Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Вытащив из раны кинжал, который оставался там все это время, она разрезала им рукав по всей длине, обнажив таким образом свою прекрасную руку.

Затем, обращаясь к Костеру де Сен-Виктору, она сказала, улыбаясь:

— Приятель, будьте добры, одолжите мне ваш галстук.

XXV. ЗАМЫСЕЛ КАДУДАЛЯ

Полчаса спустя шуаны разбили лагерь вокруг Ла-Герша, описав полукруг. Они расположились на биваках по десять, пятнадцать или двадцать человек; в каждой из групп развели костер и так спокойно готовили на огне пищу, как будто от Редона до Канкаля никогда не раздавалось ни единого выстрела.

Кавалеристы, составлявшие единый отряд, оставили лошадей оседланными, но не взнузданными, чтобы животные, как и люди, могли утолить голод, и разбили лагерь в стороне на берегу ручейка, который образует один из истоков реки Сеш.

Посреди лагеря, под гигантским дубом, собрались Кадудаль, Костер де Сен-Виктор, мадемуазель де Фарга и пять-шесть главарей шуанов, известных под прозвищами Сердце Короля, Тиффож, Голубой Ветер, Молитва-перед-Трапезой, Золотая Ветвь, Идущий-на-Штурм, Поющий Зимой, и эти вторые их имена еще при жизни заслуженно вошли в историю наряду с именем их вождя.

Мадемуазель де Фарга и Костер де Сен-Виктор ели с большим аппетитом, хотя могли пользоваться только здоровой рукой.

Мадемуазель де Фарга хотела пожертвовать свои шесть тысяч франков в общую кассу, но Кадудаль отказался и принял у нее деньги лишь на временное хранение.

Упомянутые нами шесть или семь главарей шуанов подкреплялись с большим аппетитом, словно не были уверены, что им придется есть на следующий день. Впрочем, белые не испытывали такой нужды в провизии, как республиканцы, хотя те и устраивали реквизиции.

Белые пользовались симпатией местных крестьян и к тому же платили за все, что брали, и поэтому жили в относительном достатке.

Что касается Кадудаля, то он был поглощен некой мыслью, казалось овладевшей всем его существом, и молча ходил взад и вперед и ничего не ел, лишь выпил стакан воды — своего обычного напитка.

Он выслушал все то, что смогла сообщить ему мадемуазель Фарга о Франсуа Гулене и его гильотине.

Внезапно он остановился и, обернувшись к группе бретонских вождей, произнес:

— Нужен доброволец, чтобы отправиться в Ла-Герш и раздобыть сведения, которые я укажу.

Все поднялись разом, не задумываясь.

— Мой генерал, — сказал Поющий Зимой, — я не хочу ущемлять товарищей, но полагаю, что я, как никто другой, способен выполнить это задание. Мой родной брат живет в Ла-Герше. Я подожду, когда стемнеет, и пойду к нему; если меня задержат, я сошлюсь на него, он за меня поручится, и все будет в порядке. Он превосходно знает город; мы сделаем то, что требуется, и не пройдет и часа, как я доставлю вам сведения.

— Согласен! — ответил Кадудаль. — Вот что я решил. Вы все знаете, что синие, желая навести на округу ужас и устрашить нас, возят за собой гильотину и что презренный Гулен, которому поручено пускать ее в ход, это тот самый Франсуа Гулен, как вы помните, что некогда топил людей

О Нанте. Он и Пердро были палачами у Каррье. Оба хвастались тем, что утопили более восьмисот священников. И вот теперь этого человека, покинувшего наши края и отправившегося в Париж просить не просто оправдания, а награды за свои злодеяния, Провидение вновь посылает нам, чтобы он искупил свои грехи там, где их совершил. Он привез с собой гнусную гильотину, пусть же он погибнет от мерзкого орудия, которое опекает: он недостоин пули солдата. Так вот, нужно похитить его, похитить гильотину и доставить их туда, где мы хозяева, чтобы ничто не помешало казни. Поющий Зимой вскоре отправится в Ла-Герш. Вернувшись, он сообщит нам все то, что узнает о доме, где живет Франсуа Гулен, о месте, где стоит гильотина, и о количестве солдат, охраняющих ее. Получив эти сведения, я поделюсь с вами своим планом: он уже готов; если вы его одобрите, мы приступим к его осуществлению сегодня же ночью. Вожди разразились рукоплесканиями.

— Черт побери! — воскликнул Костер де Сен-Виктор, — я никогда не видел казни на гильотине и поклялся не водить знакомства с этой отвратительной машиной, разве что мне самому придется взойти на нее. Но в тот час, когда мы укоротим почтенного Франсуа Гулена, я обещаю быть в первых рядах зрителей.

— Ты слышишь, Поющий Зимой? — спросил Кадудаль. Тому не надо было повторять дважды; он оставил все свое оружие, за исключением ножа, с которым никогда не расставался; затем попросил Костера де Сен-Виктора взглянуть на часы и, узнав, что они показывают полдевятого, пообещал вернуться в десять часов вечера. Пять минут спустя его уже не было.

— Теперь скажите, — спросил Кадудаль, обращаясь к оставшимся, — сколько лошадей было взято на поле брани вместе с седлами, чепраками и тому подобным?

— Двадцать одна, генерал, — отвечал Сердце Короля. — Я сам их считал.

— Можно ли будет найти двадцать комплектов полного обмундирования гусаров или стрелков?

— Генерал, на поле битвы осталось лежать примерно сто пятьдесят убитых всадников, — отвечал Золотая Ветвь, — дело лишь за выбором.

— Нам необходимы двадцать гусарских мундиров, из них — один мундир старшего сержанта или младшего лейтенанта.

Золотая Ветвь встал, свистнул, собрал дюжину человек и ушел вместе с ними.

— Меня осенило, — сказал Костер де Сен-Виктор. — Есть ли в Витре типография?

— Да, — ответил Кадудаль. — Позавчера я отпечатал там свой манифест. Хозяин типографии Борель — славный малый, всецело преданный нам.

— Мне хочется, — продолжал Костер, — раз мне нечем заняться, — мне хочется сесть в экипаж мадемуазель де Фарга и отправиться в Витре, чтобы заказать там афиши, приглашающие в Ла-Герш местных жителей вместе с шестью тысячами синих поглядеть на казнь уполномоченного правительства Франсуа Гулена — на его же собственной гильотине, с его собственным палачом. Из этого выйдет прекрасная шутка, которая развеселит всех наших в парижских салонах.

— Извольте, Костер, — серьезно сказал Кадудаль, — огласка и торжественность не могут быть излишними, когда сам Бог вершит правосудие.

— Вперед, дружище д\'Аржантан, — воскликнул Костер, — только пусть кто-нибудь одолжит мне куртку!

Кадудаль сделал жест, и каждый из главарей снял куртку и предложил ее Костеру.

— Если казнь состоится, — спросил он, — где она будет происходить?

— Клянусь честью, она произойдет в трехстах шагах отсюда, — отвечал Кадудаль, — на подъеме дороги, на вершине этого холма, что возвышается перед нами.

— Этого достаточно, — промолвил Костер де Сен-Виктор.

Окликнув возницу, он сказал:

— Дружище, поскольку ты, возможно, вздумаешь высказать мне свои соображения по поводу того, что я сейчас прикажу, я первым делом предупреждаю тебя, что все возражения бесполезны. Твои лошади отдохнули и сыты. Ты тоже отдохнул и поел; сейчас ты заложишь карету и отвезешь меня в Витре к печатнику Борелю, ведь ты не можешь вернуться в Ла-Герш ввиду того, что дорога закрыта. Если ты отвезешь меня, то получишь два экю достоинством в шесть ливров; заметь: не ассигнаты, а экю. Если ты меня не повезешь, один из этих удальцов сядет на твое место и, естественно, получит два экю, которые были предназначены тебе.

Кучер не стал утруждать себя раздумьями.

— Я поеду, — сказал он.

— Хорошо, — произнес Костер, — раз ты изъявил добрую волю, вот тебе экю в качестве аванса.

Пять минут спустя коляска была заложена и Костер отбыл в Витре.

— Теперь, — сказала мадемуазель де Фарга, — раз я не принимаю участия в том, что готовится, я прошу у вас разрешения немного отдохнуть. Я не спала пять дней и пять ночей.

Кадудаль расстелил на земле свой плащ и положил на него семь-восемь бараньих шкур, дорожная сумка заменила подушку — так началась для мадемуазель де Фарга первая ночь на биваках и школа гражданской войны.

Когда часы на колокольне Ла-Герш пробили десять, Кадудаль над самым ухом услышал голос: — Вот и я!

Это был Поющий Зимой, вернувшийся в десять часов, как обещал. Он добыл все необходимые сведения и сообщил их Кадудалю.

Гулен жил в последнем из домов на окраине Ла-Герша.

Его личная охрана состояла из двенадцати человек, которые спали в одной из комнат первого этажа.

Гильотину охранял один часовой, трое остальных тем временем спали в прихожей первого этажа дома Франсуа Гулена; смена происходила каждые два часа. Лошади, возившие машину, находились в конюшне того же дома.

В половине одиннадцатого вернулся Золотая Ветвь; он снял одежду с двадцати убитых гусаров и принес их полное обмундирование.

— Подбери, — велел Кадудаль, — двадцать человек, которые могли бы надеть эти вещи и быть не слишком похожими в них на ряженых. Ты возьмешь на себя командование этими людьми; я полагаю, что ты сумел принести мундир сержанта или младшего лейтенанта, как я тебя просил.

— Да, мой генерал.

— Ты наденешь его и встанешь во главе двадцати человек. Затем пойдешь по дороге, ведущей в Шато-Жирон, и таким образом войдешь в Ла-Герш с другой стороны города. Услышав окрик часового, ты приблизишься к нему и скажешь, что прибыл из Рена от генерала Эдувиля. Ты спросишь, где живет полковник Юло, и тебе укажут его дом. Но ты ни в коем случае туда не пойдешь. Поющий Зимой — он будет твоим заместителем — проведет тебя через весь город, если ты его не знаешь.

— Я знаю его, мой генерал, — отвечал Золотая Ветвь, — но это не важно: такой славный малый, как Поющий Зимой, никогда не помешает.

— Вы направитесь прямо к дому Гулена. Благодаря вашим мундирам вам не будут чинить препятствий. В то время как двое из вас подойдут к часовому и заведут с ним беседу, восемнадцать остальных захватят пятнадцать синих, которые находятся в доме. Приставив саблю к груди, вы заставите их поклясться, что они ни во что не будут вмешиваться. Как только они поклянутся, оставьте их в покое: они сдержат свое обещание. Завладев нижней частью дома, вы подниметесь в комнату Франсуа Гулена. Я убежден, что он не станет защищаться, и поэтому не говорю вам, что нужно делать в случае сопротивления. Что касается часового, вы понимаете, как важно, чтобы он не поднял тревогу. Часовой сложит оружие, либо его убьют. Между тем Поющий Зимой выведет лошадей из конюшни, запряжет их в повозку гильотины, и, раз она стоит на дороге, нужно будет лишь заставить ее ехать прямо, чтобы добраться до нас. Когда синие дадут вам слово, вы можете рассказать им о цели своей миссии; я абсолютно убежден, что среди них не найдется ни одного, кто отдаст свою жизнь за Франсуа Гулена; напротив, далеко не один даст вам дельные советы. Так, к примеру, Поющий Зимой забыл узнать, где живет палач, вероятно, потому что я сам забыл ему это напомнить. Я полагаю, что ни один из вас не захочет исполнить обязанности палача и, значит, он нам необходим. Я оставляю дальнейшее на ваше усмотрение. Вылазка будет предпринята около трех часов ночи. В два часа ночи мы будем на тех же позициях, что вчера. Увидев сигнальную ракету, мы убедимся, что вам сопутствовала удача.

Золотая Ветвь и Поющий Зимой шепотом перекинулись несколькими словами. Один высказывал свои соображения, другой оспаривал их; наконец оба пришли к согласию и, обернувшись к Кадудалю, сказали:

— Хватит разговоров, мой генерал, все будет исполнено так, что вы останетесь довольны.

XXVI. ДОРОГА НА ЭШАФОТ

Около двух часов ночи послышался стук колес экипажа.

Это Костер де Сен-Виктор возвращался с афишами.

Он поручил печатнику развесить в Витре сто афиш, словно был уверен в успешном исходе дела.

Текст афиш гласил следующее:

«Вы приглашены присутствовать при казни чрезвычайного уполномоченного Директории Франсуа Гулена. Он будет казнен на собственной гильотине завтра, от восьми до девяти часов утра, на большой дороге из Витре в Ла-Герш, в месте, именуемом Мутье.

Генерал Кадудаль, по приказу которого совершается казнь, предлагает Божье перемирие каждому, кто пожелает присутствовать при этом акте правосудия.

Жорж Кадудаль. Лагерь в Ла-Герше».

Костер де Сен-Виктор, проехавший через Этрель, Сен-Жермен-дю-Пинель и Мутье, также раздал афиши местным жителям, специально разбудив их и поручив передать землякам, какой счастливый случай ждет их завтра.

Действительно, ни один из них не посетовал на то, что был разбужен, ведь уполномоченных Республики казнили не каждый день.

Чтобы расчистить дорогу, лошадей привязали к срубленными деревьям, как сделали это на другом краю дороги.

В два часа, как было условлено, Кадудаль подал сигнал своим соратникам, занявшим те же позиции в зарослях утесника и дрока, где они сражались накануне.

Получасом раньше Золотая Ветвь, Поющий Зимой и двадцать их солдат, переодетых гусарами, покинули лагерь, направившись на дорогу в Шато-Жирон.

В течение часа царила глубочайшая тишина.

Из своего укрытия шуаны могли слышать голоса часовых, окликавших друг друга на посту.

Примерно без четверти три отряд переодетых шуанов показался в конце главной улицы и после кратких переговоров с часовым направился по той же улице к ратуше, где остановился командующий Юло; но Поющий Зимой и Золотая Ветвь были не так просты, чтобы следовать по большим улицам; они устремились в переулки, где больше походили на патруль, который следит за безопасностью города. Таким образом они добрались до дома, где жил Франсуа Гулен.

Здесь все произошло так, как предполагал Кадудаль. Часовой, охранявший гильотину, увидел отряд, идущий из внутренней части города, и ничего не заподозрил; лишь когда ему приставили к горлу пистолет, он догадался, что нападавшие имеют виды на машину.

Республиканцы, которых застали в доме спящими, не оказали никакого сопротивления. Франсуа Гулена схватили прямо в постели, завернули в простыню и связали, прежде чем он успел позвать на помощь.

Что касается палача и его помощника, они обитали в маленьком садовом флигеле, и, как предвидел Кадудаль, сами республиканцы, узнав о причине нападения, указали белым конуру, где спали два гнусных создания.

Кроме того, синие взялись расклеить и раздать афиши, пообещав испросить у полковника Юло разрешения присутствовать при казни.

В три часа ночи ракета, пущенная с верхней части дороги, известила Кадудаля и его смельчаков, что операция удалась.

И правда, в тот же миг послышался грохот тяжелой повозки, на которую был водружен один из отменных образчиков изобретения г-на Гильотена.

Видя, что его людей никто не преследует, Кадудаль присоединился к ним, приказав убрать с дороги трупы, чтобы повозка могла проехать без помех.

Лишь на середине спуска они услышали, как в городе заиграли трубы и забили барабаны.

В самом деле, никто не спешил предупредить командующего Юло. Тот, кому это поручили, не забыл прихватить с собой некоторое количество афиш и, вместо того чтобы первым делом сообщить полковнику о дерзкой выходке, предпринятой Кадудалем и его соратниками, сначала показал ему афиши; но тот ничего не понял и был вынужден задать ряд вопросов, лишь постепенно приоткрывших ему истину. Тем не менее в конце концов полковник обо всем узнал и пришел в страшную ярость; он распорядился преследовать белых и отнять у них уполномоченного правительства любой ценой.

Тогда-то загрохотали барабаны и заиграли трубы.

Однако офицеры так уговаривали старого полковника, что. в конце концов укротили его и добились от него молчаливого разрешения отправиться под свою ответственность поглядеть на казнь, при которой ему самому смертельно хотелось присутствовать.

Однако он понимал, что это невозможно, поскольку он навлек бы на себя серьезные неприятности, и лишь поручил своему секретарю, не решавшемуся попросить у него разрешения присоединиться к другим офицерам, составить для него полный отчет.

Юноша подпрыгнул от радости, узнав, что ему удастся увидеть, как отрубят голову гражданину Франсуа Гулену.

Надо думать, что этот человек внушал всем сильнейшее отвращение, раз белые и синие, военные и штатские единодушно одобрили весьма спорное, с точки зрения правосудия, деяние.

Что касается гражданина Франсуа Гулена, он не понимал, что с ним собираются сделать, до того момента, когда увидел на середине спуска шуанов, присоединившихся к его свите и мирно заговоривших с ней. Читатель согласится, что, поскольку Франсуа Гулена схватили люди в республиканской форме, завернули в простыню, не отвечая на вопросы» бросили в повозку вместе с его тоже связанным приятелем-палачом и повезли вслед за дорогой ему гильотиной, свет истины не мог сам по себе забрезжить в его голове.

Но когда он увидел, как лжегусары перекидываются шутками с шуанами, разгуливавшими на подъеме дороги, когда после его настойчивых вопросов о том, что с ним собираются сделать, чем вызвано вторжение в его жилище и вооруженное похищение, ему вместо ответа вручили афишу, извещавшую о его казни и приглашавшую местное население при сем присутствовать, — лишь тогда он понял, какая над ним нависла угроза и как мало у него шансов спастись, разве что республиканцы придут ему на помощь или белые смягчатся; однако оба эти варианта были настолько сомнительными, что на них не приходилось рассчитывать.

Сначала он решил обратиться к палачу и растолковать ему, что тот должен подчиняться только его приказам, так как он прибыл из Парижа с предписанием во всем повиноваться Гулену. Но этот человек, подавленный не меньше своего патрона, так растерянно озирался по сторонам и был так уверен, что приговорен к казни вместе с тем, кто обычно выносил приговоры, что несчастный Франсуа Гулен понял: от палача ничего ему не добиться.

Тогда ему пришло в голову, что нужно кричать, звать на помощь, просить, но лица шуанов были настолько непроницаемыми, что он покачал головой, говоря себе: «Нет, нет, нет, это бесполезно!»

Итак, они спустились к подножию склона, где сделали остановку. Шуаны должны были снять чужие костюмы и надеть свою одежду: куртки, короткие штаны и гетры бретонских крестьян. Вокруг уже собралась толпа зевак. Афиши сотворили чудо: люди спешили сюда со всей округи, преодолевая расстояние в два и даже четыре льё. Все знали, кто такой Франсуа Гулен, которого в Нанте и во всей Вандее величали Гуленом Потопителем.

Любопытство распространялось и на гильотину. Орудие было совершенно неизвестно в этом затерянном уголке Франции, который граничит с Финистером (Finis terrae означает «край земли»). Женщины и мужчины интересовались тем, как перевозят машину, куда ставят осужденного, как движется нож гильотины. Те, кто не знал, что Гулен — главное действующее лицо праздника, обращались к нему за разъяснениями. Один из зевак сказал ему:

— Как вы думаете, человек умирает сразу, как только ему отрубят голову? Я так не считаю. Когда я сворачиваю шею гусю или утке, они живут после этого более четверти часа.

Гулен также не был уверен, что смерть наступает мгновенно, и извивался, пытаясь сбросить путы, и поворачивался к палачу с вопросом:

— Ты не говорил мне как-то раз, что головы казненных на гильотине прогрызли дно в твоей корзине?

Но палач, ум которого помрачился от страха, не отвечал или издавал нечленораздельные восклицания, свидетельствовавшие о его смертельном ужасе.

После пятнадцатиминутной передышки, во время которой игуаны успели переодеться, они снова тронулись в путь. И тут они увидели, что слева по дороге стремительно движется людской поток, спешивший принять участие в казни.

Все эти люди, которым еще накануне угрожало орудие смерти, те, что с ужасом взирали на человека, приводившего его в действие, ныне были охвачены любопытством и жаждали увидеть, как эта машина набросится на своего хозяина и растерзает его, подобно коням Диомеда, вскормленным человеческим мясом.

Посреди толпы двигались черные фигуры; тот, что шел первым, нес палку; на конце ее развевался белый носовой платок.

То были республиканцы, что воспользовались Божьим перемирием, предложенным Кадудалем, и пришли, чтобы присоединить свое молчаливое презрение к шумному гневу черни, для которой нет ничего святого, ибо ей нечего терять.

Кадудаль приказал остановиться и, любезным поклоном приветствуя синих, с которыми накануне сражался насмерть, произнес:

— Пожалуйте, господа. Это великое зрелище достойно внимания людей любых убеждений. У душегубов, тех, кто режет и топит, нет своего флага, а если есть, то это знамя смерти, черный флаг. Пожалуйте; и вам и нам не по пути с этим флагом.

С этими словами он отправился дальше, смешавшись с республиканцами, доверявшими ему, как и он доверял им.

XXVII. КАЗНЬ

Тот, кто смотрел бы из деревни Мутье, точнее, из левой ее части, на приближавшуюся странную процессию, которая медленно поднималась по дороге, где смешались пешие, всадники, белые в костюмах, освященных Шаретом, Кателино и Кадудалем, синие в республиканской форме, женщины, дети и крестьяне, а также увидел бы неведомую машину, катившуюся посреди бурного, как океан, людского потока, — такой человек едва ли смог бы объяснить себе, что это значит, если бы не был в курсе происходящего благодаря афишам Костера де Сен-Виктора.

Но сначала в этих афишах усмотрели странное бахвальство, которое позволяли себе в то время различные партии, и многие, возможно, пришли не для того, чтобы увидеть обещанную казнь (они не смели на это надеяться), а чтобы услышать объяснение по поводу того, что им посулили.

Местом сбора был объявлен Мутье, и все окрестные крестьяне с восьми часов утра томились ожиданием на главной площади селения.

Неожиданно им сообщили, что к деревне приближается процессия, разраставшаяся с каждым шагом. Тотчас же все побежали к туда и в самом деле увидели впереди процессии, преодолевшей уже две трети подъема, вандейских вождей с зелеными ветвями в руках, как во времена древних обрядов искупления.

И тут толпа, собравшаяся в Мутье, хлынула на дорогу; две людские реки встретились и слились воедино, подобно двум приливам, спешащим навстречу друг другу.

На миг это вызвало переполох, и началась давка: каждый пытался пробиться к эшафоту и к повозке, где сидел Гулен, палач и его подручный.

Однако все люди были движимы одним и тем же чувством, в котором, видимо, было больше воодушевления, чем любопытства; поэтому те, кто посмотрел, справедливо сочли, что другим тоже нужно это увидеть, и сторонились, уступая им место.

По мере продвижения процессии Гулен все сильнее бледнел, понимая, что приближается к месту назначения; к тому же он прочел в афише, которую ему сунули в руки, что его казнь должна состояться в Мутье, и знал, что деревня, вырисовывающаяся впереди и становящаяся ближе с каждым шагом, — это Мутье. Он ошалело таращил глаза на толпу, не в силах постичь, как смешались республиканцы с шуанами, как они, еще вчера столь ожесточенно воевавшие друг с другом, сегодня утром, сопровождая его, так мирно теснятся вокруг повозки. Время от времени он закрывал глаза, вероятно убеждая себя, что это сон; в такие минуты ему, как видно, казалось из-за покачивания повозки и рева толпы, что он находится посреди океана в лодке, сотрясаемой грозной бурей. Тогда он поднимал руки, которые ему удалось освободить из-под окутывавшего его, как саван, покрова, размахивал ими в воздухе как безумец; вставал, пытаясь кричать, и даже, вероятно, кричал, но голос его тонул в общем шуме, и он тяжело опускался на прежнее место между двумя своими хмурыми спутниками.

Наконец процессия взошла на плоскогорье, где находилось селение Мутье, и послышался крик «Стой!».

Они были у цели.

Более десяти тысяч человек наводнили плоскогорье; крыши ближайших домов были заняты зеваками; придорожные деревья сгибались под тяжестью зрителей.

Несколько всадников и среди них женщина, державшая руку на перевязи, возвышались над толпой.

Впереди стоял Кадудаль, рядом — Костер де Сен-Виктор, а за ними — остальные вожди шуанов.

Что касается женщины, то это была мадемуазель де Фар-га; дабы свыкнуться с ощущениями, что ждали ее на поле битвы, она пришла испытать самое волнующее из всех чувств — то, что вызывает у зрителей казнь на эшафоте.

Когда процессия окончательно остановилась и все стали по местам, чтобы оставаться там во время казни, Кадудаль поднял руку в знак того, что собирается говорить.

Все умолкли и, казалось, даже перестали дышать; воцарилось гробовое молчание. Взгляд Гулена остановился на Кадудале, чье имя и важное положение были ему неведомы и кого он до этого не выделял среди других; между тем Кадудаль был тем самым человеком, для встречи с которым он приехал издалека и который с самой первой встречи поменялся с ним ролями, стал его судьей и превратил палача в жертву (если только убийцу, какая бы смерть ни была ему уготована, можно именовать жертвой).

Итак, Кадудаль показал жестом, что хочет говорить.

— Граждане, — сказал он, обращаясь к республиканцам, — как видите, я величаю вас так же, как вы сами себя называете; братья мои, — продолжал он, обращаясь к шуанам, — я вас величаю именем, под которым Всевышний принял нас в свое лоно; вы собрались сегодня в Мутье с целью, подтверждающей, что каждый из нас убежден: этот человек заслужил наказания и он его сейчас понесет; однако республиканцы (я надеюсь, когда-нибудь они станут нашими братьями) не знают этого человека так, как мы.

Это случилось в начале тысяча семьсот девяносто третьего года; однажды на рассвете мы с отцом возвращались из предместья Нанта, куда отвозили муку: в городе был голод.

Каррье, презренный Каррье, еще не приехал в Нант; так что воздадим кесарю — кесарево, а Гулену — Гуленово. Именно Гулен придумал казнь через потопление.

Мы с отцом ехали вдоль набережной Луары и увидели, как на речное судно сажали священников; какой-то мужчина заставлял их спускаться на борт парами и вел им счет.

Он насчитал девяносто шесть человек! Священники были привязаны друг к другу попарно.

Они исчезали, лишь только оказывались на судне, так как их отводили в трюм. Судно отошло от берега и направилось на середину Луары. А мужчина тот все стоял на носу с веслом.

Отец остановил свою лошадь и сказал:

«Подожди, давай поглядим, здесь готовят что-то гнусное!»

И правда, на судне был люк. Когда оно добралось до середины Луары, люк открылся и несчастные, находившиеся в трюме, были сброшены в реку.

Если они показывались над водой, палач и несколько его мерзавцев-подручных принимались бить по их головам, уже увенчанным ореолом мучеников, рассекая их ударами весел.

Человек, которого вы видите, поощрял жестокость своих помощников. Однако двое осужденных оказались слишком далеко, чтобы можно было до них дотянуться, и направились к берегу, нащупав песчаную отмель.

«Пошли! — сказал мне отец. — Давай спасем их».

Мы соскочили с лошадей и бросились к этим двоим с ножами в руках; они решили, что мы тоже убийцы, и хотели бежать, но мы крикнули им:

«Идите к нам, Божьи люди! Эти ножи — для того, чтобы разрезать ваши путы, а не для того, чтобы вас поразить».

Они подошли к нам; в одно мгновение мы освободили их руки, вскочили на лошадей, посадили их сзади и умчались во весь опор.

То были достойные аббаты Бриансон и Лакомб.

Оба укрылись вместе с нами в лесах Морбиана. Один из них скончался от переутомления, голода и жажды, как это случилось со многими из наших. То был аббат Бриансон.

Другой, — он указал на священника, пытавшегося затеряться в толпе, — другой выстоял и служит нашему Господу Богу своими молитвами, как мы служим ему своим оружием. Это аббат Лакомб! Он здесь.

С тех пор, — продолжал Кадудаль, указывая на Гулена, — этот человек, всегда лишь он, руководил потоплениями; он был причастен ко всем казням, что совершались в Нанте, являясь правой рукой Каррье.

Когда Каррье предали суду и осудили, Франсуа Гулен был предан суду вместе с ним; но он представил себя трибуналу как орудие чужой воли, как человек, который не мог отказаться от исполнения отданных ему приказов.

Ко мне попало вот это письмо, написанное его рукой.

Кадудаль достал из кармана бумагу.

— Я хотел отправить письмо в трибунал, чтобы открыть судьям глаза. В этом письме, адресованном Педро, где Франсуа Гулен рассказывал достойному коллеге о методе своих действий, таился его приговор. Послушайте, воины, и скажите, содрогались ли вы когда-нибудь при чтении боевой сводки так, как от этих строк?

Кадудаль зачитал вслух, посреди мертвой тишины, следующее письмо:

«Гражданин!

Воодушевленный патриотизмом, ты спрашиваешь меня, каким образом я справляю мои республиканские свадьбы.

Когда я устраиваю купания, я раздеваю мужчин и женщин, осматриваю их одежду, глядя, нет ли у них денег или украшений; затем я складываю эти вещи в большую корзину, привязываю мужчин с женщинами попарно лицом друг к другу за запястья и вывожу их на берег Луары; они садятся по двое на мое судно, и двое мужчин толкают их сзади, сбрасывая в воду вниз головой; затем, если они пытаются спастись, мы убиваем их большими палками.

Вот что мы называем гражданским браком.

Франсуа Гулен».

— Знаете ли вы, — продолжал Кадудаль, — что мне помешало отправить это послание? Милосердие почтенного аббата Лакомба.

«Если Бог, — сказал он мне, — дает этому несчастному возможность спастись, значит, он призывает его к святому раскаянию».

Ну, и как же он раскаялся? Вы сами это видите. Утопив примерно тысячу пятьсот человек, он воспользовался моментом, когда террор начался снова, и добился милостивого разрешения вернуться в те же края, где он был палачом, чтобы устраивать здесь новые казни.

Если бы он раскаялся, я тоже простил бы его; но раз он, подобно библейской собаке, возвращается на место, где изрыгал нечистоты, раз Бог допустил, чтобы он, вырвавшись из рук Революционного трибунала, попал в мои руки, значит, Бог желает его смерти.

За последними словами Кадудаля последовала непродолжительная пауза; затем все увидели, как осужденный поднялся в повозке и сдавленным голосом прокричал:

— Смилуйтесь! Смилуйтесь!

— Ну что ж, хорошо, — сказал Кадудаль, — раз ты встал, погляди вокруг; нас около десяти тысяч человек, и мы пришли, чтобы увидеть, как ты умрешь; если из этих десяти тысяч хоть один голос крикнет: «Смилуйтесь!» — тебя пощадят.

— Смилуйтесь! — закричал Лакомб, простирая руки. Кадудаль приподнялся на стременах.

— Святой отец, лишь вы один из всех нас не имеете права просить за этого человека. Вы оказали ему эту милость в тот день, когда помешали мне отправить его письмо в Революционный трибунал. Помогите ему умереть — вот все, что я могу вам позволить.

Затем громким голосом, который разнесся по всем рядам зрителей, он спросил во второй раз:

— Не хочет ли кто-нибудь из вас попросить помилования для этого человека?

Ни один голос не отозвался.

— Франсуа Гулен, я даю тебе пять минут, чтобы уладить отношения с Богом. И если только сам Господь не сотворит чудо, ничто не поможет тебе спастись. — Святой отец, — продолжал он, обращаясь к аббату Лакомбу, — вы можете дать руку этому человеку и проводить его на эшафот.

Затем он велел исполнителю приговора:

— Палач, делай свое дело.

Палач, видя, что речь вовсе не о нем и он должен лишь исполнить свои обычные обязанности, встал и положил руку на плечо Франсуа Гулена, как бы говоря, что тот в его распоряжении.

Аббат Лакомб подошел к осужденному.

Но тот оттолкнул его.

И тут завязалась отвратительная борьба между Гуленом, не желавшим ни молиться, ни умирать, и двумя палачами.

Невзирая на его крики, укусы и проклятия, палач зажал его в объятиях словно ребенка, и в то время как помощник готовил нож гильотины, отнес его из повозки на помост эшафота.

Аббат Лакомб взошел туда первым и ждал приговоренного, не теряя надежды; но все его усилия были тщетны: он даже не смог поднести распятие ко рту Гулена.

После этого ужасное зрелище завершилось сценой, которую нельзя передать словами.

Палач и его подручный сумели уложить осужденного на доску; она покачнулась, затем нож гильотины молнией пронесся вниз, и послышался глухой стук: это отлетела голова.

Воцарилось глубокое молчание, и посреди нее раздался голос Кадудаля:

— Божье правосудие свершилось!

XXVIII. СЕДЬМОЕ ФРЮКТИДОРА

Теперь покинем Кадудаля, который с переменным успехом продолжает отчаянную борьбу с республиканцами, оставаясь союзником Пишегрю — последней надежды, что осталась у Бурбонов во Франции; окинем взглядом Париж и остановимся на здании, построенном для Марии Медичи, в котором продолжали жить, как было сказано выше, граждане члены Директории.

Баррас получил послание Бонапарта, привезенное Ожеро.

Накануне его отъезда, в день взятия Бастилии, четырнадцатого июля, соответствовавший двадцать шестому мессидора, молодой главнокомандующий устроил в армии праздник и приказал составить обращения, в которых солдаты Итальянской армии публично заявляли о своей преданности Республике и готовности умереть за нее в случае надобности.

На главной площади Милана воздвигли пирамиду посреди знамен и пушек, взятых у неприятеля в качестве трофеев, и начертали на ней имена всех солдат и офицеров, погибших за время Итальянского похода. г В этот день созвали всех французов, находившихся в Милане, и более двадцати тысяч воинов салютовали оружием этим славным трофеям и пирамиде, испещренной бессмертными именами убитых.

В то время как двадцать тысяч воинов, образовав каре, разом отдали честь своим братьям, оставшимся лежать на полях битв при Арколе, Кастильоне и Риволи, Бонапарт, сняв шляпу и указывая рукой на пирамиду, произнес:

— Солдаты! Сегодня праздник четырнадцатого июля; перед вами имена ваших соратников, погибших на поле брани за свободу и родину; они послужили вам примером. Вы всецело принадлежите Республике, всецело сознаете свою ответственность за процветание тридцати миллионов французов и величие этой страны, имя которой благодаря вашим победам засияло как никогда.

Солдаты! Я знаю, что вы глубоко опечалены тучами, сгустившимися над нашей родиной; но родине не может грозить реальная опасность. Те же воины, благодаря которым она одержала верх над коалицией европейских стран, по-прежнему в строю. Нас отделяют от Франции горы, и вы преодолеете их с быстротой орла, если потребуется отстаивать конституцию, защищать свободу и спасать республиканцев.

Солдаты! Правительство заботится о вверенном ему сокровище; как только роялисты проявят себя, они умрут. Храните спокойствие, и давайте поклянемся душами героев, которые погибли, сражаясь рядом с нами за свободу, на наших знаменах поклянемся вести беспощадную войну с врагами Республики и Конституции Третьего года.

Затем начался банкет и были подняты тосты.

Бонапарт провозгласил первый тост:

— За смельчаков Стенгеля, Лагарпа и Дюбуа, павших на поле брани! Пусть их души охранят нас и уберегут от козней наших недругов!

Массена произнес тост за возвращение эмигрантов. Ожеро, который должен был уехать на следующий день, облеченный полномочиями Бонапарта, воскликнул, поднимая бокал:

— За единство французских республиканцев! За уничтожение клуба Клиши! Пусть заговорщики трепещут! От Адидже и Рейна до Сены всего лишь один шаг. Пусть они трепещут! Мы ведем счет их беззакониям, и расплата — на острие наших штыков.

При последних словах тоста трубачи и барабанщики заиграли сигнал атаки. Каждый солдат бросился к своему оружию, словно и в самом деле нужно было немедленно выступать в поход, и лишь с огромным трудом удалось усадить их на прежние места и продолжить пир.

Члены Директории восприняли послание Бонапарта с весьма различными чувствами.

Ожеро очень устраивал Барраса. Всегда готовый вскочить в седло, призвать на помощь якобинцев и простолюдинов из предместий, он приветливо встретил Ожеро, считая его человеком, нужным для такого случая.

Но Ребель и Ларевельер, эти спокойные натуры и трезвые головы, хотели бы видеть столь же спокойного и трезвого генерала, как они. Что касается Бартелеми и Карно, не стоит и говорить, что Ожеро никак им не подходил.

Действительно, Ожеро, такой, каким мы его знаем, был опасным помощником. Добрый малый, превосходный воин с бесстрашным сердцем, но при этом хвастливый, как гасконец, Ожеро слишком явно показывал, с какой целью его прислали. Но Ларевельеру и Ребелю удалось увлечь Ожеро и внушить ему, что он должен спасать Республику решительными действиями, но без кровопролития.

Чтобы заставить Ожеро запастись терпением, ему поручили командование семнадцатой военной дивизией, включавшей в себя Париж.

Наступило шестнадцатое фрюктидора.

Отношения между различными партиями настолько обострились, что каждую минуту можно было ждать государственного переворота, совершенного либо Советами, либо членами Директории.

Само собой получилось, что вождем роялистского движения был Пишегрю. Если бы он взял в свои руки инициативу, роялисты присоединились бы к нему.

Книга, которую мы пишем, это далеко не роман; может быть, для некоторых читателей в ней недостаточно вымысла; мы уже говорили, что принялись за нее, чтобы следовать за историей шаг за шагом. С самого начала полностью осветив события тринадцатого вандемьера и роль, что сыграл в них Бонапарт, мы также обязаны сейчас представить оклеветанного Пишегрю в подлинном свете.

Отказавшись перейти на сторону принца де Конде (причины этого мы уже подробно рассмотрели), Пишегрю вступил в непосредственную переписку с графом Прованским, который после смерти юного дофина принял титул короля Людовика XVIII. И вот, Людовик XVIII, оценив бескорыстие Пишегрю, заявившего, что отказывается от почестей и денег и попытается реставрировать монархию лишь ради лавров Монка, но без герцогства Эльбмерлского, писал Пишегрю (в то же время посылая Кадудалю свидетельство о присвоении ему звания королевского наместника и красную орденскую ленту):

«Я с большим нетерпением ждал случая, сударь, выразить Вам чувства, которые Вы давно мне внушаете, и уважение, которое я всегда к Вам питал. Я уступаю этому порыву души и должен Вам сказать, что еще полтора года тому назад я решил, что честь восстановления французской монархии будет принадлежать Вам.

Я не буду говорить о своем восхищении Вашими дарованиями и великими делами, что Вы совершили. История уже отвела Вам место в ряду выдающихся полководцев, и наши потомки подтвердят суждение, которое вся Европа высказала по поводу Ваших побед и Ваших добродетелей.

Самые прославленные полководцы были обязаны своими успехами лишь долгому опыту; Вы же с первого дня были таким, каким оставались на протяжении всех Ваших походов. Вам удается сочетать храбрость маршала Саксас бескорыстием господина де Тюренна и скромностью господина де Катина. Таким образом, позвольте Вам сказать, что в моей душе Вы всегда были неотделимы от этих столь блистательных имен, оставшихся в наших анналах.

Я подтверждаю, сударь, полномочия, которые Вы получили от принца де Конде. Я нисколько не ограничиваю их и предоставляю Вам полную свободу действий и решений в соответствии с тем, что Вы сочтете необходимым во благо моей службы, подобающим моему королевскому достоинству и отвечающим интересам государства.

Сударь, Вам известны мои чувства к Вам, и они никогда не изменятся.

Людовик».

За первым письмом последовало второе. Оба письма в точности выражают чувства Людовика по отношению к Пишегрю и должны оказать влияние на мнение не только наших современников, но и последующего поколения:

«Вы знаете, сударь, о печальных событиях в Италии; из-за необходимости послать в эту страну тридцать тысяч человек пришлось окончательно отказаться от намерения перейти через Рейн. Ваша преданность моей особе позволит Вам составить понятие о том, до какой степени я удручен этой помехой, особенно в тот момент, когда я уже предвкушал, как ворота моего королевства откроются предо мной. С другой стороны, бедствия лишь усиливают, насколько это возможно, доверие, которое Вы мне внушили. Я уверен, что Вы восстановите французскую монархию и, будет ли продолжаться война или этим же летом воцарится мир, рассчитываю только на Вас в успешном исходе этого великого дела. Я передаю в Ваши руки, сударь, всю полноту своей власти и прав. Воспользуйтесь этим в соответствии с тем, что Вы сочтете необходимым во благо моей службы.

Если бы Ваши драгоценные связи в Париже и в провинции, если бы Ваши таланты и особенно Ваш характер дали мне основание опасаться, что Вам придется покинуть королевство, я предложил бы Вам занять место подле принца де Конде и меня. Таким образом, я считаю долгом засвидетельствовать Вам свое уважение и свое расположение.

Людовик».

Итак, с одной стороны Ожеро торопил события письмами Бонапарта, а с другой — письма Людовика XVIII заставляли Пишегрю спешить.

Узнав, что Ожеро поставлен во главе семнадцатой дивизии, то есть стал командующим вооруженных сил Парижа, роялисты поняли, что нельзя терять ни минуты.

Поэтому Пишегрю, Вийо, Барбе-Марбуа, Дюма, Мюрине, Деларю, Ровер, Обри, Лафон-Ладеба — одним словом, весь роялистский стан собрался на совещание у генерал-адъютанта Рамеля, командующего гвардией Законодательного корпуса.

Рамель был храбрым воином и служил генерал-адъютантом в Рейнской армии под началом генерала Дезе; первого января 1797 года он получил предписание Директории прибыть в Париж для командования гвардией Законодательного корпуса.

Гвардия состояла из батальона в количестве шестисот человек, большинство из которых составляли гренадеры Конвента, те, что столь храбро, как мы видели, шли тринадцатого вандемьера в бой под командованием Бонапарта.

Пишегрю ясно обрисовал ситуацию. Рамель, стоявший всецело на стороне обоих Советов, был готов подчиниться приказам их председателей.

Пишегрю предложил разрешить ему в тот же вечер встать во главе двухсот человек и арестовать Барраса, Ребе-ля и Ларевельер-Лепо, которым на следующий день было бы предъявлено обвинение. На беду, было оговорено, что решение будет принято большинством голосов. Любители проволочек воспротивились предложению Пишегрю.

— Конституция в состоянии нас защитить! — вскричал Лакюе.

— Конституция бессильна против пушек, а на ваши декреты ответят пушками, — возразил Вийо.

— Солдаты будут за нас, — стоял на своем Лакюе.

— Солдаты на стороне того, кто им приказывает, — сказал Пишегрю. — Не хотите решиться — вы погибли. Я же, — печально прибавил он, — давно пожертвовал своей жизнью; я устал от всех этих споров: они ни к чему не ведут. Когда я вам потребуюсь, вы придете ко мне.

С этими словами он удалился.

Когда отчаявшийся Пишегрю выходил от Рамеля, почтовая карета остановилась у ворот Люксембургского дворца, и Баррасу доложили, что прибыл гражданин генерал Моро.

XXIX. ЖАН ВИКТОР МОРО

Моро было в ту пору тридцать семь лет; только он вместе с Гошем служил противовесом если не удаче, то репутации Бонапарта.

В этот период он вступил в организацию, ставшую впоследствии обществом заговорщиков; оно было основано в 1797 году и распущено лишь в 1809 году после битвы при Ваграме вследствие гибели полковника Уде, возглавлявшего это так называемое общество Филадельфов. Здесь Моро прозвали Фабием, в честь знаменитого римского консула, одержавшего победу над Ганнибалом благодаря умению выжидать.

Поэтому Моро окрестили Выжидающим.

К несчастью, его медлительность не была результатом расчета, а следствием характера. Моро был начисто лишен твердости в политических взглядах и решимости в проявлениях воли.

Будь он от природы наделен большей силой, он мог бы оказывать влияние на события во Франции и построить свою жизнь так, чтобы она не уступала самым блистательным судьбам нынешних и античных времен.

Моро родился в Бретани, в Морле, в уважаемой и скорее богатой, нежели бедной семье; его отец был видным адвокатом. В восемнадцать лет, испытывая влечение к военной службе, он поступил добровольцем в армию. Его отец, который хотел, чтобы юный Моро, как и он, стал адвокатом, купил сыну право выйти в отставку и отправил его в Рен учиться юриспруденции.

Вскоре юноша приобрел некоторое влияние на товарищей благодаря своему бесспорному интеллектуальному превосходству.

Уступая Бонапарту в уме, уступая Гошу в непосредственности, он тем не менее превосходил многих своими способностями.

Когда в Бретани начались волнения, предшествовавшие Революции, Моро встал на сторону парламента, выступил против двора и увлек за собой всю студенческую корпорацию.

В результате этого между Моро, которого с тех пор прозвали генералом парламента, и комендантом Рена разгорелась борьба, и в ней старый воин не всегда одерживал верх.

Комендант Рена отдал приказ арестовать Моро.

Моро, в гениальности которого заключалась осмотрительность или скорее осмотрительность которого была гениальной, нашел способ ускользнуть от тех, кто его разыскивал; каждый день он показывался то в одном, то в другом месте, дабы все были твердо уверены, что глава парламентской оппозиции не покинул древней столицы Арморики.

Но позже он увидел, что парламент, который он защищал, воспротивился созыву Генеральных штатов. Моро посчитал, что созыв их необходим для грядущего процветания Франции, и перешел в другой лагерь, сохранив при этом свои убеждения, поддержал созыв Генеральных штатов и отныне стал во главе всех мятежных организаций, возникавших в Бретани.

Он был предводителем бретонской молодежи, собиравшейся в Понтиви, когда генеральный прокурор департамента, стремясь использовать этого одаренного человека, чьи способности проявлялись в некотором роде сами собой, назначил его командующим первым батальоном волонтеров департамента Иль-и-Вилен.

Впрочем, вот что говорит сам Моро:

«В начале Революции, призванной положить начало свободе французского народа, я был обречен изучать законы. Революция изменила направление моей жизни: я посвятил ее военному делу. Я вступил в ряды солдат свободы не из честолюбивых соображений, а избрал военное поприще из уважения к правам народа: я стал воином, потому что был гражданином».

Благодаря своей спокойной и даже несколько вялой натуре Моро обладал умением безошибочно ориентироваться среди опасностей и поразительным для молодого человека хладнокровием. В ту пору в армии еще не хватало солдат, но вскоре они повалили толпами; несмотря на свои недостатки, Моро снискал чин бригадного генерала в армии, где главнокомандующим был тогда Пишегрю.

Гениальный Пишегрю оценил талантливого Моро и присвоил ему в 1794 году чин дивизионного генерала.

С этого времени тот встал во главе двадцатипятитысячного корпуса; в частности его обязанностью было ведение осад.

В блистательной кампании 1794 года, подчинившей Голландию Франции, Моро командовал правым флангом армии.

Все стратеги считали завоевание Голландии невозможным, поскольку территория этой страны, расположенная, как известно, ниже уровня моря, отвоевана у воды и может быть затоплена в любой момент.

Голландцы отважились почти что на самоубийство: они открыли плотины, удерживавшие морские воды, и попытались предотвратить вражеское вторжение, затопив свои провинции.

Однако неожиданно грянул невиданный для этой страны мороз, достигавший пятнадцати градусов, такой, что бывал здесь лишь раз в сто лет; мороз сковал каналы и реки льдом.

И тут французы с присущей только им дерзостью решили рискнуть. Сначала вперед выходит пехота, за ней следует кавалерия, потом легкая артиллерия; видя, что лед выдерживает этот необычный вес, французы спускают и катят по глади водоема тяжелые осадные орудия. Люди бьются на льду, как на твердой почве; англичан атакуют в штыки и обращают в бегство; австрийские батареи взяты с бою; то, что должно было спасти Голландию, губит ее. Холод, который стал впоследствии заклятым врагом Империи, оказался верным союзником Республики.

После этого ничто уже не может помешать завоеванию Соединенных провинций. Крепостные валы больше не защищают городов: уровень льда достиг высоты валов. Взяты Арнхайм, Амстердам, Роттердам и Гаага. Завоевание Оверэйссела, Гронингена и Фрисландии довершает падение страны.

Остается еще застрявший во льдах пролива у острова Тексель флот штатгальтера, корабли которого виднеются над водой.

Моро приказывает доставить пушки на берег, чтобы ответить на залпы артиллерии флота; он воюет с кораблями как с крепостями, посылает полк гусар на абордаж, и случается небывалая вещь в истории народов и в анналах морских сражений: полк легкой кавалерии завоевывает целый флот.

Все эти события возвысили Пишегрю и Моро, оставив при этом каждого на своем месте: Моро по-прежнему был талантливым помощником гениального человека.

Между тем Пишегрю был назначен командующим Рейнско-Мозельской армии, а Моро получил командование Северной армией.

Вскоре, как уже было сказано, попавший под подозрение Пишегрю был отозван в Париж, а Моро назначен командующим Рейнско-Мозельской армией вместо него.

В начале похода легкая кавалерия захватила фургон, входивший в состав обоза австрийского генерала фон Клинглина. В одной из шкатулок, переданной Моро, хранилась полная переписка Фош-Бореля с принцем де Кон-де, где содержался отчет о переговорах, которые вел с Пишегрю Фош-Борель под именем гражданина Фенуйо, разъездного торговца шампанскими винами.

В данном случае каждый имеет право расценивать поведение Моро по своему усмотрению и по законам собственной совести.

Не должен ли был Моро, друг и помощник Пишегрю, всем обязанный ему, просто-напросто ознакомиться с содержимым этой шкатулки и отослать ее своему бывшему командующему с предупреждением: «Остерегайтесь!»; следовало ли ему, поставив родину выше чувств, стоическую твердость выше дружбы, сделать то, что он сделал, а именно: самолично и с помощью других в течение полугода разгадывать все эти письма, написанные шифром? И следовало ли ему, когда его подозрения оправдались, но вина друга еще не была доказана, — следовало ли ему, воспользовавшись предварительными мирными переговорами в Леобене, когда над головой Пишегрю уже сгущались тучи, стучаться в дверь Барраса со словами: «Вот и я, гром и молния!»

Итак, именно это пришел сказать Моро Баррасу; Моро принес Директории не доказательство измены, а свидетельство о том, что велись переговоры, — именно этого недоставало Директории, чтобы выдвинуть обвинение против Пишегрю.

Баррас беседовал с Моро с глазу на глаз в течение двух часов и удостоверился, что приобрел улики против своего врага, которые могли погубить Пишегрю, тем более что доводы Моро были пропитаны ядом.

Затем, убедившись, что эти показания дают основание если не для вынесения приговора, то хотя бы для возбуждения судебного дела, он позвонил.

Вошел слуга.

— Пригласите ко мне, — приказал Баррас, — министра полиции и двух моих коллег: Ребеля и Ларевельер-Лепо.

Затем, достав часы, он сказал:

— Десять часов вечера; у нас в запасе еще шесть часов. Протянув руку Моро, он прибавил:

— Гражданин генерал, ты прибыл вовремя.

И с присущей ему лукавой улыбкой произнес:

— Мы сумеем воздать тебе за это.

Моро попросил разрешения удалиться. Разрешение было дано: он стеснял бы Барраса так же, как Баррас стеснял бы его.

Три члена Директории заседали до двух часов ночи. Министр полиции поспешил присоединиться к ним; затем послали поочередно за Мерленом (из Дуэ) и Ожеро.