— Эхма, в башке кутерьма, — певуче произнес Степан. — И у каждого она своя. Сколько голов, столько умов и столько же правд. Двух подков одинаковых не бывает, а вы хотите всех живых на один манер выковать. Споткнетесь…
— Кто это «вы»?
— Ну, ты. Одни разговоры: друзья, братья…
И снова забухало сердце, точно дали подножку, и ты забарахтался, на мгновенье прижатый к земле, пытаясь вывернуться, хотя ты и сильней, за тобой правда.
— Ни черта ты не понял, Степа.
— Понял, понял.
— Сомневаюсь.
— Ха-ха.
— Смеешься невесело.
— Да?
Вот когда Андрей почувствовал твердую опору, сделав, по сути, пустячное усилие, и не без тайного злорадства услышал, как Степан запыхтел за его спиной. Чувствовал, что тот злится, и мысленно посмеивался, стараясь не ввязываться, лишь ловить его на слове.
— А ты объясни.
— Тому гаду, кто наклеил это дерьмо, я бы объяснил.
— А может, я и есть тот гад! Каждый вправе мыслить, как может. Разумеется, при демократическом укладе… Или тебе это не понятно?
— Писал бы — не признался.
— Я, конечно, говорю отвлеченно.
— О демократии?
— О своем авторстве.
— Что ж ты при немцах молчал, братец? — спросил Андрей почти весело, не выдавая вновь вспыхнувшей неприязни к этому краснобаю. Нет, вряд ли тогда, под Сарнами, был Степан.
— А может, не молчал?
— Вряд ли. Иначе бы сейчас не трепался. Это была не просто война, как я понимаю. А смертельная схватка между людьми и зверьми, когда у тебя только два выхода — остаться человеком или принять уготованное тебе скотское существование, смириться.
— Ну, народ не обманешь, он знает, чего хочет.
— Вот именно, — сказал Андрей.
— Народ, народ, масса. Громкие слова! Задолбил, как дятел… По-твоему, жизнь — школьная задачка, дважды два — четыре…
Степан вдруг загорячился, дернув Андрея за рукав, заставил его повернуться. Зачастил, то и дело срываясь на язвительный тон:
— А масса-то из кого состоит? А? Из кого? Из маленьких людей. А они такие же, как тыщу лет назад: своя рубашка… Думаешь, привесь ему красный бант, он изменится?… Не-ет!
— А надо бы…
— Философия! А жизнь, она в другую сторону повернет.
— В одну она сторону поворачивает, в одну! — в свою очередь, не выдержав, распалился Андрей. — Если ей не мешать!
— То-то и оно…
— …Не мешать, если она строится на равенстве и доверии. Коллективно! А чего хочешь ты? — Он злился, что позволил втянуть себя в дурацкую прогулку. — И ты меня стреляй — не убедишь в обратном. А частник — волк! Одиночка. В какую бы культуру ни вырядился. Он не верит другому, потому что у самого веры нет, нет идеала. Только бы под себя грести!
Он вырвал рукав из цепких пальцев Степана и зашагал вперед.
— Зависть взаимная, а не доверие! — буркнул Степан. — Чтоб, не дай бог, кто не выдвинулся…
Степан замешкался, видимо, угодил с тропы в сугроб и стал обивать валенки.
— Ущемили тебя, что ли?… В институт-то свой небось оформился?
— Неважно… Умному человеку у вас делать нечего.
Андрей вдруг подумал о своих солдатах-новичках, что уходили в бои с ходу в горячие дни под Оршей и Каунасом, так что многих он не успел узнать даже по имени. Сколько из них не вернулось, выручая товарищей, А этот жив… За что они гибли, во что верили, разве он поймет, разобиженный умник? Андрей обернулся, перехватив угрюмо-блесткий взгляд из-под надвинутой шапки. Дать бы ему промеж глаз…
— Умный-то ты для кого, для себя? — спросил он Степана.
— Хотя бы! Отбор — закон природы… Или вы и на природу замахнулись? — насмешливо забубнил Степан, не отставая ни на шаг. — Просили тебя сюда, а? Законы свои устанавливать. Всеобщее братство. Хо-хо… Дай им волю, мужичкам, все полезут вверх, перегрызутся. Все впереди — и первых нет. Демос! Не-ет, это стадо еще попасти надо, законник, ангел ты непорочный…
— Вот как? Значит, ты за демократию без демоса? Оригинально.
Степка словно споткнулся. Андрей досказал, уже не скрывая издевки:
— Выходит, опять-таки диктатура получается? Только твоя, по божьим законам отбора.
Он остановился. Степан тяжело дышал, переминаясь с ноги на ногу.
— Такому умнику дай власть — и он уже наполеончик. Логика?
— Речку, — выхрипнул Степан, — вспять не повернешь. А поверни, она все одно свое русло найдет. И не тебе его менять, не тебе!
— По крайней мере, откровенно… А насчет «звали — не звали» заткнулся бы. У ребят моих об этом спроси. Почти все местные. У себя дома. Да и я из Киева.
— Киев, — точно выплюнул Степан, — между прочим, когда то шляхетским был.
Андрей едва не уселся на снег, закашлялся от смеха — до того нелепо, должно быть, выглядели они сейчас среди поля, точно на сцене с искусственно повисшей луной: заносчиво нахохлившийся Степа, недоучка, которого он принял всерьез, и сам он, невольно загородивший тропу, не в силах справиться с душившим его беспричинным смехом. Таи и трясло всего.
— Ой, не могу. Извини, пожалуйста. Черт те что… шляхта! Ты-то при чем? Мы же с тобой оба хохлы, дурачина. В мирное время, верно, против пилсудчиков бунтовал, теперь за шляхту прячешься?
Степан будто невзначай обошел его и двинулся по тропинке. Остановился.
— Все верно, — сказал он, слегка качнувшись, с каким-то театральным жестом. — Все правильно. Равенство… Все бьются за свои привилегии. С той разницей, что тебя государство за ручку ведет, а другой собственным рылом дорогу долбит. Адью…
Нет, не стоило следовать за ним к Митричу. Листовку отдать Довбне — и пусть разбирается. В сумеречном свете луны, удлинявшей тени хуторских хат, застывшая на миг фигура Степана показалась неестественно огромной.
— А Стефку не трогай, — звеняще донесся голос Степана. — Мы с ней помолвлены. Понял? Иначе пеняй на себя, дважды повторять не буду…
Ого, это уже было серьезно.
Сутулая фигура в кожухе с неуклюже растопыренными руками стала подниматься к хуторку. Андрей смотрел вслед со смешанным чувством жалости и неприязни.
* * *
— Что думаете делать? — спросил Юра, выслушав лейтенанта.
В призрачном свете луны, сквозившем в мерзлое окно, лицо его, поднятое над подушкой, казалось настороженным.
Пошарив возле койки, Андрей осторожно поставил на табурет котелок с недоеденной перловкой. От холодной, чуть сдобренной подсолнечным маслом каши во рту оставалась горечь…
— Отдам листовку Довбне, это его компетенция.
— А я не об этом? Ведь то, что он вам говорил… За такие разговорчики, знаете?
Ах, вот он о чем.
— А еще завклубом! Контра. Такие-то листовки и пишут.
— Те, кто пишет, помалкивают, он просто болтун, путаник. И притом провинциальный какой-то. Искатель истины…
Скрипнул топчан, кажется, Юра даже привстал, озадаченный:
— Что ж, вы так и оставите?
— Нет, пойду доносить. В письменной форме. Мол, такой-сякой в таком-то часу сказал то-то… Спьяну да сглупу проявил аполитичность в вопросах социологии.
Похоже, это была первая его размолвка с Юрочкой. И спорить с ним было бесполезно. Придет время, жизнь научит.
— Появится Довбня, — сказал Юра, — я с ним посоветуюсь… если можно.
Ну что ж, по крайней мере, честно и не стоит обижаться, сержант действовал по своему разумению… А вдруг прав? Ясно прозвучал в ушах Степкин сочувственный, с подковыркой вопрос: «Чем расстроен, лейтенант… бумажкой выборной?» Откуда ему знать, что «выборная»? Мысль завертелась на одном месте, точно заевшая пластинка. Он лихорадочно вспоминал подробности, стараясь зацепиться за самую важную, сообразить: «Там, в комнате, он мог заглянуть в бумагу, пока я разбирал каракули?» Когда он спросил? До или после — на улице, после разговора с Политкиным? Кажется, после. Но откуда этот притворный тон, нервы сдали? Однако разыгралась к ночи фантазия. Председательский питомец — автор листовок? Чушь собачья!
— Товарищ лейтенант!
— Спи. Поступишь, как велит совесть.
— А может, вы из-за нее?
— Не понял…
— Ну… как бы это сказать… Ложная деликатность по отношению к сопернику. Все же знают, они жених и невеста. Я-то вас понимаю.
Копнул все же, копнул он его, Юрочка, расставил точки.
— Что ты городишь?
— Я же вижу. Стоит ей появиться, вы прямо в лице меняетесь.
— Учту. Спокойной ночи.
— Мне еще пост сменить. Лишний раз проинструктирую. Насчет бдительности.
— Вот и славно.
— А вообще-то надо бы вам подумать, прежде чем делать шаг…
— Какой еще шаг? Ты трезвый?
— В том-то и дело. Жениться бы на своей.
Наверное, он почувствовал свою бестактность, торопливо добавил:
— Все-таки разное воспитание. Как еще обернется жизнь? Демобилизация, учеба, нужен друг. А она — барышня, что там ни говори… из мещан.
— Все?
— Часы оставьте на табуретке.
— Они всегда на табуретке.
Но уснуть он еще долго не мог, и последняя мысль, расплывшаяся в сонном тумане, была на диво трезвой: скоро выборы — и прощай Ракитяны. И Стефка со своим женихом. Домой пора, домой. Жаль, дома нет…
* * *
В крохотной прихожей участкового Довбни, где сидела старенькая, в плисовом платьице старушка машинистка, Андрей проторчал не менее получаса, прислушиваясь к бурлящему за дверьми голосу Довбни, нет-нет и вздымавшемуся до высоких нот.
— Кому это он проповедь читает?
Старушка, как оказалось, бывшая учительница на пенсии, по доброй воле помогавшая Довбне, хихикнула:
— Попу.
И тут же объяснила — поп из Львова, по какому делу, ей неизвестно. Виновато развела сухонькими ручками в кружевах, глаза на сморщенном личике вспыхнули, как два желтых солнышка. Осмелев, затараторила со смешной решимостью:
— А вы входите к нему! Входите, и все. Без стука. Он, может, вам даже обрадуется. Ужасно не любит попов. — И, качнувшись в беззвучном смехе, добавила: — Я имею подозревать, что они на него действуют, как алая тряпица на быка… Он ведь из-за них… ну как бы это сказать, слетел с доброго места в Ровно, хотя какие сейчас добрые места? А все ж таки обидно. Он ведь такой умница, я-то знаю… Я, проше пана, полукровка: полуполька-полурусская, преподавала русский язык и литературу… Гоголь, Пушкин, Лермонтов, золотой век поэзии, какие вирши!.. Так он лучший мой был ученик, такой старательный. Жаль, всего четыре класса кончив. Сам-то он был круглый сирота, на казенном коште. Я говорю: «Оставайся, надо тебе в училище идти, я за тебя похлопочу». — «Нет, — мове, — сам себе счастье завоюю, на их панские подачки учиться не стану». И пошел на завод в Ровно да с большевиками съякшался, с подпольщиками, потом всю войну в партизанах… Гордый…
Наконец, Андрей вклинился в старушечью скороговорку, спросил:
— Из-за чего, собственно, слетел, при чем тут попы?
— Из-за того, — доверительно прошептала она, — я, правда, не знаю точно. Но прижал он их в Ровно, униатов этих, в открытую назвал папскими шпионами. Ну, все же это не партизанские времена, надо быть… как это… политес! Да, да, не хватило политесу, дипломатичности…
За дверьми вдруг затихло, как перед грозой, и старушка кивнула Андрею встревоженно:
— Езус-Мария, идите же!
Андрей вошел и увидел Довбню, с полыхающим лицом опускавшегося в свое шаткое креслице, а затем уж попа, в стороне, на лавке. С детства один вид священнослужителя, торопливо шагавшего по Подолу, в длинной черной сутане с развевающейся гривой, внушал смутный страх. Здесь же на лавке сидел прилично одетый гражданин с пробелью манишки в распахе куньего ворота пальто, меховая шапочка пирожком прикрывала подбритые виски. Не знай он, что это поп, подумал бы — какой-нибудь ревизор из области. Да и возраст не вязался с привычным понятием «поп». Он был довольно молод, крепок на вид, с приплюснутым, как у боксера, носом.
— Короче, — сказал Довбня, прижмуря левый глаз, — я вам, пан священник, в этом деле не союзник.
Он поднялся, горой навис над столом, поп тоже встал — ловкий, поджарый, похожий на спортсмена.
— Благодарю за беседу, — сдержанно произнес он и чуть заметно поднял щепоть в привычном благословении.
— Оставайтесь с миром, товарищ.
— Да, мира и спокойствия — этого нам не хватает. Прощайте.
Андрей присел на лавку, согретую попом, и некоторое время смотрел на понуро молчавшего Довбню. Сейчас, после разговора с учительницей, он смотрел на него иными глазами: с любопытством и невольным уважением. Не так уж прост, как показался вначале.
Стол дрогнул от короткого удара кулаком.
— Гад, — тихо, с раздувшимися ноздрями произнес Довбня. — Насквозь я их вижу. Гадючье семя. Один такой меня и выдал полицаям во время облавы. Я сдуру приюта попросил, вот такие и благословили на дорогу, а за углом меня взяли. Совестливый народ, холера им в бок, униаты бисовы. Все они из петлюровских гнезд, и митрополит Стецько, и другие, бывшее офицерье в сутанах. И кто их всех, самостийников, только, не прикармливал — и паны, и пилсудчики, и австрияки, и фашисты, только бы закатоличить народ, дать дорогу иноземцу и свое вернуть — вот и вся политика!
Довбня нервно зашагал из угла в угол с набрякшим ненавистным лицом, половицы ухали под его тяжелым шагом.
— И завсегда рука об руку с бандюгами этими, не разлей вода… На немецких харчах за самостийность дрались.
— А этот зачем приезжал? — вставил Андрей, чтобы как-то успокоить Довбню.
— А за тем же! Церкву, мол, надо открыть, народ письма пишет. Ишь как они за народ запеклювались. Заботы спать не дают. Вот! — Он рывком открыл ящик стола, расшнуровав папку, вытащил пожелтевший газетный листок. — Шептицкий, патриарх ихний. Послушай божий инструктаж, в сорок первом написано…
«Обратить внимание на людей, которые охотно служили большевикам… духовный пастырь должен занять коллективное хозяйство… иметь наготове знамя немецкой армии с вышитой свастикой на белом фоне…» Обратили внимание, как же! Мужиков, кто их освободительные акции не поддерживал, бандиты на кол сажали, в одном селе двенадцать человек, на виду у жен и детей. Это они за народ болели? А пока людей стреляли, Шептицкий уже свиданку американскому агенту назначал, унюхал, чем Сталинград пахнет. А бандеровцы стали выкрадать из гестапо списки агентов для ФБР. Только бы удержаться да посадить на шею нам новых хозяев. Тоже ради народа?
Довбня остановился у окна, оперся о косяк, прерывисто дыша.
— Национализм — ширма, — жестко подвел итог. — Есть борьба за свои панские привилегии, за доступ к державному корыту! — Он вытер огромным платком взмокшее лицо. — Они ведь как бежали отсюдова, в Европе не задержались, там их уже знали, «перемещенцами» сиганули аж в Канаду, под крыло ФБР, и там стали бесчинствовать против добрых людей, земляков своих, да грызться меж собой, обливать друг друга грязью, перед разведкой выслуживаться… Знаешь, как их канадские хохлы называли? Одним словом, как припечатали: гитлерчуки! Вот вся их суть…
Довбня протаял пальцем лед на оконце и теперь пристально вглядывался на улицу.
— А куда он поперся, святоша, неужто к Митричу агитировать? — Довбня вдруг насупился, поперечная складка прорезала переносицу. — Чудно! А чего тогда ко мне приходил, раз я этих вопросов не решаю? За поддержкой? Надо же — себя заявил, открыл, как цыган, карты: мол, все честно, в рукаве не спрятано. — И добавил с недобрым прищуром: — А для чего это, если ты по мирному делу прибыл?
— Отвести подозрения, — вставил Андрей и только сейчас поймал себя на мысли, что сам заражается подозрительностью в соседстве с Довбней.
— А что я об этом думал, — старшина, явно довольный, откинулся в своем креслице. — Появился чужой человек — кто, зачем? А так все ясно. Нейтрализовал милицию. И задержать его не имею права. И хорошо, пусть спокойно бродит, а мы с него глаз не спустим… От этих святош так и жди подвоха.
Он потянулся к висевшему на стене телефону, крутанул ручку.
— Барышня, квартиру Митрича.
— Альо… я слухаю! — разнесся по комнате, усиленный мембраной, слегка встревоженный женский голос.
— Ты, Марина? Митрич уже… Ну да, ясно. А поп к вам не заходил?
Казалось, в трубке возникла мгновенная помеха, все тот же голос, словно бы охрипнув, зачастил:
— Та нет… а як же! Приходыв, ага ж. Там по яким-то своим делам… насчет верующих, та и пишов, куда, не знаю… Может, по деревням.
— Ладно. — Довбня повесил трубку и вдруг застучал пальцами по столу. — Так, так, так, а ведь он еще не успел до них дойти по времени. — Он глянул на часы… — Может, до меня побывал, чего ж опять в ту сторону? — Он снова было потянулся к телефону, да раздумал, как бы про себя повторил: — Так, так… Между прочим, с Митричем буза получается. Тут его выдвинули кандидатом, а он поехал в райцентр самоотвод давать. Мол, стар уже, здоровье плохое, пускай молодых шлют. — Взгляд его стал колючим. — В чем тут загвоздка, а?
Андрей вдруг вспомнил… Молча вынул и положил перед Довбней листовку.
Тот удивленно пробежал ее, выдохнул одними ноздрями, сказал:
— Да, дела. Чуешь, какие дела-то… Какие случайные стечения обстоятельств. Вот тебе и тихий угол.
«А в самом деле: на первый взгляд что-то слишком много, казалось бы, не связанных один с другим случаев: выстрел, поп, отказ Митрича, листовка…»
— Ну так, — сказал Довбня, — я этим займуся. А ты вот что… Слышал, вечером твои ребята с клубными в село поедут. Так проинструктируй, чтобы все честь честью, настропали — ни каких выпивок. А то чуть какое ЧП, эти людоеды сразу за рубежом гвалт подымают. Граница-то близко, и связи у них не все порваны. Каждую оплошку в пропаганду суют.
«Стропалить» ребят не пришлось. Они сидели, его разведчики, такими паиньками, внимательно слушали Юру, проводившего политбеседу. Видно, предстоящий выезд с концертом, общение с людьми подтянули всех. Даже Мурзаев, Политкин и «старик» Лахно, не собиравшиеся в дорогу, выглядели приподнято; видимо, сказывалась атмосфера праздника.
— Как видите, товарищи, — сказал Юра и, взглянув на вошедшего лейтенанта, хотел было скомандовать «смирно!», но Андрей жестом остановил его, — факты либерализма по отношению к военным преступникам и всякая казуистика, с которой сталкивается наша принципиальная позиция, свидетельствуют о том, что союзники ведут себя не очень-то объективно.
— Ворон ворону глаз не выклюет, — вставил Политкин.
— …и что наш союз, — продолжал Юра, — как мне лично кажется, во многом обязан общественному, прогрессивному мнению, которое было на стороне нашего государства, чьей политикой всегда был мир, и мы вынесли всю немыслимую тяжесть войны и сейчас стремимся к тому, чтобы гарантировать людям спокойствие. …Нам с вами это особенно понятно. Бандитизм, как информировал меня товарищ Довбня, еще дает себя знать, и чья рука его направляет, нам известно. Отсюда вывод: главная наша заповедь — бдительность!
— Вот что, друзья…
Все взгляды обратились в сторону лейтенанта, и в глазах Николая он прочел явное беспокойство.
— Ваш концерт не отменяется. Дело доброе, именно сейчас, после вражьей листовки, надо показать себя людям, завязать дружбу, все это хорошо. Но нельзя забывать об обстановке.
Николай кивал, глядя на Андрея широко раскрытыми глазами.
— Выступите и айда домой. Никаких обмывок и гостей.
— Коля, — пискнул Бабенко и застенчиво потер торчащий надо лбом ежик, — играй марш «Прощай, Настя».
— Закрой фонтан!..
— Прямо как олень на гону, — сказал Лахно, — хоть в тайгу пускай.
— Я попрошу, — огрызнулся Николай, и Лахно затих.
Бабенко схватился за голову, вытаращив глаза.
— Мати ридная! На своих став кидаться, жених…
Николай, побледнев, поднял сжатый кулак. Бабенко, пригнувшись, со страху затараторил, гримасничая:
— Ты шо, ты шо, сказывся! Товарищ лейтенант, будьте свидетелем, самооборону не применяю, щас стану жертвой.
— Коля, будь же мужчиной, — забормотал Политкин. — Коля, юмор украшает, гляди веселей, как сказывал в запасном старшина, выдавая мне сороковой номер ботинок вместо сорок пятого…
— Нужно бы выставить на ночь дополнительный пост к дороге, — сказал лейтенант Юрию, гася размолвку. — Мы обязаны быть начеку.
— Това-а-рищ лейтенант!
Андрей обернулся, уже держась за дверную скобу.
— Разрешите выйти с вами на пару слов.
Николай стоял по стойке «смирно!». Внешне мешковатый, с ленцой, сейчас он был как струна. Но тут дверь отворилась, и впорхнула черно-красная с мороза Фурманиха.
— А вот, детки, что я вам принесла! Мясо парное… Вот… на обед… Не-не, не вздумайте отказываться, по случаю брала задешево, могу я своих мальчиков угостить, я ж вашу кашу ем? Ем! — Она споро вытащила из кошеля узелок и, положив на стол, вздрогнула. Брякнувшись о пол, покатилась золотая монета и легла на решку. Старуха быстро нагнулась, и золотой исчез, точно его курица склюнула.
— Хорошо живешь, мать… — сказал Политкин.
— Да что вы, что вы, — закудахтала Фурманиха, замахав своими крыльями, — вы скажете. Вот уж наговорите… То ж не мое, у кого из людей залежалось, ну попросят знайти им покупщика, обменять на деньги, жить же надо! Вот и кручусь-верчусь!..
Может быть, Андрей просто не обратил бы внимания на этот золотой, не всполошись старуха так сильно.
— Ну а кто их покупает и зачем? — спросил Андрей.
— Господи, кто ехать в Польшу собрався! Переселенцы. Мало ли кто… То ж золото — везде деньги…
— И много их у вас? Золотых?
— Да шо ты, голубчик, больше нет, хоть обыщи! — Она отпрыгнула к дверям своей комнаты, выставив растопыренные пальцы. — Ну, пойду, а то мой Владек уже сидить, как сыч, голодный. Ну, вы варить мясо, варить…
Вот еще новость — старуха торгует золотом — может быть, и впрямь ничего особенного. Одним тут жить надо, другим — там, за рубежом. Похоже на правду. Хотя можно было съездить в Ровно и сдать в скупку, те же деньги, и никакого риску.
Кто-то боится рисковать?
Андрей постучал и вошел к хозяевам. Старуха нарезала хлеб. Супруг понуро ждал, очищая лук. Край стола был покрыт газетой. У швейной машинки была свалена гора лоскутов.
— Вот что, мать, — сказал Андрей, — я не следователь…
— Боже упаси, ласковый мой!..
— Но вы подумайте. И если решитесь сказать, кто продает золото — мне это важно, — вечерком зайдите, поговорим. Секрет сохраню в тайне. Обещаю. Думаю, вам это выгодней…
— Да шо ты, миленький…
— Я не шучу.
Уходя, заметил удивленный взгляд Владека, уставленный на жену.
— Мам, опять дуришь?
— Посоветуйтесь с мужем, — сказал Андрей, — и приходите. А то к вам придут.
Она кивнула, смигивая слезу.
…На полдороге к клубу его догнал Николай.
— Товарищ лейтенант, обещали…
— Что?
— Поговорить.
Андрей остановился, всматриваясь в чуть побледневшее, досиня выбритое красивое лицо Николая с темными подглазьями. Что-то переменилось в нем — беспокойный взгляд, чуть кривящиеся размякшие губы в морозных трещинках.
— У тебя что, это серьезно?
Он кивнул.
— И далеко зашло?
— Дальше некуда, — он попытался улыбнуться. — И матери написал.
— Быстро.
— Куда уж. С первого взгляда, как пулей навылет.
Да… Может, так оно и бывает, если по-настоящему. Ах, всяко бывает. Тысячи людей, тысячи характеров, обстоятельств — черт ногу сломит, никаких мерок. Что ему сказать: отговорить, предупредить, научить? Что он сам-то, Андрей, понимал в этих сложностях? Кучу книг прочел. Но книга тут не помощник. Живой человек — сто раз нос расквасит и на сто первый туда же полезет…
— Ладно, можешь зайти, ненадолго только. И одного не пущу.
— Тогда уж лучше в субботу и подольше.
— А что в субботу?
— Да так, сабантуйчик.
— Не понимаю.
— Именины у ней. День рождения.
— Ну… до субботы помереть можно.
— Я так, на всякий случай.
— На всякий случай возьмешь с собой кого-нибудь.
Все-таки приятно делать доброе дело, знать, что от тебя зависит чья-то радость. Знать бы заранее, чем эти радости обернутся.
* * *
Сам не понял, чего вдруг потянуло в клуб. Увидеть Стефу? Наверное, в эту минуту он был похож на Кольку. Ослеп, потерял соображение. Нет, пожалуй, он держал себя в руках, и сердце пока что ему подчинялось.
Спокойней, лейтенант, спокойней. Будь мудр. Дорога сама выведет…
Ни Стефы, ни Степана в клубе не оказалось. Зато у стен возилась целая бригада девчат — клеили обои, расставляли цветы на подоконнике. Среди женщин маячила понурая фигура предзавкома Копыто.
— Что ж он у тебя спит до десяти, Степа? — услышал Андрей его голос, обращенный к смуглой женщине в платке. Она обернулась, держа на отлете кисть с трафареткой, и он увидел миловидное, полное достоинства лицо, каштановый зачес с белой прядкой под сбившимся платком. Горпина! Та самая, что срезалась с предзавкомом на митинге.
— Вин мени не подчиняется. Клуб же поселковый.
— Ты у нас культорг, Гапа, должна контролировать, контакт держать. Хорошо, у меня вторые ключи были. — Тут он заметил Андрея и помахал рукой. — Вот, знакомься — лучшая наша работница-рисовальщица. Это у них в роду по традиции, я и сюда ее взял, пускай приберет по вкусу, отгул взяли девчата. А она за главную, Гапа.
— Ой, вы скажете.
Гапа улыбнулась, отчего смуглое лицо ее стало печальным.
— Да и торопимся зря. До выборов еще столько.
— А при чем тут выборы? Что? У нас красота для кампании? Клуб всегда должен быть праздничным. Верно я говорю, лейтенант?
Он подошел к Андрею и, поглядывая издалека на женщин, сказал негромко:
— Эта Гапа — талант великий. Погоди, выйдем на союзную арену, ее росписи по стеклу нарасхват пойдут. — И покачал головой: — Красивая когда-то была, сватался к ней.
Андрей удивленно покосился на этого, казалось, наглухо замкнутого человека. Солнце, что ли, ярко выливавшее в окна, праздничная эта уборка размягчили его.
— Да, да, а замуж вышла за дружка моего. Любовь, брат, такая штука — себя не обманешь. А вот дружка немцы расстреляли… Я как-то возьми и спроси ее — нелегкая дернула, мы ж, мужики, глупые бываем, как телки… «Как, — говорю, — Гапа, улеглась боль? Жаль, что мы не сошлись, не угадала». А она мне: «А я не жалею». Вот оно — бабье-то счастье, хоть короткое, да свое.
— Сколько ей?
— Сорока нету. Вообще, героическая женщина, — сказал Копыто, — и дружок мой — тоже был… — Заскорузлое лицо его смягчилось. — Петро… Начальником разведки был у нас в отряде. Вот его однажды обложили тут стервецы эти, оуновцы, вкупе с немцами, когда он на свиданку к ней залетел. Надо было связь наладить — от Митрича давно ни слуху, ни помощи… Кто ж знал, что тут полное село карателей. А они-то, оказывается, знали, какую птицу накрывают. Они много знали… Только вот наше местоположение неизвестно им было. Тактика была — рейдовали, отсюда до Станислава. И покоя им не давали…
— Почему героическая?
— Взяли его. А ей сказали: говори, откуда пришел, где база, живым останется. Не сказала… Перед окном повесили и неделю снимать не давали…
— Кто-то выдал его?
— В том-то и дело. Кроме Митрича, здесь никто не знал о его приходе. Не мог знать — так вернее…
— У Митрича семья, сын, — вырвалось у Андрея.
РОБЕРТ ГОВАРД
— Степка-то накануне и повез продукты в лагерь, не стал Митрич ждать, пока село освободится. Как уж он прошел через все заставы… Рисковый парень. — Копыто затоптал окурок в снег, крякнул сердито. — А предатель был, определенно. Иначе бы нас потом не раскокали. Едва половина ушла под Ровно. Рейд был в секрете, а вот…
«Ночь волка»
— Не нашли?
Взгляд Торвальда, прозванного Грозою Щитов, скользнул по злым глазам стоявшего перед ним человека, пробежал по бородатым лицам воинов в рогатых шлемах, белевшим над длинными столами, задержался на соколиных ликах вождей, прервавших пир, чтобы выслушать ответ своего вожака. Торвальд расхохотался.
И правда, человек, который только что кончил говорить, не мог соперничать с грозными викингами. Он был силен, но невысок и коренаст. Из одежды на нем была только юбка из оленьей шкуры, на ногах поблескивали сандалии. Простой кожаный пояс и свисавший с него короткий меч свидетельствовали о знакомстве их владельца с военным делом. Черные волосы охватывал тонкий серебряный обруч, под которым сверкали столь же черные глаза, расширенные яростью.
— Кого? А, нет, не, нашли… Не до поисков было тогда…
— Год назад, — продолжал черноволосый воин на ломаном языке ютов, — ты пришел в Гдару, чтобы заключить мир с нами. Ты обещал быть нам другом и защищать наш народ от нападения твоих проклятых соплеменников. А мы были глупцами и верили, что у таких негодяев, как ты, есть совесть и честь. Мы слушали тебя, пировали с тобой, даже срубили для тебя деревья, из которых ты построил эту стену, чтобы отгородиться от нас. У тебя был один корабль и горстка людей, когда ты здесь появился, но, едва закончена была стена, подтянулись новые. Теперь вас четыре раза по сто, а на берегу лежат шесть кораблей с драконьими головами на носах. Ты обнаглел до крайности: оскорбил наших вождей, твои люди избили наших юношей, забрали наших женщин, а теперь еще требуют выдать им детей и стариков как заложников.
Андрей оглянулся на шаги и увидел Довбню.
— А чего ты еще хочешь? — цинично спросил Торвальд. — Я же плачу за каждого из твоих людей, случайно убитого моими товарищами. А что касается баб, то настоящему воину не следует забивать себе голову такими пустяками.
— Вот, шел мимо, заглянул, весело тут у вас, с улицы слыхать.
— Платишь? — в черных глазах мелькнуло бешенство, — Зачем нам твое серебро? Разве оно смоет пролитую кровь? Вы любите забавляться с чужими женщинами, мы знаем об этом. Но, согласись, девушки лесного народа не столь уж безобидны и беспомощны, как это казалось вам раньше…
Копыто как-то весь подобрался, хмуро сказал:
— Хватит! — оборвал его Торвальд. — Говори, зачем пришел, у меня нет времени слушать твою болтовню.
Пикт не обратил внимания на оскорбление.
— Вот бы вы, товарищ старшина, и поддержали тонус, как член поссовета. Сколько просим машину. Нет, вы свои дела наособь ставите, а общественные — третьим планом. Тут ваша сила кончается… А особмильцы потребуются — так сразу к нам.
— Возвращайтесь, — показал он на море, — к себе на Север или в преисподнюю, плывите, куда хотите. Если поторопитесь, то успеете унести ноги. Я, Бурлла, вождь Хьятлэнда, все сказал.
Торвальд откинул голову назад и захохотал. Ему вторили соседи, и вскоре смех гремел по всему залу.
Довбня, казалось, слегка даже растерялся, задвигал ноздрями:
— Дурак! — крикнул вожак. — Ты что же, думаешь, викинги выпустят добычу, попавшую в их лапы? Вы были настолько глупы, что позволили нам угнездиться тут, а теперь мы сильнее! Мы господа здесь! На колени, и благодари судьбу за то, что мы позволяем вам жить и служить нам. Нам ничего не стоит загнать в землю все ваше племя. Но мы говорим — живите, только хватит вольничать. С сегодняшнего дня вы будете носить серебряные ошейники, и все будут звать вас рабами Торвальда.
Услышав эти слова, пикт потерял самообладание.
— Что потребуется — будете выделять. А машину самим надо добиваться. Ездить и тормошить, а не бумаги слать. Дали ж вам одну, второй месяц ремонтируете.
— Глупец! — рявкнул он так, что эхо прокатилось по залу. — Ты выбрал свою участь! Вы — господа?! Да когда твои предки прыгали по деревьям в арктических лесах, мы были хозяевами мира. Может быть, многие из нас погибнут, но в рабство к белым дикарям не пойдет никто. Под твоими воротами воют псы судьбы, и когда лес оживет, все вы сдохнете, как собаки, — и ты, Торвальд Гроза Щитов, и ты, Аслаф Йорлсбайн, и ты, Гримн, сын Гнор-ри, и ты, Осрик, и ты, Хакон Скел… — палец пикта остановился на человеке, сидевшем рядом с Хако-ном. Человек этот значительно отличался от остальных. Он не казался менее диким или опасным, чем они. Напротив, холодные серые глаза придавали его лицу выражение еще большей жестокости. Чужак был темноволос и гладко выбрит, его шлем украшали не рога, а конский хвост, на нем была ирландская, а не норманнская кольчуга. Пикт прошел мимо него и остановился рядом с последним из сидевших за столом.
— …и ты, Горда, прозванный Вороном! — закончил он.
— Да возьмите для поездки мою полуторку, — предложил Андрей предзавкому, стараясь погасить перепалку, и тут же подумал: «А как же Николай?» — И шофер мой все равно с бригадой поедет.
Рыжебородый Аслаф Йорлсбайн сорвался с места.
— Во имя Тора! Мы что, будем спокойно выслушивать оскорбления этого… этого… Я, который был…
— Ну, спасибо, — мгновенно остыл Копыто. — Сейчас я зайду к вашим, передам команду… А то ведь на санях проваландаются. Ну, пока…
Торвальд успокоил его жестом руки, выражение его глаз свидетельствовало, что человек этот привык приказывать и более того — привык, чтобы ему подчинялись.
И, не глядя на Довбню, отошел к девчатам.
— Ты говорил много и громко, Бурлла, — сказал он очень спокойно. — У тебя, наверное, пересохло в горле.
Сказав это, он взял со стола рог. Пикт, озадаченный поведением викинга, машинально протянул руку. В то же время Торвальд выплеснул содержимое рога прямо ему в лицо. Взревев от обиды, Бурлла отшатнулся, выхватил меч и бросился на викинга. Однако он был ослеплен пенящимся пивом, и Торвальд легко парировал его удары, а Аслаф стукнул его по голове доской. Оглушенный пикт, обливаясь кровью, свалился под ноги Торвальду. Хакон подскочил к нему с ножом, но вожак удержал его:
— Чего это он распетушился? — спросил Андрей старшину.
— Я не хочу, чтобы паршивая пиктская кровь пачкала пол в моей скалли. Вытащите отсюда эту падаль.
Сидящие поодаль викинги охотно исполнили приказание вожака. Бурлла, придя в себя, попытался подняться на ноги. Его вновь повалили на пол и били до тех пор, пока он не перестал подавать признаков жизни.
Довбня сдержанно выдохнул скопившуюся злость:
Тогда его выволокли за ноги во двор, наградив на прощание еще несколькими ударами под ребра. Пикт лежал, уткнувшись в землю разбитым и окровавленным лицом.
Тем временем Торвальд опрокинул в себя очередной рог пива и снова рассмеялся.
— Старое. Еще в отряде цапались. Я его на бюро песочил… Называется командир хозвзвода! Хозвзвод, брат, вторая разведка. Там «языка» берут, тут продукты, жизнь на волоске. А он только распоряжался. Петра на вылазку, сам у костра онучи разворачивал. Да знай жаловался — то ему мясо не везут, то муки. Как будто он торгом заведует и войны нет… А ну его, деятель!
— Пора трубить охоту! — заявил он. — Надо избавиться от этих червяков, иначе они своим воем и жалобами житья нам не дадут.
— Правильно, охоту! — согласился Аслаф. — Воевать с ними — много чести, но мы сможем на них поохотиться, как на волков…
Вернулся Копыто, и все втроем пошли к выходу.
— Ох, это твое понимание чести, — пробурчал Гримн, сын Гнорри. Гримн был стар, хитер и осторожен. — Ты болтаешь о чести, — продолжал он, — а я говорю, что это было чистейшее безумие. Избить вождя… Торвальд, ты должен вести себя разумнее с этими людьми. Их, по моим подсчетам, раз в десять больше, чем нас.
— Голодранцы, — презрительно ответил Торвальд. — Любой из викингов стоит полусотни таких, как они. А что до соблюдения договора, так это я, что ли, баб у них воровал, а? И хватит, Гримн, у нас полно неотложных дел.
В дверях они едва не столкнулись с запыхавшейся молодицей. После быстрой ходьбы она тяжело дышала, раскрасневшаяся, яркоглазая. Андрей не сразу узнал ее — в фуфаечке, в старых сапогах, — разбитную, нарядную Настю. Лицом она была серьезная и слегка даже смущена.
Гримн проворчал что-то себе под нос, а Торвальд повернулся к темноволосому воину и прищурился, словно кот, играющий с мышью.