Например, Мышь. Она была внутри Дома. Или так: она была Домом с Мышью внутри. Мышь путалась в этой неразберихе и думала иногда чужие мысли. Скажем, Мыши надо поесть. А она не помнила, когда ела в последний раз, да ей и не хотелось. Разве Дом нуждается в пище?
Вокруг Мыши всё тряслось и подпрыгивало. Зов звучал голосом женщины. Он состоял из слов, слова ложились одно на другое, из них вырастала стена, призванная отделить Мышь от Дома.
Мышь и так знала, что вот-вот покинет Дом. Не потому, что того требовал зов – он всего лишь ускорял развязку, – а потому, что жизнь Мыши заканчивалась.
Дом тоже знал правду, но молчал по своему обычаю. Для того, что он затеял, одобрения Мыши не требовалось. Кто на дороге стоит, тот дороги не спрашивает.
Потолок накренился, пол вздыбился – горка сверху, горка снизу. Мышь заскользила по этим горкам взглядом и пузом. Ей показалось, что она вот-вот уткнется головой в закат, который румянился в круглом окошке.
Дом ходил ходуном. Мимо Мыши просвистел оконный шпингалет, с полок падали книги и коробки, рассыпались-разлетались шахматные фигуры.
К самому носу Мыши подкатилась тонкая палочка церковной свечи. С одного конца к ней пристали сдобные крошки. Вот и поешь!
Мышь вдохнула аромат пасхального кулича и пчелиного воска – восхитительную, ни с чем не сравнимую комбинацию запахов – и невольно царапнула по свече зубами. Ешь, ешь!
Наверное, она слишком проголодалась, потому что сама не заметила, как от свечи не осталось и помина, а короткое забытье сменилось раздражающим дискомфортом, будто внутри у Мыши передвигали мебель.
Потом ворвалась боль. Огромная боль – во множественном числе – целая толпа боли. Теперь внутри у Мыши ломали стены.
Она попыталась укрыться в спасительной темноте подвала, откуда когда-то началось ее знакомство с Домом, но не успела. Она больше не была Домом и домовой мышью тоже не была, она превращалась во что-то новое.
Худенькое тельце сотрясалось в судорогах, лапки скрючились, спину распирало, кости выворачивались из суставов.
На этот раз Мышь переживала превращение не в воображении, а наяву, испытывала его на собственной шкуре.
А я прощаю и отпущаю!
Дрожащая женщина с подпаленными бровями, в слезах и дырявом платье дочитала заклинание.
Этот Дом… Чужой, враждебный. Не было в нем у женщины ни будущего, ни продолжения в потомках. Большого, дружного хозяйства тоже не было – женщина его просто нафантазировала.
Хлопали не детские ладошки, а ставни. Вместо семейного любимца-пса из коридора щерилась балясинами лестница. Не умилительные игрушки, а плюшевые монстры смотрели на женщину хищными глазами.
Она поспешно засобиралась туда, где было ее место. Там ждала невыдуманная жизнь – работа по плечу, природа по душе и комнатенка по размеру. Там всегда можно было рассчитывать на помощь Трифона, его уж точно не стоило сбрасывать со счетов.
Одновременно с тем, как таяла боль, стремительно прибывали силы. Казалось, стоит пошевелиться, и с их напором не удастся совладать. Даже открывать глаза было рискованно. Тем более, новые возможности позволяли видеть и так. Причем зорче, точнее. Чердак, например, оказался уже, а потолок – ниже.
Новые возможности повлияли и на голос. Теперь он умел быть беззвучным, как мысли.
Дом услышал эти мысли и распахнул круглое окошко.
Нетопырь потянулся, расправил кожаные крылья и вылетел навстречу изменившему цвет закату.
Он парил и нырял в просторном вечернем небе, а когда с далекой высоты бросил прощальный взгляд на Дом, чердачное окошко показалось ему маленькой круглой дырочкой в стене.
Нетопырь не сомневался: что бы там ни было, а ближе к зиме Дом обязательно впустит его в эту дырочку.
Николай Александров
О рыбе
Ты тварей в мире всех загадочней, краше…
Гр. Хвостов (?)
Сон, замедленный и плавный, с контурами чего-то неясного. Словно пятна на смутном фоне.
Или память о сне, или явь первых впечатлений, не удержавшихся на отчетливой поверхности сознания и ушедших дальше, в глубину, в область как будто бы бывшего, оставившего по себе лишь едва уловимый след, размытый акварельный набросок.
Наверное, это и была первая встреча с тобой.
Даже если это не так.
Потому что я хорошо, с фотографической яркостью помню, как рассматривал тебя, заключенную в целлофановый пакет, лежа на траве. И не мог оторваться, как бы впитывая в себя всё то, что излучало твое тело, – не тело, а перламутровая волна, гибкая и полная грации сила.
И серебристый блеск чешуи, и красные хвост и плавники, и красновато-рыжие глаза.
И называлась ты – плотва, что и плоть, и аква, и лов, и сплав…
Ты была единственной, пойманной в тот вечер. И не мной, а отцом. Потому что свою удочку я давно оставил, устав от тщетных ожиданий. И вот ты пришла.
А сон был позднее, кажется. И навеян был другим.
Летний детский сад, о котором остались какие-то блеклые воспоминания, выцветшие картинки. Самая отчетливая – как мы ловили шмелей. Шмеля накрывали ладонями, и он мягко жужжал внутри. И почему-то не кусался.
И еще на территории сада-лагеря был небольшой бассейн. Или фонтан. И в нем плавали рыбы. Кажется, тоже плотва.
Так вот, вполне возможно, ни фонтана, ни рыб в нем не было. Так ведь всегда бывает, когда обращаешься к образам детства, ко времени, памятью жизни еще не отягощенному.
Было или не было. Или привиделось. Или приснилось, или потом придумалось.
Я подхожу к каменному округлому низкому бортику и гляжу на рыбу, на ее неторопливые движения, темную спину и колыхания красных плавников. Слежу вожделенно, глазами рыболова, чувствуя восхищение и нарастающий зов, неукротимое желание – поймать. Может быть, это и стало началом.
Родители навестили меня в этом летнем лагере. Мы ходили на Москву-реку. Кажется, у отца были удочки. Но рыбалка была бесплодной. И в сознании осталось лишь – какой-то пустынный берег, серый день. Как будто и сама река пустая, и никого в ней нет. И еще родители уедут сегодня.
Но встреча состоялась, и связалось в душе – река, рыба и щемяще-острое предчувствие обладания этой неуловимой, ускользающей живой плотью, слитой с толщей воды.
Именно ускользающей. Ведь грезилась идеальная рыба. Понятно, что большая. Не белый кит, но все-таки. Однако дело не в этом. Рыба была многоликой.
Она распадалась на множество воплощений, и почти каждое было большей или меньшей частичкой чаемого идеала.
Ниже всех на этой воображаемой лестнице восхождения к абсолюту находился бычок (ротан). Черный с фиолетовыми пятнами или коричневато-серый, маленький, жадный и хищный – он был почти не рыбой. Его ловили на даче в прудах, и рыбалка превращалась в ребяческую забаву. И не было никакого таинства. С таким же успехом можно было охотиться на тритонов (чем-то очень похожих на бычков, между прочим), которых, во-первых, действительно ловили, которые, во-вторых, сами попадались на удочку, которые, в-третьих, уж точно не были рыбой.
Добытых тритонов держали некоторое время в банках, а потом отпускали.
Бычков отдавали кошке или жарили.
Бычок в этой странной иерархии был даже ниже гольца (или огольца), которого не стоит путать с благородным – поскольку из лососевых – красавцем гольцом, обитателем сибирских рек. Вот уж кто действительно – воплощенная мечта.
Нет, оголец, или усатый голец, или авдюшка, – из карповых, живет в озерах, тихих речках и прудах, на зиму зарывается в ил и размером не больше чем с ладошку. За огольцом, когда отец приезжал на дачу, мы ездили на станцию Радищево, на озеро в сосновом бору. У меня были одноколенная бамбуковая удочка и пластмассовый поплавок. Голец клевал хуже чем бычок и, как ни странно, именно поэтому казался в большей степени рыбой. Он был гладкий и скользкий, совсем не хищный, с маленькими усиками на грустной физиономии.
Его тоже жарили или отдавали кошке.
Голец водился и в Москве, на юго-западе, куда постепенно наступали хрущевские пятиэтажки и брежневские панельные дома, в Коньковских прудах, тогда окруженных яблоневыми садами.
А дальше по Калужскому шоссе, на Десне и ее притоках, жил пескарь.
На Десну от станции метро “Калужская” (тогда конечной) отправлялся автобус. В выходные рыболовы с зачехленными удочками и рюкзаками, мешаясь с дачниками и жителями Подмосковья, выстраивалась в очередь. Кондуктор с кожаной, звенящей мелочью сумкой через плечо и с гирляндой напечатанных черной, синей или красной краской – в зависимости от стоимости – билетиков на груди медленно продвигалась, проталкиваясь сквозь пассажиров, ловко отрывая билеты от маленьких рулончиков, и занимала свое место рядом с задней дверью. Как только мы выбирались из Москвы и проезжали Окружную дорогу, публика в салоне начинала редеть. К Десне становилось уже более или менее свободно. А вот вечером, когда та же толпа ехала обратно в Москву, в автобус было не сесть.
На Десне охотились за плотвой. Охотился в основном отец, а я, пережив радость свидания с речкой, выбора места, подготовки снастей, насадок, первого заброса и сладкого предчувствия чуда, то есть поклевки, спустя какое-то время уставал. Уставал от чарующего обещания, всё наполняющего, таящегося во всем: и в течении черной в солнечных бликах воды, и в тихих всплесках, и в качающихся ветвях склоненных ив. Сладость ожидания превращалась в муку нетерпения. В результате я обрывал крючок или запутывал удочку. И долго возился с бородой тонкой лески, с неизвестно как появившимися узлами и узелками. Сначала один, затем с помощью отца, когда отчаяние и обида преодолевали страх помешать его рыбалке. И потом уже просто смотрел, как он ловит, с надеждой на его удачу.
Улов, как правило, составлял несколько плотвичек, хотя, конечно, в Десне была не только плотва.
Как-то раз под вечер уже в самом конце рыбалки мы повстречали старичка с удочкой. Рядом с ним в алюминиевом бидоне плавали рыбки, мне показавшиеся большими. Впрочем, и отец заинтересовался. Оказалось, что дед ловит щуку на живца, а в бидоне у него пескарь.
– И где же такой пескарь водится? – спросил отец.
– А рядом, на Незнайке.
И мы стали ходить на Незнайку.
Чудесная, маленькая, веселая речка была. В петлях и извивах. С развитым меандрированием, по-научному говоря. С неожиданными мелями и омутами. Пескарь здесь брал исправно, и был он привлекательнее гольца, но целью все-таки был не он. А все та же плотва. Или голавль. Пескарь – компенсация.
Потом на Незнайке поставили плотину. В нижнем течении она обмелела. Ни плотвы, ни голавлей, ни пескарей…
О, эти речки Подмосковья и вообще средней российской полосы, хочется воскликнуть с грустной интонацией позапрошлого века. Измученные ненужными запрудами, отравленные стоками и удобрениями, обескровленные, с вырубленными в пойме деревьями. Пахра, Медведица, Протва.
Клязьма.
Клязьма в районе Чашникова по Ленинградскому шоссе, рядом с биостанцией. От дачи несколько километров – целый поход. Узенькая, в несколько метров речка, заросшая в пойме осиной, ивой, ольхой, крапивой. С прозрачной водой, с глубокими омутами. Когда мы в первый раз приехали туда на велосипедах и ловили все тех же пескарей, ближе к вечеру деревенские мальчишки пригнали лошадей и купали их в омуте. И было странно и удивительно смотреть, как огромные (какими только и кажутся в детстве) лошади по шею погружаются в воду, как в ванну.
Отец потом рассказывал, что местные рыбаки говорили, будто меньше чем на леску 0,3 они в Клязьме и не ловят – настолько велика и сильна здесь плотва.
За клязьменской плотвой мы потом часто наведывались, и она действительно казалось крупной, может быть, еще и потому, что как бы рано мы ни выходили из дому, на Клязьме оказывались уже к концу клева. А днем речка замирала и соблазняла лишь тенями в глубине и стаями ельцов на поверхности. Изредка, нацепив на крючок кузнечика, удавалась вытащить острожного ельца. Случайное везение. Потому что вообще-то в это время елец не брал, презрительно обходя крючок с насадкой. Или вовсе уходил, испуганный взмахом удочки. И нужно было искать новое место, продираясь в пойменных джунглях сквозь кусты, цепляясь удилищем, леской, поплавком за ветки, стебли крапивы, тростник, чтобы, найдя выход к берегу, снова аккуратно, стараясь не шуметь, закинуть снасть.
Мертвый час. И приходилось ждать вечера и вечернего клева. И это уже другая рыбалка, окрашенная грустью неизбежного возвращения.
А пескарь в Клязьме был мелкий, невыразительный, как будто и существовал он здесь (вместе с таким же мелким ершом) только лишь в качестве живца, сладкой щучьей пищи.
Зато на Москве-реке в районе Тучкова, где я как-то проводил лето, какой был пескарь! Выйдешь на песчаную отмель – и видишь пескариные стаи. Но что пескарь, когда другая рыба влекла к себе. По страшному и шаткому висячему мостику – на стальных тросах перекинутому с берега на берег, провисающему посередине, с ненадежными деревянными досками, где треснувшими и высохшими, где и вовсе выпавшими, так что приходилось перешагивать образовавшуюся дыру, стараясь не глядеть вниз на текущую воду, – перебирались на другую сторону. Другой берег всегда манит к себе, но, впрочем, действительно, здесь всё иначе. Здесь глубже, течение более плавное и можно, если повезет, вытащить подуста. На черную крапивную гусеницу. Или на червя. То есть я, кажется, держал подуста в руках. Или только кажется?
Голец, елец, пескарь, подуст – рыбы моего детства, прежнее богатство подмосковных водоемов. Сегодня нужно постараться, чтобы их найти. А подуст так, кажется, вообще исчез.
Словно вся эта разнообразная озерная и речная живность пригрезилась, ушла в сон. Откуда, видимо, и взялась изначально.
Рыба – призрак. Как ее поймать? Она реальна только в момент лова.
Настоящая рыба – сорвавшаяся, сошедшая. Когда ты чувствуешь ее в поединке, но победа остается за ней. И ее, конечно же, помнишь и видишь яснее и ярче, чем рыболовные удачи. Ведь все хрестоматийные, все классические, все самые известные произведения о Рыбе: “Моби Дик”, “Старик и море”, “Царь-рыба” – они ведь о том, как ее поймать не удалось. Они о поражении.
И это понятно.
Рыба – тайна, ей нельзя овладеть. Раскрытая тайна теряет свою сущность, перестает тайной быть – и что толку тогда в обладании ею?
Рыба – божество. Она лишь душой угадываемая, угаданная. Или предъявленная. Та – из сновидений.
Как мальчик с заставки известной кинокомпании, что сидит на месяце с удочкой в руках и ловит то ли в воде, то ли в звездном небе, ты смотришь в воду, как в сон. Уже приснившийся или обещающий присниться. И ждешь Рыбу. Прекрасную и многоликую.
Теряющую единство, как и небесное, зодиакальное отражение ее – Рыбы.
Евгений Бабушкин
И нарёк человек имена всем скотам
1
Бог сделал и это, и это, всё это большое пространство, чтоб мы тут все сгорали от любви. А дьявол сделал, чтоб мы сидели по углам от ужаса. Дьявол сделал время. Оно на исходе. Но вы успеете. Это сказка на семь минут, и вам покажется, что она грустная, но я смеюсь, танцую и пою. Правда.
2
За городом было пусто, а дальше был сад: цвел, сох, гнил, замерзал и снова цвел. В саду был дом, пустой, с пустыми комнатами. Приехали хозяин и хозяйка, достали из приятных коробок любимые вещи, расставили по местам.
Лису сажали на пол, чтоб дверь не хлопала. Стоппер дверной приставной “Плутовка” – кожа, песок – одна штука. В доме каждый был при деле. Голова собаки – работала ручкой обувного рожка. Филин – кружкой. Он посматривал на Полкурицы и ныл напоказ.
– Обидно: хищник, а из тебя пиво.
– Ты ку-ку, мы разных видов, – говорила Полкурицы. Она работала крышкой кастрюли и была чугунная, а он стеклянный.
3
Глаза у хозяйки были как теплые пуговицы, грудь из упругого плюша. Хозяин был – ну, просто человек. На ужин он долго тыкал ножом продукты, садился во Льва, зажигал Пингвина и пил из Филина, а хозяйка – воду из безымянного бокала.
– Кормят себя, кормят. Поят, поят. Нет бы меня.
Так говорил Кот. Он часто притворялся вещью, но был из мяса и мясо ел, Кот был опасен, он мог разрушить что угодно. Хозяева любили Кота, потому что вообще всё любили. Постоянно друг друга гладили и вещи тоже. Филина мыли особым составом для блеска. Даже Сом, туалетный ершик, не был обижен.
Не трогали только Лису, зачем ласкать и чистить стоппер. Она торчала между кухней и залом, пылилась, ругалась.
– За ничто нас держат. Работаем, где посадили. А сами живут по-настоящему. Ходят!
– И ты ходи, – говорили Тапки с мышиными ушами.
– Я не такая. Я в плену своих убогих функций. Боюсь, так будет всегда.
– Бойся лучше Кота, – говорили Тапки.
4
Хозяин садился в машину и ездил в город, видимо, работать. В машине пластмассовый родич Кота лупил воздух лапой на удачу, но ни с кем не общался, потому что его укачивало.
Без хозяина хозяйка всё мыла и мыла Филина, переставляла Тапки и рассматривала снимки: цветные – из путешествий, черно-белые – изнутри ее головы.
Накинув Павлина, она выходила в сад, где в эту пору было всё совсем живое. Среди сирени стоял Олень.
– Не понимаю. У меня вопрос. Зачем я тут?
– Похоже, ты садовая скульптура, – говорила Лиса.
– Это не ответ.
У вещей всё связано, так что Лиса и Олень легко разговаривали сквозь стену. Говорят, одна разлученная пара Синичек-варежек флиртовала целую зиму, пока левая не истлела под дождем, а из правой не сделали милый мешочек для всякой ненужной дряни. А людям трудно быть вместе, даже когда они вплотную.
Хозяин приезжал, готовил, гладил хозяйку, та вздрагивала, а в общем всё полулежала в кресле, переводя взгляд с вещи на вещь.
5
Все рты у вещей нарисованы, уши тоже. Друг друга они понимают, а людей не слышат. Но Кот был ни нашим ни вашим, кое-что знал про речь и хвастался.
– А что такое, если рты кружком?
– Это “О”.
– Зачем оно?
– Для боли, бога и бом-бом.
– А если рты распахнуты?
– Это “А”. Для барабана, рака, мака.
– А если они целуют воздух?
– Это “У”. Для сумерек и если кто-то умер.
– Что значит умер?
– Дам по тебе хвостом, расколешься и будешь так. Это умер.
В легкие вечера хозяева акали, окали, ужинали, потом хозяин плакал, но это видел только Сом.
В трудные вечера хозяин метался и наливал что попало куда попало.
– Так я скоро останусь без работы, – говорила Полкурицы.
– Зато у меня карьерный рост, – говорил Филин.
– Да ты как был ку-ку, так и остался.
– Эй, народ, – говорил Олень. – У меня вопрос.
6
Однажды хозяйка у
у-
у-
пала обратно в кресло, закрыла глаза и разжала губы, и хозяин к ней как-то совсем неуклюже кинулся (хотите понять, как это увидели вещи, просто поставьте кино без звука). Другие люди приехали довольно скоро и довольно осторожно забрали хозяйку, а он ушел следом.
Кот покричал для порядка и сел в центр.
– Куда ее?
– В больницу, куда.
– Что это?
– Там белое. Там отнимают кусок тебя. Я там был.
Вещи молчали.
– Ну всё, – сказал Кот. – Теперь я главный.
И он противно завыл, но это была песня.
тебя пингвин я буду катать.тебя лиса терзатьмните кота мните котаглядите ему в глазаа если меня недостаточно мятьтогда настанет грустьтебя олень я буду хрясьтебя полкурицы кусь
7
Никого долго не было. Кот насорил, унизил Тапки, разбил обычных кружек, но Филина не тронул, исхудал и не двигался, как вещь.
В саду все пело.
Хозяин вошел в дом как-то боком, будто у него отняли не часть, а всего его целиком.
Пнул, но случайно, Лису. Дверь двинулась. Взял водки, налил в Филина, выпил, посидел, заснул сидя.
8
Все наладилось и покрылось пылью. Хозяин никуда не ездил. Кот одичал и научился добывать еду в саду, каких-то, что ли, насекомых.
– Эй, Кот, – говорил Олень. – Есть одна тема.
– Мяу, – говорил Кот. – Мяу.
Однажды хозяин встал, прошелся по комнатам, закрыл, что закрывалось, взял Кота, засунул в сумку с дыркой, в другую сумку накидал вещей, но безымянных. Смёл сумкой Филина с края стола, оглянулся на звук, чертыхнулся, вышел в сад, постоял там и ушел, уехал в город, видимо, работать.
От Филина осталось меньше половины, часть крыла, немного глаза.
– Как ты? – спросила Лиса.
– Помнишь, Лиса, они говорили о боли? Кажется, это боль.
9
Бог сделал и это, и это, всё это большое пространство, чтоб мы тут все сгорали от любви. А дьявол сделал, чтоб мы сидели по углам от ужаса. Дьявол сделал время. Оно на исходе, сказка кончается. Я собрал ее из чего попало: чихнул от сирени – и вот сирень. Из мяса на завтрак, из найденной рукавицы, из тревоги, и если вам тоже тревожно, то вот вам сказка. А еще нам с женой подарили лису, просто песок подарили в лисьей форме, это стоппер дверной приставной, отлично бы смотрелся в летнем доме, в любом доме, но зачем нам лиса, если дома нет.
Григорий Служитель
Чайка
Ольга Леонардовна проснулась как обычно рано, в восьмом часу. Она подумала: как хорошо, если бы сейчас было лето и она была бы пассажиром какого-нибудь парохода, плывущего по Волге. И тут к своему огромному удовольствию вспомнила, что сейчас и есть лето и что она и есть пассажир плывущего по Волге парохода. Ольга Леонардовна оглядела свою каюту: блики волн на потолке, стопка полотенец на кушетке, латунные поручни уборной и река, искрящаяся за иллюминатором. Она была уверена, что из других кают река не смотрится так весело, а блики на их потолках не играют так радостно. Она сложила ладони у щеки и сказала: “Ах”. Ей низко ответил корабельный гудок.
Перво-наперво она достала из бархатного мешочка очки. На мешочке была вышита эмблема МХТ – чайка. Ольга Леонардовна представила, что очень скоро точно такая же чайка будет высечена на ее надгробии. Очки когда-то принадлежали Евгении Яковлевне – матери Антона. Ольга Леонардовна не помнила, как и почему они оказались у нее, но в те далекие годы пользоваться ими нужды не было: зрение еще было вполне сносным, а вот сейчас очки пришлись в самую пору. Потом она извлекла из несессера флакон старых духов Fougere Royale. Фиолетовый слюдяной пузырек с грушкой на боку ей много-много лет назад подарил Немирович. Она пользовалась этими духами в другой, прошлой или даже позапрошлой жизни, каждый раз когда выходила на сцену в роли царицы Ирины.
Ольга Леонардовна никому бы в том не призналась, но в последнее время ей почему-то стало казаться, что никаких ролей она на самом деле не играла; что всё это ее выдумки, блажь, кисейный шлейф из снов и фантазий. Она прижимала пальцы к вискам и старалась понять, чем же тогда она занималась всю жизнь вместо театра? Но ничего определенного представить не могла. Вместо этого ей вспоминалось, как в раннем детстве на даче у Штеллингов играли в прятки и она бегала по поляне с завязанными глазами в то время как остальные дети давно ушли есть голубику на веранду. “Das ist alles Dummheit” (всё это глупости) – говорила себе Ольга Леонардовна и делала рукой жест, как будто отгоняла назойливую муху.
Иногда и того хуже: вдруг ей чудилось, что она уже умерла, но вокруг не было никого, кто мог бы это подтвердить или наверняка опровергнуть. И тогда она искала поддержку в окружении. Она позвонила в колокольчик. В каюту постучались.
Ольга Леонардовна приняла мечтательную позу, облокотившись о стену, и сказала: “Войдите”.
– Ольга Леонардовна, как спалось? – спросила девушка Нюра, которую приставили к актрисе помогать ей во время путешествия. Ольга Леонардовна убедилась, что она еще жива, и ей это понравилось.
– Хорошо спалось, Нюра. А что это ты спрашиваешь? Что, я плохо выгляжу?
– Что вы, Ольга Леонардовна. Вы прекрасно выглядите, можно даже сказать, замечательно. Скоро завтрак будет готов. Налить воду?
– Налей, будь добра. И выйди.
Нюра наполнила стакан и вышла. Ольга Леонардовна отпила воды и попыталась поставить стакан на столик, но промахнулась – стакан упал и разбился. Ее это ничуть не расстроило. Дело в том, что Ольга Леонардовна предчувствовала: дни ее на этой земле сочтены. Она была твердо уверена, что скоро заболеет и умрет. В преддверии этой болезни предметы вокруг нее вдруг стали ломаться, разбиваться и выходить из строя. Но Ольге Леонардовне казалось, что своей смертью эти вещи хотя бы ненадолго отсрочивают уход своей владелицы. Поэтому она специально окружила себя множеством ненужных безделушек, которые можно было бы без сожаления пускать в расход, чтобы откупиться на время от смерти.
Ольга Леонардовна нажала на грушку флакона – Fougere Royale исторг холостой выдох, парфюм давным-давно был пуст. Но все-таки Ольга Леонардовна уловила старый аромат. Она задумалась и написала в тетрадь:
“Родной мой, дорогой мой дуся! Плыву в Астрахань… – она посмотрела в окно. Погода стояла ясная, солнечная. Ольга Леонардовна продолжила: – Беспрерывно льют дожди. Всё небо в тучах. Который день не видно солнышка. Только что в каюте разбилось зеркало – так и я, твоя старая собака, скоро уйду отсюда и встречусь с тобой. Ах, как долго твоя актриска этого ждала! Чувствую, Антоша, что скоро!..”
Югов Владимиp
В дверях с подносом в руках возникла Нюра.
– Ольга Леонардовна, завтрак.
Трижды приговорённый к \'вышке\'
Ольга Леонардовна откинула голову, прикрыла глаза и томно произнесла:
– Вон!
Нюра, нисколько не обидевшись, исчезла.
“Костя совсем плох. Москвин сломал мизинец на ноге. Почему-то приснился башкирский мужичонка Айнур, помнишь его? Он тебе мед еще подарил, когда мы в степь уехали после свадьбы. Столько лет не думала о нем. Забыла, что он есть, а он вот приснился. Протягивал мне мед в банке. Я и взяла. Чую, ох чую, Антошенька, встретимся скоро. Скучаю по тебе, ненаглядный”.
После обеда Ольга Леонардовна под руку с Нюрой вышла на палубу. Несмотря на жару, она была укутана в пуховый платок (подарок Бальмонта на пасху девяносто девятого года). Они встали у перил. Волга в этом месте разливалась в широкое озеро, и другой ее берег был почти не виден. Ольга Леонардовна кивком подала знак Нюре. Та, закусив четыре пальца, произвела длинный дугообразный свист. Вскоре в небе со стороны берега появилась точка. Она быстро увеличивалась – и вот с криками на перила села чайка. Подогнув желтую ногу, она в профиль уставилась злым, наглым глазом прямо на Ольгу Леонардовну. Та достала из принесенной миски кусочек морковки и протянула птице.
– Кушай, подруга моя, кушай. Птица вольная, гордая…
Чайка схватила угощение, проглотила его и вопросительно посмотрела на Ольгу Леонардовну.
– Ты, царица волжских волн, спрашиваешь меня, что такое морковь? Ну что я могу тебе ответить, – сказала Ольга Леонардовна, разведя руками и недоуменно посмотрев направо и налево. – Морковка – это морковка, и более о ней ни-че-го неизвестно.
Чайка эта следовала за пароходом последние дни, и Ольга Леонардовна уже привыкла к ней и научилась приманивать то хлебом, то морковью. Она разглядывала чайку: ее серые крылья, черный хвост и область вокруг клюва. Зрение Ольги Леонардовны давно уже было куда как слабым, но все-таки она заметила на крыле птицы маленький листик. Многолетняя актерская привычка заставила Ольгу Леонардовну вообразить, где и при каких обстоятельствах этот листик пристал к перьям чайки. Но запас ее воображения иссяк. Ей только казалось, что чайка прилетела не с того берега Волги, а из другой, потерянной, вымышленной или никогда не прожитой жизни; она подумала, что чайка навестила ее из тех мест, которых на карте нет, не было и никогда не будет.
Птица улетела. Ольга Леонардовна с Нюрой послушали выступление пионерского хора, сфотографировались с командой парохода и вернулись в каюту.
Она снова вдохнула запах Fougere Royale и продолжила письмо:
“Милый мой Антоша, такой далекий и такой близкий. Я раздала все долги. Ничто меня больше не держит на этой земле. Публика меня начинает забывать, но какое мне до этого дело? Скоро, учитель мой, муж мой, мы снова будем вместе. А что старуху в ее родном театре никто не замечает, что никому она больше не нужна, что предали меня, предали, предали…” В дверь постучали.
Владимир ЮГОВ
ТРИЖДЫ ПРИГОВОРЕННЫЙ К \"ВЫШКЕ\"
– Пошла вон! – крикнула Ольга Леонардовна и закашлялась. Она собралась продолжить, но стук повторился.
1
– Да чего тебе, Нюра?
Два года тому назад в одном большом рабочем городе была убита студентка техникума связи Светлана Иваненко. В деле об этом убийстве шло поначалу признание трех молодых инженеров - Захвата, Улесского и Добрыжного \"в совершенном ими злодеянии\". Расписывалось, как они, только недавно получив назначения на работу в этот город, в тот вечер шли на подпитьи и повстречали Светлану, которая возвращалась из бани. Что-то им захотелось от этой молодой семнадцатилетней девушки, и они потащили ее в парк, где изнасиловали, а потом, заметая следы, убили. Захват, Улесский и Добрыжный были задержаны спустя месяц после убийства. На следствии они признались в злодеянии. Приговорами областного суда, причем дважды, и Захват, и Добрыжный, и Улесский были признаны виновными в предъявленном им обвинении. Захвата и Добрыжного приговорили к смертной казни, а Улесского первым приговором также к смертной казни, а вторым - к тринадцати годам лишения свободы.
Дверь приотворилась, но вместо Нюры показался молодой матрос.
Оба приговора были отменены в кассационном порядке судебными коллегиями Верховного суда республики, в последний раз с прекращением дела за недоказанностью обвинения и вынесением частного определения о допущенных при расследовании дела грубейших нарушений законности.
– Уважаемый товарищ, артистка Ольга Леонардовна! Вам телеграмма.
И вот новый суд. На скамье подсудимых некто Дмитриевский.
Ольга Леонардовна любила телеграммы, но очень давно их не получала. Для таких случаев она всегда носила с собой в несессере агатовый пузырек с духами Guerlain Neroli, которые ей подарил… она не помнила, кто ей подарил эти духи. Она провела флакончиком у носа, раскрыла конверт и приготовилась воспринять новость.
- Признаете ли вы себя виновным?
“пароход 8 марта тчк товарищу Книппер-Чеховой тчк ВЦИК СССР присуждает дорогой Ольге Леонардовне Книппер-Чеховой звание народной артистки СССР тчк горячие поздравления МХАТ пьет тчк все пьют тчк Москвин не пьет посылает телеграмму тчк салют”
- Да.
- Вы поначалу изнасиловали Светлану, а потом убили?
Ольга Леонардовна положила очки на столик, потерла переносицу и мечтательно взглянула в иллюминатор. Проплывали безвестное село. И мальчишки у причала, и церковь с покривившимся крестом казались какими-то незначительными и глупыми. Ольга Леонардовна попробовала что-то написать в тетрадь, но передумала. Она сложила руки на коленях, облокотила голову о плюшевую стену и уснула. Пока она спала, очки, медленно приблизившись к краю столика, упали на пол, и одно стекло разбилось. Но это уже ничего не значило, потому что Ольга Леонардовна прожила вполне счастливо еще двадцать один год. Она умерла в возрасте девяноста лет, и казалось, что Бог добавил к ее жизни еще и те годы, которые не успел прожить на этой земле ее муж Антон.
- Да.
Мария Мокеева
- Вы ее до этого знали?
Красные паломники
- Естественно.
- Что заставило вас убить ее?
Говорят, под белым небом места знать надо.
- Это не сразу объяснишь... Видимо, что-то заставило, раз я ее убил...
Старший в отряде, мой брат Григорий, трижды побывал там и всегда возвращался умиротворенный и полный сил. Каждый раз весь путь он проделывал пешком. Остальные смотрели на него с благоговением, переживая и зависть, и гордость, что идут рядом.
Ах, тюрьмы, тюрьмы! Исправительная система!.. Горько сетуешь, побывав в уголках отверженных... Сколько бы не ездил Гордий сюда, всякий раз сердце сжималось от боли. Всегда он про себя повторял: в нормальном обществе карают изоляцией, а не наказаниями в условиях изоляции.
Григорий сказал, что раннее утро – самое безопасное время для начала похода. Поэтому мы встали затемно, позавтракали и отправились. Шли друг за другом, дорога то расширялась, то становилась очень узкой.
Обогнув стены заводика, Гордий уже видел тюрьму - грязных в этот предвечерний час заключенных, с матерком разгружающих вагоны с досками, свору собак, кучу отбросов вдоль шпал, куда всегда пригоняют вагоны и пригоняются заключенные... Пахло свежими сосновыми досками, толем, мужским потом и уже поздними осенними грибами. Рукой подать - лесок, воняющий залежалыми фекалиями. Здесь у конвойных не принято отказывать в просьбе сходить в лесок, ибо под вагонами, в которых привозят сюда, к тюрьме, доски, лес и которые обычно разгружают заключенные, гадить запрещено можно через какое-то время задохнуться: пригоняют сюда, на разгрузку сотни людей.
Через несколько часов свернули с тропы и остановились отдохнуть на прохладных камнях. Зоя и Фёдор опустились на колени у замшелого пня и стали вполголоса молиться об удачном исходе нашего путешествия. Фёдор имел привычку обращаться к Всевышнему в стихах. Наверное, надеялся, что так больше шансов. Он бормотал: “Пусть минует нас смерть, пусть минует нас боль, дойдем до конца и вернемся домой”. Зоя тверже верила в то, что Господь ее слышит, и просила по существу: “Нам надо было взять с собой больше еды, но мы не знали, где ее достать, помоги нам, Боже, чем скорее, тем лучше; а еще Фёдор мучается желудком, с этим тоже нужно разобраться”.
В пятидесяти - семидесяти метрах от леска лежат рельсы. По ним и на запад и с запада шуруют всякие поезда. Никогда еще из леска, пользуясь обстановкой, никто не убегал. Да и конвойные бдят. Пытался один чокнутый, выскочив из леска, добежать к перекинутому через рельсы пешеходному мостику, да - царство ему небесное.
Я достала из рюкзака шоколадку и протянула ее Зое. Она восприняла угощение как доказательство Его величия. Размышляя над этим, я смотрела на белое небо, где солнце всегда стояло в зените, а появлялось и гасло внезапно.
Подопечный Гордия как раз и шел из леска. Он уже научился на ходу подтягивать штаны и, не стесняясь своей братвы, застегивать пуговицы.
Спустя некоторое время мы вышли на открытое место. Подул ветер. Порыв был такой силы, что нам пришлось распластаться в пыли и переждать. Вскоре мы поднялись. Фёдор стал ворчать, что этот путь не для его ног. Зоя так на него посмотрела, что он умолк и даже прибавил шагу. Слева показалась высокая стена. Григорий обернулся к нам и прокричал, показывая на нее: “Туда!”
Вдруг на обочине мы заметили тело. Видно было, что погибший – из наших, но брат велел не сходить с тропы, и мы прошли мимо. Стало страшно. Парня убили недавно, там, где находились мы. Видимо, все об этом подумали и перешли на бег. В таком темпе добрались до стены быстрее, чем рассчитывали, и Григорий предложил снова устроить привал.
По профессии Гордий - адвокат. Он и был защитником этого мужика, трусцой уже бегущего к своей бригаде, которая не любит пахать за того парня. Этому мужику 27 лет отроду. Тутошние его прозвища - Музыкант, Скрипач, Пианист. Не такие и плохие прозвища. Идут они от его бывшей профессии. Он действительно музыкант, у него даже высшее образование. Играет - дае-ет! - на гитаре, баяне, аккордеоне, мандолине и тому подобное. А лучше всего, как признает эта его новая аудитория, бацает на пианино. Виртуоз, гад! Пребывание этого Музыканта тут, в тюряге, что и говорить - беда, даже трагедия: такой талант, а бревна и доски - грузи и не пикай!
Солнце позолотило пространство, которое мы пересекли. Труп отсюда уже не был виден, мы забыли о нем и успокоились. Хотелось погреться под солнцем, но выходить из тени, которую отбрасывала стена, было небезопасно. Мы сидели, жевали бутерброды, напряженно смотрели перед собой. Ноги гудели, но надо было идти дальше.
Один ли он теперь на белом свете? Перед самой посадкой на скамью подсудимых он женился. А матери с отцом - нет. Умерли. По этому поводу то есть умерших родителей, дядя этого нынешнего заключенного кратко высказался:
Теперь предстояло двигаться вдоль стены. Григорий, как обычно, шел первым. За ним Фёдор, потом Зоя, замыкала вереницу я.
- И хорошо, что умерли. Каково услыхать - приговорен к расстрелу, а? Это ведь не то, что представлен к награде, звезду героя дарят!
Зоя запела, и все подхватили. Песня была о том, как храбрый юноша вернулся домой после сражения и увидел, что его родная деревня разорена. Погоревав, он пошел в соседнее село и встретил там девушку, самую прекрасную на свете. Он взял ее в жены, и они вернулись туда, откуда он родом, построили дом, навели порядок и наладили хозяйство. Тогда туда приехали и другие, деревня снова разрослась и стала еще краше, чем прежде. Дети в ней рождались здоровее своих родителей, росли в любви и не знали горя, пока любопытство не заставило их покинуть деревню.
...В третий раз Гордий собирался подать жалобу в прокуратуру (в порядке надзора) на приговор судебной коллегии по уголовным делам Верховного суда республики. Перед этим приездом сюда побывал с новыми документами в Москве. Ходил по инстанциям, выпрашивал аудиенций, клянчил, унижался, играл в простачка с единственной целью - помочь этому человеку, который получил поначалу вышку, а затем, после пересмотра дела, одиннадцать лет тюрьмы.
Мы знали, что эта песня про нас – это мы не усидели на месте и двинулись в опасный путь, чтобы повидать мир.
О пересмотре дела позаботился Гордий.
Нам навстречу шли два мужика. Вид у них был недовольный. Когда Григорий поравнялся с ними, нам задали вопрос:
Он буквально вытянул парня от расстрельной стены.
– Куда премся, молодняк?
– На вершину.
Сейчас Гордий стоял у ворот и ждал, пока пригонят партию заключенных, в которой работал Дмитриевский. Вот партии пошли волна за волной, в каждой партии \"шестерки\" тарабанили бачки, в которых приносили пищу. В партии, где вышагивал Пианист, бачок тащил, конечно, он, второй бачок был за худым кадыкастым мужиком лет тридцати.
– Серьезно? Не доберетесь. А этот ваш толстячок, – мужик покрупнее кивнул на Фёдора, – и до Белой горы не доберется.
– Доберусь! – крикнул Фёдор и потряс кулаком.
- Стой-й-й! - заорал бугор-бригадир у ворот.
Мужики заржали.
Заключенные как раз поравнялись с Гордием. Кадыкастый, как только остановились, нагнулся перед адвокатом в шутливом поклоне, помахал кепкой, которую снял с узкой, как бы заостренной к верху головки и вежливо, уважительно сказал:
– Ну и хрен с вами, идите, ищите приключений на свои жопы.
- Здравия желаю, гражданин защитничек.
Гордий поздоровался с ним, а затем поздоровался и со своим подопечным Музыкантом. Это был враз порыхлевший, среднего роста человек, широколобый и лицом серый, будто обсыпан дорожной пылью.
Мы пошли дальше, а через несколько минут услышали позади грохот, как будто обрушилась часть стены и – мы были в этом уверены – раздавила наших новых знакомых.
Загремели ворота, партия шагнула в тюремный двор. Гордий показал пропуск и тоже вошел во двор. Он стоял теперь рядом с теми, кто считал количество вошедших заключенных.
Никто не расстроился. Было не до этого – мы приближались к Белой горе.
Партия потом шагнула к кладовой, и Гордий, терпеливо всегда дожидавшийся, пока Дмитриевского к нему отпустят, сегодня тоже стоял терпеливо: он уважал тюремные порядки: раз надо - так надо. Вскоре Гордий услышал голос бугра:
Белая гора издавала низкий гул. Старики рассказывали, что внутри нее вечный холод. Были варианты: пойти прямо и надеяться, что на нас не сойдет каменная лавина, или сделать крюк и обойти гору с другой стороны, но нам хотелось скорее попасть туда, куда нас вел Григорий, и мы пошли напрямик.
- Пианист!
Двигались осторожно, перебегая от одного укрытия к другому. Неожиданно, почти преодолев гору и зайдя в углубление в скале, мы увидели старуху. Сгорбившись, она сидела в углу и перебирала четки. Когда Григорий приблизился к ней, она дотронулась до него и изрекла: “Перст указующий накажет за жадность!”
- Я! - хрипловато ответил Дмитриевский.
Мы оставили старухе хлеба и быстро ушли.
- Почистить шанцевый инструмент!.. А тебе, Сыч...
- Опять мне! - заблеял кадыкастый - Гордий узнал его по голосу.
До захода солнца мы поднялись на большую высоту. Была видна вся плодородная долина. Григорий сказал, что мы почти добрались. У колодца разбили лагерь. Сидя у костра, разговаривали о будущем. “Возможно, этот поход – последнее наше свободное решение”, – мрачно произнес мой брат. “Ты думаешь, власть будет закручивать гайки?” – спросил Фёдор. Вид у него было скептический. “Только дурак этого не понимает”, – буркнула Зоя, но, чтобы смягчить свои слова, погладила Фёдора по спине. В тревожном настроении мы легли спать.
- Сыч, а тебе...
Рано утром проснулись от крика Зои. Над ней навис черный парень, приставив к лицу копье, а его дружки, такие же черные, здоровые, как циклопы, окружили остальных.
- Опять мне! Чего - мне? Чуть чего - Сыч, Сыч!
– Куда направляетесь, красные ублюдки? – спросил главный.
- А тебе, Сыч... Тебе этот шанцевый инструмент поставить на место!
– В храм Покрова на Пирогах, – сказал им правду Григорий, поняв, очевидно, что за ложь нас без раздумий проткнут копьями.
- Ну так сразу бы и сказали!
– Паломники, что ли? – удивился громила.
- В прошлый раз, Сыч, ты поставил шанцевый инструмент не по номерам. Все перепутал. А каждый к своему шанцевому инструменту привык, ты понял?
Мы закивали.
- А чё я? Я старался...
– Отпустить, – скомандовал главный. – Теперь весь этот район принадлежит нам, так что возвращайтесь другой дорогой.
- Вот еще раз так постараешься - поглядим! Мы из-за тебя потеряли времячко. А теперь, Сыч, время терять нельзя.