Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Давид Гроссман

Дуэль

Повесть

Глава первая

ПОД КРОВАТЬЮ

Нас было трое. Рами, самый сильный парень в классе; Амнон, умевший двигать ушами и храбрый, как японский камикадзе; и я третий.

Нет. Не так.

Нас было семеро. Семеро героев. Семеро бесстрашных. Семеро дьявольски проницательных. И конечно, собака, как же иначе? Большой, сильный, умный пес, из тех, что в нужную минуту может выхватить из кобуры револьвер, а придется — так и соврать, не краснея. С нашим псом мы были непобедимы. С нашим псом мы были не…

Нет.

Не было нас троих, не было нас семерых, а о собаке и вообще говорить нечего. Я был один. Я был совершенно один. Возможно, будь со мной еще кто-нибудь, я бы чувствовал себя куда уверенней там, где сейчас находился. Потому что я находился сейчас под кроватью. Я лежал под кроватью в комнате дома пенсионеров в иерусалимском квартале Бейт а-Керем, со страхом ожидая появления самого страшного из всех страшных хулиганов медицинского факультета знаменитого Гейдельбергского университета, что в Германии. Возможно, все было бы иначе, будь здесь со мной еще кто-нибудь. Это ведь не так уж и много. Может же человек, в конце концов, хотеть, чтобы в трудную минуту рядом с ним был кто-нибудь, кто бы знал, как вести себя в опасных ситуациях, и притом имел бы опыт сыщика, и желательно также револьвер, и на всякий случай еще увеличительное стекло, чтобы потом выяснить, чьи это отпечатки пальцев на трупе…

Увы, я имел все основания опасаться, что этим трупом станет мое собственное тело, к которому я испытывал большую, теплую и объяснимую привязанность. Поэтому я сейчас же запретил себе размышлять о грустном и сосредоточил все свое внимание на узкой полоске света, которая пробивалась из-под двери.

Ибо я, если помните, лежал под кроватью. То есть на полу. И кроме нижней части двери мне были видны отсюда только разноцветный ковер, стоящий на нем серый чемодан, перехваченный двумя матерчатыми поясами, да тоненькие ноги господина Розенталя в его всегдашних спортивных туфлях.

Впрочем, извините, — я не представился. Вы правы. Но с другой стороны, нельзя же представляться из-под кровати. Во-первых, это невежливо. А во-вторых, там полным-полно пыли. Ну, ладно. Под этой кроватью я лежал, когда мне было двенадцать лет. Сегодня мне уже двадцать восемь, но я все еще помню, как зачастило мое сердце, когда за дверью послышались медленно приближавшиеся шаги самого грозного хулигана медицинского факультета знаменитого Гейдельбергского университета. Как я уже говорил, я был совершенно один. Точнее, совершенно один под кроватью. Потому что надо мной, на кровати, сидел ее хозяин, господин Розенталь — Генрих Розенталь, семидесяти лет, маленький, с шапкой белоснежных волос на голове. Но под кроватью со мной не было никого. Я находился там в полном одиночестве. И помню, что в те минуты одинокого подкроватного ожидания я еще успел подумать, что мама, возможно, была очень права, когда говорила, как нехорошо, что у меня нет товарищей-соучеников и что я всегда или один, или со странными друзьями, вроде господина Розенталя. Впрочем, мои родители вообще не переставали за меня волноваться — почему это я не числюсь ни в каких молодежных организациях, и почему я не хожу ни на какие кружки, и почему я почти никогда не участвую в школьных затеях. Честно сказать, меня это тоже волновало, но только потому, что это волновало их, а сам по себе я не испытывал от такого своего поведения ни малейших неудобств. И ребята из класса тоже уже перестали ко мне приставать, приглашая к ним присоединиться. То ли им надоело, то ли стало не так уж важно, буду я с ними или нет.

В общем, меня самого мое поведение совсем не беспокоило, но вот по вечерам, когда отец заходил ко мне в комнату, садился на мою кровать, смотрел на меня и не говорил ни слова — вот тогда мне становилось действительно не по себе. Куда больше, чем во время шумных споров с мамой, когда она кричала, что я веду себя совсем как старик, а не как двенадцатилетний парень и что интересуют меня тоже одни старики. Мама просто не знала моего господина Розенталя. Верно, в его паспорте было написано, что он родился в 1896 году. Но, несмотря на это, он был энергичен и бодр, как двадцатилетний, и всегда повторял, что настоящая жизнь только в семьдесят лет и начинается.

С господином Розенталем я познакомился в начале учебного года. Наша классная руководительница поделила тогда весь класс на группы «добровольцев» и предложила нам на выбор разные виды добровольческой деятельности. И среди тех видов, которые она нам предложила, была также помощь пожилым людям. Ну, в общем, навещать их, помогать им и даже дружить с ними.

Когда мама услышала, что я решил «усыновить» какого-нибудь одинокого старика и дважды в неделю составлять ему компанию, она сказала: «А вы что думали?!» И поскольку вы еще не знакомы с моей мамой, я должен вам объяснить, что на самом деле это было сокращение ее излюбленной фразы: «А вы что думали? Вместо того чтобы найти себе товарищей среди сверстников, вместо того чтобы гонять с ними в футбол или заниматься спортом, вместо того, наконец, чтобы оторваться на минутку от своих бесконечных книг и своего дурацкого зайца, — вместо всего этого мой сын конечно же выбирает себе в товарищи, кого вы думаете, — ну, конечно, семидесятилетнего старика! И я абсолютно уверена, что все это он делает исключительно мне назло». Вот что означал, без пропусков и сокращений, ее возглас: «А вы что думали?!» И она была права. Ведь и правда, вместо всей этой длинной обвинительной речи куда экономнее просто сказать: «А вы что думали?!»

Но маме не помогли никакие пропуски и сокращения, потому что я, вместе с еще тремя одноклассниками, все равно оказался в пансионате для пожилых людей, который у нас так и называли: «Дом пенсионеров» — и который находился, как я уже говорил, в иерусалимском квартале Бейт а-Керем.

Тут я хочу сказать еще кое-что.

Я знаю, что есть ребята, которые не любят пожилых людей. Многие говорят, будто от пожилых людей иногда нехорошо пахнет. И потом, у них морщинистые лица. И вообще, они ужасно раздражают, потому что все делают ужасно медленно. На это я могу ответить только одно: да, среди пожилых людей есть и такие, но это просто потому, что за ними никто не смотрит и никто о них не заботится. Это как в грамматике: как назвать человека, за которым не ухаживают? Неухоженный человек. Вот и все. Я не сам это придумал. Я много раз слышал эти слова от самих жильцов Дома пенсионеров, когда разговаривал с ними в ожидании Розенталя. У многих из них прежде были семьи, и друзья, и товарищи по работе. Но стоило им переселиться в Дом пенсионеров, они как будто разом изгладились из всех сердец. Были там такие, которых даже их дети перестали навещать. Я мог бы многое сказать по этому поводу, но сейчас было не то время. Потому что сейчас я уже отчетливо слышал тяжелые шаги по коридору, и им в такт отчаянно стучало мое сердце. И еще я видел из-под кровати, как отчаянно дрожат внутри штанин тоненькие ноги господина Розенталя, и понимал, что он тоже страшно боится, хотя уже примерно раз семь за сегодняшний день успел заверить меня, что дрожит исключительно по причине ужасной и неукротимой злости. Впрочем, за то же время он примерно семнадцать раз повторил, что самый грозный хулиган их медицинского факультета носил ботинки сорок седьмого размера и был чемпионом Гейдельбергского университета по стрельбе из пистолета, а кроме того, поднимал одной рукой двенадцать томов немецкой Медицинской энциклопедии и однажды выбил зубы сразу пяти немецким студентам, потому что те позволили себе обидные шуточки в адрес евреев.

Розенталь рассказал мне не только это. Он припомнил еще несколько столь же героических и столь же леденящих кровь историй, связанных с грозным гейдельбергским хулиганом, и после каждого такого рассказа он на какое-то время умолкал, тяжело дыша, а его лицо в белом ореоле седых волос ужасно багровело. Однако потом он всякий раз встряхивался, решительно ударял кулаком по ладони и говорил со своим тяжелым немецким акцентом: «Ну пусть он только посмеет прийти сюда! Уж я его научу, как угрожать людям! Как он смел назвать меня вором?! Меня! Этот невоспитанный мужлан! Этот невежда! Меня?! Пусть он только заявится сюда! Уж я вытряхну из него всю его варварскую наглость!» И все в таком же роде. Мне было немного странно слышать все это, потому что Розенталь, как я уже говорил, был маленький и худой, как мальчик. Он, правда, был очень спортивный старик и каждый день плавал в университетском подогреваемом бассейне, а мне говорил, насмехаясь, что я занимаюсь одним-единственным видом спорта — мигаю глазами, когда переворачиваю очередную страницу в книге. Несмотря на все это, я смутно догадывался, что в случае схватки с невеждой, который одной рукой выжимает двенадцать томов немецкой Медицинской энциклопедии, у моего старика нет особенных шансов. Но когда я робко намекнул на это Розенталю, он только нервно хихикнул и, криво улыбнувшись, сказал, что если я так боюсь, то могу немедленно отправиться домой или подождать в коридоре, пока эта схватка закончится, а уж тогда он позовет меня, чтобы вытащить из комнаты повергнутого мужлана или его жалкие останки. Но говорил он это с такой горькой насмешливостью, что мне было совершенно ясно, насколько ему страшно. Поэтому я объявил ему самым категорическим образом, что остаюсь с ним до конца, а там будь что будет.

Он молча подошел ко мне и так же молча пожал мне руку. Я видел, как его губы сжались в белую ниточку. Это у него всегда было признаком сильного волнения. Мы стояли молча. То была одна из тех безмолвных минут, когда из крепкого мужского рукопожатия рождается мужество, дружба и твердая решимость. Но потом наши ладони расстались, и меня охватил ужасный страх, а у Розенталя тоже немного опустились плечи. Он начал сбивчиво говорить, что не имеет никакого права вмешивать меня в такое скверное дело — кто знает, чем все это кончится. Тем более что речь идет о таком совершенно диком дикаре, как Руди Шварц. Нет, будет лучше, если я уйду. Я же, со своей стороны, сказал, что не о чем говорить, я остаюсь и будь что будет. Потому что, судя по описанию этого дикого дикаря и надлежащим образом вчитываясь в то странное, невнятное и угрожающее письмо, которое этот дикарь прислал Розенталю, было бы гнусным предательством с моей стороны оставить господина Розенталя наедине с этим бандюгой. Не то чтобы я был особенно сильным — скорее, наоборот; но, если я останусь, нас будет по крайней мере двое против одного, и таким манером мы удвоим шанс на то, что хотя бы кто-нибудь один из нас останется в живых и расскажет историю нашей мужественной сватки грядущим поколениям — а точнее, предыдущим, то есть моим папе и маме.

И вот так, подбадривая друг друга, мы в конце концов придумали изощренно-хитроумный план. Я буду ждать под кроватью, пока намерения гейдельбергского хулигана не станут совершенно очевидными. А потом я выскочу из своего укрытия и помогу Розенталю повергнуть дикаря или, по крайней мере, лягну варвара.

Я говорю «пока намерения не станут очевидными», но на самом деле намерения бандита из Гейдельберга были и без того совершенно очевидны, потому что они уже были самым недвусмысленным образом изложены в том странном письме, которое прибыло этим утром в Дом пенсионеров и было вручено в собственные руки господина Розенталя.

Сейчас это письмо лежало на столе перед нами. А написано в нем было следующее:


Бесстыжий и мерзкий ворюга! Если ты сегодня же до семи вечера не вернешь мне ее рот, я приду забрать его у тебя силой. И я сделаю это любой ценой.


А ниже сбоку было приписано (красными чернилами, которые вызвали у меня неприятные ассоциации):


Честь против смерти! Руди Шварц.


Глава вторая

ВСЕ ЕЩЕ ПОД КРОВАТЬЮ

Подумать только — стоит человеку поменять место, с которого он смотрит на мир, и ему тут же начинают приходить в голову разные необыкновенные мысли. Взять, например, меня. Лежал я вот так, на животе, под кроватью господина Розенталя в Доме пенсионеров, и вдруг мне пришло в голову, что с такого уровня, с пола, мир выглядит довольно-таки страшновато. Обыкновенная корзина для бумаг отсюда казалась огромной, как бочка, а маленький чемодан Розенталя высился, как громадный серый шкаф. Только ноги Розенталя, качавшиеся прямо перед моими глазами, выглядели такими же тонкими и маленькими, как на самом деле. Я подумал, что, наверно, грудные младенцы и даже дети, пока они маленькие, вечно мучаются от страха — ведь им все вокруг кажется огромным и угрожающим. И еще мне пришло в голову, что, возможно, старики тоже все время боятся мира, потому что для них он слишком быстрый и слишком сложный. Вот, к примеру, мой Розенталь. Хоть он старик, безусловно, современный и энергичный, а все равно говорит, что боится пользоваться лифтами, потому что в его время их еще даже не изобрели. Впрочем, я подозреваю, что это он просто шутит. Ведь всеми другими современными приборами он пользуется без всякого опасения.

Я бы мог еще долго так размышлять. Мама всегда говорит, что, конечно, на свете есть и другие люди, которые ни с того ни с сего погружаются в бесконечные размышления, но я — о, я в них как нырну, так и не могу уже часами выплыть. Тут она иногда, конечно, права, но не в данный момент. В данный момент, под кроватью, у меня были вполне серьезные основания страшиться окружающего мира. И не только по причине моих глубоких философских прозрений, но также в силу другой, не менее существенной причины. Поскольку на часах было семь без одной минуты, а шаги в коридоре только что умолкли, мы с Розенталем, каждый по свою сторону кровати, понимали, что Руди Шварц, этот громила с медицинского факультета Гейдельбергского университета, уже стоит за дверью и наливается яростью, гневом и злобой. А когда бывший чемпион Гейдельбергского университета по стрельбе из пистолета стоит у вас за дверью в обуви сорок седьмого размера и наливается яростью, злобой и гневом, у вас уже есть не одна, а целых две основательных причины для серьезного беспокойства.

Впрочем, пока что до семи оставалась еще целая минута. Я был в этом уверен, потому что мои часы настроены по сигналам радио, а радио в Израиле настроено по часам Розенталя. Во всяком случае, так утверждал директор Дома пенсионеров. Розенталь и его часы были так точны, что этот директор (его звали Нехемия) включал электрический звонок, по которому старики шли в столовую, только в тот момент, когда видел, что Розенталь уже спускается по лестнице. И поскольку до семи оставалась еще целая минута, а стоявший за дверью великан Шварц тоже был, как и Розенталь, родом из Германии, я пребывал в уверенности, что он будет стоять там точно до семи, потому что именно так он написал в том письме, которое сейчас лежало на маленьком столике. И хотя в этом письме он именовал Розенталя «бесстыжим и мерзким ворюгой», а в конце даже приписал красными, как кровь, чернилами: «Честь против смерти», — несмотря на все это, орднунг есть орднунг, то есть порядок есть порядок, и поэтому Шварц не войдет в комнату ни одной секундой раньше назначенного срока.

Когда очень боишься, каждая минута кажется вечностью. Или по крайней мере как пять минут. А раз так, я воспользуюсь этим и сделаю коротенький перерыв в описании событий, чтобы объяснить вам наконец подробнее, кто такой господин Розенталь, и кто такой бандит Шварц, и чего, собственно, второй требует от первого.

С Розенталем я познакомился, когда вместе с несколькими одноклассниками вызвался участвовать в кампании «усыновления» школьниками пожилых людей.

В таком месте, как Дом пенсионеров, главная проблема — это одиночество и скука. Поэтому старикам важно, чтобы к ним кто-нибудь приходил. Поначалу мы ходили к ним вчетвером, но кончилось тем, что через три месяца я остался один. Остальные заявили, что у них нет времени и вообще их «опекаемые» слишком многого от них требуют. Но я-то знал, что им просто скучно было часами слушать рассказы своих стариков. Не все же пожилые люди интересно рассказывают. И вообще, в школе нам всегда кажется, что все вокруг происходит с огромной скоростью. Отвлечешься на минутку — все пропустишь. А «переключить скорости» трудно. Вот и не можешь настроиться на темп стариков — он же куда медленней.

Нет, я, понятно, не обвиняю тех, кто бросил это дело и перестал ходить к своим старикам. Я думаю, на их месте мне тоже было бы тяжело. Моя мама, например, не перестает твердить, что я, по ее мнению, уже с лихвой перевыполнил свое обязательство и пора мне уже поискать себе других товарищей, помоложе, чем дважды тридцать пять. Не то чтобы она была против таблицы умножения, совсем наоборот. И не то чтобы ей, не дай Бог, претило мое добровольчество. Но она не может не видеть, говорит мама, что за всеми этими общественными делами я забываю о себе и своих интересах. И вообще, она не понимает, почему меня так интересуют старики и взрослые и почему у меня почти нет товарищей моего возраста. В этом месте отец обычно тоже присоединялся к нашему с мамой одностороннему обмену мнениями, чтобы рассказать, что, когда он приехал в Страну, ему тоже было двенадцать лет, но он, в отличие от меня, совершенно не знал иврита и по этой причине у него долгое время вообще не было товарищей. И он от этого очень страдал. Мой отец любит рассказывать о своем детстве, и мне почему-то кажется, что он и сейчас, в свои сорок лет, все еще чувствует обиду того мальчика, которым был когда-то.

Я буквально из себя выходил, пытаясь объяснить им, что я вовсе не страдаю и что мне именно так хорошо. Нет, они, конечно, знали, что я могу быть куда более компанейским. Они же помнили, как я дружил с Элишей до того, как он переехал в Хайфу. Но они никак не могли взять в толк, что и у меня бывает такое время, когда хочется побыть одному. И вообще, мне есть о чем порой подумать, потому что у меня бывает так, что передо мной вдруг возникает ужасно много вопросов касательно меня самого и мира в целом и мне обязательно нужно все их решить.

А кроме того, мне вовсе не трудно было раз-два в неделю ходить к Розенталю. Потому что на самом деле мне иногда просто хотелось с ним повидаться. Розенталь никогда не давал мне почувствовать, что я ему помогаю. Порой я даже думал, что это, наоборот, он делает мою жизнь более интересной. Но родителям я, конечно, об этом не рассказывал. Мне вообще трудно рассказывать о таких сложных вещах. Мне проще записать свои мысли — вот как сейчас. Или как я писал в свое время Элише в Хайфу. Но вот так, ни с того ни с сего, просто встать вдруг и начать вслух рассказывать свои мысли, нет, так я не могу. По-моему, когда ты открываешь людям, все свои мысли, это лишает их всякого вкуса. Я думаю, есть такие мысли, которые портятся от воздуха. И вот в этом рассказе я тоже не буду все объяснять детально, потому что мне не обо всем хочется говорить вслух. Я просто надеюсь, что вы меня поймете.

Но сейчас я должен поторопиться, потому что минута, увы, уже прошла. Послышались три сильных удара в дверь, как будто человек стучал открытой ладонью, всеми пятью пальцами сразу, и одновременно из какой-то соседней комнаты донеслись позывные радионовостей, и это означало, что самый страшный из хулиганов Гейдельбергского университета был абсолютно, по-немецки, точен. Ноги господина Розенталя вдруг опустились на пол. Кровать надо мной заскрипела. Я увидел, как его поношенные спортивные туфли удаляются в сторону стола. Потом они остановились, и я понял, что Розенталь стоит возле стола, где лежит угрожающее письмо Шварца, и, наверно, изо всех сил расправляет плечи, чтобы выглядеть более высоким и сильным, чем был на самом деле. А затем я услышал его напряженный голос. Голос произнес: «Входите, господин Шварц», — и дверь тут же распахнулась. На пороге стояла пара огромных ног, самых больших человеческих ног, какие я когда-нибудь в жизни видел. Эти ноги были заключены в пару туфель, по размеру похожих на небольшие одновесельные лодки. И эти две гигантские туфли медленно шагнули в мою сторону. Я почувствовал, что теперь мое сердце колотится уже не только в груди, но также в висках, под мышками, а временами даже где-то намного ниже. В комнате воцарилась полнейшая тишина. Потом дверь со стуком захлопнулась, и я вдруг услышал, как чужой, тяжелый и грубый голос говорит: «Розенталь, я пришел за ртом Эдит». На что Розенталь очень тихо ответил: «Я сожалею, Шварц, но у меня есть только ее глаза, и тебе это давным-давно известно».

Если бы Розенталь за час до того не объяснил мне, о чем речь, я бы, наверно, подумал, что они оба не иначе как спятили.

Глава третья

ГЛАЗА ЭДИТ

Лица Руди Шварца я не видел. Лежа под кроватью, в компании пары домашних тапочек да изрядного количества пыли, я видел только его гигантские черные туфли, а также кромку серых брюк. Вот и все.

Вы правы, конечно, — для зачина этакого напряженного, драматического триллера одних черных туфель явно маловато. Даже с добавлением кромки серых брюк. Но что поделать — это все, что у меня на тот момент было. И заметьте, я вполне согласен с вами также в том, что пора бы уже автору (то есть мне, понятно) вылезти наконец из-под кровати, где он пребывает уже в течение целых двух глав, и хотя бы с третьей попытки доказать, что он все-таки мужчина. Но согласитесь и вы, что этот момент ну никак не подходил для того, чтобы выскакивать и выдавать свое присутствие. А кроме того, в этот момент, то есть в то время, когда все это происходило, я и думать не мог, что придет день, когда я буду обо всем этом кому-нибудь рассказывать, и потому, конечно же, не делил свой рассказ ни на какие главы. Хочу, однако, обратить ваше внимание на то обстоятельство, что, даже лежа под кроватью, я вполне мог следить за всем, что происходило в комнате. Во-первых, мне были видны ноги бандита Шварца и ноги господина Розенталя, стало быть, я точно знал, где находится каждый из них. А это было крайне важно, если бы, к примеру, полиция попросила меня впоследствии описать великую схватку во всех ее деталях. А во-вторых, я лежал точно напротив серого чемодана Розенталя, а именно в этом чемодане, как мне было известно, находился ключ ко всей тайне. Или во всяком случае, один из ключей.

Тут я должен кое-что разъяснить.

Еще когда я только готовился к первой встрече со своим будущим подопечным стариком, я решил, что первым делом попрошу его рассказать о своей жизни. Я знал, что старики любят делиться своими воспоминаниями. Это, в сущности, вполне естественно. Когда человеку уже нечего делать, у него остаются только воспоминания о том, что он делал когда-то. Но когда я начал расспрашивать Розенталя о его прошлом, он рассердился. А потом положил мне руку на плечо и сказал: «Послушай, друг Давид (он произносил мое имя с ударением на первом слоге): то, что я сделал в своей жизни, то я сделал. И может быть, когда-нибудь, под старость, у меня найдется время рассказать тебе об этом. А сейчас важнее то, что я делаю сейчас, верно?» И стиснул мое плечо с такой силой, что я был вынужден тут же признать его правоту.

Сначала его слова меня встревожили. Если он не хочет говорить о себе, о чем же мне тогда с ним вообще разговаривать? Но я очень скоро убедился, что тревоги мои были напрасны. Жизнь Розенталя оказалась такой деятельной и насыщенной, что у нас почти не оставалось времени для разговоров о ней, что уж говорить о прошлом. То и дело находились такие дома или улицы Иерусалима, которые он непременно хотел снять своим стареньким фотоаппаратом «Лейка» в новом ракурсе или в другое время дня. То и дело обнаруживались какие-нибудь возмутительные нарушения, на которые надо было немедленно отреагировать гневными письмами в газеты. А ведь были еще и регулярные шумные заседания основанного им «патрульного отряда по охране исторических видов Иерусалима», в который Розенталь заставил войти всех своих сверстников из соседнего кафе «Коралл». Кстати, мне он участвовать в этом патрулировании не разрешал. По его мнению, человек должен прожить, как минимум семьдесят лет, а то и больше, чтобы научиться должным образом относиться к памятным местам города. «Должным образом» означало у Розенталя — относиться по-деловому, не впадая в излишнюю сентиментальность там, где в ней нет ни малейшей необходимости.

Но что интересно — всячески избегая говорить о своем прошлом, он всюду носил его с собой. Во всех своих странствиях по миру он никогда не расставался со своим старым, серым, перевязанным двумя матерчатыми поясами чемоданом, в котором хранились самые дорогие его сердцу памятки.

«Когда растение пересаживают в новый горшок, — объяснил он мне, — нужно перенести с ним также немного земли из старого горшка. А в этом чемодане находится моя старая земля».

При мне он открыл этот чемодан только один раз. К нему тогда пришла старая монашка из христианского монастыря Младших сестер Иисуса, и он открыл свой чемодан, чтобы достать из него какую-то старинную карту со странными рисунками. С этой картой тоже была потом занятная история, но сейчас не время о ней рассказывать. Может, когда-нибудь в другой раз. Но в тот день он впервые открыл при мне свой серый чемодан и я увидел, что там лежат перевязанные тонким шпагатом пачки густо исписанных мелким почерком листов. Еще я заметил там какую-то толстую книгу с белой обгорелой обложкой и большую фотографию молодого парня в странной военной форме. Но тут Розенталь нагнулся, чтобы закрыть чемодан. Я успел еще увидеть маленькую, медную, покрытую орнаментом коробку, позолоченную медаль и большой железный револьвер — и всё: чемодан закрылся. Но меня долго еще обуревало любопытство. И какое-то неприятное чувство, как будто я упустил что-то очень важное. Но сейчас, лежа под кроватью, я подумал, что мне, кажется, вот-вот представится второй случай увидеть содержимое серого чемодана. Потому что мне вдруг показалось, что тот рот, о котором писал Руди Шварц, каким-то образом связан с этим содержимым.

Однако предчувствие меня обмануло. Во все время их разговора чемодан так и не был открыт. Как потом оказалось, ему предстояло открыться только после того, как закончилась эта их гневная встреча. Но тогда я еще этого не знал и поэтому напряженно прислушивался к голосам двух невидимых мне людей. Гигантские, до блеска начищенные туфли произнесли:

— Розенталь, я послал тебе вчера письмо. Я вижу, что ты его получил. Значит, ты знаешь, чего я от тебя требую.

Поношенные кеды ответили:

— Ты мне нагрубил, Шварц. В своем письме ты назвал меня «ворюгой», хотя мы с тобой оба знаем, что, если кто из нас вор, так это именно ты. Это ты украл у меня сердце Эдит. Но я не желаю с тобой говорить об этом.

Черные туфли:

— Ну и прекрасно. Чего зря болтать языком. Дело было двадцать с лишним лет назад, чего толочь воду в ступе. Я тебя спрашиваю о том, что сейчас!

Кеды, тихо:

— Руди, ты прекрасно знаешь, что я никогда не сделал бы ничего подобного.

Огромные туфли тяжело затоптались на тонком ковре. Клубы пыли так и понеслись во все стороны. Я даже испугался: чихну сейчас — и все пропало.

— Послушай, Генрих, — сказал Шварц. — Вчера утром я обнаружил, что рот исчез. Ты помнишь тот ее рот. Он был как живой, он смеялся, он меня мучил. И он всегда лежал на тумбочке в моей гостиной. Двадцать лет подряд этот рисунок лежал на моей прикроватной тумбочке, а вот вчера утром вдруг исчез. Кто же его мог взять, если не ты?!

— Это не я, — пробормотал Розенталь. — Минутку! А может, у тебя позавчера вечером были гости? Может, к тебе заходили какие-то незнакомые люди?

— У меня каждый день бывают гости, — напыщенно сказал Шварц, и в его голосе зазвучала тщеславная гордость. — Ко мне приходит много гостей. Очень много. И ты прав — это кто-то из них забрал мой рисунок. Но этот кто-то пришел по твоему поручению, Розенталь.

Я не слышал ответа Розенталя, но догадался, что он, скорей всего, отрицательно покачал головой.

— Но ведь если не ты — кому же он еще понадобился?

Шварц почти выкрикнул это, причем так резко, что даже я, у себя под кроватью, невольно откачнулся. Его туфли сделали негодующий шаг вперед.

— Если не ты, так кто же еще? — яростно повторил он. — Только ты и знал, что этот рисунок находится у меня. А ты знал! Ты знал, потому что Эдит сама рассказала тебе об этом, когда вы расставались. Тебе она тогда дала другой свой рисунок, я знаю. Она дала тебе свои глаза. Мне рот, тебе глаза, два последних рисунка, которые она нарисовала в своей жизни. И заметь, о них ничего не говорится ни в одной из книг, посвященных Эдит. И они не упоминаются ни в одном из ее музейных каталогов. Вот и выходит, что о них знали только мы с тобой. И только ты и мог украсть у меня мой рисунок.

— Но, Руди… — вдруг услышал я слабый и усталый голос Розенталя. — Зачем мне твой рисунок, подумай?

Наступило секундное молчание. Потом Шварц заговорил опять — медленно, сдержанно, с явным трудом укрощая свою ярость:

— Зачем тебе красть, говоришь? О, тому есть целые две причины, дорогой Розенталь. Во-первых, деньги. Представляешь — не известный доныне рисунок Эдит Штраус! Да он миллионы стоит, Розенталь, и ты это прекрасно знаешь, не хуже меня. А во-вторых, ревность. Конечно, ревность, которая тебя жжет и гложет вот уже двадцать лет подряд. Ты ведь ревнуешь ее ко мне, не так ли? Ты и тогда ее безумно ревновал, ты помнишь? Помнишь?

Теперь он говорил почти шепотом, с ядовитой злостью, и я так ненавидел его, что все во мне уже изготовилось для прыжка из-под кровати. Но тут Розенталь заговорил снова.

— Ты ошибаешься, Шварц, — сказал он тихо. — Да, ее глаза действительно у меня, и я храню их, можно сказать, как зеницу ока. Но я дорожу этим ее рисунком вовсе не из-за его коммерческой ценности, а потому, что я ее любил. Да, я знаю, что ты тоже ее любил и поэтому ты тоже дорожишь своим рисунком совсем не потому, что он стоит сегодня миллионы. И именно потому, что я все это знаю, мне бы и в голову не пришло красть у тебя ее рисунок.

Розенталь говорил тихо, со сдержанной болью, и слова его показались мне такими убедительными, что мне снова захотелось тут же выскочить из-под кровати, но на этот раз для того, чтобы гордо встать перед Руди Шварцем и смело швырнуть ему в лицо: «Неужели вы такой остолоп, что не видите, что господин Розенталь говорит чистую правду?» Но я, конечно, и тут не сдвинулся с места.

— Значит, так? Ты решил все отрицать? — сказал Шварц, и я почувствовал, как у меня по спине побежал холодок. — Прекрасно, господин Розенталь. Коли так, то слушай. Будь ты другим человеком и будь я тоже другим человеком, я бы немедленно обратился в полицию. Но между такими людьми, как мы, нет места для полиции. Мы оба с тобой вышли из стен Гейдельбергского университета, что на берегах Неккара. А в нашем университете, если помнишь, принято было решать вопросы чести, минуя полицию, не так ли, господин Розенталь?

— Я не понимаю, о чем ты? — услышал я изумленный голос Розенталя.

— Не притворяйся простачком. Ты все прекрасно понимаешь, — грубо оборвал его Шварц. — Я попросту предлагаю не вмешивать в это дело посторонних. Здесь, в этой стране и в это время, никто, кроме нас самих, этот спор не решит.

— Боже праведный! Ты имеешь в виду?.. — воскликнул вдруг Розенталь, и, хотя я напряг все свои мозговые извилины, чтобы понять, о чем они говорят, мне это не помогло.

— Так что я предлагаю встретиться завтра в четыре часа дня, — спокойно продолжал Шварц.

— Ты с ума сошел! — взволнованно сказал Розенталь. — Ты просто спятил! Мы не в Гейдельберге, Шварц!

— Мне кажется или я действительно слышу страх в голосе господина Розенталя? — насмешливо осведомился Шварц.

Наступило молчание. Слышалось только тяжелое дыхание Розенталя.

— Прекрасно, — продолжал насмешливый голос. — В таком случае я позволю себе предложить также место нашей встречи.

— Пожалуйста, — слабым голосом сказал Розенталь.

— Сад возле кибуца Рамат-Рахель. Это, правда, далековато, но ведь мы с тобой еще не старики, верно?

— Я вижу, ты уже все продумал, — сказал Розенталь все тем же слабым, упавшим голосом.

— У тебя еще есть возможность увильнуть от встречи, — прежним грубым голосом сказал Шварц. — Ты можешь немедленно вернуть мне картину.

Снова наступило молчание. Затем черные туфли, описав идеальную окружность, повернулись носами к двери. Дверь открылась и снова закрылась. Кровать надо мной опять заскрипела. Розенталь тяжело опустился на нее и тихо застонал.

Я все еще не осмеливался сдвинуться с места. Я лежал на полу, свернувшись в комок и страдая от жалости к нему. Но тут Розенталь вдруг поднялся, подошел к своему серому чемодану, немного покопался в нем и вытащил из его глубин деревянную рамку со вставленным в нее небольшим куском картона. Я сразу понял, что это рисунок. Розенталь взял его в руки и сел у стола, спиной ко мне.

Я ползком выбрался из-под кровати, выпрямился и размял мышцы. Розенталь все еще не двигался. Я посмотрел на чемодан. Он лежал на полу, настежь распахнутый, и опять выдавал кому угодно все свои тайны.

Но на этот раз я не стал изучать его глубины. Мое внимание привлекло другое. Через плечо Розенталя я увидел рисунок, который он все еще сжимал в своих руках с какой-то горькой силой.

Это был рисунок углем. На нем была изображена верхняя часть женского лица. Я увидел высокий, широкий лоб и густые красивые брови. Черные линии были нарисованы быстрой, словно чем-то испуганной рукой. Но главным в рисунке мне показались глаза. Я стоял и смотрел на них, и во мне поднималось какое-то странное ощущение — то ли печаль, то ли страх перед чем-то непостижимым. Потому что в этих глазах были горечь, и отчаяние, и мольба о помощи. Они смотрели прямо на меня и в то же время как бы сквозь меня. Они как будто смотрели дальше меня и дальше этого времени и видели все, что сейчас еще скрыто, но что обязательно должно произойти.

Глава четвертая

«ЧЕСТЬ ПРОТИВ СМЕРТИ»

— Я познакомился с Эдит в Иерусалиме, — сказал Генрих Розенталь. — Ровно двадцать семь лет назад.

Было уже без четверти восемь вечера, а я обещал родителям, что вернусь не позже семи. Но Розенталь был так возбужден после разговора со Шварцем, что я просто не мог оставить его одного в таком состоянии. Я наскоро сделал нам бутерброды в его кухоньке, но выяснилось, что ни у него, ни у меня нет аппетита. Он жевал через силу и то дело надолго застывал, глядя куда-то в пустоту и покачивая головой, как будто никак не мог во что-то поверить.

— Что он себе думает, этот мужлан? — бормотал он потрясенно. — Ему кажется, что мы всё еще в Гейдельберге, пятьдесят лет тому назад…

Серый чемодан был уже снова закрыт и стянут двумя матерчатыми поясами. Рисунок с глазами Эдит утонул в его глубинах.

— Расскажите мне о ней, — попросил я Розенталя.

Сначала ему не хотелось говорить. Потом, видимо, отчаяние развязало ему язык, так что под конец он уже и сам не мог остановиться.

— Эдит, — сказал он, — приехала в Страну из Германии, как и они оба, Розенталь и Шварц. Но она приехала позже, в тысяча девятьсот тридцать шестом году, за три года до Второй мировой войны. Красивая, черноволосая, стройная, а глаза — да ты ведь и сам видел. В Берлине она училась в Академии искусств, хотела быть скульптором. Но, приехав в Иерусалим, она пережила Настоящее потрясение. Ее буквально ошеломили (так рассказывал Розенталь) дикий, библейский ландшафт Востока, здешний слепящий солнечный свет, резкие, яркие цвета гор, причудливые округлости камней в долине! Она бросила скульптуру и начала рисовать. Оказалось, что у нее необыкновенно утонченный талант — ее кисть удивительно улавливала и передавала самые тонкие линии камней и деревьев.

Розенталь говорил тихо. Его глаза смотрели куда-то в пространство и не видели меня.

— Она умела передать даже движение пчел, — сказал он. — Они у нее, казалось, летели, даже когда сидели на цветке.

Он вскочил и начал взволнованно расхаживать по комнате.

Роберт Говард

— Но она преуспела не только как художница, — снова заговорил он после недолгого молчания. — Иерусалимская богема охотно приняла ее в свое общество. Уж очень она была хороша собой. И так полна жизни! Да что я говорю — «хороша собой»! Она была красавица! Черные глубокие глаза, жизнелюбивый смеющийся рот. Сильная, молодая. Да и сам Иерусалим был тогда моложе: жизнь кипела, все время приезжали художники, писатели, из Вены, из Берлина, из Парижа, по ночам гремела музыка, шумели вечеринки, обычным делом были встречи с людьми искусства. Даже уважаемые университетские профессора и те не чурались этого веселья. А заодно и выпивки!

Короли ночи

Розенталь говорил все громче. Он почти кричал. Но даже когда он улыбался своим воспоминаниям, эти его улыбки были почему-то безрадостными.

— Вы тоже были художником? — спросил я.

— Нет, я был фотографом. Когда-то я и правда хотел быть художником, но мне довольно быстро объяснили, что у меня нет особого таланта и что живописью я себе на жизнь не заработаю. А положение тогда было очень тяжелым. Ну, я сначала работал маляром, потом мыл витрины, в этом не было ничего унизительного — вместе со мной работали люди, которые в Германии были докторами наук, а здесь стали чернорабочими, чтобы как-то заработать на жизнь. — Его глаза затянула влажная пленка. Взгляд его был устремлен в то далекое прошлое. — А потом, в один прекрасный день, я увидел объявление в газете «Гаарец». Там искали фотографа-специалиста. Генрих, сказал я себе, ты три года изучал в Гейдельберге медицинскую фотографию. Тебя научили фотографировать клетки под микроскопом. Ты имел дело с новейшей и сложнейшей фотоаппаратурой. Так неужто ты не сумеешь заснять живых людей и реальные события?! И тогда я наодалживал денег у кого только мог, у всех своих друзей и знакомых, купил себе «Лейку», которую ты знаешь, она по сей день со мной, отправился с ней в редакцию, предложил свою кандидатуру и…

I

— …и вас приняли, — закончил я вместо него. Я уже немного торопился. Время приближалось к восьми, и дома родители уже, наверно, сильно беспокоились.

Нож сверкнул и опустился. Крик оборвался, превратившись в предсмертный хрип. Тело, лежавшее на примитивном алтаре, конвульсивно содрогнулось и застыло. Неровное кремневое лезвие рассекло окровавленную грудь жертвы, а худые костлявые пальцы вырвали трепещущее сердце. Под седыми кустистыми бровями орудовавшего кремневым ножом человека мрачным огнем горели черные глаза.

— Нет, — улыбнулся Розенталь. — Меня не приняли. Мне сказали, что у меня нет опыта газетной фотографии. Представляешь?! Я остался с фотоаппаратом, с долгами и без гроша в кармане. Нужно было что-то немедленно предпринять. Тогда я пошел в Школу искусств «Бецалель» и объявил тамошним художникам, что готов за умеренную плату фотографировать их рисунки. Вначале они просто не поняли, зачем это нужно. Тогда я им объяснил, что у них всегда должны быть наготове снимки их работ на случай, если сами работы продадутся. Таким способом они смогут потом составлять свои альбомы и фиксировать этапы своего творческого процесса. Я наговорил им еще кучу всяких слов. Голод, знаешь ли, очень заостряет язык и делает слова крайне убедительными. Не скажу, что они пришли в большой восторг, но, когда один из художников для пробы согласился, чтобы я сфотографировал его картины, другие позавидовали и обратились ко мне тоже. Так я стал заниматься художественной фотографией. И так я встретил Эдит.

У груды валунов, служившей алтарём Бога Тьмы, рядом со жрецом, совершившим только что жертвоприношение, стояли четверо мужчин. Один из них был человеком среднего роста, гибким, стройным, темноволосым, его голова была увенчана железной короной, украшенной единственным, но зато очень большим алым драгоценным камнем. Двое других мужчин походили на первого цветом лохматых волос, нависавших над косо обрисованными бровями, и смуглотой кожи, но были шире в плечах и массивнее. Лицо первого мужчины свидетельствовало о его остром уме и сильной воле, в лицах его спутников отражалась лишь тупая звериная сила. Четвертый из стоявших у алтаря существенно отличался от трех остальных. Он был выше их на голову, его волосы тоже были темными, но кожа — гораздо более светлой. Он с явным отвращением наблюдал за кровавым обрядом, давно уже не практиковавшимся в его краях.

Он вдруг замолчал и опустил голову. Весь его пыл как будто разом исчез, словно у него кончился завод.

Кормака передернуло. Друиды на его родном острове Эрин тоже отправляли жуткие и зловещие обряды, но эти последние не имели ничего общего с тем, что он увидел здесь. Эту мрачную сцену освещал небольшой факел. Среди теряющихся во тьме ветвей угрюмых деревьев-великанов, окружавших поляну, злобно завывал ветер.

— И он еще смеет называть меня ворюгой! — вдруг крикнул он и взмахнул письмом Руди Шварца. — Он, который украл у меня Эдит! Это он называет меня ворюгой?!

Кормак чувствовал себя невероятно одиноким среди этих людей, принадлежащих к совершенно иной, чем он, человеческой расе. Вдобавок, ему только что пришлось смотреть, как из живого человеческого тела вырывают бьющееся еще сердце. Жрец, не сводивший глаз с кровавой добычи, лежавшей в его руках, также не вызывал в нем симпатии.

Его лицо побагровело, голубые глаза дико засверкали. Я заторопился его успокоить. Какой смысл сердиться на то, что произошло так много лет назад? Я принес ему стакан воды, но он оттолкнул его и сел на кровать, тяжело дыша.

Кормак посмотрел на человека в короне. Неужели Бран Мак Морн, король пиктов, верит, что этот дряхлый мясник может предсказать грядущие события по истекающему кровью людскому сердцу? Его очень занимал этот вопрос, но получить ответ было не просто — черные немигающие глаза короля оставались абсолютно непроницаемыми. Но за ними определенно таилась такая глубина, которую даже Кормак, не говоря уже о ком-то ином, постичь был не в силах.

Я сел за стол напротив. И подумал: смотри, вот перед тобой господин Розенталь и вот перед тобой Руди Шварц. Оба они старики, и я не могу думать о них иначе, как о стариках, пусть даже Розенталь и вправду молод душой. А вот сейчас я вдруг с удивительной ясностью понял, что и Розенталь был когда-то молодым, и Руди Шварц тоже, и мой дедушка, и моя знакомая Вера из магазина подержанных вещей, и ее муж Авраам. Да, все они были когда-то молодыми; они любили, у них были друзья; и когда они танцевали на веселых вечеринках, они были абсолютно уверены, что весь этот мир создан только для них одних.

— Хорошие знаки! — воскликнул жрец, обращаясь скорее к двум вождям, чем к Брану. — Я вижу по трепещущему сердцу этого римлянина, что его соплеменников ждет поражение, а сыновей вереска — победа!

Розенталь продолжал еще что-то говорить, но я уже слушал его вполуха. Мне вдруг стало намного важнее прислушаться к себе самому, к своему внутреннему голосу. Потому что этот голос шептал мне, что ведь и я тоже, хотя мне только двенадцать лет, иногда чувствую, что еще минута — и я взорвусь от избытка энергии. И я тоже думаю в такую минуту, что мир принадлежит мне одному. И скорость этого мира и всего, что есть в нем: автомобилей, кинофильмов, музыки, даже рекламных роликов, — это именно та скорость, которая соответствует моему «надцатилетнему» возрасту. И в такие минуты я вообще не способен понять, что все они, эти Розентали, и Шварцы, и прочие взрослые люди, жили здесь, когда меня вообще еще не было, и испытывали такое же волнение и такое же удовольствие от жизни, как я сейчас. А потом эта скорость жизни стала для них почему-то слишком большой, и им пришлось уступить дорогу другим. И возможно, придет день, и мои дети и внуки тоже не смогут поверить, что я был когда-то так же молод и жизнерадостен, как они.

Вожди что-то пробурчали, и в их глазах загорелись огоньки.

Но тут я вдруг вспомнил, как моя мама то и дело говорит обо мне, что я иногда веду себя не как школьник, а как какой-нибудь дряхлый старик; а однажды, я слышал, она даже сказала отцу, что в мои годы нужно получать удовольствие от жизни, а я этого не умею. Эти воспоминания привели меня в сильное замешательство. Я почувствовал неприятное раздражение и смутную тревогу. Мне не сиделось. Я вскочил, чтобы идти.

— Идите и подготовьте ваши кланы к битве, — приказал король. Они удалились, тяжело ступая и раскачиваясь на ходу, как это свойственно людям сильным, но небольшим ростом.

Розенталь, который был как раз посреди фразы, испугался и замолчал, как был, с полуоткрытым ртом. Мгновение мы смотрели друг на друга. Потом я сказал:

Бран, не обращая больше внимания на жреца, продолжавшего изучать кровавые останки на алтаре, кивнул Кормаку. Галл поспешил за ним. Выбравшись из мрачной рощи на открытое пространство и увидев над собой усеянное звездами небо, он облегченно вздохнул.

— Господин Розенталь, это неправда. Я тоже умею получать удовольствие от жизни. Только я получаю удовольствие от чтения книг, а другие ребята — от футбола или от танцулек. Она просто ничего не понимает. Человек не может жить одними воспоминаниями. Вот вы не хотите — и правильно делаете. Вы хотите радоваться каждой минуте жизни, но только по-своему. И это именно то, чего и я хочу. Что я собираюсь делать. То же самое, только по-своему. У меня есть свои планы. Когда я вырасту, я буду писать книги. И я не думаю, что если она…

Они стояли на высоком холме, у их ног сплошным ковром расстилались темные вересковые поля. Невдалеке, казалось — рукой подать, мерцали в ночи огоньки костров. Их было не слишком много, что, впрочем, еще ни о чем не говорило. Кланы и отдельные отряды воинов расположились на значительном удалении друг от друга; вглядевшись, можно было заметить огоньки поменьше, горевшие тут и там до самого горизонта. Самые дальние из них принадлежали кострам галлов — соплеменников Кормака, великолепных наездников и прекрасных бойцов. Галльские племена в последнее время начали приобретать все большее значение, оседая на западном побережье Каледонии и закладывая тем самым фундамент того, что позднее превратилось в королевство Дэльрайэди. Слева от лагеря галлов тоже мерцали слабые огни, столь же живописно разбросанные.

Сам не знаю, зачем я все это на него вывалил, ни с того ни с сего, все эти мои бессвязные глупости. Я просто почувствовал вдруг, что должен вывалить это хоть на кого-нибудь, иначе у меня в голове что-то лопнет. Но Розенталь не удивился. Он только посмотрел на меня, молча, а потом вдруг улыбнулся и положил руку мне на плечо. Вот такой он был человек. Я видел, что он все еще очень взволнован разговором со Шварцем, но даже в такую минуту у него нашлась для меня подбадривающая улыбка.

Горизонт на юге также светился огоньками, скорее даже искорками далеких костров.

— Не переживай, — сказал он. — Это все по моей вине. Я не должен был впутывать тебя в эту историю со Шварцем. Этакий сумасбродный тип, надо же! Иди-ка ты побыстрей домой, друг Давид. Уже поздно. А что касается твоей матери — ты ведь сейчас о ней говорил, верно? — что касается твоей мамы, то давай мы с тобой поговорим об этом в другой раз, завтра или послезавтра. Если доживем, конечно.

— Костры легионов, — тихо сказал Бран. — Костры триумфаторов. Люди, которые их разожгли, железной рукой держат за горло все иные народы. Теперь и до нас дошел черед. Что ждет нас завтра?

Я и сам был очень взволнован. И вдобавок очень сердился на себя. Поэтому я сначала не обратил внимания на его последние слова. Только выйдя из Дома пенсионеров в холодную иерусалимскую ночь, и с третьей попытки натянув свитер на правильную сторону, и сочинив в уме какую-то историю, чтобы оправдать дома свой поздний приход, — только после всего этого до меня вдруг дошло, что он сказал: «Завтра или послезавтра, если доживем, конечно». Какие странные слова, подумал я. Совсем не в духе Розенталя. Я остановился. Какой-то непонятный страх кольнул меня в сердце. Я повернулся и бросился обратно. Ворота Дома пенсионеров были уже закрыты, и у входа сидел ночной сторож Азура. Он хорошо меня знал. Меня вообще хорошо знали в этом доме, потому что я был там частым гостем.

— Если верить жрецу — победа, — ответил Кормак.

— Разве так поздно приходят в гости? — спросил Азура, открывая ворота.

Бран нетерпеливо махнул рукой.

Я крикнул ему в ответ что-то невнятное и побежал вверх по лестнице, прямиком на второй этаж.

— Лунный свет в океане. Шум ветра в пихтовых кронах, — сказал он. — Не думаешь же ты, что я верю в эти бредни? И мне вовсе не доставляли удовольствия муки этого несчастного римлянина. Но надо же было чем-то поддержать боевой дух в моих людях. То, что ты видел, предназначалось Грону и Боцэху. Они сообщат воинам, что гадание было удачным.

Я ворвался в комнату без стука и в изумлении застыл на пороге: Розенталь все так же сидел на кровати, но теперь у него в руках был какой-то странный предмет, который он тщательно чистил тонкой кисточкой. Вокруг, на кровати, были аккуратно разложены большие серые куски металла. Он удивленно поднял голову, но не успел заговорить, потому что я тоже застыл в изумлении:

— А Гонар?

— Что это, господин Розенталь? Что это у вас в руках?

Бран улыбнулся.

— Это? Ах, это! Это мой револьвер. Мой старый служебный револьвер времен Первой мировой войны.

Он усмехнулся и снова принялся работать кисточкой.

— Гонар слишком стар, чтобы верить хоть во что-либо. Уже за две сотни лет до моего рождения он был верховным жрецом Тьмы. По его словам, он прямой потомок того Гонара, который был жрецом еще при Бруле Пикинере — основателе моего рода. Никто не знает, сколько ему лет на самом деле. Иногда мне кажется, что он и есть тот самый, первый Гонар.

— А… а… зачем вам револьвер? — спросил я, жутко испугавшись и заикаясь от испуга.

— Да, я кое-чему научился, — послышался насмешливый голос, и Кормак вздрогнул, когда рядом с ним выросла темная фигура старца. — Достаточно, во всяком случае, чтобы люди верили мне и доверяли. Мудрец должен уметь казаться глупцом, если хочет чего-либо добиться. Я знаю такие тайны, которые разрушили бы даже твой мозг, Бран, доверь я их тебе. А чтобы быть тем, чем я есть для простого народа, приходится опускаться до повседневной, привычной всем магии: танцевать, трясти трещотками из змеиной кожи, мараться человеческой кровью и копаться в куриных потрохах.

Он посмотрел на меня и снова улыбнулся:

Кормак внимательнее вгляделся в старца. С его лица исчез отпечаток безумия, теперь он совершенно не похож был на того шарлатана, который бормотал над алтарем заклятия. Звездный свет как бы облагородил его, белая его борода стала почтенной бородой патриарха, он, казалось, даже стал выше ростом.

— Ну как же! Разве ты не понял, о чем говорил этот Шварц?

— Вот в ком ты, Бран, сомневаешься, — худая рука показала на четвертое кольцо огней.

Я отрицательно покачал головой.

Розенталь тоже покачал головой. Лицо его было печальным и усталым. Потом он поднял металлический предмет, который держал в руках, внимательно осмотрел его против света лампы, опустил и сказал:

— Да, — король угрюмо кивнул головой. — И ты, Кормак, знаешь это так хе хорошо, как и я. От них будет зависеть результат завтрашней битвы. С боевыми колесницами бриттов и твоей конницей в засаде мы были бы непобедимы. Но недаром говорят, что в сердце каждого викинга сидит злой дух. Ты помнишь, как мне удалось загнать эту стаю в ловушку. Они поклялись тогда, что будут драться с римлянами. Теперь же, когда их вождь, Рогнар, погиб, они требуют вождя своей же расы. Иначе, дескать, плюнут на все клятвы и перейдут на сторону врага. Без них мы погибнем — первоначальный план сражения изменить уже невозможно.

— Шварцу все еще кажется, что он в Германии тысяча девятьсот двадцатого года. Это, конечно, глупость. Но поскольку он грубо оскорбил меня, назвав сначала вором, а потом трусом, у меня нет иного выхода, кроме как поступить по тем правилам чести, которые он упомянул в нашем разговоре и которые были приняты в Гейдельберге в те давние времена. Хотя лично мне все это представляется в высшей степени нелепым и идиотским!

— Мужайся, Бран, — сказал Гонар. — Дотронься до алмаза на своей железной короне и, быть может, он тебе поможет.

Он даже слегка застонал от возмущения глупостью Шварца.

— Ты говоришь со мной сейчас так же, как с моими темными людьми. Я не настолько глуп, чтобы танцевать под эту дудку. При чем здесь алмаз? Ну да, он красив и уже не раз приносил мне удачу. Но сейчас мне нужна покорность этих вот трех сотен головорезов, а не камни, сколь бы они драгоценны ни были. Только эти проклятые викинги способны выдержать лобовой удар римских когорт.

— О чем вы говорите, господин Розенталь? — тихо спросил я, уже смутно догадываясь, что он ответит.

— И все же, Бран, — настаивал Гонар, — помни об алмазе!

Он удивленно посмотрел на меня:

— Алмаз! — воскликнул Бран нетерпеливо. — Да, он древнее этого мира. Он был стар уже тогда, когда Атлантиду и Лемурию поглотила морская пучина. Его подарил Брулу, моему далекому предку, сам Кулл-атлант, король Валузии. Это случилось тогда, когда мир был молод… Но чем это может помочь нам сейчас?

— Как же ты не понял? Господин Шварц вызвал меня на дуэль, вот и все. Мы стреляемся завтра, в четыре часа дня, в саду около кибуца Рамат-Рахель. Как бы безумно глупо и безумно нелепо это ни звучало, у меня не было иного выхода, кроме как принять его вызов.

— Кто знает… — сказал маг, явно на что-то намекая. — Времени и пространства нет. Нет прошлого и никогда не будет будущего. Есть только настоящее. Все, что когда-либо произошло, происходит или произойдет, заключено в понятии \"сейчас\". Я погружался в день вчерашний, бродил в завтрашнем — оба они так же реальны, как и день сегодняшний. Позволь мне уснуть и поговорить с тем Гонаром. Быть может, он отыщет возможность нам помочь.

По-прежнему сжимая в руке револьвер, он откинулся на кровати, бросил на меня странный, словно извиняющийся взгляд и медленно развел руки в жесте беспомощного отчаяния.

— О чем это он? — спросил Кормак и еле заметно пожал плечами.

Глава пятая

Верховный жрец растворился во тьме.

ВРЕМЕНА МЕНЯЮТСЯ

— Он постоянно твердит, что тот, самый первый Гонар, приходит к нему во сне и они говорят друг с другом, — ответил Бран. — Он действительно способен на многое. Мне приходилось видеть, как он проделывал нечто такое, что никому из людей сделать не под силу. Не знаю. Я всего лишь король, человек в ржавой короне, который пытается вытащить племя дикарей из болота, в котором оно увязло. Пойдем посмотрим лучше на лагерь.

В эту ночь я почти не спал.

По дороге вниз Кормак размышлял над тем странным зигзагом судьбы, который повелел появиться среди пиктов такому человеку, как Бран Мак Морн, именно сейчас. Казалось, король живьем перенесся в настоящее из тех дремучих времен, когда такие, как он, владели всей Европой, еще до того, как империя пиктов пала под ударами галльских бронзовых мечей. Кормаку много рассказывали о том, как Бран из никому не известного сына вождя клана Волков стал королем всей Каледонии, объединив большинство пиктских кланов. Но власть его до сих пор оставалась чрезвычайно шаткой, и еще очень многое предстояло сделать для ее укрепления.

Предстоящая битва, первое открытое сражение объединенных пиктских кланов с римлянами, будет решающим для судьбы пиктского королевства.

Сначала я поссорился с родителями из-за того, что вернулся домой в девять вечера вместо семи. То есть это я сказал, что в девять вечера, они настаивали, что это девять ночи. Началось с такой вот ерунды, а кончилось настоящей большой ссорой. Мама заявила, что отныне она не разрешит мне больше встречаться с Розенталем и прямо с завтрашнего дня начнет широкую воспитательную кампанию, с тем чтобы «подтянуть» мои «гайки», которые разболтались из-за того, что я «слишком долго вращаюсь в неподходящем обществе». Отец, со своей стороны, ограничился несколькими общими замечаниями, по ходу которых разъяснил, что, во-первых, очень ценит, что у меня есть собственный внутренний мир, а во-вторых, доволен, что у меня есть интересные занятия, от которых я способен получать удовольствие. Однако и он считает, что я немного перебрал, так упорно отгораживаясь от окружающего мира, и хотя человеку в этом вездесущем и всепроникающем окружающем мире безусловно нужны сила воли и характер, чтобы охранять от внешних посягательств свою личную жизнь, но, по его мнению, я все-таки должен проявить и другого рода мужество и завести наконец дружбу со своими сверстниками и одноклассниками.

Бран и его спутник подошли к кострам пиктов. Смуглые люди сидели или лежали рядом с ними, над огнем на вертелах жарилось мясо. Кормака приятно поразили порядок и покой, царившие в лагере: как-никак более тысячи воинов, а до его ушей долетали лишь негромкие звуки печального гортанного напева. Казалось, великая Тишина Каменного Века все еще жила в душах этих людей. Все небольшого роста, многие какие-то сгорбленные. \"Гигантские карлики\", — подумал Кормак. Бран Мак Морн среди них мог считать себя великаном. Только старики носили редкие бороды, но у всех длинные черные волосы спускались до глаз, придавая еще больше мрачности их угрюмым взглядам. Их тела покрывали волчьи шкуры, ноги оставались босыми. Вооружены они были короткими, сильно изогнутыми стальными мечами, тяжелыми черными луками и стрелами с наконечниками из кремня, стали и меди, а также каменными топорами-молотами. Для защиты у них припасены были лишь примитивные деревянные щиты, обтянутые кожей, да многие вплели кусочки металла в волосы, чтобы хоть так предохранить голову от удара мечом. Некоторые из них, видимо потомки древних родов, были, подобно Брану, сложены пропорционально, но и в их глазах тоже таилась первобытная жестокость.

Все это меня ужасно разозлило, потому что они говорили со мной так, будто я всячески избегаю дружбы со сверстниками. Можно подумать, что у меня вообще нет и никогда не было друзей. Я так разозлился, что тут же предъявил им список всех своих товарищей. Я надеялся, что на этом наш давний спор завершится. Но мама в ответ заявила, что одно имя еще не составляет список. Тем более что это имя мальчика, который уже полгода как переехал в Хайфу, а мое с ним общение сводится всего лишь к письмам, причем, если ей будет позволено добавить, очень странным письмам. Не то чтобы она, упаси Боже, читала эти письма, но она видит мою реакцию, когда я их читаю.

\"Сущие дикари, — думал Кормак, — хуже галлов, бриттов или германцев. Не ошибаются ли старые легенды, когда утверждают, что это они владели миром тогда, когда таинственные города высились там, где сегодня плещется море? Неужели это именно им посчастливилось пережить потоп, уничтоживший могучие империи и снова отбросивший их к варварству, из которого они когда-то уже выкарабкались.\"

Я сказал, что письма Элиши вовсе не странные. Они просто очень смешные. Потому что у Элиши есть такие идеи, которых нет ни у кого другого. И он к тому же умеет выразить их так, что, когда читаешь, невозможно удержаться от смеха. Еще я сказал, что, когда Элиша станет старше и у него хватит смелости показать свои наброски и рассказы другим людям, а не только мне, он станет знаменитым и они еще будут гордиться тем, что их сын был с ним знаком.

Отец, который готовил кофе в кухне, крикнул, что хорошо бы они с мамой смогли еще раньше немного погордиться собственным сыном.

Неподалеку от лагеря соплеменников короля расположились смелые воины варварских племен, населявших земли, лежащие южнее римской Стены. Ладно скроенные, с голубыми блестящими глазами и лохматыми рыжими шевелюрами, в одеждах из грубого полотна и плохо выделанных оленьих шкур, они, как и пикты, не носили никаких доспехов. На левом плече у многих из них висели небольшие круглые деревянные щиты, обитые бронзой, у некоторых из-за правого плеча торчали луки, хотя бритты были, как правило, неважными лучниками. Эти вот луки да бронзовые мечи с закругленными концами и служили им личным оружием. Луки, впрочем, были короче пиктских и били на меньшее расстояние. Рядом с лагерем стояло, однако, оружие, прославившее имя бриттов, оно наводило ужас на всех — и на пиктов, и на римлян, и на северных захватчиков. В мерцающем свете костров поблескивали бронзовой обивкой боевые колесницы. С обеих боков каждой торчали, словно огромные косы, тяжелые кривые лезвия. Любое из них способно было одним могучим ударом рассечь пополам шестерых мужчин. Здесь же, невдалеке, под надзором чуткой стражи паслись спутанные ездовые кони — большие длинноногие жеребцы, довольно-таки резвые и очень выносливые.

Такие разговоры всегда действовали мне на нервы. Поэтому я тут же встал из-за стола и, не говоря ни слова, пошел в свою комнату. Злиться лучше всего в одиночестве. Я достал из клетки своего любимого зайца Багза, почесал его так, как ему нравится, и выговорил в его длинные уши все, что было у меня на душе и что я не стану здесь вам повторять. А Багз, я знаю, никому ничего не расскажет.

— Ах, если бы их было побольше, — вздохнул Бран. — С тысячью колесниц и моими лучниками я сбросил бы легионы в море!

Тут я хочу сделать маленькое отступление. Мне хочется немного позлорадствовать. Элише сегодня двадцать восемь лет, как и мне, и он действительно стал писателем. Моя мама, которая интересуется литературой, часто говорит, что у Элиши «есть будущее» и что когда-нибудь «мы еще будем гордиться знакомством с ним». Я, конечно, не напоминаю ей ее прежние слова, но в душе не могу удержаться от ехидства: «А что я вам говорил?»

— Свободные бриттские племена вынуждены будут в конце концов покориться Риму, — заметил Кормак. — Я думал, что все они помогут тебе в этой войне.

Ну вот, я отвел душу, и хватит уже об Элише и о моей ссоре с родителями. Пора возвращаться к Розенталю. Я сидел в темноте на своей кровати, гладил Багза, чистый белый мех которого слегка потрескивал электричеством от моих поглаживаний, и перебирал в памяти все, что произошло этим вечером. Значит, так: с одной стороны, Шварц вызвал Розенталя на дуэль, поскольку был уверен, что Розенталь украл у него рисунок Эдит. Розенталь, конечно, никакого рисунка у него не крал, но раз Шварц сначала обозвал его в письме «бесстыжим ворюгой», а потом, в разговоре, намекнул, что он трус, уклоняться от дуэли было уже невозможно. С другой стороны, Розенталь сам сказал мне, что стыдится своего согласия.

Бран махнул рукой.

— Кельтское непостоянство. Они никак не могут отрешиться от давних межплеменных и межклановых споров и раздоров. Старики говорят, что и тогда, когда римляне появились здесь впервые, бритты не сумели объединиться, чтобы дать отпор Цезарю. Эти, которых ты тут видишь, пришли ко мне лишь после того, как из-за чего-то там повздорили со своим собственным вождем. Я не могу на них особенно рассчитывать…

— Этот напыщенный и нелепый девиз: «Честь против смерти», — сказал он, — был хорош в начале века, лет этак пятьдесят — шестьдесят тому назад. Мир был тогда куда более достойным — правда, излишне сентиментальным, как на мои вкус, но в нем безусловно имелось место для таких слов, как «честь» и «гордость», чего никак нельзя сказать о мире сегодняшнем. Если бы Шварц обозвал меня вором и трусом в нашей с ним юности, я бы и минуты не колебался — в тот же вечер послал бы ему одного из своих друзей, чтобы сообщить, что брошенное им оскорбление смоет только кровь обидчика.

Кормак кивнул головой.

— И что потом? — спросил я.

— Понимаю. Цезарь завоевал Галлию только потому, что натравил одни наши племена на другие. В настроении моих людей тоже случаются приливы и отливы, как в море, но из всех кельтов наиболее непостоянны кимбры. Несколько веков назад мои галльские предки отвоевали Эрин у кимбрских данаанцев, хотя те значительно превышали их числом. Но их племена сражались с галлами поодиночке, а не как единый народ.

— Потом, — сказал Розенталь, слегка откинувшись на стуле, — потом мой посланник подождал бы, пока Шварц письменно подтвердит, что он принимает мой вызов. Шварц мог бы, конечно, извиниться, и тогда мы бы не стрелялись. Но в таком случае все узнали бы, что он трус, а в те годы никто не согласился бы называться трусом. Не то что сегодня, когда трусость иногда объявляется чуть ли не героизмом.

— Кимбрские бритты и сейчас точно так же ведут себя в борьбе с Римом, — сказал Бран. — Эти помогут нам завтра. Но что будет послезавтра, не знает никто. Да и чего мне ждать от чужих, если я не уверен даже в своих людях. Ведь тысячи пиктов скрываются сейчас в глубине страны. Выжидают, держатся в стороне. Я король только по титулу. О боги, дайте мне победу завтра, и все они толпами сбегутся под мои знамена. Но если я проиграю, они разлетятся, как воробьи под порывом ледяного ветра…

— А я всегда думал, что у нас, у евреев, дуэли не приняты, — сказал я.

— Что ты знаешь! — засмеялся Розенталь. — Вот посмотри. Был такой момент, когда у нас в университете немецкие студенты из антисемитов пытались помешать еврейским студентам участвовать в дуэлях. Они этим хотели нас унизить. И тогда мы в Гейдельберге. организовали союз еврейских дуэлянтов и доказали этим антисемитам, что мы и в дуэлях ничем не хуже других. Я сам участвовал в четырех поединках. К счастью, ни в кого не попал и сам не был ранен.

В галльском лагере вождей встретили нестройным хором приветствий. Галлов было около пяти сотен — все высокие и стройные, в основном черноволосые и кареглазые. Они держались так, как держатся обычно люди, живущие войной и для войны. Их не связывала излишне суровая дисциплина, но повсюду чувствовалась атмосфера хорошо организованного военного отряда. Порядка у них было, несомненно, больше, чем у их кимбрских сородичей. Предки галлов в свое время совершенствовались в воинском искусстве в скифских степях и при дворах египетских фараонов, где служили наемниками. Многое из своего опыта они перенесли в Ирландию. Искусные в металлургии, они сражались не тяжелыми, неудобными в рукопашной схватке бронзовыми мечами, но высококачественным оружием из отличной стали. Одеждой им служили шерстяные короткие кильты, ступни ног защищали крепкие кожаные сандалии. На каждом из них сверкала кольчуга — легкая, не сковывающая движений, на голове — шлем без забрала. Иных доспехов на галлах не было, ибо их ношение противоречило их понятиям о мужской чести. Подобно галлам и бриттам, сражавшимся когда-то с Цезарем, они презирали римлян за то, что те шли в бой в тяжелых панцирях. Спустя много веков ирландские кланы точно так же будут презирать закованных в железо нормандских рыцарей.

— А как это происходит, такая дуэль? — спросил я, притворяясь, будто не знаю. Я, конечно, читал о поединках, но мне хотелось отвлечь Розенталя, чтобы он меньше думал о разговоре со Шварцем.

Воины Кормака привыкли воевать в конном строю. Они не знали и не особенно уважали искусство стрельбы из лука. Их щиты были тоже круглыми, обитыми металлом. Личное оружие состояло из кинжала, длинного прямого меча и легкого топора. Их кони, надежно спутанные, паслись поодаль возле костров. Ширококостные, они, быть может, уступали в силе коням бриттов, но зато намного превосходили их в резвости.

Бран остался доволен осмотром лагеря:

— О, тут есть твердо установленные правила, — оживился он. — Вообще, все это — своего рода церемония. Противникам положено прибыть на место встречи в сопровождении близких друзей, своих секундантов, которые следят за выполнением всех правил дуэльного кодекса. Потом все выпивают по рюмке, иногда даже немного перекусывают, а затем противники пожимают друг другу руки, и тот, кого они выбрали судьей, проверяет их оружие — исправно ли оно и правильно ли заряжено. Если все в порядке, он подает сигнал, дуэлянты становятся спиной друг к другу, расходятся на пять шагов в каждую сторону, поворачиваются, целятся друг в друга и по взмаху судьи стреляют.

— Да, эти люди — остроклювые птицы войны! Ты посмотри, как они точат свои топоры и перебрасываются шуточками о завтрашнем сражении. Хотел бы я, чтобы эти проклятые пираты в следующем лагере были так же дисциплинированны, как твои люди! Я тогда со спокойной душой вышел бы завтра навстречу легионам.

— Стреляют? Настоящими пулями? — спросил я неожиданно сорвавшимся голосом.

Они подошли к кострам викингов. Три сотни воинов сидели у огня, играли в кости, точили мечи и беспрерывно хлестали пиво, принесенное пиктскими союзниками, которые гнали его из вереска в огромных количествах.

Розенталь увидел, что я потрясен. Он грустно улыбнулся:

— Да-да, друг Давид. Стреляют. Самыми настоящими пулями. И зачастую погибают. Видишь ли, в те времена человеческая жизнь ценилась меньше чести. Чаще всего на дуэлях погибал или бывал ранен кто-то один из противников, но бывало и так, что погибали оба. И все из-за какой-нибудь пустяшной, мелкой обиды, а то даже только из-за подозрения в обиде. Вот так, представь себе…

Викинги посматривали на Брана и Кормака без особой симпатии. Разница между ними и пиктами или кельтами сразу бросалась в глаза. На их обветренных и просоленных лицах совсем по-иному горели холодным светом глаза. Жестокость и неистовость, отражавшиеся в них, рождены были скорее мрачной решимостью и непоколебимым упорством в достижении поставленной цели, чем свойственной кельтам вспыльчивостью. Атака бриттов всегда была бурной и страшной, но им не хватало настойчивости и выносливости викингов. Бритты, не добившись победы немедленно, быстро охладевали и отступали или начинали свару между собой. Иное — эти моряки, в них глубоко внутри коренилось то упрямство, которое вообще свойственно жителям ледяного Севера, и ничто в мире не могло помешать им выполнить то, на что они однажды решились.

Я подумал, что он ведь, в сущности, сам собирается вот так же подставить завтра свою жизнь под пулю Шварца. И тоже только для того, чтобы защитить свою честь. Но я не стал ему ничего говорить.

Что до внешности, то они были гигантами, могучими, массивными, но вместе с тем стройными. Кельтских предрассудков относительно доспехов они не разделяли — все без исключения носили тяжелые панцири из прокаленной на огне кожи с нашитыми сверху железными пластинами. Панцири спускались им чуть ли не до колен, ноги прикрывали выполненные из того же материала поножи, на головах ладно сидели крепкие рогатые шлемы. Дополнительную защиту обеспечивали большие овальные щиты из твердого дерева, обтянутые кожей и обитые бронзой. Вооружены они были длинными копьями со стальными наконечниками, тяжелыми стальными же топорами и кинжалами. У некоторых висели на поясе длинные мечи с широкими лезвиями.

— О честь, честь… — вдруг сказал он и вздохнул. — Люди придают своей чести такое большое значение, что из-за нее готовы ее же и потерять. — Он усмехнулся. — Представь себе: двое взрослых людей стоят и стреляют друг в друга из-за какого-то слова! Какое неуважение к жизни! Какое неуважение к роду человеческому!

Кормаку было не по себе под колючими взглядами магнетических глаз этих рыжеволосых великанов. Целые века враждовали они с его народом, и он помнил об этом даже теперь, когда им выпало сражаться на одной стороне. Но будут ли они сражаться?

Он немного помолчал, а потом шепотом произнес то самое, о чем я только что подумал:

Один из викингов, самый высокий и угрюмый, шагнул им навстречу. Дрожащий огонь костра бросал на его покрытое шрамами хищное лицо багровые отблески. В плаще из волчьих шкур, наброшенном на широкие плечи, в шлеме с огромными рогами, среди колышущихся грозно теней, он казался призраком, возродившимся из мрака варварства, готового поглотить весь мир.

— И я сам собираюсь завтра разыграть этот нелепый спектакль. Кто бы мог поверить?

— Ну что, Вулфер? — спросил пиктский король. — Ты пил мед со своими людьми? Вы обсудили то, что следовало обсудить? Что же вы решили?

Его слова развязали мне язык.

Глаза викинга сверкнули во тьме.

— Но почему бы вам не отказаться?! — воскликнул я. — Ведь еще не поздно. Вы можете прямо сейчас написать Шварцу, что не желаете участвовать в его дурацкой дуэли. Хотите, я сам напишу за вас такое письмо и сам его отнесу?

— Дай нам короля нашей же крови, и мы пойдем за ним в бой. Если ты хочешь, чтобы мы для тебя сражались, дай нам короля.

— И что же ты в нем напишешь, друг Давид? — весело спросил Розенталь. — «Уважаемый господин учитель, мой сын Генрих Розенталь не сможет завтра прийти на дуэль, потому что он очень боится»? Нет-нет, друг мой. Это не поможет. Не в этот раз. Понимаешь, дело ведь не только в рисунке. У нас со Шварцем давние счеты. Между нами еще с той поры осталось несколько нерешенных вопросов. И у каждого из нас есть пара-другая незаживших ран. Так что стреляемся мы на самом деле именно из-за этого. И именно поэтому наша дуэль неотменима.

Бран вскинул руки к небу.

Он помолчал и потом сказал совершенно неожиданно:

— Ты еще потребуй, чтобы я стащил звезды с неба и нацепил их на ваши шлемы! Это ведь твои люди, разве они не пойдут за тобой, если ты их возглавишь?

— Но не на римские легионы, — ответил Вулфер хмуро. — Нас сюда привел король, и лишь король может вести нас на римлян. А Рогнар мертв.

— Все-таки ты и я, мы принадлежим к разным поколениям, совершенно разным. Вот я, например, полагаю, что Шварц законченный безумец, и, несмотря на это, по каким-то странным и нелогичным причинам я испытываю симпатию к нему. Я его, если хочешь, понимаю. А ты — нет. Все дело в том, друг Давид, что мир вокруг нас все время меняется. О, как он быстро меняется! То, что вчера было хорошо, сегодня плохо, а что вчера считалось красивым, сегодня считается уродливым. Мода — я имею в виду моду на все в жизни, не только на одежду и прическу, — эта мода меняется так часто, так быстро и непрерывно, что это просто… это просто утомительно. И не все могут приспособиться к такому темпу. Возьми того же Руди Шварца. Он явно не может. И тогда он хватается за последнее — он просто отказывается от попыток угнаться. Он останавливается. Возвращается к своему прежнему, привычному темпу и к прежней, привычной жизни. К тому времени, в котором ему было хорошо. Пытается вести себя в новом мире по старым правилам и законам. Я вижу, ты не можешь до конца понять, о чем я говорю, верно? Ну ничего, придет время, и ты поймешь. Я ненавижу эту банальную фразу, но, увы, — она совершенно точна. Время не лечит, но оно иногда награждает людей пониманием.

— Но я ведь тоже король, — молвил Бран. — Вы будете сражаться, если ваш отряд возглавлю я?

Розенталь встал и протянул мне руку. Он явно хотел остаться один.

— Нам нужен король нашей же крови, — сказал Вулфер. — Мы лучшие из воинов Севера. Лишь за нашего короля мы можем драться, и только наш король может вести нас на римские легионы.

— Знаешь, друг Давид, — он поглядел на меня внезапно заблестевшими глазами, — скажу на прощанье, хотя тебе это наверняка покажется странным. Я не могу его ненавидеть. Даже сейчас не могу.

Кормак почувствовал скрытую угрозу в словах, упорно повторяемых викингом.

— Вот король с острова Эрин, — сказал Бран. — Может ли он, пришедший с Запада, возглавить вас?

Это было последнее, что он мне сказал в тот вечер, после того как я вернулся к нему с полпути. На этот раз я уже помчался домой как безумный — прямиком к теплому дому под холодный родительский душ. А сейчас, сидя на кровати и гладя Багза, я подумал, что ведь Розенталь очень, в сущности, прав. Мир и в самом деле меняется так быстро, что остается очень мало вещей, которым можно доверять, и еще меньше — людей, на которых можно положиться до конца. Но что безусловно — это то, что человеческая жизнь важнее всего остального, может быть, даже важнее чести, хотя тут я действительно не все до конца понимаю. И еще я подумал: наверно, есть еще несколько вещей, которые будут правильными и неопровержимыми даже через миллион лет. Но тут я вспомнил, что, пока я здесь занимаюсь такими отвлеченными размышлениями, Розенталь там готовится к дуэли, на которой может погибнуть. Да что там «может» — наверняка погибнет, ведь Шварц не зря был чемпионом университета по стрельбе. Нет, я должен во что бы то ни стало спасти Розенталя от этого дикаря из Гейдельберга, и при этом спасти в одиночку, потому что сам он уже, кажется, примирился со своей неизбежной гибелью.

— Мы не позволим кельту командовать нами, откуда бы он ни пришел, с Запада или Востока, — зарычал викинг, остальные одобрительно зашумели. — Хватит того, что нам придется драться на одной стороне.

Я быстро разделся и залез под одеяло. Но как тут уснешь, когда у тебя в голове все время стучит маятник, неутомимо отсчитывающим те несколько часов, которые остались до роковой минуты, когда Розенталь и Шварц разойдутся на десять шагов и повернутся лицом друг к другу с заряженными револьверами в руках. И это будет не где-нибудь на берегу реки Неккар в далекой Германии, а совсем недалеко отсюда, в маленьком саду возле кибуца Рамат-Рахель.

Горячая кровь ударила в лицо Кормаку, он протиснулся вперед и стал рядом с Браном, положив руку на рукоять меча.

Нет, я должен предотвратить эту дуэль.

— Что ты хочешь сказать этим, пират?

Но как?

Прежде чем Вулфер успел ответить, вмешался Бран:

Всю ночь я не мог сомкнуть глаз из-за этих мыслей.

— Хватит! Вы что, хотите проиграть сражение еще до того, как оно начнется? А как же ваша присяга?

— Мы присягали Рогнару, но теперь, когда он погиб от римской стрелы, мы свободны от присяги. Мы пойдем в бой с римскими легионами лишь за нашим королем!

Глава шестая

— А в бой с нами эти люди пойдут за тобой? — спросил вдруг Бран.

ВЕРА

— Почему бы и нет, — викинг бросил наглый взгляд на пикта. — Дай нам короля нашей крови или мы завтра присоединимся к римлянам.

Наутро я первым делом помчался к Вере.

Бран выругался. Его охватила бешеная ярость, которая, казалось, вознесла его над викингами.

Сейчас объясню почему, но сначала я, наверно, должен рассказать вам, кто она такая, эта Вера, к которой я побежал.

— Негодяи! Изменники! Вы же были в моих руках! Что ж, доставайте мечи, если осмелитесь! Кормак! Оставь свой меч в покое! Эти волки не посмеют укусить короля! Вулфер, ты забыл, что я уже пощадил вас однажды. Вы свалились на наше побережье словно гром с ясного неба, дым пожарищ толстым ковром висел над Каледонией. Я загнал вас в ловушку, когда на руках ваших еще не остыла кровь моих людей, когда вы грабили и жгли пиктские деревни на вересковых полях. Это я уничтожил ваши ладьи, а вас, погнавшихся за мной, завел в засаду. Мои лучники, их было втрое больше, чем вас, уложили бы всех твоих людей, они прямо горели местью, но я пощадил вас, и вы поклялись, что будете сражаться с моими врагами.

Вера была еще совсем молодой, когда началась Вторая мировая война. Нам рассказывали в школе, что Страной Израиля управляли тогда англичане по мандату Лиги Наций. Муж Веры, Авраам, вступил в британскую армию, и его послали в Ливию, на которую с запада наступали немецкие войска под командованием генерала Роммеля. Авраам был по профессии врач, и у него была здесь своя клиника, но он просто не мог оставаться в Стране, зная, что в ту минуту буквально каждый человек был жизненно необходим на фронте, где шла война против нацистского зверя. Я говорю «нацистский зверь», потому что Вера всегда называет этим словом немцев тех времен. Когда я был еще ребенком, то думал, что она имеет в виду настоящего зверя — какое-нибудь страшное чудовище, огромного воскресшего динозавра, на войну с которым выступил весь мир. Но потом я понял, что она говорит про зверя в переносном смысле.

— Так что же, пикты схлестнулись с Римом, а нам подыхать? — выкрикнул какой-то бородатый пират.

Как бы то ни было, Авраам вступил в британскую армию и отправился в Ливию. Через месяц Вера получила от него первое письмо. Он писал, что находится в маленьком пограничном городке, где сходятся границы Египта, Судана и Ливии. Он писал также, что там очень холодно по ночам, кормят плохо и он скучает. Когда он мобилизовался, они были женаты всего год, и Вере одной было очень тоскливо. И тогда она решила поехать к нему. Я знаю эту историю, потому что слышал ее от самой Веры. И хотя я слышал ее много-много раз, я готов слушать еще и еще. Вера рассказывала, что была тогда совсем молодой. Она незадолго перед тем приехала в Страну из Вены вместе со своей матерью. «Я в молодости была такой изнеженной и хрупкой — прямо как фарфор», — говорила она. Тем не менее она отправилась к мужу в ливийскую пустыню, даже не подозревая, какие трудности ждут ее в пути.

— Ваши жизни принадлежат мне, — ответил Бран. — Вы грабили нас и убивали, и я не собираюсь отпускать вас целыми и невредимыми на этот самый ваш Север. Вы поклялись, что сразитесь в одной-единственной битве с Римом под моими знаменами. Тем, кто после нее останется в живых, я помогу построить ладьи, и пусть тогда плывут куда захотят, с немалой долей военной добычи вдобавок. Рогнар держал слово, но он погиб в стычке с римской разведкой. И вот теперь ты, Вулфер, затеваешь бунт и пытаешься нарушить клятву, данную вами на мече.

Она выехала из Иерусалима поездом и после долгой и утомительной дороги прибыла в Каир. Оттуда она отправилась дальше в дряхлом, жутко медленном ночном поезде, который качался с боку на бок и был битком набит арабами. Наутро поезд остановился где-то на берегу Нила, где Вере предстояла пересадка. Она вышла из вагона. На ней были два свитера, меховая телогрейка и шерстяной платок, потому что она помнила письмо, в котором Авраам написал ей, что ему холодно по ночам. Сойдя со ступеньки вагона, она тут же погрузилась по колено в раскаленный песок. Термометр показывал сорок один градус. Мне часто представлялась эта замечательная картина: тонкая хрупкая девушка, закутанная в мех и шерсть, медленно тонет в раскаленном золотом песке.

— Мы никакой клятвы не нарушаем, — пробурчал викинг, и король понял, что сломить это тупое упрямство будет куда как не просто. — Дай нам короля, но не из бриттов, пиктов или галлов, и мы умрем для тебя. Но если ты нам его не дашь, завтра мы будем драться на стороне могущественнейшего из владык мира — римского цезаря!

Кормаку показалось на секунду, что король пиктов не сдержится и обнажит меч. Ярость, пылавшая в черных глазах Брана, заставила Вулфера отступить на шаг и положить руку на рукоять меча.

Потом Вера двое суток плыла на старом нильском пароходе. По пути она рассматривала огромные древние храмы Луксора, боролась с тучами зеленых мух и однажды ночью обратила в бегство забравшегося в ее каюту молодого воришку, который пытался украсть ее золотую цепочку. Последнюю часть пути по Нилу она проделала на фелюке — утлом суденышке местных рыбаков. Потом она еще двое суток ехала верхом на нервном, раздраженном верблюде и лишь затем, наконец, добралась до пограничного городка, где находился ее Авраам.

— Глупец! — процедил Мак Морн сквозь зубы дрожащим от гнева голосом. — Я сотру вас в порошок еще до того, как римляне приблизятся настолько, чтобы услышать ваши предсмертные хрипы. Выбирайте: или вы завтра будете сражаться за меня или сегодня ляжете под черной тучей пиктских стрел и вас захлестнет волна боевых колесниц!

Мужа она нашла в лазарете, где тот лежал, сжигаемый жаром, в приступе какой-то странной пустынной болезни. В какой-то момент он понял — так он сам рассказывал ей поздней, — что его смерть, наверно, совсем уже рядом, потому что ему стали представляться какие-то фантастические картины. Он вдруг явственно увидел перед собой такое странное существо, которое никак не могло почудиться в этих местах даже такому поднаторевшему в лихорадочных видениях человеку, каким он стал за последние дни болезни. Как вы, наверно, уже догадались, этим фантастическим существом была его любимая Вера.

Услышав о боевых колесницах, единственном оружии, ломавшем знаменитую северную стену из сомкнутых щитов, Вулфер изменился в лице, но по-прежнему стоял на своем.

После войны Авраам демобилизовался, они вернулись в Страну и купили себе домик в квартале Бейт а-Керем в Иерусалиме. Авраам снова занялся частной практикой, а Вера, не желая быть только «женой врача», открыла рядом с домом небольшой магазин. Вначале она продавала там разные деликатесы, потом — декоративные украшения, затем перешла на домашнюю утварь, а кончила тем, что стала торговать подержанными вещами.

— Умрем, но не отступим, — сказал он упрямо. — Дай нам короля.

Вот в этот ее магазин я и побежал первым делом в тот день, на который Розенталь и Шварц назначили свою дуэль.

Викинги поддержали его слова коротким гортанным рыком и стуком мечей по щитам. Глаза Брана пылали ненавистью, он хотел что-то сказать, но тут в освещенный пламенем костров круг бесшумно скользнула белая фигура старца.

Было без двадцати восемь, но Вера уже заняла свое место. По утрам в ее магазине было сумрачно. Вера сидела в полутьме и пила чай из стеклянной чашки. Сигаретный дым висел над ней, как маленькое неподвижное облако. Увидев меня, она испугалась:

— Слова, пустые слова… — промолвил Гонар невозмутимо. — Остановись, о король. Итак, Вулфер, если найдется король, достойный вас, ты и твои товарищи будете сражаться под пиктскими знаменами?

— Что случилось, майн кинд? В такое время? Дома всё в порядке?