тогда выходом гораздо более легким, нежели объяснять Джеки, что произошла нелепая ошибка, что я все безбожно напутал. Она увидит мою наколку, рассуждал я, и мне не придется вымучивать из себя слова, произнести которые выше моих сил. Я бы сказал ей, что я не из тех, кому без татуировок никуда, что я не принадлежу и отродясь не принадлежал ни к числу пофигистов-рокеров, ни к накачанным пивом амбалам. Впрочем, как раз в это время у нас в школе пошла повальная мода на наколки, и я точно знаю, что многие мужчины, коим сейчас изрядно за тридцать – среди них есть бухгалтеры и учителя, менеджеры по персоналу и программисты, – из той далекой эпохи донесли на своей шкуре душераздирающие послания типа «МАНЧЕСТЕР – ЧЕМПИОН!» или «ЛИНИРД СКИНИРД».
[5]
— В какой мере вы можете подействовать на Пентагон?
Я и собирался-то всего-навсего выколоть у себя на плече таинственное «Д+Р», но у Виктора, мастера по тату, не нашлось нужного трафарета.
Грин отхлебнул глоток жасминного чая, спросил насмешливо:
– Ну и кто тут она – «Д» или «Р»?
— Вы имеете в виду доставку земляники на их транспортных самолетах? Думаю, подействовать можно. Но подо что? Есть идеи?
– «Д».
— Есть. Но мне необходима поддержка Пентагона.
– И давно у тебя с этой сладкой «Д»?
— Этот вопрос мы решим. А государственный департамент? С ними обсудили ваши соображения?
Меня и так пугала царившая в салоне агрессивная мужественность, каковую воплощали клиенты (все они, без сомнения, относились к разряду накачанных пивом амбалов, и мое появление почему-то их позабавило), голые тетки на стенах и ужасающие образцы предлагаемых Виктором услуг – большая часть композиций для наглядности была воспроизведена у него на предплечьях. А тут еще его доверительно-оскорбительная манера выражаться.
— Рано. Их надо включать в последнюю очередь, иначе возможна утечка информации. Наши дипломаты стали много пить… Профессиональная болезнь — цирроз печени, я исследовал заключения врачей, выборочно, по трем нашим посольствам: семьдесят процентов чиновников — хронические печеночники…
– Достаточно давно.
— Не хитрите, Майкл, не надо. Вы прекрасно знаете, что мои интересы небезразличны нескольким славным парням из государственного департамента; если я потерял в Нагонии что-то около трехсот миллионов, то они расстались с парой сотен тысяч, а для них и это — деньги…
– Достаточно или недостаточно – это не тебе, дятлу, решать.
— Нелсон, поверьте, государственный департамент сейчас включать еще рано. Если мы сделаем то, что планируется…
Я подивился было его воззрениям относительно того, как надо вести дела, но решил оставить свои соображения при себе.
— Не спорьте со стариком, — перебил Грин. — Посол по особым поручениям мой акционер, и он будет говорить то, что ему напишут в моем секретариате. Не отказывайтесь, Майкл, это неразумно. Лучше скажите-ка мне, что у вас за наметки, быть может, я смогу вам пригодиться — хотя бы в качестве советника.
– Пару месяцев.
— Наметки занятные. У нас есть агент в Москве. Весьма информированная личность. Следовательно, мы планируем не в темноте, мы имеем возможность рассчитывать свой ход, зная возможный встречный ход Кремля. Понимаете? Такого агента у нас еще ни разу не было, Нелсон, поэтому я убежден в успехе.
– А теперь собрался на ней жениться? Или, может, она от тебя залетела?
— Постучите по дереву.
– Не-а. Ни то, ни другое.
Вэлш постучал пальцем по голове.
– Короче, вы просто гуляете и ты ей ничего не обещал?
– Ага.
— Лучшая порода, — сказал он. — Словно кедр… Так вот, поскольку мы имеем такого человека, удар надо нанести как можно раньше, мы всегда проигрывали оттого, что были лишены суждений — сплошные ощущения.
— Неплохо вывернули, — заметил Грин. — Во всем люблю законченность, а высшая форма законченности — круг. Что я должен обговорить с Пентагоном?
– Познакомились-то как?
— Необходимо, чтобы флот был передислоцирован к берегам Нагонии в тот день и час, когда начнется наша операция. Необходимо, чтобы авиация была готова к переброске туда десанта — тысяча человек, не более того, зеленые береты умеют работать четко и точно. Это все.
– Она была подругой одного моего приятеля.
— Если я понял вас правильно, вы вводите флот и авиацию на последнем этапе? Акция устрашения, так?
– Ну и оставалась бы, дура, с ним. Когда ж у них все кончилось?
— Так.
– В субботу.
— Посол по особым поручениям, в котором заинтересован я лично, будет включен немедленно?
– В субботу! – заржал он. – Всю жизнь мечтал, чтоб твоя мамочка приперлась сюда сопли пускать. А ну вали на хер отсюдова!
— Я бы не хотел этого, Нелсон, но если вы настаиваете…
Я и повалил на хер оттудова.
— Спасибо. Когда это может произойти?
Виктор, конечно же, был чертовски прав. С тех пор в периоды сердечных терзаний меня частенько подмывало разыскать его – уж он бы в десять секунд разобрался, стоит предмет терзаний татуировки или нет.
— Через две-три недели.
Фил с Джеки вскоре воссоединились в слезах восторга, но даже и после этого жизнь не пошла по старой колее. Некоторые девчонки из ее школы и некоторые мальчишки из нашей полагали, что Джеки просто использовала меня, чтобы потом продолжить отношения с Филом на более выгодных для себя условиях. Субботние прогулки по магазинам и кафе не доставляли нам былого удовольствия. А еще мы больше уже не восхищались неразлучными парочками – теперь мы подсмеивались над ними, да и сами они с не меньшей охотой подсмеивались над собой. За какие-то считанные недели псевдосупружеский статус утратил в наших глазах всю свою прелесть и вызывал отныне лишь глумливые насмешки. Семнадцатилетними мы уже начинали тягаться с родителями в ожесточенности и приземленности.
— Администрация финансирует предприятие?
Такие дела, Лора. Тебе, в отличие от Джеки, нипочем так вот не поставить все с ног на голову. Сколько раз и с тобой, и со мной случалось что-то подобное. Ну и что: мы легко возвращаемся к прежним друзьям, в прежние пабы и прежнюю жизнь, и никто не замечает никаких перемен. Скорее всего, не замечает.
— Вы же знаете их — крохоборы.
4
— Что ж, я готов купить акции ЦРУ миллиона на полтора, — усмехнулся Нелсон Грин. — Даже на два: слишком явной становится тенденция на сотрудничество с Кремлем. Вена… ОСВ-2… Так что полагаю, ударить в Нагонии — целесообразно. Хотите еще земляники?
Чарли Николсон (1977–1979)
— С удовольствием. Только нагонийская мне нравится больше — a propos…
С Чарли мы познакомились в колледже; я изучал журналистику, она училась на дизайнера, и, увидев ее, я сразу понял, что она – та самая девушка, о встрече с которой я мечтал с тех самых пор, как только дорос до того, чтобы мечтать о встрече с девушкой. Чарли стригла свои светлые волосы под машинку (она говорила, что у нее есть знакомые, которые играли в театре «Сент-Мартинз» вместе с приятелями Джонни Роттена,
[6] но так меня им и не представила), была высокая, вся из себя необыкновенная и волнующе-экзотичная. Даже ее имя звучало для меня волнующе-экзотично и необыкновенно, ведь до сих пор я жил в мире, где все девушки носили женские – то есть весьма заурядные – имена. Она много говорила и тем самым избавляла наше общение от невыносимых натужных пауз, сопровождавших едва ли не все мои свидания в выпускном классе. И о чем бы она ни заводила речь: о своем или о моем курсе, о музыке, фильмах, книжках или политике, – ее всегда было очень интересно слушать.
Степанов
А еще я ей нравился. Я ей нравился! Ей нравился я! Я нравился ей! По крайней мере, так мне казалось. Мне так казалось… ну и так далее. Я никогда толком не понимал, что такого находят во мне женщины, но пылкость их точно подкупает (даже я знаю, как это нелегко – устоять перед тем, кто считает тебя неотразимым), а с Чарли я был исключительно пылок: до самого конца я не нагонял на нее тоску и не злоупотреблял ее расположением, пока вместе с расположением не пропала и возможность им злоупотреблять. Я был и покладист, и искренен, и заботлив, и предан ей всей душой, и никогда не забывал о приятных мелочах, говорил, как она красива, и делал ей маленькие подарки, имевшие то или иное отношение к какому-нибудь из недавних наших разговоров. И все это – ни в коем случае не через силу и никогда по расчету: держать в голове все, с ней связанное, было для меня проще простого, ведь ни о чем другом я тогда вообще не думал; я действительно считал ее жутко красивой и не мог бы, даже возникни у меня такое желание, заставить себя перестать делать ей маленькие подарки, симулировать же преданность мне и подавно не приходилось. Все с моей стороны было абсолютно органично. Так что, когда одна из подруг Чарли – ее звали Кейт – как-то за ланчем сказала со страстной тоской в голосе, как бы ей хотелось встретить кого-нибудь похожего на меня, я очень удивился и пришел в возбуждение. В возбуждение я пришел оттого, что Чарли слышала ее слова, и это меня ничуть не смутило, а удивился, поскольку совершенно неожиданно оказалось: того, что я делаю, собственно, ради самого же себя, уже достаточно, чтобы превратить меня в объект желания. Вот ведь как бывает.
Когда я перебрался в Лондон, мне, помимо всего прочего, стало гораздо легче нравиться девушкам. Дома слишком много народу знало меня, моих мать и отца – или же знало кого-нибудь, кто знал меня, моих мать и отца, когда я был еще совсем маленьким, и поэтому у меня постоянно возникало неуютное ощущение, что вся моя ребяческая подноготная выставлена на всеобщее обозрение. Ну как, скажите на милость, пригласить девушку в пока что запретный для вас обоих по малолетству паб, если у тебя дома в шкафу все еще висит скаутская форма? С чего вдруг тебя станет целовать девушка, которая знает (или знает кого-нибудь, кто знает), что всего несколько лет назад ты приставал к матери, чтобы она пришила тебе на куртку памятные эмблемы из походов на Норфолкские озера и в Эксмур? Дома у родителей было полно фотографий, на которых я, лопоухий и в кошмарных нарядах, восседал верхом на пластмассовом тракторе или восторженно хлопал в ладоши, глядя, как игрушечный паровозик прибывает на игрушечную станцию; и хотя потом подружки, к моему ужасу, находили эти снимки очаровательными, все равно это было как-то слишком уж близко и потому напрягало. За каких-то жалких шесть лет я из десятилетки превратился в шестнадцатилетку. Не правда ли, шесть лет – удивительно короткий срок для столь грандиозной метаморфозы? Да и та куртка с походными нашивками в шестнадцать лет была мне мала всего на пару размеров.
Короче говоря, Чарли не знала меня десятилетнего и не знала никого, кто бы меня десятилетним знал; она узнала меня уже зрелым юношей. Ко времени знакомства с ней я был достаточно взрослым, чтоб иметь право голоса, достаточно взрослым, чтобы провести с ней ночь – всю ночь до утра в ее общежитской комнате, чтобы иметь обо всем свое собственное мнение, чтобы заказывать ей выпивку в пабе и при этом сознавать, что в кармане у меня водительские права с оттиснутой в них датой рождения, которая сразу пресечет возможные сомнения бармена. И еще я был достаточно взрослым для того, чтобы иметь прошлое. Дома вместо прошлого я располагал лишь набором известных всем и, соответственно, никому уже не интересных сведений обо мне.
«Джордж Грисо на фотографиях кажется очень высоким — это неправда. Он небольшого роста, очень худощав, но, несмотря на это, малоподвижен — голову поворачивает осторожно, словно опасаясь увидеть что-то жуткое.
Когда я сказал ему об этом впечатлении, Джордж Грисо медленно, преодолевая неведомую и невидимую тяжесть, ответил:
— У вас правильное впечатление, потому что я только год как снова научился ходить. Всякое резкое движение не просто приносит мне боль, — я боюсь свалиться в госпиталь, а по нынешним временам я не имею на это права.
И он рассказал мне, отчего всего лишь год назад снова научился ходить.
— Во время партизанской войны, когда победа народа ни у кого уже не вызывала сомнений — мы наступали на столицу стремительно, — епископ Фернандес прислал мне письмо: он предложил встретиться в моей родной деревне, он готов был приехать туда один, в любое время, и попробовать договориться о поэтапной передаче нам власти.
Мы обсудили этот вопрос на заседании Бюро: все-таки Фернандес раньше занимал позицию нейтралитета, а это не совсем достойная позиция для служителя церкви Христовой, которая призвана быть на стороне бесправных и обиженных. Тем не менее, я настоял на встрече: мне казалось, что Фернандес должен помнить о своем детстве, о том, как и ему пришлось испить чашу унижений, пока миссионеры не увезли его, маленького негритенка, в Рим.
Мой брат Хулио поднял батальон охраны и передислоцировал его к месту встречи — мы понимали, что колонизаторы знают об этом послании, от них можно ждать всего, даже если учесть, что Фернандес был честен в своем желании добиться мира.
Он и был честен, как оказалось.
Но в мою деревню — ночью, часа за два перед тем, как из джунглей вышел батальон Хулио, — высадились командос. Они собрали всех жителей, спросили, кто самый маленький, им назвали новорожденную Роситу, и они прокололи ее штыком на глазах у людей. Потом они увели половину жителей в лес, а оставшимся сказали, что, если те промолвят хоть слово о том, что они — рядом, все семьдесят заложников будут убиты.
«Примите тех, кто придет к вам, — сказали они, — дайте им поговорить, дайте им разойтись, тогда мы вернем ваших людей в целости и сохранности. Если нарушите приказ и признаетесь, что мы здесь были, переколотим всех — вы видели сами, мы умеем это делать, младенцу не больно, он еще ничего не понимает…»
Тогда мать Роситы закричала, что ребенок все чувствует, но они заткнули ей рот, пробили грудь коротким острым штыком, а людей увели в джунгли.
Когда Хулио пришел из джунглей, он не стал выставлять посты в деревне, потому что Фернандес предупредил: «Власти гарантируют безопасность нашей встречи, если ваши войска останутся на своих позициях, только в этом случае они пропустят меня через кордоны на дорогах».
Понятно, что вся моя семья, все, даже дальние родственники, были среди заложников. Наивные люди полагали, что, выполнив приказ колонизаторов — молчите и мы вернем ваших, — они сохранят жизнь моим детям, матери и сестре. Что делать, наши люди добры и запуганы, а обет молчания был подкреплен кровью маленькой Роситы и ее матери.
Да, я понимаю, вы проецируете нашу ситуацию на историю вашей войны, но учтите, пожалуйста: люди в России к тому времени были грамотны, читали книги, смотрели фильмы, следовательно, умели отличать белое от черного. Ваши люди прошли школу патриотизма — за ними был опыт труда и борьбы. А что вы хотите от моего народа, который никогда не знал, что такое государство, свое государство?!
Словом, пришел Фернандес, мы с ним встретились, и все шло нормально. Его предложения могли бы стать основой для переговоров. Мы выработали совместную декларацию — он и я, и никого больше, он ведь сам просил об этом, а потом в деревню тихо вползли командос. Я даже не имел оружия — как же не верить епископу, ведь его условием были мирные переговоры.
…Сначала они начали пытать Фернандеса. Они требовали от него одного лишь признания: «Я получал деньги от коммунистов, и они приказывали мне призывать народ к междоусобице и непослушанию». Он отверг их подачку — жизнь, он достойно держал себя, епископ Фернандес, несмотря на то что они жгли ему ступни углями и втыкали раскаленные иглы под ногти.
Потом они принялись за меня. Они связали мне руки и ноги и подвесили к дереву — я был словно ныряльщик, сиганувший со скалы в море. Но я был очень сильный, и я бы выдержал эту пытку, которую они называют «ласточка», и они поняли, что я могу долго держаться. Тогда они привели мою мать, раздели ее и сказали, что сожгут сейчас же, нИ тем не менее я чувствовал себя самозванцем вроде тех придурков, которые вдруг ни с того ни с сего бреют себе череп и начинают заливать, что они всю жизнь были панками, что они были панками еще тогда, когда вообще никто не знал, кто такие панки. Мне всё казалось, что в любой момент меня могут вывести на чистую воду: вот в один прекрасный день ввалится в кафетерий колледжа некто и завопит, потрясая моим снимком в скаутской курточке: «Роб раньше был мальчиком! Махоньким таким парнишкой!», а Чарли увидит этот снимок и пошлет меня куда подальше. По тем временам мне и в голову не приходило, что дома у ее родителей в Сент-Олбансе тоже, скорее всего, где-то припрятаны дурацкие праздничные платьица и кипы розовых девчачьих книжонок. В моем тогдашнем представлении она так и родилась – с огромными сережками в ушах, в обтягивающих джинсах и с доступным лишь истинным ценителям поклонением перед творчеством персонажа, мажущего что ни попадя оранжевой краской.
а моих глазах, если я не отрекусь от моего дела и не расскажу, по какой дороге в джунглях можно подойти к нашему штабу. Я не мог сказать им, вы должны понять меня. Я молчал. Когда они повалили маму и облили ее бензином, я сказал, что каждый из них поплатится жизнью за это злодейство. Я предложил им казнить меня самой страшной казнью — ведь я же ваш враг, а не старая женщина. Они ответили, что старуха родила бандитов без сердца, раз сын готов принести мать в жертву своим бредовым идеям. Когда они бросили на маму спичку, я стал биться и кричать, а мама просила меня: «Сынок, сынок, ты же сломаешь себя, сынок, не надо!»
Джордж Грисо медленно поднялся из-за стола, подошел к шкафу, открыл его, достал несколько фотографий.
— Вот, — сказал он, — посмотрите, это моя мама. Ее сфотографировали в старости уже. Когда она была молодой, мы не знали, что такое фотоаппарат, мы впервые увидали карточки только лет десять назад. Посмотрите, а я пока позвоню по телефону…
(Не нужно было Грисо звонить по телефону. Просто он не мог дальше говорить, да и мне, признаться, невмоготу было слушать дальше.)
— Я все-таки хочу дорассказать, — откашлявшись, продолжил Грисо. — Это очень важно — рассказать все, потому что тогда, быть может, люди в других странах поймут, отчего мы дрались семь лет, теряя братьев, отцов и матерей, и почему мы сейчас будем драться — до последнего. Мы слишком много приняли за нашу свободу, чтобы легко и без смертельного боя отдать ее. Я хочу, чтобы об этом знали все, — вот почему я обязан рассказать вам…
Он закурил, отхлебнул воды и продолжил:
— Потом они привели моего сына, Валерио. Они и его раздели, вернее, не раздели, а сорвали с него рубашку, а это был мой подарок мальчику, и он очень гордился этой рубашкой хаки, перешитой из куртки моей жены. Он очень кричал, он тянул ко мне руки и повторял: «Папочка, спаси меня! Спаси же меня, папочка!»
Епископ Фернандес проклял палачей, и тогда один из командос разрядил в него обойму автомата. А другой пробил голову Валерио прикладом, облил его — бездыханного уже — бензином и, опустившись на колени, щелкнул зажигалкой.
Хулио услыхал очередь. Он ринулся в деревню. Последнее, что я помнил, это автомат, направленный мне в живот. Командос щекотал меня автоматом, он водил им по коже, как травинкой, и все время повторял: «Ну посмейся же, посмейся, Джордж, ты так весело смеешься, очкастый». А потом он нажал на курок, и я очнулся лишь через два месяца в госпитале. А через три месяца партизаны вошли в Нагонию. Вот потому-то я так медленно поворачиваюсь и с таким трудом хожу. Обидно, конечно, в тридцать шесть лет быть инвалидом, но стрелять я умею по-прежнему, и по-прежнему перо слушается меня.
Он добро улыбнулся горькой, несколько отстраненной улыбкой человека, познавшего смерть, и закончил:
— Я готов ответить на все ваши вопросы, касающиеся ситуации в стране, но только сделаем мы это на следующей неделе: сейчас я улетаю на границу, Огано подтянул туда все свои банды, вопрос нашей государственности, то есть вопрос будущего, сейчас будет решаться на поле боя. Мне кажется, никакие силы не остановят Марио Огано, за которым стоят ЦРУ и Пекин, от удара по нашей родине. Мне кажется, что парламентский исход невозможен. Я тем не менее готов пойти на переговоры с ним, и опять без оружия. Я пойду на переговоры с ним спокойно, потому что убить он сможет только меня, а это совсем не страшно — погибну за родину. Простите за патетику, но я говорю то, что чувствую, всякое иное слово будет отдавать фальшью.
Спецкор Дмитрий Степанов, передано по телефону из Нагонии.
Для редактора: прошу материал не резать — не надо «щадить» читателя изъятием описания того ужаса, который перенес Грисо. Если дать сто строк, выхолощенных и приглаженных, то лучше вообще не печатать. Вылетаю домой в следующую субботу. Привет всем. Д. С.»
За все два года, что продолжался наш роман, не было такой минуты, чтобы я не ощущал себя стоящим над пропастью на безумно узком карнизе. Я ни разу не позволил себе расслабиться – ну, ты понимаешь, что я имею в виду; на моем карнизе негде было присесть и дать отдых уставшим членам. Меня угнетала безликость моего гардероба. Я изводился мыслями о том, хороший ли из меня любовник. Я никак не мог понять, хотя она мне это тысячу раз объясняла, чем же все-таки ей мила оранжевая мазня ее любимца. Я вечно боялся, что никогда не смогу ни о чем сказать ничего такого, что показалось бы ей умным или забавным. Мне внушали трепет ее однокурсники-дизайнеры, и в конце концов я убедил себя, что рано или поздно она свалит с одним из них. Так она и сделала.
…Посол прочитал репортаж Степанова и спросил его:
На какое-то время я потерял нить. Я не следил за побочными сюжетными линиями и сценарными ходами, не слышал саундтрека, прощелкал конец фильма и забыл про свой попкорн, не видел финальных титров и засветившейся надписи «ВЫХОД». Я околачивался вокруг общаги Чарли до тех пор, пока ее друзья не отловили меня и не пообещали хорошенько мне навешать. Я решил убить Марко (подумать только – Марко!), того парня, к которому она ушла, и ночи напролет размышлял, как это лучше сделать, но, ненароком встречаясь с ним днем, всего лишь мямлил слова приветствия и старался поскорее слинять. Я принял смертельную дозу валиума и через минуту сунул два пальца в рот. Я писал ей бесконечные письма – некоторые даже отправил – и реплика за репликой восстанавливал бесконечные беседы, которых мы с ней никогда не вели. А очухавшись после двух месяцев кромешной тьмы, с удивлением обнаружил, что меня выперли из колледжа и теперь я тружусь в музыкальной комиссионке в Кэмдене.
[7]
— Неужели рука поднимется резать?
— Еще как, Александр Алексеевич.
Все произошло как-то слишком быстро. Когда-то я надеялся, что буду взрослеть долго, постепенно набираясь впечатлений и опыта, но полностью уложился в те два года. Есть люди, которые так никогда и не оправились от шестидесятых, или от войны, или от того вечера в «Хоуп энд Энкор», когда их группа играла на разогреве у доктора Фрилгуда;
[8] я же так никогда и не оправился от Чарли. И именно тогда в мою жизнь вошло нечто, очень многое определившее в моем нынешнем душевном складе.
— Чем вы это объясните?
Вот некоторые из любимых мною песен: «Only Love Can Break Your Heart» Нила Янга, «Last Night I Dreamed That Somebody Loved Me» «Смитс», «Call Me» Ареты Франклин, «I Don\'t Want To Talk About It», не важно чья. А ведь есть еще «Love Hurts» и «When Love Breaks Down» и «How Can You Mend A Broken Heart» и «The Speed Of The Sound Of Loneliness» и «She\'s Gone» и «I Just Don\'t Know What To Do With Myself»…
[9] Многие из этих песен я слушал в среднем раз в неделю (по триста раз в первый месяц после их выхода, а потом время от времени) и в шестнадцать лет, и в девятнадцать, и в двадцать один год. Ну и как после этого им было не оставить болезненных отметин в моей душе? И разве мог я, наслушавшись этого добра, не быть совершенно раздавленным первой несчастной любовью? Что чему предшествовало: музыка страданию или наоборот? Слушал ли я музыку потому, что страдал? Или же страдал, оттого что слушал музыку? Может, все эти пластинки и сделали меня меланхоликом?
— Нашим характером. Мягкостью, что ли, а точнее — деликатностью. Но этакая деликатность порой хуже воровства… Вы передачи против алкоголиков видели по телевидению?
— Как-то не приходилось, Дмитрий Юрьевич.
Взрослых беспокоит, что маленькие дети играют в войну, а подростки смотрят на видео жестокие фильмы; мы опасаемся, что они воспримут как должное культ жестокости. Но почему-то никому не приходит в голову обеспокоиться тем, что дети беспрерывно слушают песенки о разбитых сердцах, отверженной любви, страданиях и муках утраты. Самые несчастные из моих знакомых – те, что больше всего на свете любят поп-музыку; я не уверен, сделала ли их такими музыка, но знаю наверняка: слезливые песенки они начали слушать задолго до первых обрушившихся на них несчастий.
— Советую посмотреть. Вместо того чтобы экранизировать Липатова, есть у него повесть «Серая мышь», история гибели таланта, или снять ленту о том, как умер Модест Мусоргский, мы гипнотизера на экран пускаем, зрители фокуса ждут, а фокуса нет, он же алкоголиков в клинике усыпляет, а потом — усыпляет ли, это еще надо доказать. Жесткое «нет» лучше расплывчатого «может быть»…
— Черт его знает… Пропаганда — одна из форм политики, — жестокость здесь штука опасная.
Ну да ладно. Вот мой рецепт того, как не следует строить карьеру: 1) расстанься с подругой; 2) забей на колледж; 3) иди работать в музыкальный магазин; 4) проведи в музыкальных магазинах всю оставшуюся жизнь. Знаешь эти снимки отпечатавшихся в пепле жителей Помпеи? Забавно: вот ты перекусил и сел сыграть в кости, и готово – таким тебя и будут помнить люди ближайшие несколько тысяч лет. А что, если ты кидаешь кости впервые в жизни? Что, если тебе просто не хотелось обижать отказом своего другана Августа? Что, если как раз в этот момент ты завершил блестящее стихотворение или сделал еще что-нибудь замечательное? Разве приятно было бы тебе остаться в памяти человечества игроком в кости? Вот и я иной раз, глядя на свой магазин (ведь не сидел же я сиднем все эти четырнадцать лет! Лет десять тому назад я занял денег и открыл собственное дело!) и на его субботних завсегдатаев, отлично понимаю, как чувствовали бы себя обитатели Помпеи, обладай они способностью чувствовать (хотя вообще-то они нам теперь и интересны ровно потому, что этой способности лишились). Я застрял навсегда в этой ситуации – ситуации владельца магазина – из-за того, что в далеком 1979 году у меня на несколько недель съехала крыша. Но с другой стороны, могло быть и хуже: а вдруг бы я поперся на призывной участок или устроился чернорабочим на ближайшую скотобойню? Этого не произошло, я примерил новую маску, и пошло-поехало – с тех пор я так и вынужден шагать по жизни с этой устрашающей маской на физиономии.
— Вы имеете в виду внешнюю политику? Согласен. Но я-то говорю о принципе, о том, что режут, чего боятся. Ладно, поплакался, и будет… Чего ждать, Александр Алексеевич?
В конце концов я перестал слать ей письма; еще через несколько месяцев и писать их перестал. Я по-прежнему строил планы расправы над Марко, но теперь он у меня умирал совсем быстро (мгновение на то, чтобы понять, кто перед ним, – а потом сразу БАБАХ!), мне больше не хотелось мучить его, как это делают киношные маньяки. Я снова стал спать с девушками, но каждый очередной, скажем так, роман был для меня случайной кратковременной удачей, ни в коем случае не покушающейся на мое мрачно-подавленное самоощущение. (Я даже придумал себе «свой женский тип» – по примеру Джеймса Стюарта из «Головокружения»:
[10] сногсшибательная, не лезущая за словом в карман, коротко стриженная блондинка с претензией на изысканность вкуса; с ним, этим самым типом, я попадал впросак не раз и не два.) Я стал меньше пить и на том же болезненном заводе бросил вслушиваться, о чем поют все эти группы. (Какое-то время любая песня, в которой кто-то уходит от кого-то, казалась мне чудовищным образом попадающей в точку. А поскольку поп-музыка практически вся целиком состоит из таких песен, я, работая в музыкальном магазине, более или менее всю дорогу чувствовал себя чудовищно уязвленным.) Я бросил сочинять убийственные остроты, от которых Чарли должна была бы корчиться на полу в пароксизме раскаяния и самоомерзения.
— Грисо, боюсь, прав: на переговоры Огано не пойдет — ему не с чем идти, он же марионетка, он сделан. От него ждут только одного — путча. Весь вопрос в том — когда? Если бы Грисо имел хотя бы полгода в запасе — ему не страшен ни Огано, ни десять подобных Огано… Горький это, видимо, сюжет: нехватка времени; не человеку — стране… Тем не менее, я что-то никак не возьму в толк американцев — по-моему, они глупят с Огано. Они здесь ведут себя как аналитики — в чистом виде: «треугольник — есть трехсторонняя фигура». И все. Но ведь это низшая ступень мышления, она не перспективна. Синтетическое мышление тем и отличается от здешнего, аналитического, что оно обязательно вводит некий атрибут, который хоть и не заключен в понятие о предмете, но тем не менее, помогает предмет понять объемнее, наперед: «прямая — есть кратчайший путь между двумя точками»… Без этой философской азбуки они дров наломают. Что б им шире подумать, право слово?! Тогда б, глядишь, не затевали здесь драку. Так что репортаж обозначен дорогим моему сердцу синтезом: вы помогаете понять, отчего здесь будут стоять насмерть. Сказать априорно — ничего не сказать в наш век; победит тот, кто лучше информирует, а информация обязана идти не только из головы, но из сердца тоже… Когда собираетесь в Москву?
— В субботу, Александр Алексеевич… Но это не надолго, я управлюсь за три-четыре дня.
Но в то же самое время я был на все сто уверен: чем бы я ни занимался – работой ли, девушками ли, все это так, абы чем заняться. Я внушил себе, что Чарли может позвонить в любой момент и тогда мне надо будет живо со всем завязывать. Я даже колебался, заводить или нет собственный магазин: вдруг Чарли позовет с собой за границу, а у меня не получится достаточно быстро свернуть дела; готовность же вступить в брак, выплачивать кредит за купленный нами дом и стать отцом была само собой разумеющейся. И это при том что я отнюдь не утратил чувства реальности и по-своему был в курсе событий, в воображении пристально отслеживая ее жизнь, не упуская из виду фатальных перемен (Они с Марко поселились вместе! Они купили дом! У них была свадьба! Она беременна! Она родила ему дочку!), которые лишь требовали от меня известных усилий и умения приспособиться, питая одновременно мои оптимистические фантазии. (Ей некуда будет податься, когда они расстанутся! Ей ведь правда некуда будет податься, когда они расстанутся, и мне придется помогать ей деньгами! Мы поженимся, и у нее откроются глаза! Я как родного приму ее ребенка от другого мужчины, и вот тогда-то она оценит величие моей души!) Какие бы сведения о Чарли и Марко до меня ни доходили, я все с легкостью укладывал в созданную мной схему; что бы они ни делали, все укрепляло меня в уверенности, что с ее стороны это только очередной шаг на пути воссоединения со мной. Насколько мне известно, они и по сю пору вместе, и я там ни при чем.
— У редактора будете?
5
— Непременно.
Сара Кендрю (1984–1986)
— Поклон от меня передайте. Я черкану ему письмецо — в вашу поддержку, Дмитрий Юрьевич.
Из фиаско с Чарли я вынес один полезный урок: не замахивайся на то, что тебе не по плечу. В Чарли всего было слишком много для меня: слишком много красоты, слишком много живости ума и умения ранить. А я-то – ничем не выдающийся, так, середина на половину. Не самый блестящий экземпляр, но и не самый безнадежный. Я читал все эти книжки типа «Невыносимой легкости бытия» и «Любви во времена холеры»
[11] и вроде бы понимаю, про что они (про девушек, или ты не согласна?); но не то чтобы они мне очень нравились. Первая пятерка моих любимых книг выглядит так: «Вечный сон» Раймонда Чандлера, «Красный дракон» Томаса Харриса, «Сладкие звуки соул» Питера Гуральника,
[12]«Путеводитель по Галактике для путешествующих автостопом» Дугласа Адамса, ну, и не знаю, что-нибудь Уильяма Гибсона или Курта Воннегута. Я читаю «Гардиан» и «Обсервер», а еще «Нью мьюзикал экспресс» и всякие глянцевые журналы про музыку; я не прочь иной раз отправиться в Кэмден, чтобы посмотреть европейский фильм с субтитрами (первая пятерка моих любимых европейских фильмов: «37,2 утром», «Подземка», «Свяжи меня!», «Исчезновение», «Дива»
[13]), хотя в общем-то предпочитаю американское кино. (Первая пятерка лучших американских, а значит, и лучших за всю историю кинематографа, фильмов: «Крестный отец», «Крестный отец-2», «Таксист», «Хорошие ребята» и «Бешеные псы».
[14])
«Весьма секретно.
Москва, Кремль.
Правительство Республики Нагонии просит оказать срочную экономическую помощь. Мы окружены государствами, в которых проамериканские и маоистские группировки объявили открыто об экономической блокаде. Существует угроза прямой военной агрессии. Если мы не получим советскую помощь — судьба нашей революции обречена.
Джордж Грисо, премьер-министр».
Я неплохо выгляжу. Если на одном конце шкалы мужской привлекательности поместить, скажем, Мэла Гибсона, а на другом Берки Эдмондса из нашей школы, чье выдающееся уродство стало притчей во языцех, я уж точно окажусь ближе к Мэлу. Одна подруга как-то сказала, что я слегка похож на Питера Гэбриэла, а он ведь ничего себе. Я среднего роста, не тощий и не толстый, на лице у меня нет дурацкой растительности, я слежу за собой, ношу джинсы, футболки и кожаную куртку и в этом более или менее постоянен, разве что летом куртку не надеваю. Я голосую за лейбористов. У меня уйма кассет с классическими телекомедиями: «Монти Пайтон», «Фолти-Тауэрз», «Будем здоровы!»
[15] и так далее. К феминисткам, кроме самых радикальных, я в общем и целом отношусь с пониманием.
Моя гениальность, если это слово здесь уместно, состоит в умении поместить кучу заурядных качеств в одну компактную упаковку. Хотелось бы мне сказать, что таких, как я, миллионы, но это неправда: у многих безупречный музыкальный вкус, но они не читают книжек, многие читают книжки, но при этом страдают ожирением, многие симпатизируют феминисткам, но носят идиотские бороды, у многих чувство юмора как у Вуди Аллена, но и внешность в него же. Одни слишком много пьют, другие полоумеют, сев за руль, или любят подраться, или кичатся деньгами, или употребляют наркотики. Я же ничего такого не делаю: то есть, если я и нравлюсь иногда женщинам, это не из-за присущих мне достоинств, а благодаря тем недостаткам, коих я лишен.
«Совершенно секретно.
Москва.
Ознакомившись с положением на месте, полагаю, что те три советника, которые прибыли вместе со мной, не смогут оказать действенной помощи, ибо колониализм оставил здесь в наследство абсолютное культурное безлюдье. Кадров инженеров, врачей, агрономов в Нагонии практически нет, не говоря уже об офицерах. Вылазки реакции повсеместны и ежечасны. Если мы намерены оказать помощь стране, где сорок процентов населения больны туберкулезом, семьдесят — трахомой, девяносто восемь процентов — неграмотно, тогда необходима срочная командировка сюда по крайней мере трехсот, пятисот советников, которые бы не сидели в нашем посольстве, а работали в порту, учили обращению с тракторами, оказали помощь в организации медицинской помощи. Размещать советников негде, потому что бывшие хозяева отелей вывели из строя всю канализацию, электростанция стоит, бензохранилища пусты.
Посол СССР в Нагонии А. Алешин».
Но даже и так, все равно полезно научиться правильно оценивать свои силы. Чарли была мне не по силам; после нее я твердо решил ни на что похожее не замахиваться и целых пять лет, пока не встретил Сару, так и телепался на мелкоте. Мы с Чарли не подходили друг другу. Марко с Чарли друг другу подходили; мы с Сарой – тоже. Сара была в меру привлекательной (маленькая, худенькая, с большими красивыми карими глазами, неровными зубками и темными волосами до плеч – ее все время хотелось отправить в парикмахерскую независимо от того, когда она туда в последний раз ходила) и одевалась более или менее так же, как и я. В пятерку ее любимых исполнителей входили «Мэднесс», «Юритмикс», Боб Дилан, Джони Митчелл и Боб Марли, а в пятерку любимых фильмов – «Национальный приз», «Дива» (привет!), «Ганди», «Пропавший без вести», «Грозовой перевал».
[16]
«Совершенно секретно.
Пекин.
Русские начали переброску советников в Нагонию. Генерал Марио Огано по нашей рекомендации запросил военную помощь непосредственно в луисбургском посольстве США. Работа по подготовке выступления портовых грузчиков с бойкотом разгрузки советских поставок продолжается и, видимо, даст ощутимые результаты в течение ближайших недель. На поддержку полковника Абабе из ВВС Нагонии, преданного нам, необходимо триста тысяч долларов.
Посол КНР в Нагонии Ду Лии».
Она была печальной: за пару лет до встречи со мной ее бросил мужской аналог Чарли, парень, которого звали Майкл и который намеревался сделать карьеру на Би-би-си. (Этот идиот никакой карьеры так и не сделал, и каждый день, не видя его по телевизору и не слыша по радио, мы с ней радовались в глубине души.) Она сломалась на нем, как я сломался на Чарли, и, расставшись с ним, на некоторое время зареклась иметь дело с мужчинами точно так же, как я зарекся иметь дело с женщинами. Ввиду этого вполне разумным было бы попытаться держать зарок совместными силами, объединить нашу ненависть к противоположному полу, а заодно и начать делить постель. Покинутые возлюбленными, мы оба боялись до конца наших дней остаться в одиночестве. Только обладатели вполне определенного душевного склада в двадцать шесть лет боятся до конца своих дней остаться в одиночестве; мы оба обладали именно таким душевным складом. Мы казались себе гораздо старше, чем были на самом деле, – и вот через пару месяцев после нашего знакомства она переехала жить ко мне.
Моя квартира была для нас слишком просторной. Не в том смысле, что мы с Сарой не имели вещей: у нее была уйма книг (она преподавала язык и литературу), у меня – сотни кассет и пластинок, да и сама по себе квартира была совсем не большой и весьма захламленной; я жил в ней больше десяти лет и частенько чувствовал себя мультяшной собачкой в рисованой конуре. Нам было слишком просторно оттого, что оба мы такие тихие и спокойные и, оставаясь вдвоем – я это очень явственно ощущал, – занимаем ровно столько места, сколько приходится на наши тела. В отличие от многих других пар, мы не умели наполнять собой окружающее нас пространство.
«Центральному разведывательному управлению США.
Подготовка к операции «Факел» практически завершена. Однако по сведениям, поступившим из проверенных источников, можно предполагать, что создание воинских формирований Нагонии закончится значительно раньше намеченного нами выступления. В этом случае проведение операции может встретить ряд трудностей организационного характера, как-то: необходимость нашего десанта и введение спецподразделений. Наши источники предполагают также, что в ближайшее время русские поставят Нагонии большую партию грузовиков и сельскохозяйственной техники, что ощутимо повлияет на возможность поддерживать там состояние экономической неустойчивости. Учитывая стратегическую важность операции «Факел», мы крайне заинтересованы, если это возможно, в запросе агента «Умный» о масштабе предстоящих русских поставок, что позволит нам уточнить характер нашей операции и сроки ее проведения.
Роберт Лоренс, резидент ЦРУ в Луисбурге».
Время от времени мы пытались делать это – в обществе людей еще более тихих; мы с ней никогда не обсуждали, почему вдруг в какой-то момент оба становимся шумными и возбужденными, но я уверен, она тоже всегда замечала, когда это происходило. Мы как бы отыгрывались за то, что настоящая жизнь протекает в стороне от нас, что где-то там Майкл и Чарли проводят время намного толковее и интереснее в гораздо более блестящей компании; поднимая шум, мы словно делали дерзкий выпад, сделать который было совершенно необходимо, хотя он абсолютно ничего и не менял. (Ты сама наверняка не раз видала, как молодые представители среднего класса, замечающие понемногу, что жизнь не оправдывает связанные с ней ожидания, бузят в ресторане, клубе или баре: мол, посмотрите на меня! Я совсем не такой зануда, как вы могли бы подумать! Кто-кто, а уж я-то умею оттянуться! Лично мне их жалко. Сам я, к счастью, научился угрюмо отсиживаться дома.) Наш с Сарой союз, как и любой брак по расчету, был циничным и взаимовыгодным; я даже всерьез думал, что смогу прожить с нею всю жизнь. А что, я б не возражал. С ней все было нормально.
Из выступления американского посла по особым поручениям:
— Социальная справедливость, демократия, правопорядок — лишь этого добиваются те патриоты Нагонии во главе с генералом Огано, которые ныне подвергаются бесчеловечному обращению со стороны правительства Грисо. Моя страна никогда не вмешивалась и не намерена вмешиваться во внутренние дела иных государств, однако я не могу не сказать с этой высокой трибуны, что общественность Соединенных Штатов внимательно следит за развитием событий в этой африканской стране. В то же время слухи, распространяемые в прессе стран советского блока о том, что якобы Соединенные Штаты имеют какие-то контакты с Пекином по проведению подрывной работы против нынешнего правительства Нагонии, лишены каких бы то ни было оснований и являются клеветническим вымыслом…
Помню хохму из какого-то сериала – из «Мужчины в доме» или чего-то в том же роде, – хохму довольно бездарную. Там один тип пригласил поужинать жуткую дурнушку, толстую и в очках, подпоил, привез к себе домой, ну и давай приставать. «Я не такая!» – заверещала девица. Парень обалдело уставился на нее. «Но ты… ты не можешь быть не такой», – выдавил он наконец. Я посмеялся над этой хохмой в шестнадцать лет и ни разу больше о ней не вспоминал – до тех пор, пока Сара не сообщила, что встретила другого. «Но ты… ты не можешь встретить другого!» – чуть не выпалил я. И дело не в том, что Сара была такой уж непривлекательной – она была вполне привлекательной; в конце концов, приглянулась же она тому, другому парню. Дело в том, что ее встреча с ним грубо противоречила самой основе наших отношений. Меня и Сару по-настоящему связывало только то (общая любовь к «Диве», которая сближала нас первые несколько месяцев, не в счет), что нас обоих бросили, что мы оба были страстными противниками бросания кого бы то ни было. Ну и как после этого она могла бросить меня?
Темп
Да, я, конечно, слишком расслабился. Ведь если ты не без удовольствия проводишь время с некой девушкой, тебе непременно грозит опасность ее потерять (разве что из-за параноидального страха потери ты завел себе такую, что приплатишь – не потеряется, такую, что никто на нее в жизни не позарится). Тут остается либо с этими делами завязывать, либо быть готовым к тому, что в один прекрасный момент появится субъект по имени Марко, или, скажем, как в нашем с Сарой случае, Том, и очень тебя расстроит. Однако в то время случившееся представлялось мне в другом свете – тогда я видел лишь, что не помогло даже сознательное снижение планки, и это дало мне серьезную причину пострадать и пожалеть себя.
45225 66167 85441 96551 81713…
Константинов улыбнулся Панову, тот положил перед ним таблицу.
Ну а потом я встретил тебя, Лора, и мы стали жить вместе, а теперь ты от меня съехала. Но знаешь, для меня в этом не было абсолютно ничего нового; если хочешь пробиться в мою первую пятерку – придумай что-нибудь покруче. Я уже не такой ранимый, каким был, когда от меня уходили Элисон и Чарли; ты не заставила меня переменить весь распорядок повседневной жизни, как это сделала Джеки; в отличие от Пенни ты не внушила мне неприязни к самому себе (а уж унизить меня, как унизил Крис Томсон, тебе и подавно не под силу), и, кроме того, со времени расставания с Сарой я стал мыслить намного трезвее: теперь я точно знаю – несмотря на уныние и сомнения в себе, которые, когда тебя бросили, обязательно поднимаются откуда-то из глубины души, – ты не была моим последним и самым блестящим шансом. Так, не худшая попытка. Как говорится, близко, но не в яблочко. Пока, до встречи.
— Сколько всего за этот месяц они ему передали?
Теперь…
— Совершенно невероятное количество — это четвертое. Но отчего так категорично — «ему»? Может, «ей».
— Жаль будет, коли «ей». Все равно расплата одинакова. Но уж больно мужские созвучия в цифрах — не находите?
1
— «Мужские созвучия в цифрах». Занятное определение. Между прочим, точное, товарищ генерал.
— Значит, полагаете, без ключа эти радиограммы расшифровке не поддадутся?
Рано утром в понедельник Лора уходит – с портпледом и сумкой в руках. Многое понимаешь, видя, как мало берет с собой эта женщина, которая так любит свои вещи, свои чайнички и свои книги, свои картинки и привезенную из Индии статуэтку. Я смотрю на ее сумку и думаю: «Господи, вот до чего она не хочет жить со мной».
— Вот, поглядите, — Панов положил на стол лист бумаги с таинственными точками, цифрами, тире.
Мы обнимаемся у порога, у нее на глазах слезы.
— Похоже на ранних итальянских футуристов, — заметил Константинов, поднялся и отправился к себе — сегодня он дежурил по контрразведке. Суббота, можно поработать с бумагами, доделать все, что накопилось за неделю.
– Сама не понимаю, что делаю, – говорит она.
В кабинете на столе, в красной папке лежала последняя шифротелеграмма из Нагонии: сообщали, что сегодняшней ночью два советских специалиста были обстреляны сепаратистами из группы Огано; оба отправлены в госпиталь в тяжелом состоянии.
– Естественно, – соглашаюсь я как бы в шутку, но как бы и всерьез. – Чего тебе куда-то ехать? Пока то да се, можешь у меня пожить.
Лежала и синяя папка для особо важных документов, в ней — письмо из советского посольства в Нагонии.
– Спасибо. Раз уж решилась, надо уходить. И потом, ты же понимаешь, мне…
– В таком случае оставайся на ночь.
Славин
Она хмурится в ответ и тянется к дверной ручке.
— Драка может начаться в самое ближайшее время, — убежденно повторил Степанов. — И она будет страшной.
На пороге начинается сутолока. У нее заняты руки, но она все равно пытается открыть дверь, и у нее ничего не получается, поэтому я открываю сам, но при этом загораживаю дорогу и, чтобы пропустить ее, выхожу на площадку, а ей, поскольку у меня с собой нет ключа, приходится придерживать дверь, пока я протискиваюсь обратно и оказываюсь в квартире прежде, чем дверь захлопывается у нее за спиной. Ну вот и все.
— Считаешь, что Огано пойдет напролом? — спросил Славин.
Вынужден признать, что тут через кончики пальцев на ногах в меня проникает великолепное ощущение – отчасти свободы, отчасти нервического возбуждения – и мощной волной поднимается вверх. Это ощущение меня уже не раз посещало, и я знаю: оно почти ничего не означает – например, странным образом не означает, что следующие несколько недель я буду нечеловечески счастлив. Но я знаю также, что от него не стоит отмахиваться, что им надо наслаждаться, покуда оно не прошло.
— У него нет другого выхода, Виталий.
Вот как я праздную возвращение в холостяцкое царство: сажусь в свое кресло, которое отсюда у меня никуда не денется, и выковыриваю из подлокотника несколько кусочков набивки; хотя еще рано и курить совсем не хочется, зажигаю сигарету – просто потому, что теперь волен курить в квартире когда заблагорассудится и никто не станет меня шпынять; задумываюсь, знаком ли я уже со следующей своей подругой, или ею окажется особа, пока что еще мне неизвестная; размышляю о том, как она выглядит, о том, будем ли мы заниматься любовью здесь или в ее квартире, о том, на что похожа ее квартира; неплохо бы, приходит мне в голову, нарисовать на стене гостиной логотип: «Чесс-рекордз». (Я знал один магазин в Кэмдене, там по кирпичам у входа по трафарету были выведены логотипы всей компашки – «Чесс», «Стакс», «Мотаун», «Троджан»
[17] – и смотрелись отлично. Может, получится разыскать парня, который их изобразил, и попросить его нарисовать мне такие же, только поменьше.) Я чувствую себя хорошо. Я чувствую себя прекрасно. Я иду на работу.
— У его хозяев есть.
— Ты убежден, что они смогут его контролировать до конца?
— Абсолютно.
Мой магазин называется «Чемпионшип винил». В нем продаются панк, блюз, соул и ритм-энд-блюз, немного ска, кое-что из альтернативы, кое-что из шестидесятых – короче, все, представляющее интерес для серьезного коллекционера, как о том уведомляет прохожих стебно-старомодное объявление в витрине. Магазин расположен на тихой улочке в Холлоуэе
[18] так, чтобы привлекать внимание по возможности меньшего числа случайных покупателей. Заходить к нам есть смысл только тем, кто живет по соседству, но окрестных жителей явно не безумно интересуют мой пробный оттиск «Стифф Литтл Фингерз» (двадцать пять фунтов – в восемьдесят шестом я за него отдал семнадцать) или моноверсия дилановского «Blonde on Blonde».
— А я — нет.
Концы с концами мне помогают сводить целеустремленные субботние покупатели – это всегда обязательно молодые люди в ленноновских очочках, кожаных куртках, с грудами пластиковых пакетов в руках – и торговля по почте: я печатаю объявления на последних страницах иллюстрированных рок-журналов и получаю письма с заказами от молодых людей – это всегда обязательно молодые люди, – которые у себя в Манчестере, Глазго или Оттаве тратят ни с чем не сообразную пропасть времени на поиск не пошедших в тираж синглов «Смитс» и «ОРИГИНАЛЬНЫХ, НЕПЕРЕИЗДАННЫХ» (это подчеркнуто) альбомов Фрэнка Заппы. Все они либо уже двинулись рассудком, либо не сегодня-завтра двинутся.
— Отчего?
— В тридцать третьем году магнаты верили, что смогут контролировать фюрера. А чем кончилось? Огано — африканский Гитлер.
Я опаздываю и застаю у магазина Дика – он стоит, подпирая дверь, и читает книжку. Этому обладателю длинных, немытых патл тридцать один год; он носит майку с «Соник Юс» и черную кожаную куртку, которая, хотя он и купил ее всего с год назад, мужественно притворяется знававшей лучшие времена; при Дике его неизменный плейер с несуразно громадными наушниками – за ними не видно не только ушей, но и половины физиономии. Читает он биографию Лу Рида в бумажной обложке. Пластиковый пакет у его ног – действительно честно знававший лучшие времена – рекламирует безумно модный американский звукозаписывающий лейбл из независимых; Дику стоило больших трудов раздобыть этот пакет, и поэтому он жутко дергается, если кто-то из нас оказывается в опасной близости от его сокровища. В пакете он носит кассеты; переслушав почти всю музыку из ассортимента магазина, он притаскивает на работу новые записи – одолженные у приятелей, заказанные по почте бутлеги, – чтобы не тратить время на прослушивание уже слышанного. («Пошли в паб, перекусим», – пару раз в неделю предлагаем ему мы с Барри. Он тоскливо смотрит на стопку кассет и отвечает со вздохом: «Я бы с радостью, но мне еще это все прокрутить надо».)
— У Гитлера была сталь, медь, уголь. А что есть у Огано?
– Доброе утро, Ричард.
Он неуклюже хватается за наушники – один зацепляется за ухо, другой наезжает на глаз.
— Нагония — ключевая точка на юге Африки. Если он свалит Грисо, хозяевам придется расстилаться перед этим мерзавцем.
— А почему ты сорвался оттуда так скоропалительно?
– Ой, привет. Привет, Роб.
— Сдавать фильм. Если будут какие-то поправки, надо срочно сделать, чтобы не держать копировальную фабрику…
– Извини, я опоздал.
— Получилась картина?
– Да чего там.
— По-моему — да. Послезавтра улетаю обратно.
– Отдохнул на выходных?
— Завидую.
Пока я отпираю магазин, он торопливо подбирает свое добро.
— Сказал «мастер кризисных ситуаций», — усмехнулся Степанов и откинулся на спинку стула.
– Да, отлично. Нашел в Кэмдене первый альбом «Ликорис комфитс». У нас не выходил. Только в Японии.
Здесь, в Доме литераторов, было шумно; давали первую в этом году окрошку: кто-то пустил слух, что дирекция ресторана заключила договор с «домжуром» и теперь станут завозить раков и хорошее бочковое пиво, поэтому оживление среди завсегдатаев было каким-то особым, алчным, что ли.
– Здорово. – Я понятия не имею, о чем это он.
— Не заключили они договора, — поморщился Степанов и подвинул Славину салат. — Пльзенского пива не будет. И ростовских раков — тоже. В жизни надо довольствоваться тем, что имеешь.
– Я тебе его перепишу.
— Снова брюзжишь?
– Спасибо.
— Нет. Правдоискательствую.
– Ты говорил, тебе вторая их пластинка нравится. «Pop, Girls, etc.».
[19] Которая с Хэтти Джакс на конверте. Хотя конверта-то ты не видел. Это я тебе кассету записал.
— Прими схиму, — посоветовал Славин. — Очень полезно для творческого человека.
Верю, он записал для меня «Ликорис комфитс», и я наверняка сказал, что они мне понравились. У меня вся квартира завалена записанными Диком кассетами. Большинство из них я ни разу не ставил.
— Ну да, — усмехнулся Степанов и разлил водку по рюмкам. — Схима — это самоограничение, а всякое ограничение, даже во имя свободы, есть форма кабалы.
– А ты сам как? В смысле выходные. Нормально? Не очень?
— Энгельса не переспоришь, Митя: свобода — это осознанная необходимость; отлито в бронзу, дорогой, не трогай…
Трудно представить, как продолжилась бы наша беседа, расскажи я Дику про свои выходные. Узнав, что Лора ушла, он бы, наверное, просто провалился сквозь землю. Такие рассказы вообще не по его части; если б мне вдруг вздумалось сообщить ему сведения хотя бы отдаленно личного свойства – что у меня есть отец и мать, или, например, что в детстве я ходил в школу, – думаю, он бы залился краской и спросил, заикаясь, слышал ли я последний диск «Лемонхедз».
— Ты меня все еще принимаешь всерьез?
– Да ни то ни се. Серединка на половинку. – Он кивнул. Значит, я нашел верные слова.
— Перестань писать книги — буду держать тебя за обыкновенного застольного бездельника…
В магазине пахнет застоявшимся табачным дымом, сыростью и целлофаном конвертов. Само помещение узкое, невзрачное, грязное и тесное: отчасти потому, что этого мне и хотелось – именно так должны выглядеть магазины пластинок, и только фанатам Фила Коллинза милее просторные и вылизанные, как мебельный салон, – отчасти потому, что у меня никак не дойдут руки убраться или переоборудовать его.
— Не обещаю. Перестать писать — значит умереть, а я очень люблю жизнь.
— Слушай, а если я попрошу стакан вина?
Посредине два ряда стоек с пластинками, да еще пара стоек в витрине, застекленные ящички с кассетами и компактами на стенах – вот, собственно, и все пространство. Его нам более или менее хватает, когда нет покупателей, то есть хватает большую часть дня. Подсобка просторнее торгового зала, но она у нас практически пустует – так, пылятся несколько стопок подержанных пластинок, на которые никто никак не удосужится прилепить ценники. В подсобке мы обычно просто тусуемся. Если честно, эта дыра мне осточертела. Иной раз кажется, что еще немного, и я сорву подвешенного под потолком картонного Элвиса Костелло, вышвырну на улицу «Исполнителей кантри А–К» и пойду работать в «Вёрджин мегастор»,
[20] а сюда уже больше никогда не вернусь.