Роберт Говард
Пламень Ашшурбанипала
Яр Али приник к отблескивающему голубым стволу своего лиэнфильда. Воззвал к Аллаху и послал пулю прямо в голову налетающего всадника.
— Алла акбар! — радостно вскрикнул рослый афганец, размахивая карабином. — Аллах велик! Сахиб, еще одного пса мы отправили в пекло!
Его товарищ осторожно выглянул из-за вала, который они недавно сами насыпали из песка. Это был худой, жилистый американец по имени Стив Кларни.
— Неплохо, старина, — сказал он. — Их осталось еще четверо. Смотри, они колеблются.
Казалось, всадники в белых накидках и в самом деле намереваются повернуть назад. За пределом досягаемости выстрела они съехались, словно бы на совет. Когда они впервые напали на двух друзей, их было семь. Но друзья стреляли метко.
— Сахиб, они бросают убитых!
Яр Али выпрямился во весь рост, осыпая оскорблениями отъезжающих всадников. Один обернулся и выстрелил. Пуля взметнула песок футах в тридцати от насыпи.
— Стрелять вовсе не умеют, дети собаки, — сказал довольный собой Яр Али. — Во имя Аллаха, ты видел, как тот бродяга кувыркнулся с седла, когда я угостил его свинцом? Сахиб, кинемся в погоню и доведем дело до конца!
Стив игнорировал это шальное предложение. Знал, что это всего лишь красивый жест, каких требовала буйная натура его друга. Он встал, отряхнул песок и посмотрел вслед всадникам, превратившимся уже в белые точки на горизонте…
— Эти парни скачут, словно стремятся к определенной цели, — сказал он задумчиво. — Не похоже, чтобы они бежали в страхе…
— Ну конечно, — ответил Яр Али. Он мгновенно перешел от жажды крови к рассудительному спокойствию и не видел в том ничего удивительного. — Они скачут собрать побольше воинов. Это ястребы, добычу они бросают неохотно. Лучше бы нам побыстрее отсюда убраться, сахиб. Они вернутся. Может, через несколько часов, может, через несколько дней — смотря, как далеко отсюда их селение. Они обязательно вернутся. У нас есть карабины и жизнь — они жаждут того и другого.
Афганец щелкнул затвором, выбросил стреляную гильзу и вложил в магазин единственный патрон.
— У меня это последний, сахиб.
— У меня еще три, — сказал Стив.
Убитые ими нападавшие были ограблены своими же товарищами. Не было смысла обыскивать их. Стив встряхнул фляжку — почти пуста. Хоть выросший в суровых краях Яр Али и пил меньше американца, воды у него осталось не больше. Впрочем, и американец по нормам белых людей был чересчур жилист и худ, словно волк. Стив открутил крышку и отпил небольшой глоток. Он вновь перебрал в памяти все, что привело их сюда.
Эти двое бродяг, рыцари удачи, повстречались случайно, почувствовали взаимную симпатию и, уже не разлучаясь, странствовали по Индии, Туркестану и Персии — странная, но спевшаяся парочка. Их гнала вперед неутолимая жажда странствий. Их целью — которой они поклялись достичь и даже сами временами в это верили — было добыть некие неоткрытые еще предшественниками самоцветы и золото, укрытые у подножия не родившейся еще радуги.
В древнем Ширазе они впервые услышали о пламени Ашшурбанипала — из уст старого купца-перса, который сам не больно-то верил своему рассказу. Он повторил им историю, которую слышал в безвозвратно ушедшей юности от метавшегося в жару человека.
Пятьдесят лет назад купец отправился с торговым караваном вдоль южного берега Персидского залива. Он и его спутники скупали жемчужины. А потом отправились в пустыню, наслушавшись рассказов о самоцвете необычайной красоты.
Эта жемчужина, как гласили слухи, была добыта каким-то ныряльщиком и украдена у него шейхом, жившим в самом сердце пустыни племени. Найти ее людям из каравана так и не удалось. Зато они наткнулись на раненого турка, умиравшего от голода и жажды. Перед смертью, в бреду он рассказал им диковинную историю о мертвом городе из черного камня, стоявшем посреди движущихся барханов пустыни, о пламенном самоцвете, который держит в стиснутых костлявых пальцах скелет, сидящий на древнем троне.
Турок не посмел забрать камень. Не решился встать лицом к лицу со страшной, непонятной угрозой, владеющей теми местами. Жажда погнала его в пустыню, и там его ранили бедуины. Ему удалось бежать. Он гнал, что есть сил, пока конь под ним не пал.
Умерший не объяснил, как найти этот мифический город. Но старый купец считал, что турок шел туда с северо-запада и мог быть только дезертиром из турецкой армии, предпринявшим шальную попытку добраться до залива.
Люди из каравана не собирались искать в глубине пустыни таинственный город. Купец говорил: они верили, что речь идет о неимоверно старом обиталище зла, о котором вспоминает «Некрономиком» сумасшедшего араба Аль-Хазреда, о городе мертвых, отягощенном древним проклятьем. Смутные легенды окутывали этот город. Арабы называли его. Белед-эль-Джин — Город Демонов. Турки — Кара-Шехр, Черный Город. Самоцвет принадлежал умершему в давние времена владыке, которого греки звали Сарданапалом, а семитские народы — Ашшурбанипалом.
История эта захватила Стива. Он, разумеется, понимал, что она могла оказаться лишь одной из десяти тысяч легенд, сочиненных на Востоке. Однако был шанс, что он и Яр Али напали, наконец, на след золота из-под радуги, за которым гонялись. Яр Али уже слышал раньше о мертвом городе среди песков. Эти рассказы сопровождали караваны, идущие на восток, через горы Персии и пески Туркестана, к горным хребтам и дальше, дальше — смутные истории о Черном Городе, обиталище джиннов в самом сердце грозной пустыни.
Тропой легенды друзья добрались из Шираза в маленькую деревушку на арабском берегу Персидского залива. Там они узнали немножко больше. Старик, который раньше был ныряльщиком, со свойственной его летам болтливостью пересказал им все, что слышал от бывших в деревне путешественников. А те, в свою очередь, рассказывали то, что слышали от диких кочевников пустыни. Стив и Яр Али вновь услышали о мертвом Черном Городе, о гигантских каменных бестиях, о скелете султана, сжимающем в руке пламенеющий самоцвет.
И они отправились в путь: Стив, мысленно проклинавший себя за глупость, а с ним Яр Али, убежденный, что все на свете — в руках Аллаха. Денег им хватило как раз на закупку верблюдов и небольшого количества провианта. Единственным указателем им служили смутные рассказы о местоположении Кара-Шехра.
Много дней тяжелых странствий, охоты на диких зверей, бережного расходования воды и пищи… Далеко в пустыне их застигла песчаная буря, и они потеряли верблюдов. Долго они тащились пешком по пустыне под палящим солнцем, жизнь им сохраняли лишь убывающая с каждым глотком вода и крохи провизии из сумки Яр Али. О том, чтобы найти легендарный город, они уже и не думали. Слепо тащились вперед и вперед в надежде наткнуться на источник. Поворачивать назад было бессмысленно. И они шли вперед.
Стервятники в белых бурнусах налетели на них, вынырнув из окутавшего горизонт тумана. Укрывшись за невысоким, поспешно насыпанным валом, друзья начали перестрелку со всадниками, бешено носившимися вокруг них. Пули бедуинов пронизывали их ненадежный заслон, швыряли в глаза песок, отрывали клочья от одежды. Но счастье их не покинуло — друзья ни разу не были ранены.
Что за идиотские были помыслы, подумал Стив. Решить, что два человека могут забраться так далеко в глубь пустыни и выжить, да к тому же отыскать тайны минувших веков! И эта идиотская история о скелете, что посреди мертвого города держит в руке пламенный камень, — вздор! Абсолютный вздор! Я был сумасшедшим, когда верил в это, — подумал он трезво, и эта трезвость была результатом усталости и опасности их положения.
— Ну ладно, старик, — сказал он, поднимая карабин. — Пошли. Судьба решит, умрем ли мы от жажды или нас застрелят разбойники пустыни. Как бы там ни было, к чему сидеть без толку?
— Бог решит, — согласился Яр Али. — Солнце спускается к западу, и нас вскоре настигнет ночной холод. Может, мы еще найдем воду, сахиб. Посмотри — к югу от нас местность меняется!
Кларни заслонил глаза рукой и глянул в сторону. Местность и в самом деле менялась — за песчаным мертвым пространством шириной в несколько миль виднелись взгорья. Американец повесил карабин на плечо и вздохнул:
— Пошли туда. Здесь мы — лишь пожива для коршунов…
Солнце зашло. Луна залила пески магическим серебристым светом. Поблескивали сотворенные ветром песчаные волны. Местность казалась замерзшим, застывшим внезапно без движения морем. Стив ругался под нос, измученный жаждой, которую боялся утолить последними глотками. Залитая лунным блеском пустыня была прекрасна — словно холодная мраморная богиня, охотившаяся на мужчин, чтобы губить их. Что за безумное предприятие! — в такт каждому шагу повторял американец. Равнина уже не была обычной пустыней — ее скрывала серая мгла веков, насыщенная минувшим.
Кларни споткнулся и выругался. Что, он уже не держится на ногах? Яр Али шагал вперед легкой, не знающей усталости походкой горца. Стив стиснул зубы, пересиливая себя. Идти стало труднее — плоская пустыня кончилась, потянулись узкие проходы между волнообразными барханами, почти полностью засыпанные песком расщелины в сухой земле. Ни следа воды.
— Здесь когда-то было множество оазисов, — сказал Яр Али. — Эти расщелины — бывшие каналы. Один Аллах знает, сколько столетий назад песок поглотил оазисы. Так было во многих местах Туркестана…
Они упорно шли вперед, словно два чудовища в черном краю смерти. Луна клонилась к западу, зловеще багровея. Мглистая тьма опустилась на пустыню, прежде чем они достигли места, откуда можно было рассмотреть, что лежит за полосой взгорья. Даже гигант-афганец волочил ноги, а Стив лишь страшным усилием воли удерживал себя вертикально. Наконец они дошли до обрыва, за которым тянулся к югу пологий склон.
— Отдохнем, — решился Стив. — Воды в этих чертовых местах нет. Бессмысленно тащиться дальше. Ноги у меня, как два ружейных дула. Не сделаю ни шагу, пусть даже из-за этого умру. Смотри, здесь что-то вроде ущелья. Поспим тут.
— Будем караулить, сахиб?
— Нет, — сказал Кларни. — Если арабы перережут нам глотки во сне, тем лучше. Все равно надеяться не на что.
Сделав это исполненное оптимизма заявление, он свалился на песок. Яр Али остался стоять, всматриваясь в обманчивую мглу, превратившую усыпанное звездами небо в мрачный, наполненный до краев тенями колодец.
— Что-то там такое есть на горизонте, к югу от нас, — буркнул он беспокойно. — Горы? Кто знает. У меня даже нет уверенности, что я что-то вижу…
— Тебе уже видятся миражи, — сердито бросил американец. — Ложись и спи.
И уснул сам.
Разбудило его солнце, светившее прямо в глаза. Первым после пробуждения ощущением была жажда. Он смочил губы водой из фляжки. Теперь там осталось на один глоток. Яр Али еще спал. Стив посмотрел на юг и встрепенулся, толкнул спящего:
— Али, проснись! Тебе вчера не мерещилось! Там в самом деле эти твои горы, вот только выглядят они, надо сказать, как-то странно…
Афганец проснулся, как просыпаются дикие звери, — моментально. Его рука дернулась к длинному ножу, глаза искали врага. Он посмотрел туда, куда указывала рука Стива, и задрожал.
— Аллах, о, Аллах! — вскрикнул он. — Мы угодили в страну джиннов! Это не горы! Это каменный город посреди песков!
Стив вскочил на ноги, как освобожденная внезапно стальная пружина. Всмотрелся, потом дико вскрикнул: у его ног склон спускался вниз, к раскинувшейся на юге равнине. А дальше «горы» на его глазах обретали четкие очертания, и это было, словно возносящийся над подвижными песками мираж.
Стив видел мощные выщербленные стены, могучие башни. Вокруг них наплыл песок, окруживший валом стены, сгладивший резкие очертания. Ничего удивительного, что с первого взгляда цитадель напоминала горы.
— Кара-Шехр! — дико закричал Кларни. — Белед-эль-Джин! Город смерти! Значит, это не сказка! Мы нашли его! Великие небеса, нашли! Пошли, идем же!
Яр Али неуверенно покрутил головой и проворчал под нос что-то насчет злых джиннов, но пошел следом. А Стив при виде руин забыл о жажде и голоде, об усталости, которую не сняли несколько часов сна. Он шагал быстро, не обращая внимания на усиливавшуюся жару. Его глаза горели жаждой исследователя. Не одно только желание добыть легендарный камень погнало Стива Кларни в пустыню и вынудило рисковать жизнью — в его душе дремало старинное наследство белого человека: страсть к раскрытию всех загадок мира. И под влиянием древних легенд эта страсть пробудилась.
Они шли через равнину, отделявшую взгорья от города, и им казалось, что полуобвалившиеся стены приобретают все более четкие формы, словно рождаясь из утреннего неба. Город был построен из огромных глыб черного камня. Невозможно было определить первоначальную высоту стен — песок толстым слоем укрывал их основание. Кое-где бреши в стенах были по самый гребень заполнены песком.
Солнце достигло зенита. Пришла жажда, которую не смогли погасить запал и энтузиазм. Стив, однако, держался. Его пересохшие губы распухли, но он твердо решил, что не тронет остатков воды, пока не достигнет руин. Яр Али смочил губы и последним глотком хотел поделиться с другом, но Стив мотнул головой, не останавливаясь.
Когда они достигли города, стояла страшная полуденная жара. Они вошли в широкую брешь, и перед ними открылся город. Песок засыпал древние улицы. Высокие, поваленные ныне, засыпанные до половины песком колонны приобрели фантастические очертания. Все здания изувечило время и окутал песок. От города, каким он был раньше, осталось немного. Теперь это была попросту груда принесенного ветрами песка и потрескавшихся камней, над которыми витала неощутимая архитектура древности.
Прямо перед ними тянулась широкая аллея, с которой не справились ни стирающая все пустыня, ни ветры столетий. По обе стороны стояли могучие колонны, не особенно высокие, но необычно массивные. На вершине каждой из них покоилась фигура, вырезанная из одной каменной глыбы. Эти огромные, угрюмые статуи полулюдей-полузверей распространяли вокруг ореол слепой жестокости. Стив вскрикнул от изумления:
— Крылатые быки Ниневии! Быки с человеческими головами! Во имя всех святых, Али, — старые мифы не лгут! Этот город построили ассирийцы. Они должны были прийти сюда, когда вавилоняне уничтожили Ассирию. Здесь — погребение цивилизации, с чьей историей я знаком. Этот город — подобие древней Ниневии. Смотри!
Он указал на огромное здание, возвышавшееся в конце аллеи, могучее строение, чьи колонны и стены из черного камня искалечили пески и ветер времени. Подвижное, всеуничтожающее море обтекало фундамент, вплывало в ворота, но потребовались бы еще тысячи лет, чтобы засыпать здание целиком.
— Обиталище демонов, — беспокойно буркнул Яр Али.
— Святыня Ваала! — крикнул Стив. — Пошли. Я больше всего боялся, что песок засыпал по крыши все дворцы и храмы. Нам пришлось бы копать, чтобы найти самоцвет.
— Небольшая нам выгода от того, что дворец не засыпан. Мы тут и умрем.
— Я тоже так думаю, — Стив открутил крышечку фляжки. — Напьемся в последний раз. По крайней мере, арабы сюда за нами не придут. Они столь суеверны, что никогда не отважатся подойти к стенам. Напьемся и умрем, но сначала отыщем камень. Я хочу умереть, держа его в руке. Может, через несколько сот лет какой-нибудь везучий авантюрист отыщет наши скелеты… и Пламень. За его здоровье, кем бы он ни оказался!
После столь унылой шутки Стив осушил фляжку. Яр Али сделал то же самое. Они выложили свою последнюю карту на стол, теперь все зависело от аллаха.
Они подошли к порталу огромного святилища, Стив, не боявшийся никакого врага, если только это был человек, нервно оглядывался по сторонам. Подсознательно он ждал, что вот-вот на него глянет из-за колонны страшное, рогатое лицо. Стива волновала древность этого города. Он почти всерьез ждал, что из переулков ринутся на них бронзовые боевые колесницы или раздастся грозный рев труб. Тишь умершего города не сравнить с тишиной пустыни, подумал он.
Они подошли к порталам огромного святилища. С обеих сторон широкого входа возносились ряды громадных колонн. Ноги по щиколотку увязали в песке. С остатков стены еще свисали массивные медные полосы, некогда составлявшие оковку ворот. Но полированное дерево сгнило много столетий назад.
Они вошли в огромный зал. Лес колонн поддерживал его тонущий в полумраке потолок. Здание должно было оставлять впечатление внушающей ужас громады и перехватывающей дух пышности — словно некие могучие гиганты возвели это святилище, чтобы в нем поселились их страшные боги.
Яр Али ступал боязливо, словно опасался разбудить спящих богов. Стив не так был подавлен, но чувствовал, что мрачное величие этого места все сильнее проникает в его душу.
На запыленном полу ни следа — полвека минуло с тех пор, как смертельно перепуганный, преследуемый демонами турецкий солдат бежал по этим безмолвным залам. Нетрудно было понять, почему бедуины, суеверные дети пустыни, далеко обходили одержимый город — одержимый, быть может, не чудовищами, а тенью давней славы.
Множество вопросов мучило Стива, пока они шли по бесконечному залу. Как беглецам от разъяренных вавилонян удалось возвести эти стены? Как им удалось пройти через вражескую страну — ведь между Ассирией и арабской пустыней лежал тогда Вавилон. Однако здесь было единственное место, где они могли спастись — на западе лежали Сирия и море, на востоке и севере жили орды грозных мидян, запальчивых ариев. Это с их помощью Вавилон превратил в прах своего извечного врага.
А может, Кара-Шехр — или как там назывался этот город в минувшие века — построили как форпост еще во времена расцвета и могущества ассирийской державы, и беглецы спасались здесь после падения Ассирии? Вполне возможно, Кара-Шехр пережил Ниневию на несколько сот лет. Пустыня отрезала город от большого мира.
Наверняка Яр Али был прав — здесь когда-то простиралась плодородная страна, богатая водой и оазисами. А где-то в горах, несомненно, были каменоломни.
Но почему город погиб? Наступление пустыни, пересохшие источники принудили людей уйти отсюда, или Кара-Шехр был давно уже мертв, когда его стен достиг впервые песок? Снаружи пришла гибель или изнутри? Сами жители перебили друг друга или их уничтожил сильный враг, пришедший из пустыни? Кларни потряс головой — ответы на его вопросы сгинули где-то в лабиринтах минувших эпох.
— Алла акбар!
Они наконец миновали длинный темный зал. В конце его увидели уродливый алтарь из черного камня. Над ним возносилась статуя древнего бога-полузверя, отвратительного и страшного. Стив узнал его — это был Ваал. В минувшие века множество вопящих, вырывавшихся обнаженных жертв отдали ему свои жизни. Этот бог своим абсолютным, бесконечным, мрачным зверством олицетворял дух этого дьявольского города. Стив подумал: несомненно, строители Ниневии и Кара-Шехра во многом отличались от сегодняшних людей. Были совсем другими. Чересчур изощренными были их культура и искусство, лишенные каких бы то ни было следов человечности, чтобы быть полностью человеческими в том смысле, какой вкладывают в это слово нынешние люди. Их архитектура отталкивала; разумеется, она свидетельствовала о высоком мастерстве, но была столь массивной, понурой, приземленной, что почти не умещалась в сознании нынешнего человека, оставалась ему непонятной.
Они обогнули статую бога и прошли в узкую дверь. Шли по анфиладе широких, темных, полузасыпанных песком комнат, соединенных коридорами с рядами колонн. Шли вперед в сумеречном призрачном свете и достигли широкой лестницы — ее массивные ступени исчезли во мраке где-то вверху. Яр Али остановился.
— Мы и так на многое отважились, сахиб, — сказал он. — Стоит ли рисковать дальше?
Стив, хотя и охваченный жаждой познать все тайны святилища, понял, что происходит в душе афганца.
— Думаешь, нам не стоит туда входить? — спросил он.
— Злой у них вид. В какие места тишины и ужаса они нас могут привести? Когда джинн поселяется в опустевшем доме, он устраивается под самой крышей. В любую минуту демон может отгрызть нам головы.
— Мы и так уже мертвые, — напомнил Стив. — Но если так… Возвращайся ко входу и стереги, не приближаются ли бедуины, а я пойду наверх.
Лев Толстой
— Стоит ли стеречь ветер у горизонта? — угрюмо ответил афганец. Он передернул затвор и проверил, легко ли выходит из ножен длинный нож. — Ни один араб и близко не подойдет. Пошли, сахиб. Ты безумен, как все франки, но я не могу оставить тебя один на один с джинном.
И они бок о бок взошли на широкие ступени. Ноги увязали в пыли. Они шли вверх и вверх, поднялись на невероятную высоту. Мглистый полумрак окутал зал далеко внизу.
Незаконченное. Наброски
— Мы идем, как слепцы, прямиком к своей погибели, сахиб, — шепнул Яр Али. — Нет бога, кроме Аллаха, и Магомет — пророк его. Я чую присутствие спящего зла. Знаю, что никогда больше не услышу, как шумит ветер на Хайберском перевале.
Посмертные записки старца Федора Кузмича умершего 20 января 1864 года в Сибири, близ Томска на заимке купца Хромова
Стив не ответил. Ему самому не нравились ни мертвая тишина, царившая в опустевшем святилище, ни слабый свет, идущий неизвестно откуда.
Еще при жизни старца Федора Кузмича, появившегося в Сибири в 1836 году и прожившего в разных местах двадцать семь лет, ходили про него странные слухи о том, что это скрывающий свое имя и звание, что это не кто иной, как император Александр Первый; после же смерти его слухи еще более распространились и усилились. И тому, что это был действительно Александр Первый, верили не только в народе, но и в высших кругах и даже в царской семье в царствование Александра Третьего. Верил этому и историк царствования Александра Первого, ученый Шильдер.
Наконец полумрак впереди слегка рассеялся, и они вошли в большую овальную комнату, слабо освещенную дневным светом, проникавшим сюда сквозь высокий дырявый потолок.
Поводом к этим слухам было, во-первых, то, что Александр умер совершенно неожиданно, не болев перед этим никакой серьезной болезнью, во-вторых, то, что умер он вдали от всех, в довольно глухом месте, Таганроге, в-третьих, то, что, когда он был положен в гроб, те, кто видели его, говорили, что он так изменился, что нельзя было узнать его и что поэтому его закрыли и никому не показывали, в-четвертых, то, что Александр неоднократно говорил, писал (и особенно часто в последнее время), что он желает только одного: избавиться от своего положения и уйти от мира, в-пятых, – обстоятельство мало известное, – то, что при протоколе описания тела Александра было сказано, что спина его и ягодицы были багрово-сизо-красные, что никак не могло быть на изнеженном теле императора.
Но был и другой свет — ясный блеск. Стив вскрикнул, и Яр Али эхом повторил его крик.
Они стояли на верхней ступеньке широкой каменной лестницы. Смотрели на покрытый пылью пол и голые стены из черного камня. В центре комнаты несколько ступеней вели на каменное возвышение, где стоял мраморный трон. Вокруг него все сверкало мерцающим магическим блеском. Пораженные, они перестали дышать, разглядев источник этого блеска.
Что же касается до того, что именно Кузмича считали скрывшимся Александром, то поводом к этому было, во-первых, то, что старец был ростом, сложением и наружностью так похож на императора, что люди (камер-лакеи, признавшие Кузмича Александром), видавшие Александра и его портреты, находили между ними поразительное сходство, и один и тот же возраст, и та же характерная сутуловатость; во-вторых, то, что Кузмич, выдававший себя за непомнящего родства бродягу, знал иностранные языки и всеми приемами своими величавой ласковости обличал человека, привыкшего к самому высокому положению; в-третьих, то, что старец никогда никому не открыл своего имени и звания, а между тем невольно прорывающимися выражениями выдавал себя за человека, когда-то стоявшего выше всех других людей; и, в-четвертых, то, что он перед смертью уничтожил какие-то бумаги, из которых остался один листок с шифрованными странными знаками и инициалами А. и П.; в-пятых, то, что, несмотря на всю набожность, старец никогда не говел. Когда же посетивший его архиерей уговаривал его исполнить долг христианина, старец сказал: «Если бы я на исповеди не сказал про себя правды, небо удивилось бы; если же бы я сказал, кто я, удивилась бы земля».
На троне сидел сгорбленный человеческий скелет — почти бесформенная груда истлевших костей. Костлявая рука лежала на подлокотнике, сжимая пульсирующий, изменчивый, словно живое существо, огромный пурпурный камень.
Все догадки и сомнения эти перестали быть сомнениями и стали достоверностью вследствие найденных записок Кузмича. Записки эти следующие. Начинаются они так:
Пламень Ашшурбанипала! Даже когда они отыскали мертвый город, Стив не позволял себе верить, что они отыщут самоцвет, что он существует. Но теперь он не мог не верить собственным глазам, ослепленным таинственным, зловещим сиянием. Дико крича, он одним прыжком оказался у каменной лестницы и кинулся по ней вверх. Яр Али бежал следом. Когда Стив вытянул руку, чтобы схватить камень, афганец схватил его за плечо:
I
— Стой! Не прикасайся, сахиб. На таких сокровищах лежит проклятье, а этот наверняка трижды проклят. Будь иначе, разве он пролежал бы нетронутым столько веков в этой воровской стране? Не нужно нарушать покой того, что принадлежит мертвым.
Спаси Бог бесценного друга Ивана Григорьевича
[1] за это восхитительное убежище. Не стою я его доброты и милости Божией. Я здесь спокоен. Народа ходит меньше, и я один с своими преступными воспоминаниями и с Богом. Постараюсь воспользоваться уединением, чтобы подробно описать свою жизнь. Она может быть поучительна людям.
— Вздор! — крикнул американец. — Суеверие! Бедуины напугали себя легендами, что передают от поколения к поколению. Жители пустыни вообще не любят городов, а этот, когда был еще населен людьми, без сомнения, снискал себе плохую славу. И еще. Никто, кроме бедуинов, не видел этого города, кроме разве что этого турка, который в своих странствиях наверняка рехнулся. Быть может, это в самом деле скелет царя из легенды, но сомневаюсь, что сухой воздух пустыни мог сохранить кости столько веков. Наверняка какой-нибудь, ассириец, а вернее всего, араб нашел камень, а потом отчего-то умер, сидя на троне.
Я родился и прожил сорок семь лет своей жизни среди самых ужасных соблазнов и не только не устоял против них, но упивался ими, соблазнялся и соблазнял других, грешил и заставлял грешить. Но Бог оглянулся на меня. И вся мерзость моей жизни, которую я старался оправдать перед собой и сваливать на других, наконец открылась мне во всем своем ужасе, и Бог помог мне избавиться не от зла – я еще полон его, хотя и борюсь с ним, – но от участия в нем. Какие душевные муки я пережил и что совершилось в моей душе, когда я понял всю свою греховность и необходимость искупления (не веры в искупление, а настоящего искупления грехов своими страданиями), я расскажу в своем месте. Теперь же опишу только самые действия мои, как я успел уйти из своего положения, оставив вместо своего трупа труп замученного мною до смерти солдата, и приступлю к описанию своей жизни с самого начала.
Афганец его почти не слушал. Он всматривался в самоцвет зачарованно и тревожно, как смотрит в глаза змее загипнотизированная птица.
— Смотри, сахиб… — шепнул он. — Что это? Никогда еще человеческие руки не шлифовали такого камня. Смотри, он меняет цвет и пульсирует, как сердце кобры…
Бегство мое совершилось так. В Таганроге я жил в том же безумии, в каком жил все эти последние двадцать четыре года. Я, величайший преступник, убийца отца, убийца сотен тысяч людей на войнах, которых я был причиной, гнусный развратник, злодей, верил тому, что мне про меня говорили, считал себя спасителем Европы, благодетелем человечества, исключительным совершенством, un heureux hasard,
[2] как я сказал это madame Stael.
[3] Я считал себя таким, но Бог не совсем оставил меня, и недремлющий голос совести не переставая грыз меня. Все мне было нехорошо, все были виноваты. Один я был хорош, и никто не понимал этого. Я обращался к Богу, молился то православному Богу с Фотием, то католическому, то протестантскому с Парротом, то иллюминатскому с Крюденер, но и к Богу я обращался только перед людьми, чтоб они любовались мною. Я презирал всех людей, а эти-то презренные люди, их мнение только и было для меня важно, только ради его я жил и действовал. Одному мне было ужасно. Еще ужаснее с нею, с женою. Ограниченная, лживая, капризная, злая, чахоточная и вся притворство, она хуже всего отравляла мою жизнь. Nous étions censés
[4] проживать нашу новую lune de miel,
[5] а это был ад в приличных формах, притворный и ужасный.
Стив смотрел, чувствуя беспокойство, которое он не смог бы определить словами. Он знал толк в драгоценных камнях, но ничего подобного в жизни не видел. Сначала он думал, что это, как уверяла легенда, гигантский рубин. Но теперь он не был в этом уверен. Его не покидало чувство, что Яр Али прав, что этот самоцвет нельзя отнести к обычным камням, возникшим естественным путем. Способ, каким он обработан, Стиву был незнаком. Блеск его был столь силен, что не удавалось присмотреться к нему дольше мига. Да и окружающее не успокаивало растревоженных нервов. Слой пыли на полу свидетельствовал о сверхъестественной древности дворца, пробивавшийся сверху слабый свет выглядел нереальным, а толстые черные стены наводили на мысль о тайных ходах.
Один раз мне особенно было гадко, я получил накануне письмо от Аракчеева об убийстве его любовницы. Он описывал мне свое отчаянное горе. И удивительное дело: его постоянная тонкая лесть, не только лесть, но настоящая собачья преданность, начавшаяся еще при отце, когда мы вместе с ним, тайно от бабушки, присягали ему, эта собачья преданность его делала то, что я если любил в последнее время кого из мужчин, то любил его. Хотя и неприлично употреблять это слово «любил», относя его к этому извергу. Связывало меня с ним еще и то, что он не только не участвовал в убийстве отца, как многие другие, которые именно за то, что они были участниками моего преступления, мне были ненавистны. Он не только не участвовал, но был предан моему отцу и предан мне. Впрочем, про это после.
— Возьмем камень и уйдем побыстрее, — пробормотал Стив. Его все сильнее охватывал небывалый доселе ужас.
Я спал дурно. Странно сказать, убийство красавицы, злой Настасьи (она была удивительно чувственно красива) вызвало во мне похоть. И я не спал всю ночь. То, что через комнату лежит чахоточная, постылая жена, не нужная мне, злило и еще больше мучало меня. Мучали и воспоминания о Мари (Нарышкиной), бросившей меня для ничтожного дипломата. Видно, и мне и отцу суждено было ревновать к Гагариным. Но я опять увлекаюсь воспоминаниями. Я не спал всю ночь. Стало рассветать. Я поднял гардину, надел свой белый халат и кликнул камердинера. Все еще спали. Я надел сюртук, штатскую шинель и фуражку и вышел мимо часовых на улицу.
— Подожди! — Горящий взгляд Яр Али был прикован не к самоцвету, а к темным каменным стенам. — Мы сейчас, словно мухи в паучьей сети. Во имя аллаха, сахиб, здесь нам угрожают не только призраки былых страхов! Я чую опасность, как не раз чуял ее прежде: как в гроте в джунглях, где нас караулил питон, как в святилище тугов, где душители Шивы устроили на нас засаду — то же самое чувство, но сейчас оно сильнее в десять раз!
Волосы зашевелились на голове американца. Он хорошо знал, что Яр Али, прошедший огонь и воду странник, не поддался бы пустым страхам, не дал бы напрасной панике овладеть собой. Стив помнил те случаи, о которых говорил афганец. Те и многие другие, когда телепатический инстинкт друга предупреждал об угрозе, прежде чем ее удавалось услышать и увидеть.
Солнце только что поднималось над морем, был свежий осенний день. На воздухе мне сейчас же стало лучше. Мрачные мысли исчезли, и я пошел к игравшему местами на солнце морю. Не доходя угла с зеленым домом, я услыхал с площади барабан и флейту. Я прислушался и понял, что на площади происходила экзекуция: прогоняли сквозь строй. Я, столько раз разрешавший это наказание, никогда не видал этого зрелища. И странное дело (это, очевидно, было дьявольское влияние), мысли об убитой чувственной красавице Настасье и об рассекаемых шпицрутенами телах солдат сливались в одно раздражающее чувство. Я вспомнил о прогнанных сквозь строй семеновцах и о военнопоселенцах, сотни которых были загнаны насмерть, и мне вдруг пришла странная мысль посмотреть на это зрелище. Так как я был в штатском, я мог это сделать.
— Что, Али? — шепнул он.
Афганец встряхнул головой. Глаза его озарились странным, таинственным блеском, он слушал шепот своего подсознания — смутный, сверхъестественный.
Чем ближе я шел, тем явственнее слышалась барабанная дробь и флейта. Я не мог ясно рассмотреть без лорнета своими близорукими глазами, но видел уже ряды солдат и движущуюся между ними высокую, с белой спиной фигуру. Когда же я стал в толпе людей, стоявшей позади рядов и смотревшей на зрелище, я достал лорнет и мог рассмотреть все, что делалось. Высокий человек с привязанными к штыку обнаженными руками и с голой, кое-где алевшей уже от крови, рассеченной белой сутуловатой спиной шел по улице сквозь строй солдат с палками. Человек этот был я, был мой двойник. Тот же рост, та же сутуловатая спина, та же лысая голова, те же баки, без усов, те же скулы, тот же рот и те же голубые глаза, но рот не улыбающийся, а раскрывающийся и искривляющийся от вскрикиваний при ударах, и глаза не умильные, ласкающие, а страшно выпяченные и то закрывающиеся, то открывающиеся.
— Не знаю. Знаю только, что это близко, что оно очень старое и очень злое. Мне кажется… — он замолчал и обернулся. Загадочный блеск его глаз погас, на смену ему пришли волчья осторожность и страх.
Когда я вгляделся в лицо этого человека, я узнал его. Это был Струменский, солдат, левофланговый унтер-офицер 3-й роты Семеновского полка, в свое время известный всем гвардейцам по своему сходству со мною. Его шутя называли Александром II.
— Берегись, сахиб! — сказал он. — Духи или мертвецы поднимаются по лестнице.
Стив стоял неподвижно. Он тоже услышал, как кто-то осторожно крадется в мягких сандалиях.
Я знал, что он был вместе с бунтовавшими семеновцами переведен в гарнизон, и понял, что он, вероятно, здесь в гарнизоне сделал что-нибудь, вероятно, бежал, был пойман и вот наказывался. Как я потом узнал, так это и было.
— Господи, Али! — шепнул он. — Кто-то приближается…
Хор диких воплей отразился эхом от древних стен. Толпа хлынула в комнату. Какой-то миг ошеломленный американец еще верил, что их атаковали вновь обретшие плоть и кровь воины минувших веков. И тут же знакомый звук просвистевшей рядом пули и острый запах пороха убедили, что противник самый настоящий, даже чересчур. Стив выругался — они чересчур уверовали в свою безопасность, и арабы преследовали и поймали их в ловушку, как крыс.
Я стоял как заколдованный, глядя на то, как шагал этот несчастный и как его били, и чувствовал, что что-то во мне делается. Но вдруг я заметил, что стоявшие со мной люди, зрители, смотрят на меня, – одни сторонятся, другие приближаются. Очевидно, меня узнали. Увидав это, я повернулся и быстро пошел домой. Барабан все бил, флейта играла; стало быть, казнь все продолжалась. Главное чувство мое было то, что мне надо было сочувствовать тому, что делалось над этим двойником моим. Если не сочувствовать, то признавать, что делается то, что должно, – и я чувствовал, что я не мог. А между тем я чувствовал, что если я не признаю, что это так и должно быть, что это хорошо, то я должен признать, что вся моя жизнь, все мои дела – все дурно, и мне надо сделать то, что я давно хотел сделать: все бросить, уйти, исчезнуть.
Не успел еще Кларни сорвать с плеча карабин, как Яр Али выстрелил с бедра, отшвырнул разряженную винтовку и вихрем ринулся вниз. В его руке сверкнул трехфутовый хайберский нож. Радость борьбы смешалась в его душе с облегчением — враги оказались людьми. Пуля сорвала ему с головы тюрбан, и в тот же миг первый его меткий удар нашел жертву.
Чувство это охватило меня, я боролся с ним, я то признавал, что это так и должно быть, что это печальная необходимость, то признавал, что мне надо было быть на месте этого несчастного. Но, странное дело, мне не жалко было его, и я, вместо того чтобы остановить казнь, только боялся, что меня узнают, и ушел домой.
Высокий бедуин приставил ружье к боку афганца. Нажать спуск он не успел — выстрел Стива свалил его замертво. Враги всей кучей бросились на гиганта-афганца и тем только вредили себе — они мешали друг другу, а тигриная грация и ловкость афганца сделали выстрелы арабов опасными для них самих. И потому они перестали стрелять. Сгрудились вокруг Яр Али, пытаясь поразить его саблями и прикладами. Некоторые кинулись вверх по ступеням к Стиву. На таком расстоянии он не мог промахнуться. Буквально упер ствол в бородатое лицо и выстрелом превратил его в кровавую маску. Завывая, как пантеры, подбегали остальные.
Приготовившись выпустить последнюю пулю, Стив одновременно увидел две цели: бедуина с пеной на подбородке, налетевшего на него с занесенной тяжелой саблей, и другого — тот, припав на колено, старательно выцеливал афганца. Стив моментально сделал выбор и выстрелил поверх плеча нападавшего с саблей, целясь в того, с ружьем. Он жертвовал жизнью, чтобы спасти друга. Клинок уже опускался на его голову, но араб вложил в удар всю силу, потерял равновесие, и его нога соскользнула с мраморной ступеньки. Кривая сабля вильнула в сторону и отскочила от подставленного Стивом ружейного ствола. Тут же американец схватил ружье, как дубину. Когда бедуин, обретя равновесие, вновь занес саблю, приклад опустился ему на голову.
Скоро перестало быть слышно барабаны, и, вернувшись домой, я как будто освободился от охватившего меня там чувства, выпил свой чай и принял доклад от Волконского. Потом обычный завтрак, обычные, привычные – тяжелые, фальшивые отношения с женой, потом Дибич и доклад, подтверждавший сведения о тайном обществе. В свое время, описывая всю историю своей жизни, опишу, если Богу будет угодно, все подробно. Теперь же скажу только, что и это я внешним образом принял спокойно. Но это продолжалось только до конца обеда. После обеда я ушел в кабинет, лег на диван и тотчас же заснул.
Тяжелая пуля ударила Стива в плечо. Он пошатнулся, ошеломленный. Один из бедуинов захлестнул его ноги своим бурнусом и дернул, Кларни рухнул, как сноп. Взлетел приклад карабина, чтобы размозжить ему голову, но кто-то властно приказал:
— Не убивать его! Связать по рукам и ногам!
Стив, борясь с десятком схвативших его рук, не мог отделаться от впечатления, что слышал уже этот голос.
Едва ли я проспал пять минут, как толчок во всем теле разбудил меня, и я услыхал барабанную дробь, флейту, звуки ударов, вскрикивания Струменского и увидал его или себя, – я сам не знал, он ли был я, или я был я, – увидал его страдающее лицо и безнадежные подергивания и хмурые лица солдат и офицеров. Затмение это продолжалось недолго: я вскочил, застегнул сюртук, надел шляпу и шпагу и вышел, сказав, что пойду гулять.
Все это длилось секунды. Еще до того, как прозвучал последний выстрел американца, Яр Али отсек руку одному из арабов и сам получил прикладом в левое плечо. Плащ из овечьей кожи, который он носил несмотря на жару, спас его от полдюжины клинков. Перед его лицом выпалило ружье. Порох обжег щеки, боль вырвала из уст афганца кровожадный вопль. Он занес нож. Побледневший бедуин обеими руками поднял над головой карабин, пытаясь отразить удар. Но афганец, взвыв, проскочил под стволом и вогнал нож в противника. Приклад опустился ему на голову и швырнул на пол.
Молча, с дикой яростью, свойственной его народу, Яр Али, пренебрегая раной на голове, сумел встать, разя противников ударами наугад. Бедуины вновь свалили его и били, пока он не потерял сознание. И покончили бы с ним, но этому вновь помешал категорический приказ вождя. Связанного, бесчувственного афганца бросили рядом со Стивом. Американец был в сознании, лишь теперь он почуял боль от раны в плече.
Я знал, где был военный гошпиталь, и прямо пошел туда. Как всегда, все засуетились. Запыхавшись, прибежал главный доктор и начальник штаба. Я сказал, что хочу пройти по палатам. Во второй палате я увидал плешивую голову Струменского. Он лежал ничком, положив голову на руки, и жалобно стонал. «Был наказан за побег», – доложили мне.
И поднял взгляд на высокого араба, смотревшего на него свысока.
Я сказал: «А!», сделал свой обычный жест того, что слышу и одобряю, и прошел мимо.
— Ну что, сахиб? — сказал тот, и Стив понял, что это вообще не бедуин. — Ты меня не припоминаешь?
На другой день я послал спросить, что Струменский. Мне сказали, что его причастили и он умирает.
Это был день именин брата Михаила. Был парад и служба. Я сказал, что нездоров после крымской поездки, и не пошел к обедне. Ко мне опять пришел Дибич и докладывал опять о заговоре во 2-й армии, напоминая то, что говорил мне об этом граф Витт еще до крымской поездки, и донесение унтер-офицера Шервуда.
Стив охнул — рана не прибавила ясности мышлению.
Тут только, слушая доклад Дибича, приписывавшего такую огромную важность этим замыслам заговора, я вдруг почувствовал все значение и всю силу того переворота, который произошел во мне. Они делают заговор, чтобы изменить образ правления, ввести конституцию, – то самое, что я хотел сделать двадцать лет тому назад. Я делал и разделывал конституции в Европе, и что и кому от этого стало лучше? И, главное, кто я, чтобы делать это? Главное было то, что вся внешняя жизнь, всякое устройство внешних дел, всякое участие в них – а уж я ли не участвовал в них и не перестраивал жизнь народов Европы – было не важно, не нужно и не касалось меня. Я вдруг понял, что все это не мое дело. Что мое дело – я, моя душа. И все мои прежние желания отречения от престола, тогда с рисовкой, с желанием удивить, опечалить людей, показать им свое величие души, вернулись теперь, но вернулись с новой силой и с полной искренностью, уже не для людей, а только для себя, для души. Как будто весь этот пройденный мною в светском смысле блестящий круг жизни был пройден только для того, чтобы вернуться к тому юношескому, вызванному раскаянием, желанию уйти от всего, но вернуться без тщеславия, без мысли о славе людской, а для себя, для Бога. Тогда это были неясные желания, теперь это была невозможность продолжать ту же жизнь.
— Где-то я тебя… Боже! Это ты? Нуреддин-эль-Мекр!
Но как? Не так, чтобы удивить людей, чтобы меня хвалили, а, напротив, надо было уйти так, чтобы никто не знал и чтобы пострадать. И эта мысль так обрадовала, так восхитила меня, что я стал думать о средствах приведения ее в исполнение, все силы своего ума, своей, свойственной мне, хитрости употребил на то, чтобы привести ее в исполнение.
И удивительное дело, исполнение моего намерения оказалось гораздо более легким, чем я ожидал. Намерение мое было такое: притвориться больным, умирающим и, подговорив и подкупив доктора, положить на мое место умирающего Струменского и самому уйти, бежать, скрыв от всех свое имя.
— Что за честь для меня — сахиб помнит мое имя! — Нуреддин издевательски раскланялся. — Не сомневаюсь, сахиб вдобавок помнит, как одарил меня этим! — его глаза озарились гневом, когда он показал узкий белый шрам на щеке.
И все делалось, как бы нарочно, для того, чтобы мое намерение удалось. 9-го я, как нарочно, заболел лихорадкой. Я проболел около недели, во время которой я все больше и больше укреплялся в своем намерении и обдумывал его. 16-го я встал и чувствовал себя здоровым.
— Помню, — буркнул американец. Ярость и боль ничуть не склонили его к покорности. — Это было в Сомали, и давненько. Ты тогда торговал рабами. У тебя убежал полуживой негр и искал у меня защиты. Ночью ты кичливо, как у тебя в обычае, заявился ко мне в лагерь, затеял заварушку и получил ножом по физиономии. Жалею, не перерезал тебе тогда глотку.
В этот день я, по обыкновению, сел бриться и, задумавшись, сильно обрезался около подбородка. Пошло много крови, мне сделалось дурно, и я упал. Прибежали, подняли меня. Я тотчас же понял, что это может мне пригодиться для исполнения моего намерения, и, хотя чувствовал себя хорошо, притворился, что я очень слаб, слег в постель и велел позвать себе помощника Виллие. Виллие не пошел бы на обман, этого же молодого человека я надеялся подкупить. Я открыл ему свое намерение и план исполнения и предложил ему восемьдесят тысяч, если он сделает все то, что я от него требовал. План мой был такой: Струменский, как я узнал, в это утро был при смерти и должен был кончиться к ночи. Я ложился в постель и, притворившись раздраженным на всех, не допускал к себе никого, кроме подкупленного врача. В эту же ночь врач должен был привезти в ванне тело Струменского и положить его на мое место и объявить о моей неожиданной смерти. И удивительное дело, все было исполнено так, как мы предполагали. И 17 ноября я был свободен.
— У тебя была возможность, — сказал араб. — Теперь обернулось иначе.
Тело Струменского в закрытом гробу похоронили с величайшими почестями. Брат Николай вступил на престол, сослав в каторгу заговорщиков. Я видел потом в Сибири некоторых из них, я же пережил ничтожные в сравнении с моими преступлениями страдания и незаслуженные мною величайшие радости, о которых расскажу в своем месте.
— Я думал, ты промышляешь гораздо западнее, — буркнул Кларни. — Йемен и часть Сомали.
Теперь же, стоя по пояс в гробу, семидесятидвухлетним стариком, понявшим тщету прежней жизни и значительность той жизни, которой я жил и живу бродягой, постараюсь рассказать повесть моей ужасной жизни.
— Я давно оставил торговлю рабами, — пояснил шейх. — Теперь это — дело прошлое. Какое-то время я предводительствовал в банде разбойников в Йемене, а потом вновь пришлось переменить местожительство. Вот я и приехал сюда с горсточкой верных друзей. О, Аллах, эти здешние дикари сначала едва не перерезали мне горло! Но я добился у них уважения и теперь веду за собой воинов больше, чем когда-либо. Те, с которыми вы дрались вчера, — тоже мои люди. Мой оазис — далеко отсюда, на западе. Но шел я как раз сюда. Когда вернулись мои уцелевшие люди и рассказали о двух бродягах, я не стал из-за вас сворачивать с пути. У меня были дела поважнее — здесь, в Белед-эль-Джине. Мы приблизились с запада и увидели на песке следы. Осторожно двинулись следом, и вы не услышали, словно слепые телята. И вдруг я узнаю тебя!
Моя жизнь
— Вам просто повезло, — буркнул Стив. — Мы думали, что ни один бедуин не отважится войти в Кара-Шехр.
12 декабря 1849.
Нуреддин понимающе кивнул:
Сибирская тайга, близ Краснореченска
— Все верно, но я-то не бедуин. Я много путешествовал, повидал много стран, узнал множество народов, много книг прочитал. Знаю, что страх подобен дыму, что мертвые не встают, а джинны, заклятья и чудовища — всего лишь туман, который легко уносится ветром. Как раз легенда о красном камне и привела меня в эту запретную пустыню. Целый месяц я уговаривал моих людей идти сюда за мной. И вот я здесь. А ваше присутствие — милая для меня неожиданность. Ты наверняка догадался, почему я приказал взять вас живыми — я придумал множество не самых простых развлечений для тебя и этой афганской свиньи. Ну, а теперь заберем самоцвет и отправимся в дорогу.
Сегодня день моего рождения, мне семьдесят два года. Семьдесят два года тому назад я родился в Петербурге. В Зимнем дворце, в покоях моей матери императрицы – тогда великой княгини Марьи Федоровны.
Он направился к возвышению.
Спал я сегодня ночью довольно хорошо. После вчерашнего нездоровья мне стало несколько легче. Главное, прекратилось сонное духовное состояние, возобновилась возможность всей душой обращаться с Богом. Вчера ночью в темноте молился. Ясно сознал свое положение в мире: я – вся моя жизнь – есть нечто нужное тому, кто меня послал. И я могу делать это нужное ему и могу не делать. Делая нужное ему, я содействую благу своему и всего мира. Не делая этого, лишаюсь своего блага – не всего блага, а того, которое могло быть моим, но не лишаю мир того блага, которое предназначено ему (миру). То, что я должен бы был сделать, сделают другие. И его воля будет исполнена. В этом свобода моей воли. Но если он знает, что будет, если все определено им, то нет свободы? Не знаю. Тут предел мысли и начало молитвы, простой, детской и старческой молитвы: «Отче, не моя воля да будет, но твоя. Помоги мне. Прииди и вселися в ны». Просто: «Господи, прости и помилуй; да, Господи, прости и помилуй, прости и помилуй. Словами не могу сказать, а сердце ты знаешь, ты сам в нем».
— Остановись, господин! — крикнул, завидев это, один из его людей, одноглазый бородатый гигант. — Древнейшее зло владело этими местами еще до того, как на землю пришел Магомет! Джинны завывают в этих покоях, когда подует ветер. При свете луны люди видели, как на стенах танцуют чудовища. Вот уже тысячи лет ни один смертный не решается войти в Черный Город — один только рискнул полвека назад, но и он тут же убежал, крича от ужаса. Ты пришел из Йемена, ты не знаешь древнего проклятья, что тяготеет над этим нечестивым городом и зловещим самоцветом, пульсирующим, словно сердце шайтана. Мы пошли за тобой вопреки своей воле — потому, что ты показал свою силу, ты говорил, что знаешь заклятья против сил зла, говорил, что хочешь только взглянуть на таинственный камень. Но теперь мы видим — ты хочешь забрать его. Не дразни джиннов!
И я заснул хорошо. Просыпался, как всегда, по старческой слабости, раз пять и видел сон о том, что купаюсь в море и плаваю и удивляюсь, как меня вода держит высоко, – так, что я совсем не погружаюсь в нее; и вода зеленоватая, красивая; и какие-то люди мешают мне, и женщины на берегу, а я нагой, и нельзя выйти. Смысл сновидения тот, что мешает мне еще крепость моего тела, но выход близок.
— Нуреддин, не дразни джиннов! — закричали хором бедуины.
Встал до рассвета, высек огня и долго не мог зажечь серничка. Надел свой лосиный халат и вышел на улицу. Из-за осыпанных снегом лиственниц и сосен краснела красно-оранжевая заря. Внес вчера наколонные дрова и затопил, и стал еще колоть. Рассвело. Поел размоченных сухарей; печь истопилась, закрыл трубу и сел писать.
Давние приятели шейха по разбоям и грабежам стояли тесной кучкой в отдалении и молчали. Они закоснели в беззаконных поступках и поддавались суевериям гораздо труднее, чем дети пустыни, которым века и века рассказывали легенды о проклятом городе. Стив, от всей души ненавидя эль-Мекра, не мог не признать за ним огромную магическую силу — разбойник с задатками предводителя ухитрялся до самого последнего момента перебарывать вековые традиции и страхи, гнездившиеся в умах бедуинов.
Нуреддин гордо сказал:
Родился я ровно семьдесят два года тому назад, 12 декабря 1777 года, в Петербурге, в Зимнем дворце. Имя дано мне было, по желанию бабки, Александр, – в предзнаменование того, как она сама говорила мне, чтобы я был столь же великим человеком, как Александр Македонский, и столь же святым, как Александр Невский. Крестили меня через неделю в большой церкви Зимнего дворца. Несла меня на глазетовой подушке герцогиня курляндская, покрывало поддерживали высшие чины, крестной матерью была императрица, крестным отцом был император австрийский и король прусский. Комната, в которую поместили меня, была так устроена по плану бабушки. Я ничего этого не помню, но знаю по рассказам.
— Заклятье предназначалось для неверных, которые осмелятся нарушить покой этого города. Правоверных оно не касается. Вы сами видели — эти псы оказались в наших руках.
Седобородый араб, ястреб пустыни, переча мотнул головой.
В обширной комнате этой с тремя высокими окнами, посередине ее, среди четырех колонн прикреплен к высокому потолку бархатный балдахин с шелковыми занавесами по полу. Под балдахином поставлена кроватка железная, с кожаным тюфячком, подушечкой и легким английским одеялом. Кругом балдахина балюстрада в два аршина вышины – так, чтобы посетители не могли близко подходить. В комнате никакой мебели, только позади балдахина постель кормилицы. Все подробности моего телесного воспитания были обдуманы бабушкой. Запрещено было меня укачивать, пеленали особенным образом, ноги были без чулок, купали сначала в теплой, потом в холодной воде, одежда была особенная, надевалась сразу, без швов и завязок. Как только я начал ползать, так меня клали на ковер и предоставляли самому себе. Первое время мне рассказывали, что бабушка часто сама садилась на ковер и играла со мной. Я ничего этого не помню, не помню и кормилицу.
— Это заклятье старше Магомета, оно не различает народа и веры. Злые люди воздвигли этот город в начале времен. Они дрались меж собой и угнетали наших предков, живших в черных шатрах. Кровь пятнала черные стены, эхом отдавались крики богохульных забав и шепот страшных интриг. Послушай, как попал сюда этот самоцвет. Жил при дворе царя Ашшурбанипала один чернокнижник, для которого не было тайн в мрачной мудрости давних веков. Ради славы и укрепления своего могущества он вторгся в темноту безымянной огромной пещеры в угрюмой неизвестной стране и из населенных чудовищами глубин вынес этот блистающий самоцвет, сотворенный из застывшего адского пламени! Силой своей страшной черной магии он возложил заклятье на демона, что стерег этот и подобный ему самоцветы. Чернокнижник унес Пламень, а демон уснул в той неизвестной пещере. Имя тому чернокнижнику было Ксуфтлан. Он жил при дворе султана Ашшурбанипала и наводил чары, и предсказывал будущие события, глядя в таинственные глубины самоцвета; и любой другой человек ослеп бы, попытавшись глянуть в глубь камня. И народ назвал самоцвет Пламенем Ашшурбанипала — к вящей славе своего владыки. Но в царстве султана стали твориться злые дела, и поползли слухи, что это — проклятие джинна. Испуганный султан велел Ксуфтлану, пока не случились горшие напасти, отнести самоцвет назад в пещеру. Но маг не собирался возвращать джиннам самоцвет, в котором мог читать тайны доадамовых времен. Он бежал во взбунтовавшийся город Кара-Шехр, и там вскоре разгорелась кровавая схватка. Люди перерезали друг другу глотки, чтобы завладеть самоцветом. Владыка города тоже возжелал его. Он велел схватить чернокнижника и осудил его на смерть в муках. В этой самой комнате его пытали. А владыка с самоцветом в руке смотрел на это, сидя на троне… и сидит там века… и сидит там теперь!
Кормилицей моей была жена садовникова молодца, Авдотья Петрова из Царского Села. Я не помню ее. Я увидел ее в первый раз, когда мне было восемнадцать лет и она в Царском подошла ко мне в саду и назвала себя. Было это в то мое хорошее время моей первой дружбы с Чарторижским и искреннего отвращения ко всему тому, что делалось при обоих дворах, как несчастного отца, так и ставшей мне ненавистной тогда бабки. Я был еще человеком тогда, и даже не дурным человеком, с добрыми стремлениями. Я шел с Адамом по парку, когда из боковой аллеи вышла хорошо одетая женщина, с необыкновенно добрым, очень белым, приятным, улыбающимся и взволнованным лицом. Она быстро подошла ко мне и, упав на колени, схватила мою руку и стала целовать ее.
Араб указал вытянутой рукой в сторону груды истлевших костей на мраморном троне. Дикие всадники пустыни побледнели. Даже старые приятели Нуреддина замерли, затаили дыхание. Но сам шейх ничуть не волновался.
Старый бедуин продолжал:
– Батюшка, ваше высочество. Вот когда Бог привел.
– Кто вы?
— Умирая, Ксуфтлан проклял камень, не сумевший его защитить. Он выкрикнул страшные слова, снявшие заклятье со спящего в далекой пещере демона, выпустил его на свободу. Назвал имена забытых богов — Кфулху и Кофа, Яо-Софофа, имена обитателей черных городов, что покоятся ныне в недрах земли и морских глубинах, призвал их, чтобы они пришли и забрали принадлежащее им. Последним усилием воли он возложил проклятье на самозванного царя. Сказал, что тот останется на троне с Пламенем Ашшурбанипала в руке, покуда не прогремят трубы Страшного Суда. Огромный камень крикнул тогда, как кричит живое существо. Царь и его воины увидели, как с пола поднимается черное облако. Из него дунуло смрадным вихрем, и появилось ужасное создание. Оно вытянуло чудовищную лапу, схватило владыку, и от этого прикосновения он сморщился и умер. Воины с криком кинулись прочь, и все обитатели города бежали в пустыню. Иные погибли там, иные достигли других городов. Кара-Шехр опустел, в нем остались одни шакалы и ящерицы. Когда люди пустыни пришли сюда, они нашли на троне мертвого царя, держащего в руке самоцвет. И не отважились прикоснуться к сияющему камню. Знали, что поблизости таится демон. Он стережет самоцвет долгие века, стережет и теперь, когда мы стоим здесь.
Разбойники невольно вздрогнули и огляделись.
– Кормилка ваша Авдотья, Дуняша, одиннадцать месяцев кормила. Привел Бог взглянуть.
— Почему же демон не явился, когда франки вошли сюда? — спросил Нуреддин. — Или он глух, и его не разбудил даже шум схватки?
Я насилу поднял ее, спросил, где она живет, и обещал зайти к ней. Милый intérieur
[6] ее чистенького домика; ее милая дочка, совершенная русская красавица, моя молочная сестра, (которая) была невестой берейтора придворного; отец ее, садовник, такой же улыбающийся, как и жена, и куча детей, тоже улыбающихся, – все они точно осветили меня в темноте. «Вот настоящая жизнь, настоящее счастье, – думал я. – Так все просто, ясно, никаких интриг, зависти, ссор».
— Мы не касались камня, — ответил старый бедуин. — И франки не тревожили его покой. Многие, полюбовавшись самоцветом, уходили невредимыми. Но ни один смертный не может коснуться его и остаться среди живых.
Нуреддин начал было говорить, но оглядел беспокойные, упрямые лица и понял, что ничего этим не добьется. Он резко сменил тон:
Так вот эта милая Дуняша и кормила меня. Главной няней моей была немка Софья Ивановна Бенкендорф, а няней – англичанка Гесслер. Софья Ивановна Бенкендорф, немка, была толстая, белая, прямоносая женщина, с величественным видом, когда она распоряжалась в детской, и удивительно униженной, низкопоклонной, низкоприседающей при бабушке, которая была на голову ниже ее ростом. Она ко мне относилась особенно раболепно и вместе с тем строго. То она была царицей, в своих широких юбках и (с) своим величественным прямоносым лицом, то вдруг делалась притворяющейся девчонкой.
— Ваш господин — я! — крикнул он и схватился за саблю. — Не для того я проливал кровь и пот, чтобы меня остановили глупые страхи. Руки прочь! Тот, кто попробует меня остановить, лишится головы!
Прасковья Ивановна (Гесслер), англичанка, была длиннолиция, рыжеватая, всегда серьезная англичанка. Но зато, когда она улыбалась, она рассиявала вся, и нельзя было удержаться от улыбки. Мне нравилась ее аккуратность, ровность, чистота, твердая мягкость. Мне казалось, что она что-то знает такого, чего не знал никто, ни маменька, ни батюшка, даже сама бабушка.
Мать свою я помню сначала как какое-то странное, печальное, сверхъестественное и прелестное видение. Красивая, нарядная, блестящая бриллиантами, шелком, кружевами и обнаженными полными белыми руками, она входила в мою комнату и с каким-то странным, чуждым мне, не относящимся ко мне грустным выражением лица ласкала меня, брала на свои сильные прекрасные руки, подносила к еще более прекрасному лицу, откидывала густые пахучие волосы, и целовала меня и плакала, и раз даже спустила меня с рук и упала в дурноте.
Он окинул своих людей горящим взглядом, и они отступили, пораженные его ужасным превосходством. Шейх гордо вступил на каменные ступени. Арабы задержали дыхание; Яр Али, пришедший наконец в себя, застонал от боли. «Господи, что за варварская сцена!» — подумал Стив. Связанные пленники лежат на пыльном полу, кучки диких воинов крепко стиснули оружие, острый, едкий запах крови и сгоревшего пороха, дым, все еще витающий в воздухе, трупы, пятна крови — а на возвышении шейх с ястребиным лицом, и для него не существует ничего, кроме зловещего алого блеска меж пальцев скорчившегося на мраморном троне скелета.
Стояла напряженная тишина. Нуреддин вытянул руку — медленно, словно загипнотизированный кровавым пульсирующим блеском. В мозгу Кларни зазвучало неясное эхо — знак присутствия чего-то могучего и неописуемо мерзкого, пробуждавшегося от многовекового сна. Он инстинктивно обвел взглядом черные циклопические стены. Самоцвет изменился — теперь он пылал темно-багрово, гневно и грозно.
Странное дело: внушено ли мне это было бабушкой, или таково было обхождение со мною матери, или я детским чутьем проник ту дворцовую интригу, которой я был центром, но у меня не было простого чувства, даже никакого чувства любви к матери. Что-то натянутое чувствовалось в ее обращении ко мне. Она как будто что-то выказывала через меня, забывая меня, и я это чувствовал. Так это и было. Бабка отняла меня от родителей, взяла в свое полное распоряжение, для того чтобы передать мне престол, лишив его ненавидимого ею сына, моего несчастного отца. Я, разумеется, долго ничего не знал этого, но с первых же дней сознания я, не понимая причин, сознавал себя предметом какой-то вражды, соревнования, игрушкой каких-то замыслов и чувствовал холодность и равнодушие к себе, к своей детской душе, не нуждавшейся ни в какой короне, а только в простой любви. И ее-то и не было. Была мать, всегда грустная в моем присутствии. Один раз она, поговорив о чем-то по-немецки с Софьей Ивановной, расплакалась и выбежала почти из комнаты, заслышав шаги бабушки. Был отец, который иногда входил в нашу комнату и к которому потом водили меня с братом. Но отец этот, мой несчастный отец, еще больше и решительнее, чем мать, при виде меня выражал свое неудовольствие, сдержанный гнев даже.
— Сердце зла, — буркнул шейх. — Сколько царей погибло из-за тебя с начала времен? В тебе наверняка течет и царская кровь. Султаны, принцессы, полководцы, обладавшие тобой, превратились в прах, сгинули во мраке забвения, а ты сверкаешь в неприкосновенной гордости своей, о пламень вселенной…
Помню, как раз нас с братом Константином привели на их половину. Это было перед отъездом его в путешествие за границу в 1781 году. Он вдруг отстранил меня рукой и с страшными глазами вскочил с кресла и, задыхаясь, заговорил что-то обо мне и бабушке. Я не понял что, но помню слова:
И он схватил камень. Панические крики арабов перекрыл пронзительный нечеловеческий визг. Стиву показалось, что это кричит камень — голосом живого существа. Самоцвет выскользнул из пальцев шейха. Нуреддин мог его попросту выронить, но американцу показалось, что камень выпрыгнул из рук, как живой. Подпрыгивая на ступенях, он покатился вниз. Нуреддин бежал следом, ругался, когда его растопыренные пальцы хватали пустоту.
– Après 62 tout est possible…
[7]
Самоцвет упал на пол, резко свернул и, подпрыгивая на толстом слое пыли, крутящимся огненным шаром покатился к задней стене. Нуреддин настигал его… камень ударился о стену… пальцы шейха потянулись к нему…
Крик смертельного ужаса разорвал тишину. Казавшаяся сплошной, стена внезапно расступилась. Из черной дыры выстрелило щупальце, оплело тело шейха, словно атакующий жертву питон, и головой вперед втянуло внутрь. Стена вновь стала ровной и гладкой, только откуда-то изнутри раздавался пронзительный вопль, замораживавший кровь в жилах тех, кто его слышал.
Я испугался, заплакал. Матушка взяла меня на руки и стала целовать. И потом поднесла ему. Он быстро благословил меня и, стуча своими высокими каблуками, почти выбежал из комнаты. Уже долго потом я понял значение этого взрыва. Они с матушкой ехали путешествовать под именем Comte и Comtesse du Nord.
[8] Бабушка хотела этого. И он боялся, чтобы в его отсутствие он бы не был объявлен лишенным права на престол и я признан наследником…
Бедуины с криками кинулись прочь, толпой протиснулись в проем и помчались вниз по ступеням, ошалевшие от страха.
Боже мой, Боже мой! И он дорожил тем, что погубило телесно и духовно и его и меня, и я, несчастный, дорожил тем же.
Стив и Яр Али мрачно слушали, как затихают в отдалении их крики, со страхом всматривались в стену. Крик шейха оборвался, и страшнее его была наступившая тишина. Друзья затаили дыхание. Вдруг, похолодев от страха, они услышали, как с легким шумом что-то, то ли камень, то ли железо, скользит по выдолбленным в камне желобкам. Потайная дверь отворилась, и Стив увидел в темноте хода слабое свечение — это могли сверкать глаза чудовища. И крепко зажмурился — не смел глянуть в лицо угрозе, надвигающейся из темного проема. Он знал — есть вещи, которых не может вынести человеческий рассудок. Все первобытные инстинкты души заклинали его опасаться подступающего кошмара. Неведомо как он знал, что Яр Али тоже зажмурился. Они лежали, замерев, как мертвые.
Кто-то стучится, произнося молитву: «Во имя Отца и Сына». Я сказал: «Аминь». Уберу писание, пойду отопру. И если Бог велит, будут продолжать завтра.
И ничего не услышали, но почувствовали присутствие зла, чересчур ужасного, чтобы человеческий ум мог его понять, пришельца из Невероятных Глубин, от дальних черных рубежей космоса. Холод смерти залил комнату, и Стив почувствовал, как опаляет его стиснутые веки, морозит мозг взгляд нечеловеческих глаз. Если бы он посмотрел, если бы на миг открыл глаза, рассудок навсегда покинул бы его.
Зловонное дыхание обдало его лицо. Он знал, что чудовище склонилось над ним. Лежал неподвижно в объятиях кошмарного ужаса и мысленно повторял одно: ни он, ни Яр Али не прикасались к камню, который стерегло чудовище.
13 декабря
Потом смрад рассеялся, холод отступил, потайная дверь вновь тихонько заскрежетала по желобу. Чудовище возвращалось в свое тайное укрытие. Все демоны ада, сколько их ни есть, не удержали бы Стива от искушения — взглянуть хоть одним глазком, хоть на миг. Один только взгляд, прежде чем закрылась потайная дверь, один беглый взгляд — но и этого хватило, чтобы человеческий мозг утратил все связи с действительностью. Стив Кларни, искатель приключений, человек со стальными нервами, потерял сознание — впервые за свою бурную жизнь.
Как долго он лежал в беспамятстве, он так никогда и не узнал. Но длилось это наверняка недолго. Когда он очнулся, услышал шепот Яр Али:
Спал мало и видел нехорошие сны: какая-то женщина, неприятная, слабая, жмется ко мне, и я не ее боюсь, не греха, а боюсь, что увидит жена. И будут опять упреки. Семьдесят два года, и я все еще не свободен… Наяву можно себя обманывать, но сновидение дает верную оценку той степени, до которой ты достиг. Видел еще – и это опять подтверждение той низкой степени нравственности, на которой я стою, – что кто-то принес мне здесь во мху конфеты, какие-то необыкновенные конфеты, и мы разобрали их из моха и роздали. Но после раздачи остались еще конфеты, и я выбираю их для себя, а тут мальчик вроде сына турецкого султана, черноглазый, неприятный, тянется к конфетам, берет их в руки, и я отталкиваю его и между тем знаю, что ребенку гораздо свойственнее есть конфеты, чем мне, и все-таки не даю ему и чувствую к нему недоброе чувство, и в то же время знаю, что это дурно.
— Лежи спокойно, сахиб. Еще немного, и я достану зубами твои путы.
И странное дело, наяву со мной нынче случилось это самое. Пришла Марья Мартемьяновна. Вчера стучался от нее посол с запросом, может ли она побывать. Я сказал, что можно. Мне тяжелы эти посещения, но я знаю, что ее огорчил бы отказ. И вот нынче она приехала. Полозья издалека слышно было, как визжали по снегу. И она, войдя в своей шубе и платках, внесла кульки с гостинцами и такой холод, что я оделся в халат. Она привезла оладей, масла постного и яблок. Она приехала спросить о дочери. Сватается богатый вдовец. Отдавать ли? Очень мне тяжело это их представление о моей прозорливости. Все, что я говорю против, они приписывают моему смирению. Я сказал, что всегда говорю, что целомудрие лучше брака, но, по слову Павла, лучше жениться, чем разжигаться. С ней вместе приехал ее зять Никанор Иванович, тот самый, который звал меня поселиться в его доме и потом не переставая преследовал меня своими посещениями.
Стив почувствовал, как мощные челюсти афганца перегрызают веревки. Он лежал в неудобной позе, лицом в пыли, раненое плечо разгоралось болью. Старался собрать отрывочные воспоминания воедино. И вспомнил все, что видел, что пережил. Но что из того, подумал он в полубреду, было горячечным видением, порожденным усталостью и иссушившей горло жаждой? Борьба с арабами была на самом деле — о том свидетельствовала боль от ран и его путы. Но страшная смерть шейха и нечто, появившееся из черной дыры в стене, — это наверняка видение. Нуреддин попросту упал в какой-нибудь колодец…
Никанор Иванович – это великое для меня искушение. Не могу преодолеть антипатии, отвращения к нему. «Ей, Господи, даруй мне зрети прегрешения моя и не осуждать брата моего». А я вижу все его согрешения, угадываю их с проницательностью злобы, вижу все его слабости и не могу победить антипатии к нему, к брату моему, к носителю, так же как и я, божественного начала.
Что значат такие чувства? Я в моей долгой жизни не раз испытывал их. Но самые сильные мои две антипатии это были Лудовик XVIII, с его животом, горбатым носом, противными белыми руками, с его самоуверенностью, наглостью, тупостью (вот я сейчас уже начинаю ругать его), и другая антипатия – это Никанор Иванович, который вчера два часа мучал меня. Все, от звука его голоса до волос и ногтей, вызывало во мне отвращение. И я, чтоб объяснить свою мрачность Марье Мартемьяновне, солгал, сказав, что мне нездоровится. После них стал на молитву и после молитвы успокоился. Благодарю тебя, Господи, за то, что одно, единственное одно, что нужно мне, в моей власти. Вспомнил, что Никанор Иванович был младенцем и будет умирать, тоже вспомнил и о Лудовике XVIII, зная, что он уже умер, и пожалел, что Никанора Ивановича уже не было, чтобы я мог выразить ему мое доброе к нему чувство.
Его руки оказались свободны. Пошарив по карманам, он нашел незамеченный арабами перочинный ножик. Он не поднимал головы, не осматривался, пока разрезал веревки, освобождая Яр Али. Это была тяжелая работа — левая рука не подчинялась.
— Где бедуины? — спросил он, когда афганец встал и помог подняться ему.
Марья Мартемьяновна привезла много свечей, и я могу писать вечером. Вышел на двор. С левой стороны потухли яркие звезды в удивительном северном сиянии. Как хорошо, как хорошо! Итак, продолжаю.
— Во имя Аллаха, сахиб! — удивился тот. — Ты что, с ума сошел? Забыл?! Пошли быстрее, пока джинн не вернулся!
— Это был кошмарный сон… — пробормотал американец. — Смотри, самоцвет снова на троне… — голос его сорвался.
Отец с матерью уехали в заграничное путешествие, и мы с братом Константином, родившимся два года после меня, перешли на все время отсутствия родителей в полное распоряжение бабки. Брата назвали Константином в ознаменование того, что он должен был быть греческим императором в Константинополе.
Вокруг трона вновь сверкало алое сияние, озаряя истлевшие кости. Пламень Ашшурбанипала вновь пылал в руке скелета. Но у подножия лестницы лежало нечто, чего прежде тут не было, — отсеченная голова Нуреддина эль-Мекра невидящими глазами смотрела в потолок. Бескровные губы искривились в жуткой усмешке, в глазах застыл неописуемый страх. На толстом слое покрывавшей пол пыли виднелись три ряда следов. Одни оставил шейх, догоняя ринувшийся к стене самоцвет. Другие вели от стены к трону и обратно — огромные, бесформенные оттиски расплющенных когтистых подошв, ни человеческих, ни звериных.
— Боже мой! — выдохнул Стив. — Значит, все правда… и Нечто, Нечто, которое я видел…
Их бегство выглядело, словно кошмар: что есть духу они неслись вниз по бесконечной лестнице, серому колодцу ужаса. Почти на ощупь они бежали по засыпанным пылью залам, мимо грозно смотревшего на них бога, пронеслись по огромному залу и выскочили в ослепительное сияние солнца пустыни. Измученные, упали, едва дыша.
Дети всех любят, особенно тех, которые любят и ласкают их. Бабка ласкала, хвалила меня, и я любил ее, несмотря на отталкивающий меня дурной запах, который, несмотря на духи, всегда стоял около нее; особенно когда она меня брала на колени. И еще неприятны мне были ее руки, чистые, желтоватые, сморщенные, какие-то склизкие, глянцевитые, с пальцами, загибающимися внутрь, и далеко, неестественно оттянутыми, обнаженными ногтями. Глаза у нее были мутные, усталые, почти мертвые, что вместе с улыбающимся беззубым ртом производило тяжелое, но не отталкивающее впечатление. Я приписывал это выражение глаз (о котором вспоминаю теперь с омерзением) ее трудам о своих народах, как мне внушили это, и я жалел ее за это томное выражение глаз. Видел я раза два Потемкина. Этот кривой, косой, огромный, черный, потный, грязный человек был ужасен. Особенно же ужасен он мне был тем, что он один не боялся бабки и говорил своим трескучим голосом громко при ней и смело, хотя и называл меня высочеством, ласкал и тормошил меня.
Стив очнулся от крика афганца:
Из тех, кого я видел у нее в это мое первое время детства, был еще Ланской. Он всегда был с ней, и все замечали его, все ухаживали за ним. Главное, сама императрица беспрестанно оглядывалась на него. Я не понимал, разумеется, тогда, что такое был Ланской, и он очень нравился мне. Нравились мне его букли, нравились обтянутые в лосины красивые ляжки и икры, нравилась его веселая, счастливая, беззаботная улыбка и бриллианты, которые повсюду блестели на нем.
— Сахиб! Сахиб, к нам вернулось счастье, хвала Аллаху милосердному!
Как в трансе, Стив приглядывался к другу. Одежда афганца свисала окровавленными лохмотьями, он перемазан был пылью и засохшей кровью, а его голос звучал вороньим карканьем. Но в глазах у него горела надежда, и дрожащий палец указывал куда-то.
— Там, в тени стены, — выдохнул Яр Али, пытаясь языком увлажнить пересохшие губы. — Алла иль Аллах! Это кони тех, которых мы убили! И фляга у седел, и переметные сумки! Эти псы так бежали, что позабыли забрать лошадей покойников!
Время это было очень веселое. Нас возили в Царское. Мы катались на лодках, копались в саду, гуляли, катались на лошадях. Константин, толстенький, рыженький, un petit Bacchus,
[9] как его называла бабушка, веселил всех своими шутками, смелостью и выдумками. Он всех передразнивал, и Софью Ивановну, и даже саму бабушку.
Кларни ощутил прилив сил и встал, шатаясь.
— Бежим отсюда! — крикнул он. — И побыстрее!
Словно преследуемые самой смертью, они побежали к лошадям, отвязали их и неуклюже взобрались в седла.
Важным событием за это время была смерть Софьи Ивановны Бенкендорф. Случилось это вечером в Царском, при бабушке. Софья Ивановна только что привела нас после обеда и что-то говорила, улыбаясь, как вдруг лицо ее стало серьезно, она зашаталась, прислонилась к двери, скользнула по ней и тяжело упала. Сбежались люди, нас увели. Но на другой день мы узнали, что она умерла. Я долго плакал и скучал и не мог опомниться. Все думали, что я плакал об Софье Ивановне, а я плакал не о ней, а о том, что люди умирают, что есть смерть. Я не мог понять этого, не мог поверить тому, чтобы это была участь всех людей. Помню, что тогда в моей детской пятилетней душе восстали во всем своем значении вопросы о том, что такое смерть, что такое жизнь, кончающаяся смертью. Те главные вопросы, которые стоят перед всеми людьми и на которые мудрые ищут и не находят ответы и легкомысленные стараются отстранить, забыть. Я сделал, как это свойственно ребенку, и особенно в том мире, в котором жил: я отстранил от себя эту мысль, забыл про смерть, жил так, как будто ее нет, и вот дожил до того, что она стала страшна мне.
— Возьмем всех лошадей! — крикнул Стив, и Яр Али согласно кивнул:
— Пригодятся как запасные.
Их тела жаждали воды, побулькивавшей во фляжках у седел, но они, не задерживаясь, подхлестнули коней, колышась в седлах, как трупы, помчались по засыпанным песком улицам Кара-Шехра, меж полурассыпавшихся дворцов и покосившихся колонн; вылетели в проем в стене и поскакали по пустыне. Ни один не оглянулся на черные глыбы, хранившие древнюю угрозу, ни один не произнес ни слова, пока руины не исчезли в дымке на горизонте. Лишь тогда они остановились и утолили жажду.
Другое важное событие в связи с смертью Софьи Ивановны был переход наш в мужские руки и назначение к нам в воспитатели Николая Ивановича Салтыкова. Не того Салтыкова, который, по всем вероятиям, был нашим дедом, а Николая Ивановича, служившего при дворе отца, маленького человечка с огромной головой, глупым лицом и всегдашней гримасой, которую удивительно представлял маленький брат Костя. Переход этот в мужские руки был для меня горем разлучения с милой Прасковьей Ивановной, прежней няней.
— Алла эль Аллах! — набожно произнес Яр Али. — Эти собаки так меня избили, что кажется, все кости переломаны. Сойдем с коней, сахиб. Я постараюсь извлечь у тебя из руки эту проклятую пулю и перевяжу рану так хорошо, насколько позволит мое невеликое умение.
Перевязывая рану, Яр Али избегал смотреть другу в глаза. Причина выяснилась вскоре. Он попросил:
Людям, не имевшим несчастия родиться в царской семье, я думаю, трудно представить себе всю ту извращенность взгляда на людей и на свои отношения к ним, которую испытывали мы, испытывал я. Вместо того естественного ребенку чувства зависимости от взрослых и старших, вместо благодарности за все блага, которыми пользуешься, нам внушалась уверенность в том, что мы особенные существа, которые должны быть не только удовлетворяемы всеми возможными для людей благами, но которые одним своим словом, улыбкой не только расплачиваются за все блага, но награждают и делают людей счастливыми. Правда, от нас требовали учтивого отношения к людям, но я детским чутьем понимал, что это только видимость и что это делается не для них, не для тех, с кем мы должны быть учтивы, а для себя, для того, чтобы еще значительнее было свое величие.
— Расскажи, сахиб, расскажи, что ты видел! Во имя Аллаха, поведай, что это было!
Какой-то торжественный день, и мы едем по Невскому в огромном, высоком ландо: мы, два брата, и Николай Иванович Салтыков. Мы сидим на первом месте. Два напудренных лакея в красных ливреях стоят сзади. Весенний яркий день. На мне расстегнутый мундир, белый жилетик и по нем голубая андреевская лента, так же одет и Костя; на головах шляпы с перьями, которые мы то и дело снимаем и кланяемся. Народ везде останавливается, кланяется, некоторые бегут за нами. «On vous salue, – повторяет Николай Иванович. – À droite».
[10] Проезжаем мимо гауптвахты, и выбегает караул.
Стив молчал, пока не сели на коней. Путь их лежал к побережью. С запасными конями, провизией, водой и оружием у них были все шансы достичь берега.
Этих я всегда вижу. Любовь к солдатам, к военным экзерцициям у меня была с детства. Нам внушали – особенно бабушка, та самая, которая менее всех верила в это, – что все люди равны и что мы должны помнить это. Но я знал, что те, кто говорят так, не верят в это.
Помню, раз Саша Голицын, игравший со мной в бары, толкнул меня и сделал больно.
— Я посмотрел, — наконец сказал Стив. — И жалею об этом. Я знаю, это зрелище будет до конца жизни преследовать меня во сне. Я видел его, но не могу описать так точно, как это можно сделать с земными творениями. Великий Боже, это родом не из нашего мира, оно не могло быть творением нормального рассудка. Человек — не первый владыка земли. Были другие, прежде чем он появился, и они дожили до наших дней, остатки страшных минувших эпох. Быть может, и сегодня не ослаб натиск на наш мир вселенных других измерений. С незапамятных времен чародеи с помощью магии призывали спящих демонов и повелевали ими. Видимо, и ассирийский колдун вызвал демоническое создание, чтобы оно отомстило за него и стерегло нечто, принадлежащее пеклу. Я постараюсь описать то, что видел. И никогда больше не будем говорить об этом. Это было огромное, черное, тяжелое чудовище без четких очертаний, оно ходило, как человек, но походило и на жабу. У него были крылья и щупальца. Я видел только спину, а если бы увидел его спереди, несомненно, утратил бы разум. Тот старый араб был прав. Боже, укрепи нас — это было чудовище, которого Ксуфтлан призвал из темных глубин земли, чтобы оно стерегло Пламень Ашшурбанипала!
– Как ты смеешь!
– Я нечаянно. Что за важность!
Я чувствовал, как кровь прилила мне к сердцу от оскорбления и злобы. Я пожаловался Николаю Ивановичу, и мне не было стыдно, когда Голицын просил у меня прощения.
На нынче довольно. Свеча догорает. И надо еще нащепать лучины. А топор туп, и наточить нечем, да и не умею.
16 декабря
Три дня не писал. Был нездоров. Читал Евангелие, но не мог вызвать в себе того понимания его, того общения с Богом, которое испытывал прежде. Прежде много раз думал, что человек не может не желать. Я всегда желал и желаю. Желал прежде победы над Наполеоном, желал умиротворения Европы, желал освобождения себя от короны, и все желания мои или исполнялись и, когда исполнялись, переставали влечь меня к себе, или делались неисполнимы, и я переставал желать. Но пока эти исполнялись или становились неисполнимыми прежние желания, зарождались новые, и так шло и идет до конца. Теперь я желал зимы, она настала, желал уединения, почти достиг этого, теперь желаю описать свою жизнь и сделать это наилучшим образом, так, чтобы принести пользу людям. И если исполнится и если не исполнится, явятся новые желания. Вся жизнь в этом.
И мне пришло в голову, что если вся жизнь в зарождении желаний и радость жизни в исполнении их, то нет ли такого желания, которое свойственно бы было человеку, всякому человеку, всегда, и всегда исполнялось бы или, скорее, приближалось бы к исполнению? И мне ясно стало, что это было бы так для человека, который желал бы смерти. Вся жизнь его была бы приближением к исполнению этого желания; и желание это наверное исполнилось бы.
Сначала это мне показалось странным. Но, вдумавшись, я вдруг увидал, что это так и есть, что в этом одном, в приближении к смерти, разумное желание человека. Желание не в смерти, не в самой смерти, а в том движении жизни, которое ведет к смерти. Движение же это есть освобождение от страстей и соблазнов того духовного начала, которое живет в каждом человеке. Я чувствую это теперь, освободившись от большей части того, что скрывало от меня сущность моей души, ее единство с Богом, скрывало от меня Бога. Я пришел к этому бессознательно. Но если бы я поставил своим высшим благом (а это не только возможно, но так и должно быть), считал бы своим высшим благом освобождение от страстей, приближение к Богу, то все, что придвигало бы меня к смерти: старость, болезни, было бы исполнением моего единого и главного желания. Это так, и это я чувствую, когда я здоров. Но когда я, как вчера и третьего дня, болею желудком, я не могу вызвать этого чувства и, хотя и не противлюсь смерти, не могу желать приближаться к ней. Да, такое состояние есть состояние сна духовного. Надо спокойно ждать.
Продолжаю вчерашнее. То, что я пишу про свое детство, я пишу больше по рассказам, и часто то, что мне про меня рассказывали, перемешивается с тем, что я испытал, так что я не знаю иногда, что я пережил и что слышал от людей.
Жизнь моя, вся, от рождения моего и до самой теперешней старости, напоминает мне местность, всю покрытую густым туманом, или даже после сражения под Дрезденом, когда все скрыто, ничего не видно, и вдруг тут и там открываются островки, des éclaircies,
[11] в которых видишь ни с чем не соединенных людей, предметы, со всех сторон окруженные непроницаемой завесой. Таковы мои детские воспоминания. Эти éclaircies в детстве только редко, редко открываются среди бесконечного моря тумана или дыма, потом чаще и чаще, но даже и теперь у меня есть времена, не оставляющие ничего в воспоминании. В детстве же их чрезвычайно мало, и чем дальше назад, тем меньше.
Я говорил об этих просветах первого времени: смерти Бенкендорфши, прощанье с родителями, передразниванье Кости, но и еще несколько воспоминаний того времени теперь, когда я думаю о прошедшем, открываются передо мной. Так, например, я совершенно не помню, когда появился Костя, когда мы стали жить вместе, а между тем живо помню, как мы раз, когда мне было не более семи, а Косте пяти лет, мы после всенощной накануне Рождества пошли спать и, воспользовавшись тем, что все вышли из нашей комнаты, соединились в одной кроватке. Костя в одной рубашке перелез ко мне и начал какую-то веселую игру, состоящую в том, чтобы шлепать друг друга по голому телу. И хохотали до боли живота и были очень счастливы, когда вдруг вошел в своем расшитом кафтане с орденами Николай Иванович с своей огромной напудренной головой и, выпучив глаза, бросился на нас и с каким-то ужасом, которого я никак не мог объяснить себе, разогнал нас и гневно обещал наказать нас и пожаловаться бабушке.
Другое памятное мне воспоминание, уже несколько позже – мне было около девяти лет, – это происшедшее у бабушки почти при нас столкновение Алексея Григорьевича Орлова с Потемкиным. Было это незадолго до поездки бабушки в Крым и нашего первого путешествия в Москву. Как обыкновенно, Николай Иванович приводит нас к бабушке. Большая с лепным и расписным потолком комната полна народом. Бабушка уже причесанная. Волосы ее зачесаны кверху надо лбом и как-то особенно искусно заложены на темени. Она сидит в белом пудроманте перед золотым туалетом. Горничные ее стоят над нею и убирают ее голову. Она, улыбаясь, смотрит на нас, продолжая говорить с большим, высоким, широким генералом с андреевской лентой и страшно развороченной щекой ото рта до уха. Это Орлов, Le balafre.
[12] Я тут в первый раз видел его. Около бабушки андерсоны, левретки. Моя любимица Мими вскакивает с подола бабушки и вскакивает на меня лапами и лижет в лицо. Мы подходим к бабушке и целуем ее белую пухлую руку. Рука переворачивается, и загнутые пальцы ловят меня за лицо и ласкают. Несмотря на духи, я чувствую неприятный бабушкин запах. Но она продолжает глядеть на balafre и говорит с ним.
– Какоф маладец, – говорит она, указывая на меня. – Вы ишо не витали его, граф? – говорит.
– Молодцы оба, – говорит граф, целуя руку мою и Костину.
– Карашо, карашо, – говорит она горничной, надевающей ей на голову чепец. Горничная эта – Марья Степановна, набеленная, нарумяненная, добродушная женщина, которая всегда ласкает меня.
– Оù est ma tabatiere?
[13]
Ланской подходит, подает открытую табакерку. Бабушка нюхает и, улыбаясь, глядит на подходящую шутиху Матрену Даниловну.