Обычно собственные мысли были для него лучшим обществом, так было и в этот вечер, пока он думал о дедушке. Но воспоминания об отце выбили его из колеи. Он понимал своего отца, и прощал ему все, и жалел его, но чувство стыда в себе побороть не мог. Ты лучше совсем перестань думать, сказал он самому себе. Скоро ты будешь с Марией, и тогда думать тебе не придется. Теперь, когда все решено, для тебя самое лучшее не думать совсем. Когда сосредоточиваешься на чем-нибудь одном, остановить мысли трудно, и они крутятся, как маховое колесо на холостом ходу. Постарайся лучше ни о чем не думать.
Маев бросила быстрый взгляд на отца, затем на мужа и опустила голову. Все трое сейчас думали об одном. Трижды с тех пор, как сыграла в этом доме веселую свадьбу, ложился на землю снег, и каждый день начинала и заканчивала Маев обращением к Богам. У нее была лишь одна просьба — даровать ей дитя. Но Боги отвернулись от нее и оставались глухи к молитвам. Молодая женщина даже пошла на маленькую хитрость: она соткала себе пояс, в который вплела узор, дарующий плодородие, и с тех пор носила его постоянно. Скоро уж минет месяц. Если уж и это не поможет, решила Маев, придется собираться в дорогу: в полудне пути от деревни в глухом лесу жил колдун. Может, он сумеет помочь? Правда, ходили слухи, что он груб и неприветлив… Ничего, все можно перетерпеть, лишь бы прижать к груди, разбухшей от теплого молока, маленький родной комочек — свою плоть, свою кровинушку.
Но предположим так, думал он. Предположим, что самолеты сбросят бомбы прямо на эти противотанковые пушки и разнесут их вдребезги, и тогда танки поднимутся на ту высоту, на какую нужно, и наш Гольц выгонит вперед всех этих пьянчуг, clochards, бродяг, фанатиков и героев, из которых состоит Четырнадцатая бригада, а во Второй бригаде Гольца есть замечательный народ Дюрана, я их знаю, — и завтра к вечеру мы будем в Сеговии.
Женщина решительно тряхнула головой, отгоняя тяжелые мысли. В конце концов, сегодня праздник: в доме друзья. Им с Ниуном повезло. В суровой стране Киммерии люди сдержанны и скупы на чувства. Неприветливый гористый край благоволит воинам, приучает беречь душевное тепло лишь для самых близких. И немало были бы удивлены пылающие ненавистью гиперборейцы или боязливые аквилонцы, почитающие горцев едва ли не дикими, алчными: до крови псами, доведись им увидеть киммерийцев такими. Но подобная честь не для чужаков. Их удел — страх перед грозным, не знающим пощады соседом!
Да. Предположим, что так, сказал он себе. Я отправлюсь в Ла-Гранху, сказал он себе. Но тебе придется взрывать этот мост, — внезапно он понял это с абсолютной ясностью. Отменять наступление не будут. Потому что твои недавние предположения в точности соответствуют тем надеждам, которые возлагают на эту операцию ее организаторы. Да, мост придется взорвать, он знал это. Что бы ни случилось с Андресом, это не будет иметь никакого значения.
Спускаясь вниз по тропинке в темноте с приятной уверенностью, что все сделано и в ближайшие четыре часа ничего делать не надо, он чувствовал, как подбодрили его мысли о конкретных вещах, и теперь сознание, что мост непременно придется взрывать, принесло ему чуть ли не успокоение.
Впрочем, и между собой киммерийцы зачастую не отличались ни особой приветливостью, ни разговорчивостью. Даже девушки, казалось бы, дружившие с детства, стоило им выйти замуж, почти переставали общаться между собой, а при коротких встречах говорили о хозяйстве, детях, изредка об охотничьих и военных добычах нужен. А вот у Маев и Ниуна была верные друзья — Релан и Санта. То ли пережитые вместе опасности сблизили их, то ли было меж ними некое духовное родство — об этом никто не задумывался. Просто они всегда были рады встрече и скучали, если долго не виделись.
Чувство неопределенности, которое он растравил в себе, — так бывает, когда из-за путаницы в числах не знаешь, ждать ли тебе гостей сегодня или нет, — и беспокойство, не оставлявшее его с тех пор, как Андрес ушел с донесением Гольцу, теперь исчезло. Теперь он знал наверняка, что праздник отложен не будет. Так лучше, по крайней мере, знаешь наверняка, думал он. Так гораздо лучше.
Теплое и доброе чувство заполнило душу молодой женщины, и собственная беда показалась не такой страшной и непоправимой. Она светло улыбнулась, и на лицах друзей и родных зажглись ответные улыбки.
31
И вот они опять вместе в мешке, и наступил уже поздний час последней ночи. Мария лежала вплотную к нему, он чувствовал всю длину ее гладких ног, прильнувших к его ногам, и ее груди, точно два маленьких холма на равнине, где протекает ручей, а за холмами начинался длинный лог — ее шея, к которой прижимались его губы. Он лежал не двигаясь и ни о чем не думал, а она гладила его по голове.
Вечер прошел в спокойных беседах, добрых и страшных воспоминаниях, говорили о знакомых, делились задумками на будущее. Незаметно подошла ночь, и все улеглись спать. Стоило Маев юркнуть под одеяло, сотканное ее же умелыми руками из козьей шерсти, как она мгновенно заснула. Привиделся ей удивительный сон. Раннее утро. День обещает быть теплым и сухим. По высокому ярко-голубому небу плывут облака. Маев стоит возле дома и пристально вглядывается вдаль, туда, где темнеет лес. Вдруг из леса выходят олениха с олененком, волчица с волчонком и медведица с медвежонком. Звери направляются прямо к Маев, подходят, трутся ей об ноги, тычутся мордами в ладони. Она звонко смеется. Ей отчего-то легко и радостно. Детеныши играют друг с другом. Маев тоже хочется побегать с ними, но взрослые звери почему-то не пускают ее. Они садятся рядком и взглядами приглашают женщину к себе. Вот так они и сидят все вместе, с умилением глядя на детские игры.
— Роберто, — сказала Мария совсем тихо и поцеловала его. — Мне очень стыдно. Мне не хочется огорчать тебя, но мне очень больно и как-то неладно внутри. Боюсь, что сегодня тебе не будет хорошо со мной.
— Всегда бывает очень больно и как-то неладно, — сказал он. — Ничего, зайчонок. Не бойся. Мы ничего такого не будем делать, от чего может быть больно.
Неожиданно Маев пробудилась, но, перевернувшись на другой бок, тут же заснула снова.
— Не в том дело. Дело в том, что я не могу быть с тобой так, как мне хочется.
— Это не имеет значения. Это пройдет. Когда мы лежим так рядом, мы все равно вместе.
На сей раз ей приснилось, что стала она большой-большой, такой, что, если бы захотела, смогла бы обнять весь мир. Именно обнять, ибо сердце ее было полно любви ко всему живому.
— Да, но мне стыдно. Это, наверно, от того нехорошего, что со мной делали. Не от того, как ты со мной.
— Не будем говорить об этом.
Наутро, проснувшись, она сказала мужу:
— Я не хочу говорить. Только мне было так обидно, что именно сегодня, в эту ночь, я не могу быть с тобой так, как мне хочется, вот я и сказала, чтобы ты знал почему.
— Слушай, зайчонок, — сказал он. — Это скоро пройдет, и все тогда будет в порядке. — Но он подумал: жаль все-таки, что так вышло в последнюю ночь.
— Знаешь, мне сегодня такие сны странные снились—
Потом ему стало стыдно, и он сказал:
— Прижмись ко мне крепче, зайчонок. Когда я чувствую тебя близко, мне так же хорошо, как когда я люблю тебя.
— Ты вчера устала, милая,— снисходительно улыбнулся Ниун,— вот и спала беспокойно.
— А мне очень стыдно, потому что я думала, сегодня ночью будет так, как было там, на горе, когда мы возвращались от Эль Сордо.
— Que va, — сказал он ей. — Не каждый день так бывает. И сейчас не хуже, чем было тогда. — Он лгал, стараясь не думать о своем разочаровании. — Мы полежим тихонько вместе и так заснем. Давай поговорим. Ведь мы с тобой так мало разговариваем.
— Да нет, мне почему-то кажется, что это были хорошие сны.
— Может быть, поговорим о твоей работе, о том, что будет завтра. Мне бы так хотелось знать про твою работу.
— Нет, — сказал он, и удобно вытянулся во всю длину мешка, и теперь лежал неподвижно, щекой прижавшись к ее плечу, левую руку подложив ей под голову. — Самое разумное — это не говорить о том, что будет завтра, и о том, что случилось сегодня. В нашем деле потерь не обсуждают, а то, что должно быть сделано завтра, будет сделано. Ты не боишься?
— Я не мастер сны разгадывать. Расскажи о них Сайте. Вы, женщины, больше знаете об этом.
— Que va, — сказала она. — Я всегда боюсь. Но теперь я так сильно боюсь за тебя, что мне некогда думать о себе.
— Не надо, зайчонок. Я бывал во многих переделках. И похуже этой, — солгал он.
Санта, выслушав Маев, пожала плечами:
Потом вдруг, поддаваясь соблазну уйти от действительности, он сказал:
— Давай говорить про Мадрид и про то, как мы там будем.
— Не знаю, подруга. Но думаю, это сны добрые. Ты ведь чувствовала любовь и нежность, да?
— Хорошо, — сказала она и потом: — О Роберто, мне так жаль, что я сегодня такая. Может быть, я могу сделать для тебя еще что-нибудь?
— Да. Мне было так хорошо! И звери… Они словно хотели сказать что-то, только я не поняла.
Он погладил ее по голове и поцеловал ее, а потом лежал, прижавшись к ней и удобно вытянувшись, и прислушивался к тишине ночи.
— Вот можешь поговорить со мной про Мадрид, — сказал он и подумал: это останется при мне и пригодится мне на завтра. Завтра мне понадобится все, что только у меня есть. Он улыбнулся в темноте.
— Все равно это к добру. Верь моему слову. Они еще поболтали о снах, хороших и дурных предчувствиях, колдунах и знахарках… Впрочем, разве можно упомнить и назвать все, о чем могли болтать женщины, особенно когда они давно не виделись?
Потом он опять уступил и дал себе соскользнуть в далекое от действительности, испытывая при этом блаженство, похожее на то, какое дает ночная близость, когда нет понимания, а есть лишь наслаждение этой близостью.
— Моя любимая, — сказал он и поцеловал ее. — Слушай. Вчера вечером я думал про Мадрид и воображал себе, как я приеду туда и оставлю тебя в отеле, а сам пойду повидать кое-кого в другой отель, где живут русские. Только это все вздор. Ни в каком отеле я тебя не оставлю.
День прошел так быстро, как будто и не начинался. Назавтра друзья собирались покинуть гостеприимный кров, и потому все засиделись допоздна. Маев готовила им припасы в дорогу, Санта сидела с ней, а мужчины, серьезно и сосредоточенно поглощая темное пиво, обсуждали какие-то свои дела, совершенно неинтересные женщинам.
— Почему?
— Потому что я хочу, чтобы ты была со мной. Я тебя не оставлю ни на минуту. Я пойду вместе с тобой в Сегуридад за документами. Потом я пойду вместе с тобой купить, что тебе нужно из платья.
Ложась спать, Маев надеялась снова увидеть какие-нибудь сны, но ночь укутала ее в свое темное покрывало так плотно, что ни одно сновидение не пробилось сквозь него. Что предвещали сны, привидевшиеся накануне, так и осталось для молодой женщины тайной. Тонкий лучик поднявшегося над лесом солнца пощекотал длинные пушистые ресницы, и Маев сразу же открыла глаза.
— Мне нужно немного, я могу сама купить.
— Нет, тебе нужно много, и мы пойдем вместе и купим все самое лучшее, и ты будешь очень красивая во всем этом.
Не привыкшая подолгу валяться в постели, она резко села, но, даже не успев коснуться босыми ступнями пола, мгновенно легла обратно: резкий приступ тошноты сдавил ей горло, перед глазами все поплыло.
— А по-моему, лучше останемся в номере в отеле, а за платьями пошлем кого-нибудь. Где отель?
— На Пласа-дель-Кальяо. Мы много времени будем проводить там в номере. Там есть широкая кровать с чистыми простынями, и в ванной идет горячая вода из крана, и там есть два стенных шкафа, я развешу свои вещи в одном, а другой будет тебе, и там высокие, широкие окна, которые можно распахнуть настежь, а за окнами, на улице, весна. И я знаю такие места, где можно хорошо пообедать, там торгуют из-под полы, но кормят очень хорошо, и я знаю лавки, где можно купить вино и виски. И что-нибудь мы захватим с собой в номер на тот случай, если проголодаемся, и виски тоже захватим на тот случай, если мне захочется выпить, а тебе я куплю мансанильи.
— Ниун,— шепнула Маев, нащупывая руку мужа.— Ниун…
— А мне хочется попробовать виски.
— Но ведь его так трудно достать, а мансанилью ты любишь.
— Что случилось? — тут же пробудился муж,
— Ладно, не надо мне твоего виски, Роберто, — сказала она. — О, как я тебя люблю. И тебя, и твое виски, которое ты для меня жалеешь. Свинья ты все-таки.
— Я тебе дам попробовать, но женщинам это вредно.
— Мне плохо. Я заболела. Не могу даже сесть. В глазах темно.
— А я до сих пор знала только то, что женщинам полезно, — сказала Мария. — Но как я там лягу в постель? Все в той же свадебной рубашке?
— Нет. Я куплю тебе разные сорочки и пижамы, если тебе больше понравится спать в пижаме.
— Отец! Санта! Релан — завопил Ниун, вскакивая с постели.— Помогите же кто-нибудь! Маев плохо!
— Я куплю себе семь свадебных рубашек, — сказала она. — По одной на каждый день недели. И тебе я тоже куплю чистую свадебную рубашку. Ты свою рубашку когда-нибудь стираешь?
— Иногда стираю.
Санта, путаясь в наспех накинутом широком платье рванулась к подруге:
— Я буду следить, чтоб у тебя было все чистое, и я буду наливать тебе виски и разбавлять его водой, так, как вы делали, когда мы были у Глухого. И я достану тебе маслин, и соленой трески, и орешков на закуску, и мы просидим там в номере целый месяц и никуда не будем выходить. Если только я смогу быть с тобой так, как мне хочется, — сказала она, вдруг приуныв.
— Это ничего, — сказал ей Роберт Джордан. — Правда, это ничего. Может быть, у тебя там была какая-нибудь ссадина и образовался рубец и он теперь болит. Это бывает. Но это всегда очень быстро проходит. Наконец, в Мадриде есть хорошие врачи, на случай, если у тебя что-нибудь серьезное.
— Что с тобой, милая?
— Но ведь раньше все было хорошо, — жалобно сказала она.
— Тем более; значит, все опять будет хорошо.
— Не знаю. Голова кругом вдет. И тошнит… Так мутит, сил нет…
— Тогда давай опять говорить про Мадрид. — Она переплела свои ноги с его ногами и потерлась макушкой о его плечо. — А ты там не будешь меня стыдиться, что я такая уродина? Стриженая?
— Нет. Ты красивая. У тебя красивое лицо и прекрасное тело, длинное и легкое. Кожа у тебя гладкая, цвета темного золота, и всякий, кто тебя увидит, захочет отнять тебя у меня.
Санта медленно опустилась на колена возле ложа Маев обняла подругу, прижалась щекой к ее щеке, и Маев почувствовала, как к ее губам медленно потекла маленькая солевая капелька.
— Que va, отнять меня у тебя! — сказала она. — Больше ни один мужчина не прикоснется ко мне до самой смерти. Отнять меня у тебя!
— А многие захотят. Вот посмотришь.
— Ты плачешь, Санта? Я умру?
— Они увидят, как я тебя люблю, и сразу поймут, что тронуть меня — это все равно что сунуть руку в котел с расплавленным свинцом. А ты? Когда ты увидишь красивых женщин, умных, образованных, под стать тебе? Ты не будешь стыдиться меня?
— Никогда. Я женюсь на тебе.
Санта выпрямилась и, не вытирая слез, окинула всех счастливым взглядом, а затем повернулась к подруге:
— Если хочешь, — сказала она. — Но раз у нас теперь церкви нет, это, по-моему, не имеет значения.
— Выживешь. Эта болезнь пройдет. К зиме пройдет. Или чуть позже.
— А все-таки мы с тобой поженимся.
— Если хочешь. Знаешь что? Если мы когда-нибудь попадем в другую страну, где еще есть церковь, может быть, мы там сможем пожениться?
— У меня на родине церковь еще есть, — сказал он ей. — Там мы можем пожениться, если для тебя это важно. Я никогда не был женат. Так что это очень просто сделать.
— Я рада, что ты никогда не был женат, — сказала она. — Но я рада, что ты знаешь все, про что мне говорил, потому что это означает, что ты знал многих женщин, а Пилар говорит, что только за таких мужчин можно выходить замуж. Но теперь ты не будешь бегать за другими женщинами? Потому что я умру, если будешь.
— Я никогда особенно много не бегал за женщинами, — сказал он, и это была правда. — До тебя я даже не думал, что могу полюбить по-настоящему.
Она погладила его по щеке, потом обняла его.
— Ты, наверно, знал очень многих женщин?
— Но не любил ни одной.
— Послушай. Мне Пилар сказала одну вещь…
— Какую?
— Нет. Лучше я тебе не скажу. Давай говорить про Мадрид.
— А что ты хотела сказать?
— Теперь уже не хочу.
— А может быть, все-таки лучше скажешь, вдруг это важно?
— Ты думаешь, это может быть важно?
— Да.
— Откуда ты знаешь? Ты же не знаешь, что это такое.
— Я вижу по тебе.
— Ну хорошо, я не буду от тебя скрывать. Пилар сказала мне, что мы завтра все умрем, и что ты это знаешь так же хорошо, как и она, и что тебе это все равно. Она это не в осуждение тебе сказала, а в похвалу.
— Она так сказала? — спросил он. Сумасшедшая баба, подумал он, а вслух сказал: — Это все ее чертовы цыганские выдумки. Так говорят старые торговки на рынке и трусы в городских кафе. Чертовы выдумки, так ее и так. — Он почувствовал, как пот выступил у него под мышками и струйкой потек вдоль бока, и он сказал самому себе: боишься, да? А вслух сказал: — Она просто суеверная, болтливая баба. Давай опять говорить про Мадрид.
— Значит, ты ничего такого не знаешь?
— Конечно, нет. Не повторяй эту гадость, — сказал он, употребив еще более крепкое, нехорошее слово.
Но теперь, когда он заговорил про Мадрид, ему уже не удалось уйти в вымысел целиком. Он просто лгал своей любимой и себе, чтобы скоротать ночь накануне боя, и знал это. Ему было приятно, но вся прелесть иллюзий исчезла. И все-таки он заговорил опять.
— Я уже думал о твоих волосах, — сказал он. — И о том, что нам с ними делать. Они сейчас отрастают ровно со всех сторон, как мех у пушистого зверя, и их очень приятно трогать, и мне они очень нравятся, они очень красивые, и так хорошо пригибаются, когда я провожу по ним рукой, и потом опять встают, точно рожь под ветром.
— Проведи по ним рукой.
Он провел и не отнял руки и продолжал говорить, шевеля губами у самого ее горла, а у него самого в горле что-то набухало все больше и больше.
— Но в Мадриде мы можем пойти с тобой к парикмахеру, и тебе подстригут их на висках и на затылке, как у меня, для города это будет лучше выглядеть, пока они не отросли.
— Я буду похожа на тебя, — сказала она и прижала его к себе. — И мне никогда не захочется изменить прическу.
— Ты хочешь сказать…— приподнялась на локте Маев.
— Нет. Они будут все время расти, и это нужно только вначале, пока они еще короткие. Сколько потребуется времени, чтобы они стали длинные?
— Да. С моей девочкой было так же. Правда, на сей раз все иначе… Выпей воды. Тошнота отступит.
— Совсем длинные?
Ниун медленно опустился на лавку, словно силы разом покинули его.
— Нет. Вот так, до плеч. Мне хочется, чтоб они у тебя были до плеч.
— Маев…— выдохнул он и замолчал. Голос не повиновался ему. Он поискал глазами старика, и увидел, что тот плачет, не скрывая слез.
— Как у Греты Гарбо?
— Да, — сказал он хрипло.
Глава вторая
Теперь вымысел стремительно возвращался, и он спешил поскорее поддаться ему всем существом. И вот он опять оказался в его власти и продолжал:
Прошло чуть больше двух месяцев, и Маев уже нисколько не сомневалась, что ждет ребенка. Она научилась справляться с утренними приступами тошноты, которые мучили ее все реже и реже, и целыми днями порхала, как птичка, прыгающая с ветки на ветку. Все у нее получалось, все ладилось. Мужчины, правда, пытались освободить ее от домашних дел, но, отведав того, что ее старый отец самостоятельно приготовил на обед и несколько смело назвал едой, Маев решительно отказалась от какой бы то ни было опеки.
— Они будут висеть у тебя до плеч свободно, а на концах немного виться, как вьется морская волна, и они будут цвета спелой пшеницы, а лицо у тебя цвета темного золота, а глаза — того единственного цвета, который подходит к твоим волосам и к твоей коже, золотые с темными искорками, и я буду отгибать тебе голову назад, и смотреть в твои глаза, и крепко обнимать тебя.
— Сколько женщин рожает детей, и я ни разу не видела, чтобы кто-то вместо них занимался хозяйством,— сердито заявила она.— Во мне полно сил, я ничуть не устаю. И больше даже слышать не хочу, как вы уговариваете меня отдохнуть! Вот Санта со своей девочкой не лежала с утра до вечера, потому и дочка у нее получилась резвая и веселая.
— Где?
— Так то дочка. Им бы, пичугам, все щебетать. А сын должен быть серьезным,— возразил Ниун.
— Где угодно. Везде, где мы будем. Сколько времени нужно, чтобы твои волосы отросли?
— Почему серьезным? — вмешался будущий дед,— Мой внук обязательно будет озорником.
— Не знаю, я раньше никогда не стриглась. Но я думаю, что за полгода они отрастут ниже ушей, а через год будут как раз такие, как тебе хочется. Но только раньше будет знаешь что?
— Что вы все заладили: сын, внук! — воскликнула Маев.— Санта ведь сказала, что со своей девочкой чувствовала себя так же. Или от дочки и внучки вы отказываетесь?
— Нет. Скажи.
— Как ты могла такое подумать! — вскричал Ниун. Он быстро заходил по комнате, но вдруг резко остановился, вздохнул и осторожно спросил: — Однако почему обязательно девочка? Разве может кто-нибудь заранее знать это?
— Мы будем лежать на большой, чистой кровати в твоем знаменитом номере, в нашем знаменитом отеле, и мы будем сидеть вместе на знаменитой кровати и смотреть в зеркало гардероба, и там, в зеркале, будешь ты и я, и я обернусь к тебе вот так, и обниму тебя вот так, и потом поцелую тебя вот так.
— Когда ты еще не родилась, — вдруг вспомнил старик, — одна женщина, что жила на противоположном краю нашей деревни, сразу сказала твоей матери, что у нее будет девочка. Значит, это можно как-то узнать. Сходила бы ты дочка, к ней. Хотя она уже очень стара… Старость — очень странная штука. Она может принести мудрость, но может и вообще лишать рассудка. Но попытаться стоит.
— Хорошо,— согласилась Маев.— Завтра же и схожу.
Потом они лежали неподвижно рядом, прижавшись друг к другу в темноте, оцепенев, замирая от боли, тесно прижавшись друг к другу, и, обнимая ее, Роберт Джордан обнимал все то, чему, он знал, никогда не сбыться, но он нарочно продолжал говорить и сказал:
— А почему завтра? — забеспокоился Ниун.— Ты уже почти со всеми делами управилась. Сходи сегодня.
— Зайчонок, мы не всегда будем жить в этом отеле.
— Нет,— возразила Маев.— Нельзя идти с пустыми руками к людям, к которым обращаешься с просьбой. Я почти закончила новый пояс. Вот доделаю его и отнесу в подарок.
— Почему?
Как только Маев вплела в красивый пояс с четким геометрическим рисунком, означающим здоровье и долголетие, последнюю нить, так сразу же поспешила в дом, где надеялась найти ответ на столь интересующий ее вопрос. Едва сдерживаясь, чтобы не побежать, молодая женщина устремилась на противоположный край деревни и вскоре увидела маленький домишко, почти вросший в землю, Маев осторожно постучала, но ей никто не ответил. Она постучала снова. Тишина. Постояв немного, она совсем уж собралась уходить, но, собравшись с духом, решительно шагнула к покосившейся двери и толкнула ее. Дверь медленно с пронзительным скрипом отворилась.
В комнате было темно и удивительно грязно. Густая паутина висела по углам, повсюду лежала пыль, на почерневшем от времени и копоти столе валялись засохшие кусочки того, что было когда-то едой, скорее всего, лепешкой.
— Мы можем снять себе квартиру в Мадриде, на той улице, которая идет вдоль парка Буэн-Ретиро. Там одна американка до начала движения сдавала меблированные квартиры, и я думаю, что мне удастся снять такую квартиру не дороже, чем она стоила до начала движения. Там есть квартиры, которые выходят окнами в парк, и он весь виден из окон: железная ограда, клумбы, дорожки, усыпанные гравием, и зелень газонов, изрезанных дорожками, и тенистые деревья, и множество фонтанов, больших и маленьких, и каштаны, они сейчас как раз цветут. Вот приедем в Мадрид — будем гулять по парку и кататься в лодке на пруду, если там уже опять есть вода.
Возле стены стояло ложе, на котором высилась груда остро пахнувших шкур. Неожиданно груда зашевелилась, и Маев невольно вздрогнула, увидев, как оттуда показалась сухая сморщенная рука. Рука, мелко-мелко дрожавшая, отодвинула шкуру, и непрошенная гостья наконец-то увидела хозяйку дома.
— А почему там не было воды?
Седые нечесаные космы торчали в разные стороны, не скрывая, однако, напоминающего сушеный гриб лица. На нем двумя светло-голубыми точками горели глаза, над которыми пучками торчали брови. Острый длинный нос украшала огромная волосатая бородавка, рот, в котором э не было ни единого зуба, походил на узкую щель, а подбородок, вздернутый вверх, казалось, стремился коснуться кончика носа.
— Ее спустили в ноябре, потому что она служила ориентиром для авиации во время воздушных налетов на Мадрид. Но я думаю, что теперь там уже опять есть вода. Наверно, я не знаю. Но даже если воды нет, мы будем гулять по всему парку, в нем есть одно место, совсем как лес, там растут деревья со всех концов света, и на каждом висит табличка, где сказано, как это дерево называется и откуда оно родом.
Старуха медленно села и опустила на пол большие е ступни с кривыми пальцами, налезающими друг на друга. Она сощурилась, вглядываясь в лицо гостьи, и вдруг заговорила неожиданно гулким басом, отчаянно при этом шепелявя:
— Я бы еще хотела сходить в кино, — сказала Мария. — Но деревья — это тоже интересно. И я постараюсь выучить все названия, если только смогу запомнить.
— Что ты делаешь в моем доме, великий воин? Вижу, принарядился: солнце так и играет на твоем медном шлеме.
— Там не так, как в музее, — сказал Роберт Джордан. — Деревья растут на воле, и в парке есть холмы, и одно место в нем настоящие джунгли. А за парком книжный базар, там вдоль тротуара стоят сотни киосков, где торгуют подержанными книгами, и теперь там очень много книг, потому что их растаскивают из домов, разрушенных бомбами, и домов фашистов и приносят на книжный базар. Я бы мог часами бродить по книжному базару, как в прежние дни, до начала движения, если б у меня только было на это время в Мадриде.
Ты, видно, опять пришел просить моей руки? Но разве ты забыл мои слова? Я никогда не буду твоей женой. Мне другой по сердцу.— Она склонила голову к плечу, сразу став похожей на полуощипанную птицу, и добавила: — и добавила: — И свадьба скоро у нас.
— А пока ты будешь ходить по книжному базару, я займусь хозяйством, — сказала Мария. — Хватит у нас денег на прислугу?
Маев изумилась так, что слова застряли у нее в горле. Старуха сердито топнула ногой, подняв облако пыли, и вдруг тоненько захихикала, прикрывая рот рукой, а затем жалобно запричитала:
— Конечно. Можно взять Петру, горничную из отеля, если она тебе понравится. Она чистоплотная и хорошо стряпает. Я там обедал у журналистов, которым она готовила. У них в номерах есть электрические плитки.
— Матушка родимая, почто разбудила свое дитятко в такую рань? Еще даже солнце не встало. Я вчера так умаялась! И лепешек напекла, и пива наварила. Не будь строга к своей деточке, дай поспать еще немного…
— Можно взять ее, если ты хочешь, — сказала Мария. — Или я кого-нибудь сама подыщу. Но тебе, наверно, придется очень часто уезжать? Меня ведь не пустят с тобой на такую работу.
Маев, будто внезапно проснувшись, резко повернулась и бросилась от несчастной старухи, которую, похоже, давно покинули остатки разума. Отбежав как можно дальше, словно опасаясь, что полоумная ведьма погонится за ней, молодая женщина вдруг остановилась. Она внезапно подумала, что если старуха умела как-то определять пол будущего ребенка, значит, есть какие-то четкие признаки и их может знать либо симпатичная веселая бабулька, которая всегда приходила принимать роды, либо женщины, которые уже имеют нескольких детей, причем и мальчиков, и девочек.
— Может быть, я получу работу в Мадриде. Я уже давно на этой работе, а бойцом я стал с самого начала движения. Очень может быть, что теперь меня переведут в Мадрид. Я никогда не просил об этом. Я всегда был или на фронте, или на такой работе, как эта.
Порадовавшись собственной сообразительности Maeв направилась к дому повитухи, двери которого всегда были гостеприимно открыты. Хозяйка дома встретила ее как и всех встречала, приветливо и пригласила войти.
— Я жду ребенка,— с порога заявила Маев,— и принесла тебе подарок.— С этими словами она протянула повитухе пояс.
Знаешь, до того как я встретил тебя, я вообще никогда ни о чем не просил. Никогда ничего не добивался. Никогда не думал о чем-нибудь, кроме движения и кроме того, что нужно выиграть войну. Честное слово, я был очень скромен в своих требованиях. Я много работал, а теперь вот я люблю тебя, и, — он говорил, ясно представляя себе то, чему не бывать, — я люблю тебя так, как я люблю все, за что мы боремся. Я люблю тебя так, как я люблю свободу, и человеческое достоинство, и право каждого работать и не голодать. Я люблю тебя, как я люблю Мадрид, который мы защищали, и как я люблю всех моих товарищей, которые погибли в этой войне. А их много погибло. Много. Ты даже не знаешь, как много. Но я люблю тебя так, как я люблю то, что я больше всего люблю на свете, и даже сильнее. Я тебя очень сильно люблю, зайчонок. Сильнее, чем можно рассказать. Но я говорю для того, чтобы ты хоть немного знала. У меня никогда не было жены, а теперь ты моя жена, и я счастлив.
— За подарок спасибо,— важно кивнула повитуха,— Но,— добавила она, окинув взглядом стройную фигуру гостьи,— мае кажется, ты поторопилась. Ко мне обращаться еще рано.
Маев слегка смутилась, но все же ответила:
— Я буду стараться изо всех сил, чтоб быть тебе хорошей женой, — сказала Мария. — Правда, я ничего не умею, но я постараюсь, чтобы ты этого не чувствовал. Если мы будем жить в Мадриде — хорошо. Если нам придется жить в другом каком-нибудь месте — хорошо. Если нам нигде не придется жить, но мне можно будет уйти с тобой — еще лучше. Если мы поедем к тебе на родину, я научусь говорить по-английски, как все Ingles, которые там живут. Я буду присматриваться ко всем их повадкам и буду делать все так, как делают они.
— Я пришла спросить… В общем, не знаешь ли ты… Можешь ли ты еще до того, как ребенок появится на свет, сказать, кто это будет?
— Это будет очень смешно.
— Ах, вот в чем дело! — заулыбалась бабка, показывая редкие зубы.— Что ж, можно попробовать. Сними свой пояс и подойди поближе.
— Наверно. И я буду делать ошибки, но ты меня будешь поправлять, и я никогда не сделаю одну и ту же ошибку два раза. Ну, два раза — может быть, но не больше. А потом, если тебе когда-нибудь там, на твоей родине, захочется поесть наших кушаний, я могу тебе их приготовить. Я поступлю в такую школу, где учат всему, что должна знать хорошая жена, если такие школы есть, и я буду там учиться.
Маев, страшно волнуясь, шагнула к повитухе. Та быстрыми и уверенными движениями пощупала уже начинающую набухать грудь, оттянула ворот платья, заглянула внутрь, деловито постучала пальцем по одному соску, потом по другому.
— Такие школы есть, но тебе это совсем ни к чему.
— Пилар сказала мне, что они как будто есть в вашей стране. Она прочитала про них в журнале. Она сказала мне, что я должна научиться говорить по-английски, и говорить хорошо, так, чтобы тебе никогда не пришлось меня стыдиться.
— Когда она тебе все это сказала?
— Сегодня, когда мы укладывали вещи. Она только про то и говорила, что я должна делать, чтобы быть тебе хорошей женой.
— Соски-то у тебя разного цвета. Такие и были? Или что-то изменилось?
Кажется, и она тоже в Мадрид ездила, подумал Роберт Джордан, а вслух сказал:
— Что она еще говорила?
— Не знаю,— прошептала Маев.— А что это значат?
— Она сказала, что я должна следить за собой и беречь свою фигуру, как будто я матадор. Она сказала, что это очень важно.
— Погоди. Не торопись. Не так это просто — угадать, кто прячется в твоем чреве,— сурово ответила бабка и вновь принялась осматривать гостью.
— Она права, — сказал Роберт Джордан. — Но тебе еще много лет не придется об этом беспокоиться.
Она положила обе ладони с длинными узловатыми пальцами на талию будущей матери, отошла от нее на расстояние вытянутой руки и задумалась, прикусив губу. Потом провела рукой по одному боку, удовлетворенно кивнула, затем по другому — и удивленно подняла бровь.
— Нет. Она сказала, что наши женщины всегда должны помнить об этом, потому что это может начаться вдруг. Она сказала, что когда-то она была такая же стройная, как и я, но в те времена женщины не занимались гимнастикой. Она сказала мне, какую гимнастику я должна делать, и сказала, что я не должна слишком много есть. Она сказала мне, чего нельзя есть. Только я забыла, придется опять спросить.
Маев молчала, боясь задавать вопросы. А повитуха, как назло, все ходила и ходила вокруг нее, то поглаживая, то похлопывая, то прикладывая ухо к ее животу и с одной, и другой стороны. Наконец она еще раз потрогала упругие соски Маев и решительно заявила:
— Картошку.
— По всем признакам, которые мне известны, у тебя двойня. Мальчик и девочка,
— Да, картошку и ничего жареного, а когда я ей рассказала, что у меня болит, она сказала, что я не должна говорить тебе, а должна перетерпеть, так, чтобы ты ничего не знал. Но я тебе сказала, потому что я никогда ни в чем не хочу тебе лгать и еще потому, что я боялась, вдруг ты подумаешь, что я не могу чувствовать радость вместе с тобой и что то, что было там, на горе, на самом деле было совсем не так.
Лицо молодой женщины озарилось счастьем.
— Очень хорошо, что ты мне сказала.
— Спасибо тебе, добрая бабушка! Я сделаю еще один подарок для тебя. Спасибо. Живи долго.
— Правда? Ведь мне стыдно, и я буду делать для тебя все, что ты захочешь. Пилар меня научила разным вещам, которые можно делать для мужа.
— Делать ничего не нужно. То, что у нас есть, это наше общее, и мы будем беречь его и хранить. Мне хорошо и так, когда я лежу рядом с тобой, и прикасаюсь к тебе, и знаю, что это правда, что ты здесь, а когда ты опять сможешь, тогда у нас будет все.
— И тебе спасибо на добром слове, милая. Не надо мне больше подарков сейчас. Потом подаришь, когда я помогу твоим деткам выйти на свет. Главное — не забудь позвать. Хотя тут близко — всегда поспею.
— Разве у тебя нет потребностей, которые я могла бы удовлетворить? Она мне это тоже объяснила.
— Нет. У нас все потребности будут вместе. У меня нет никаких потребностей отдельно от тебя.
— Конечно, не забуду. А сейчас побегу, обрадую мужа и отца.
— Я очень рада, что это так. Но ты помни, что я всегда готова делать то, что ты хочешь. Только ты мне должен говорить сам, потому что я очень глупая и многое из того, что она мне говорила, я не совсем поняла. Мне было стыдно спрашивать, а она такая умная и столько всего знает.
— Беги, беги, милая. Они уж, наверное, заждались.
— Зайчонок, — сказал он. — Ты просто чудо.
— Que va, — сказала она. — Но это не легкое дело — научиться всему, что должна знать жена, в день, когда сворачивают лагерь и готовятся к бою, а другой бой уже идет неподалеку, и если у меня что-нибудь выйдет не так, ты мне должен сказать об этом, потому что я тебя люблю. Может быть, я не все правильно запомнила: многое из того, что она мне говорила, было очень сложно.
Торопясь донести до своих мужчин добрую весть, Маев поспешила домой. С раскрасневшимися от быстрой ходьбы щеками, запыхавшаяся, она влетела в кузницу и, стараясь перекричать стук молота, громко крикнула:
— Что еще она тебе говорила?
— Ну, так много, что всего и не упомнишь. Она сказала, что если я опять стану думать о том нехорошем, что со мной сделали, то я могу сказать тебе об этом, потому что ты добрый человек и все понимаешь. Но что лучше об этом никогда не заговаривать. Разве только если оно опять начнет мучить меня, как бывало раньше, и еще она сказала, что, может быть, мне будет легче, если я тебе скажу.
— Ниун! Отец! У меня будет двойня! Мальчик и девочка!
— А оно мучит тебя сейчас?
Ниун медленно опустил молот, и на суровом лице расцвела блаженная улыбка, а старый кузнец уронил в чан с водой раскаленную поковку, которую держал щипцами, и воскликнул:
— Нет. Мне сейчас кажется, будто этого и не было вовсе. Мне так кажется с тех пор, как я в первый раз побыла с тобой. Только родителей я не могу забыть. Но этого я и не забуду никогда. Но я хотела бы тебе рассказать все, что ты должен знать, чтобы твоя гордость не страдала, если я в самом деле стану твоей женой. Ни разу, никому я не уступила. Я сопротивлялась изо всех сил, и справиться со мной могли только вдвоем. Один садился мне на голову и держал меня. Я говорю это в утешение твоей гордости.
— Я же говорил, что старость — удивительная штука! И все же мудрость сопровождает ее чаще!
— Ты — моя гордость. Я ничего не хочу знать.
— Что ты, отец,— возразила Маев. — Эта старая ведьма совершенно безумна. Она напугала меня до полусмерти.
— Нет, я говорю о той гордости, которую муж должен испытывать за жену. И вот еще что. Мой отец был мэр нашей деревни и почтенный человек. Моя мать была почтенная женщина и добрая католичка, и ее расстреляли вместе с моим отцом из-за политических убеждений моего отца, который был республиканцем. Их расстреляли при мне, и мой отец крикнул: «Viva la Republica!»
[96] — когда они поставили его к стене деревенской бойни.
— Так откуда ты знаешь про двойню?
— От повитухи.
Моя мать, которую тоже поставили к стенке, сказала: «Да здравствует мой муж, мэр этой деревни!» — а я надеялась, что меня тоже расстреляют, и хотела сказать: «Viva la Republica y vivan mis padres!»
[97] — но меня не расстреляли, а стали делать со мной нехорошее.
— Ну, она тоже давно уже не невеста, — пробормотал старик, но дочь, не слушая его, продолжала:
А теперь я хочу рассказать тебе еще об одном, потому что это и нас с тобой касается. После расстрела у matadero они взяли всех нас — родственников расстрелянных, которые все видели, но остались живы, — и повели вверх по крутому склону на главную площадь селения. Почти все плакали, но были и такие, у которых от того, что им пришлось увидеть, высохли слезы и отнялся язык. Я тоже не могла плакать. Я ничего не замечала кругом, потому что перед глазами у меня все время стояли мой отец и моя мать, такие, как они были перед расстрелом, и слова моей матери: «Да здравствует мой муж, мэр этой деревни!» — звенели у меня в голове, точно крик, который никогда не утихнет. Потому что моя мать не была республиканкой, она не сказала: «Viva la Republica», — она сказала «Viva» только моему отцу, который лежал у ее ног, уткнувшись лицом в землю.
— Ну да ладно, я побегу. Дел-то у меня теперь прибавится. Надо подумать о пеленках и одеяльцах для двоих детей!
Она радостно засмеялась и упорхнула.
Но то, что она сказала, она сказала очень громко, почти выкрикнула. И тут они выстрелили в нее, и она упала, и я хотела вырваться и побежать к ней, но не могла, потому что мы все были связаны. Расстреливали их guardia civiles, и они еще держали строй, собираясь расстрелять и остальных, но тут фалангисты погнали нас на площадь, а guardia civiles остались на месте и, опершись на свои винтовки, глядели на тела, лежавшие у стены. Все мы, девушки и женщины, были связаны рука с рукой, и нас длинной вереницей погнали по улицам вверх на площадь и заставили остановиться перед парикмахерской, которая помещалась на площади против ратуши.
— Вот это славная весть, отец, — заговорил молчавший до этого Ниун.
Тут два фалангиста оглядели нас, и один сказал: «Вот это дочка мэра», — а другой сказал: «С нее и начнем».
— Знаешь, сынок,— отозвался старик — Ты, пожалуй, поработаешь тут без меня. Я уже стар, и проку от меня никакого. Но когда-то давно, еще мальчишкой, я ловко плел корзинки и вязал сети. Почему бы мне теперь не заняться колыбелью для внуков?
Они перерезали веревку, которой я была привязана к своим соседкам, и один из тех двух сказал: «Свяжите остальных опять вместе», — а потом они подхватили меня под руки, втащили в парикмахерскую, силой усадили в парикмахерское кресло, и держали, чтоб я не могла вскочить.
— Как скажешь, отец.
Я увидела в зеркале свое лицо, и лица тех, которые держали меня, и еще троих сзади, но ни одно из этих лиц не было мне знакомо. В зеркале я видела и себя и их, но они видели только меня. И это было, как будто сидишь в кресле зубного врача, и кругом тебя много зубных врачей, и все они сумасшедшие. Себя я едва могла узнать, так горе изменило мое лицо, но я смотрела на себя и поняла, что это я. Но горе мое было так велико, что я не чувствовала ни страха, ничего другого, только горе.
— Вот завтра и приступлю. Маев! Вот проказница, уже убежала.
В то время я носила косы, и вот я увидела в зеркале, как первый фалангист взял меня за одну косу и дернул ее так, что я почувствовала боль, несмотря на мое горе, и потом отхватил ее бритвой у самых корней. И я увидела себя в зеркале с одной косой, а на месте другой торчал вихор. Потом он отрезал и другую косу, только не дергая, а бритва задела мне ухо, и я увидела кровь. Вот попробуй пальцами, чувствуешь шрам?
Маев, едва сдерживаясь, чтобы не запрыгать на одной ножке от переполнявшего ее восторга, спешила к дому. Ей хотелось громко кричать о своем счастье, и поэтому, когда впереди показалась крупная, высокая женщина, тяжело ступавшая по земле, словно каменное изваяние, Маев тут же окликнула ее:
— Твила! Погоди!
— Да. Может быть, лучше не говорить об этом?
Женщина остановилась, поправила волосы, убрав со лба черную с проседью прядь, и поинтересовалась:
— Нет. Ничего. Я не будут говорить о самом плохом. Так вот, он отрезал мне бритвой обе косы у самых корней, и все кругом смеялись, а я даже не чувствовала боли от пореза на ухе, и потом он стал передо мной — а другие двое держали меня — и ударил меня косами по лицу и сказал: «Так у нас постригают в красные монахини. Теперь будешь знать, как объединяться с братьями-пролетариями. Невеста красного Христа!»
— Что случилось, Маев? Ты сияешь так, словно сам Кром заказал твоему мужу меч.
— У меня будут мальчик и девочка! — выпалила Маев.
И он еще и еще раз ударил меня по лицу косами, моими же косами, а потом засунул их мне в рот вместо кляпа и туго обвязал вокруг шеи, затянув сзади узлом, а те двое, что держали меня, все время смеялись.
— Конечно, будут,— спокойно кивнула Твила.— Сначала девочка, потом мальчик. Или наоборот.— Она пристально взглянула на Маев.— Нет, не наоборот. Сначала девочка.
И все, кто смотрел на это, смеялись тоже. И когда я увидела в зеркале, что они смеются, я заплакала в первый раз за все время, потому что после расстрела моих родителей все во мне оледенело и у меня не стало слез.
— С чего это ты взяла? — забеспокоилась Маев.— Повитуха сказала, что будет двойня.
Потом тот, который заткнул мне рот, стал стричь меня машинкой сначала от лба к затылку, потом макушку, потом за ушами и всю голову кругом, а те двое держали меня, так что я все видела в зеркале, но я не верила своим глазам и плакала и плакала, но не могла отвести глаза от страшного лица с раскрытым ртом, заткнутым отрезанными косами, и головы, которую совсем оголили.
— Повитуха? — фыркнула Твила.– Да, у нее чудесные руки, и нужные заклинания она знает назубок. Шесть детей приняла она у меня, и все роды были легкими. Но ни разу она не сумела правильно угадать, кто родится!
А покончив со своим делом, он взял склянку с йодом с полки парикмахера (парикмахера они тоже убили — за то, что он был членом профсоюза, и он лежал на дороге, и меня приподняли над ним, когда тащили с улицы) и, смочив йодом стеклянную пробку, он смазал мне ухо там, где был порез, и эта легкая боль дошла до меня сквозь все мое горе и весь мой ужас. Потом он зашел спереди и йодом написал мне на лбу три буквы СДШ
[98], и выводил он их медленно и старательно, как художник. Я все это видела в зеркале, но больше уже не плакала, потому что сердце во мне оледенело от мысли об отце и о матери, и все, что делали со мной, уже казалось мне пустяком.
— Чего же теперь делать? — сникла Маев.— Мне так хочется знать, кого я ношу под сердцем.
Кончив писать, фалангист отступил на шаг назад, чтобы полюбоваться своей работой, а потом поставил склянку с йодом на место и опять взял в руки машинку для стрижки: «Следующая!» Тогда меня потащили из парикмахерской, крепко ухватив с двух сторон под руки, и на пороге я споткнулась о парикмахера, который все еще лежал там кверху лицом, и лицо у него было серое, и тут мы чуть не столкнулись с Консепсион Гарсиа, моей лучшей подругой, которую двое других тащили с улицы. Она сначала не узнала меня, но потом узнала и закричала. Ее крик слышался все время, пока меня тащили через площадь, и в подъезд ратуши, и вверх по лестнице, в кабинет моего отца, где меня бросили на диван. Там-то и сделали со мной нехорошее.
— Тебя мутит по утрам?
— Зайчонок мой, — сказал Роберт Джордан и прижал ее к себе так крепко и так нежно, как только мог. Но он ненавидел так, как только может ненавидеть человек. — Не надо больше говорить об этом. Не надо больше ничего рассказывать мне, потому что я задыхаюсь от ненависти.
— Немного.
Она лежала в его объятиях холодная и неподвижная и немного спустя сказала:
— А соски в цвете изменились?
— Да. Я больше никогда не буду говорить об этом. Но это плохие люди, я хотела бы и сама убить хоть нескольких из них, если б можно было. Но я сказала это тебе, только чтобы твоя гордость не страдала, если я буду твоей женой. Чтобы ты понял все.
— Кажется, только один.
— Хорошо, что ты мне рассказала, — ответил он. — Потому что завтра, если повезет, мы многих убьем.
— Живот уже округлился?
— Совсем чуть-чуть, почти нет.
— А там будут фалангисты? Все это сделали они.
— У тебя будет девочка! Можешь не сомневаться, у меня самой их три.
— Фалангисты не сражаются, — мрачно сказал он. — Они убивают в тылу. В бою мы сражаемся с другими.
— Ты уверена, что девочка? И одна?
— А тех никак нельзя убить? Я бы очень хотела.
— Если не веришь мне, пошли к Данге. У нее тоже шестеро.
— Мне и тех случалось убивать, — сказал он. — И мы еще будем их убивать. Когда мы взрывали поезда, мы убивали много фалангистов.
Данга в отличие от Твилы была маленькой и очень изящной.
— Как бы мне хотелось пойти с тобой, когда ты еще будешь взрывать поезд, — сказала Мария. — Когда Пилар привела меня сюда после того поезда, я была немножко не в себе. Она тебе рассказывала, какая я была?
Если бы не мелкие морщинки возле глаз и губ, ее вполне можно было бы принять за девушку на выданье. Она внимательно выслушала обеих женщин и начала задавать вопросы:
— Тебя мутит по утрам?
— Да. Не надо говорить об этом.
Маев кивнула.
— У меня голова была как будто свинцом налита, и я могла только плакать. Но есть еще одно, что я должна тебе сказать. Это я должна. Может быть, тогда ты не женишься на мне. Но, Роберто, если ты тогда не захочешь жениться на мне, может быть, можно, чтобы мы просто были всегда вместе.