Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Поезд без предупреждения заскрежетал тормозами и резко остановился. Суханова швырнуло вперед, очки слетели у него с переносицы и тут же пропали среди шарканья потерявших равновесие ног. Все вокруг немедленно поплыло в туман: гримасы клубящихся перед ним лиц, призрачная станция, название которой он, как ни щурился, так и не смог прочесть, неверные отблески огней в небе над отдаленным городком. После минуты мучительной нерешимости он присел на корточки и принялся ощупывать заплеванный пол, грязные ботинки, рыхлые выпуклости котомок — и, вопреки всем вероятностным законам, в тот самый миг, когда поезд вновь дернулся с места, пальцы сомкнулись на желанном холоде металлической оправы.

С бесконечным облегчением он водрузил очки обратно на нос, выпрямился и обнаружил, что половина его мира была теперь рассечена лучистой, дрожащей паутиной: по левой линзе расползлась трещина в виде звезды — последствие чьего-то мстительного шага. Треснувшее стекло дробило свет на десятки фрагментов в стиле кубизма и придавало радужный блеск левой стороне предметов, окружая нечаянными нимбами ночную бригаду одетых в оранжевые жилеты ремонтниц, трудившихся на соседних путях в перекрестных лучах их ручных фонарей, и, как только последние приметы безымянного городка поглотила тьма, наделяя его собственное отражение в оконном стекле фасеточным глазом насекомого и покрывая серебристой рябью отражение поразительно красивой девушки, мелькнувшей в проходе у него за спиной.

Он жадно рассматривал эту преображенную вселенную, впитывал цвета, накапливал впечатления, чтобы к концу дня доверить свежий груз открытий очередному холсту. Месяцами после той выставки Пикассо в октябре пятьдесят шестого он жил будто в экспериментальной лаборатории искусства — его разум неустанно раскладывал окружающую действительность на составные в поисках новых композиций, руки не отмывались от красок, а сердце исходило огнем. Были потом и другие выставки, поскольку все новые и новые картины пересекали приоткрывшиеся границы или вырывались из застенков запретного творчества; видел он и французских импрессионистов, чьи сады в солнечных пятнах, разноцветные зонтики и лодочные прогулки он нашел наивными, но милыми сердцу, и современников-американцев, чей абстрактный экспрессионизм позабавил его своим культом антиискусства. Он поглощал все, с чем сталкивался, и в своих работах копировал, перенимал, переосмысливал, пародировал, отдавал дань, играл и в конце концов расставался со множеством самых разных приемов и стилей. И все это время душа моя жаждала пройти предназначенный ей срок ученичества и, закаленной в испытаниях, но сохранившей верность себе, обрести собственный язык.

Однако до поры до времени эти искания оставались делом сугубо частным и существовали в параллельной, секретной плоскости, не пересекаясь с моим официальным, внешне не изменившимся положением. Хотя на встречах у Ястребова мы с друзьями-художниками свободно обсуждали любые темы, пьянящий ветер перемен казался слишком внезапным, а воспоминания о прошедших годах были еще слишком свежи, чтобы я мог отбросить всякую осмотрительность. На своих лекциях в институте я по-прежнему восхвалял ценности соцреализма, время от времени штамповал портреты, какие надлежало вешать над кожаными креслами в кабинетах руководителей производства, а когда у меня на семинаре одна визгливая девица вскочила с места и назвала Пикассо приспешником капитализма, я счел за лучшее не возражать. По этой же причине я всегда писал свои настоящие картины, дома, тогда как в мастерской (куда наведывались и студенты, и начальство) ограничивался невыразительной продукцией общественного потребления. Именно поэтому мне и нечего было ей показать, когда в один ослепительно синий, восхитительно благоуханный, мучительно неловкий день она заглянула ко мне в мастерскую.

Дело было в марте пятьдесят седьмого. После нашего неудавшегося знакомства в сентябре прошлого года, когда я при ней так грубо оскорбил ее отца, я видел ее лишь несколько раз, мельком, на расстоянии, причем всегда в компании Льва Белкина. Я больше и не надеялся завязать с ней разговор. К тому времени мы со Львом настолько сблизились, что я считал его своим лучшим другом, но поводом для наших почти ежедневных встреч служила исключительно работа и имя Нины Малининой не упоминалось никогда. Я не сомневался, что он в нее влюблен, и относил его молчание к скрытности натуры или внутреннему чувству такта — потому как впечатление, которое она произвела на меня в тот злополучный вечер, ни для кого явно не составляло тайны. Что же до меня, я по-прежнему думал о ней как о своем недостижимом идеале, и оттого начал мямлить и запинаться, когда Нина, легонько стукнув в дверь и не дожидаясь ответного «Войдите», вступила в мою жизнь вместе с запахами тающих снегов.

— Я вообще-то к Леве, но он занят со студентами, так что решила пока сюда заглянуть, — сказала она без тени улыбки. — Интересно познакомиться с работами человека, который ставит себя настолько выше моего отца.

В тот день у стены подсыхал портрет увешанного наградами маршала с пышными усами, а с мольберта смотрела преувеличенно румяная женщина, гордо демонстрирующая ведро огурцов. Нина кружила по мастерской, не произнося ни слова, но я заметил, как взметнулись ее брови, и сердце мое заныло от унижения. В то же время я понимал, что обсуждать с ней мои другие, экспериментальные работы было опасно, ведь отцом ей приходился Петр Малинин, этот оплот системы, а о ней самой я ничего не знал — знал только, что она была красива, так лучисто, пронзительно красива, и так легко двигалась сквозь напоенный солнцем воздух в своем жемчужно-сером пальто, и ее черные сапожки так надменно цокали по полу, и пара коротких локонов цвета меда выбивались из-под красного берета, и прозрачные глаза смотрели отчужденно, почти презрительно, а губы, ее губы…

— На самом деле это для меня не основное, — услышал я свои собственные безрассудные слова. — Дома у меня совсем другие работы. Могу… могу показать, если хочешь. Я тут близко живу. С мамой.

Я был убежден, что услышу мгновенный отказ, но она, похоже, заколебалась.

— Давай и Леву позовем, — поспешно добавил я.

Она молча потеребила пальцы перчатки, а потом, взглянув на меня, сказала:

— Хорошо.

Пораженный, растерянный и счастливый, я бежал по коридору, бережно сохраняя в памяти последний, выжидательный взгляд ее внезапно потемневших глаз. Дверь в мастерскую Льва, за углом от моей, была приотворена. Я увидел, что он стоит у открытого окна и глядит в мокрый, сверкающий двор; должно быть, его студенты только что ушли. Моих шагов он не слышал, и я уже готов был его окликнуть, но губы лишь беззвучно шевельнулись, а оклик умер насильственной смертью у меня в горле. С минуту я смотрел из коридора на высокую, широкоплечую фигуру, вылепленную на фоне бледно-голубого неба, а потом принял решение и на цыпочках пошел обратно.

Она тихо ждала, комкая в руке перчатку.

— Лев занят, ему некогда, — сказал я. — Конечно, я пойму, если ты не…

— Вы хотите? — начала она, но Рэнсом взял ее за руку.

На ее лице мелькнуло непонятное мне выражение. Неожиданно она рассмеялась.

— Нет, — остановил он ее, — не рассказывайте, кто как сюда попал.

— Отчего же, пошли, — непринужденно бросила она. — Шарф не забудь, на улице холодней, чем кажется.

— Вижу, куда вы гнете, — Макфи ухмыльнулся. — Мы попали сюда случайно. Но позволю себе заметить, д-р Рэнсом, что все это не так просто. Не помню, кто и когда назначил вас нашим начальником, но вы ведете себя как вождь, а не как хозяин дома.

Вокруг нас тек, капал и плескался город, подхваченный пляшущими волнами ранней весны. Она легко двигалась сквозь свет и брызги, не замечая бегущей с крыш капели и луж под ногами; и таким нереальным казалось ее присутствие рядом со мной, что я бы не удивился, растворись она без следа в искристом воздухе. Но нет: храбро миновав загаженный подъезд, оступившись на темной лестнице, терпеливо подождав, пока я, красный от стыда, возился с застрявшим ключом (после чего вбежал в квартиру первым, чтобы лихорадочно набросить покрывало на картину, которую не хотел ей показывать), и неловко познакомившись с моей перепуганной матерью, выскочившей из ванной в бигудях, Нина остановилась наконец среди беспорядка моей комнаты и смущенно поиграла перчатками.

Я включил свет.

В тот год меня занимали поезда. Я пытался схватить на холсте неизбывный хаос вокзалов, омраченный почти осязаемой грустью расставаний и неприкаянностью кочевых судеб, но подчас пронзаемый ярким лучом радостной встречи или сильного, чистого чувства; и механические передвижения толпы автоматов, которые в заведенном порядке изрыгались и поглощались железными монстрами, изредка уволакивая в своей безликой массе живого, сопротивляющегося, кричащего человека; и нездешние, порой незабываемо прекрасные пейзажи, мельком подсмотренные за грязным оконным стеклом, поверх скудной дорожной трапезы из воблы, разложенной на газетной передовице; и разные жизни, что случайно и мимолетно сталкивались в пространстве и времени, этакой пародией на человеческую близость, среди тесноты скудно освещенных вагонов, где дыхание смешивалось с дыханием и тело прижималось к телу и где каждый оставался трагически, извечно одиноким… Нина Малинина молча рассматривала холсты, прислоненные к стенам и сваленные на полу; когда она наконец заговорила, в ее голосе звучали нотки удивления.

— Да, я вождь, — сказал Рэнсом. — Неужели вы думаете, что я бы отважился на это, если бы решали вы или я? Вы не выбирали меня, и я не выбирал вас. Даже те, кому я служу, меня не выбирали. Я попал в их мир случайно, как попали ко мне и вы, и даже звери. Если хотите, мы — организация, но не мы ее организовали. Вот почему я не вправе и не могу вас отпустить.

— Темные вещи, — медленно произнесла она. — Я совсем не того ожидала. Мне очень нравится вот эта. Странная, но… такая красивая.

Все помолчали снова, и было слышно, как потрескивают поленья.

— Если больше обсуждать нечего, — заметила Грэйс Айронвуд, — не дадим ли мы отдохнуть доктору Рэнсому?

Она указала на небольшое полотно, изображавшее ремонт железнодорожных путей: в глубоком колодце синего лунного света трудилась бригада меланхоличных тучных ангелов с сияющими оранжевыми крыльями. А потом, прежде чем я успел ее остановить, она шагнула к мольберту и одним стремительным движением сдернула покрывало, накинутое мною на последнюю работу.

— Нет, — сказал Рэнсом. — Надо еще поговорить о многом.

Этим полотном, более сложным по композиции, я надеялся завершить свою железнодорожную серию и перейти к другой теме, недавно меня заинтересовавшей, — теме отражений: отражений домов в дождевых лужах, бреющихся мужчин — в зеркалах ванных комнат, жен — в стеклах очков своих мужей, созвездий — в чайных чашках. На этой картине люди в коричневом и сером, переданные со спины, толпились в проходе вагона. Стоявший впереди плотный, хорошо одетый мужчина еле заметно отражался в окне. В его немолодом лице, плывущем над темной полосой леса, виделось что-то неприятное: то ли намечающийся второй подбородок, то ли маленькие и беглые, как два жучка, глазки за очками в металлической оправе, — это было лицо человека, прожившего удобную, предсказуемую, малозначимую жизнь. Однако сейчас его размытое отражение несло на себе печать потрясенного узнавания — будто он только что, невзначай, мельком, поймал отголосок утраченной мечты своей юности и на долю секунды осознал всю бессмысленность своего существования; и его глаза вперились в серебристую дымку другого, еще менее четкого отражения — призрак поразительно красивой девушки, которая казалась летящей по воздуху за его спиной, а на самом деле, очевидно, всего лишь проходила по вагону за пределами картинной рамы, задержавшись на мгновение там, где стоял бы разглядывающий полотно зритель. Труднее всего далось мне это девичье лицо — я мучился над ним целый месяц: оно должно было выглядеть живым и одновременно бесплотным.

Макфи, начавший было стряхивать с колен крошки, замер, а Грэйс Айронвуд с облегчением расслабилась.

— Сегодня мы узнали, — сказал Рэнсом, — о том, что творится сейчас в Беллбэри. Но я думаю о другом.

— Но ведь, — запнулась Нина Малинина, — ведь… это же я.

— Да? — серьезно сказала Камилла.

Без нужды повысив голос, я стал разглагольствовать о типичных, классических чертах лица, о случайных совпадениях, о подсознательном использовании художником знакомого материала… И тут случилось что-то необъяснимое: она заплакала. В отличие от других плачущих девушек она не вызывала желания ее утешить; лицо ее было сердитым, а слезы — скупыми и беззвучными.

— О чем это? — спросил Макфи.

В полной растерянности я отвернулся, чтобы дать ей возможность успокоиться.

— О том, — сказал Рэнсом, — что лежит под Брэгдонским лесом.

— Теперь я понимаю, — тихо выговорила она через минуту, — он и в самом деле художник посредственный. Мне пора идти.

— До сих пор думаете? — спросил Макфи.

Мы встретились глазами, и меня обожгла резкая неприязнь, внезапно почудившаяся мне в ее взгляде.

— Я не думаю почти ни о чем другом, — отвечал Рэнсом. — Мы кое о чем догадывались. Вероятно, это опаснее Головы. Когда силы Беллбэри объединятся с древними силами, Логрис, то есть человек, будет окружен. Мы должны им помешать. Но сейчас еще рано. Мы не можем проникнуть в лес. Надо дождаться, пока они найдут… его. Я не сомневаюсь, что мы об этом узнаем. А сейчас — надо ждать.

Я был удивлен, когда она разрешила мне проводить ее домой. Жила она вдвоем с отцом на улице Горького, в пятнадцати минутах ходьбы от меня. На прощанье она записала свой телефонный номер на обороте одного из моих эскизов.

— Не верю я этой басне, — сказал Макфи.

— Я думала, — сказала Грэйс Айронвуд, — что мы не употребляем слов типа «верить». Я думала, мы наблюдаем факты, избегаем поспешных выводов…

На другой день я переговорил со Львом. Мне было совестно за встречу с Ниной и хотелось, чтобы он узнал правду от меня. Я лишь самую малость погрешил против истины: сказал, что заходил позвать его с нами, но его дверь была закрыта и до слуха доносилась оживленная дискуссия, прерывать которую я не решился. Как-то странно покосившись в мою сторону, он пожал плечами.

— Если вы будете препираться, — сказал Рэнсом, — я вас поженю.

— Да что ты оправдываешься? — сказал он. — Я ей не хозяин.



— Но я думал, что ты… Разве у вас с Ниной не…

Поначалу никто из них не мог понять, зачем институту Брэгдонский лес. Почва там не вынесла бы огромного здания (во всяком случае, для этого пришлось бы проделать много дорогих работ), а город для института не подходил. Несмотря на недоверие Макфи, Рэнсом, Димбл и Деннистоун занялись этим вопросом и пришли к важным выводам. Все трое знали теперь о временах короля Артура то, до чего наука не дойдет и за сотни лет. Они знали, что Эджстоу лежит в самом центре Логрского королевства, что деревня Кьюр Харди хранит былое имя, и что исторический Мерлин жил и колдовал в этих местах.

— Напрасно ты так думал, — отрезал он. — Мы всего лишь друзья. Давние друзья. В школу вместе ходили. Познакомились в четырнадцать лет. Она принесла из дому на завтрак бутерброды с икрой, а я — булку с маслом, присыпанную сахаром, на большее у моей мамы возможностей не было. Нина так заинтересовалась, что предложила поменяться. Так что флаг тебе в руки, Толя. Что касается твоей последней работы, сдается мне, что композиция подкачала. Может, лучше…

Что именно он там делал, они не знали; но, каждый своим путем, зашли так далеко, что не могли уже считать сказкой предания о его силе, или отнести эту силу к тому, что люди Возрождения звали магией. Димбл даже утверждал, что хороший филолог может распознать по тексту, о магии идет речь, или об ином. «Что общего, — говорил он, — между таинственными оккультистами вроде Фауста или Просперо, с их ночными бдениями, черными книгами, пособниками-бесами и Мерлином, который творит невозможное просто потому, что он Мерлин?» Рэнсом с ним соглашался. Он полагал, что ведовство, или точнее, ведение Мерлина — остаток чего-то очень древнего, попавшего в Западную Европу после того, как пал Нуминор, и хранившего следы тех времен, когда отношения духа и материи были на Земле иными. Ведение это по самой сути своей отличалось от ренессансной магии. Вероятно (хотя и не наверное), оно было гораздо невиннее; и уж во всяком случае, пользы от него было гораздо больше. Ведь Парацельс и Агриппа почти ничего не достигли, и сам Бэкон — возражавший против магии только по этой причине — признал, что маги «не преуспели в величии и верности трудов». Поистине, могло показаться, что магия, столь бурно расцветшая в эти времена, вела лишь к тому, что человек губил душу, не получая ничего взамен.

Заручившись благословением Льва, я облегченно вздохнул и почувствовал головокружение от грядущих возможностей. С того времени мы с ней виделись часто. Конечно, у нее были толпы поклонников, и многие — из высших кругов, где она вращалась с детства благодаря отцовским связям, поэтому я и не помышлял впечатлить ее своими весьма скромными успехами, как карьерными, так и материальными. Не было у меня и той непринужденной светскости обольстителя, которая приобретается опытом с женщинами, ведь в свои двадцать восемь лет я мог похвастать лишь тремя-четырьмя мимолетными связями. Но, как я вскоре понял, она любила искусство — любила со страстью, удивительной для родной дочери Малинина. Поскольку природа ее обделила талантом (в чем она сама признавалась без всякого смущения), она пошла учиться на искусствоведа и нынче работала в Третьяковке. Вскоре у нас с ней вошло в традицию встречаться по музеям и выставкам, где я потчевал ее пылкими рассказами о природе цвета у Фра Анджелико или технике мазка Ван Гога, вдохновляясь невольным восхищением, которое временами мерещилось мне в ее дивных русалочьих глазах.

Если догадки были правильны, это значило очень многое. Это значило, что ГНИИЛИ, в самой своей сердцевине, связан уже не только с нынешней, научной формой власти. Конечно, другой вопрос, знали ли об этом сотрудники института; но Рэнсом напоминал себе: «Дело не в том, как СОБИРАЮТСЯ действовать люди — это все равно решат темные эльдилы — а в том, как они БУДУТ действовать. Возможно, домогаясь Брэгдонского леса, они знают, чего ищут; возможно, они придумали какую-то причину — теорию о почве, о воздухе, о неизвестных излучениях — чтобы это объяснить».

Как-то вечером в конце мая я повел ее на Большой Замоскворецкий мост — показать гирлянды текучих огней, уносимых рекой, и рассказать о картине, которую задумал написать: под неподвижными, темными водами озера туманно мерцает таинственный город златоглавых церквей и кружевных башен, чьи дрожащие очертания слишком лучезарны, чтобы быть явью, слишком пленительны, чтобы быть отражением, слишком осязаемы, чтобы быть мечтой. А потом я поднял глаза, увидел, что она стоит рядом со мной в своем перехваченном в талии белом платье, задумчиво обрывает крошечные соцветия с подаренной мною ветки темно-лиловой сирени и следит, как они, кружась, падают в воду, — и не смог больше медлить. Я сказал ей, что люблю ее, что любил ее с первой минуты. Она помолчала, а потом бесцветным голосом заметила, что становится прохладно и не мог бы я проводить ее домой; но было в ее лице нечто такое, отчего сердце у меня затрепыхалось обезумевшим мотыльком, — и пару недель спустя она меня поцеловала.

Это был первый день настоящего лета — безоблачный, жаркий, зеленый, и мы отправились на прогулку в парк Горького. К нам присоединились Лев с Аллой — курносой хохотушкой лет девятнадцати с глазами голубыми и пустыми, как кусочки стекла; он объявил, что познакомился с ней неделю назад в очереди за мороженым. Взятая напрокат лодка оказалась слишком мала для четверых, и мы со Львом катали девушек по очереди; от сверкающей ряби, от солнца, бьющего прямо в глаза, от близости Нины, такой летней и беззаботной, я потерял голову и не уследил, как лодка запуталась в свесившихся к самой воде ветвях плакучей ивы; Нина засмеялась, Лев и Алла стали махать руками и кричать что-то с берега, и когда я попытался освободить нас из гибкого, искристого лиственного плена, она внезапно подалась вперед — и меня поцеловала.

Рэнсом полагал, что в определенной степени важен сам лес — ведь не зря считают, что место не безразлично. Однако, сон о спящем под землею многое объяснил. Значит, главное внизу, под лесом; и это — тело Мерлина. Когда эльдилы сказали ему, что так оно и есть, он не удивился. Не удивлялись и они; земные формы бытия — зачатие, рождение, смерть — были для них не менее странными, чем пятнадцативековый сон. Для них, созидающих нашу природу, ничто не является «естественным». Они всегда видят неповторимость каждого акта творения. Для них нет общего; все, по отдельности, рождается, словно шутка или песня, из чудотворного самоограничения Творца, отбрасывающего мириады других возможностей ради этого, вот этого творения. Эльдилы не удивлялись, что тело лежит нетленно пятнадцать веков; они знали миры, где нет тления. Эльдилы не удивлялись, что душа осталась связанной с ним — они знали бесконечное множество способов, какими дух соединяется с материей, от полного слияния, создающего нечто третье, до встреч, коротких, как соитие. Они принесли не весть о чуде, а важную новость. Мерлин не умер. Жизнь его, при определенных условиях, вернется в тело.

Когда в тот день мы распрощались, мне не захотелось идти домой. Опьяненный счастьем, я бродил по московским улицам, смотрел, как на город спускалась тьма, как окна одно за другим вспыхивали, а потом гасли, как небо становилось прозрачнее. Когда первый серенький свет тронул крыши домов, город неожиданно зашуршал теплым летним дождем, и, смеясь, я добежал до ближайшей автобусной остановки, чтобы переждать под стеклянным укрытием. Миновали мокрые, шелестящие полчаса, а дождь все усиливался. Сообразив, что до института было рукой подать, я ринулся под ливень и минуты спустя ворвался в опустелое здание.

Они не сказали этого раньше, потому что не знали. В спорах с Макфи Рэнсому особенно мешало то, что шотландец — как, впрочем, и многие — почему-то считал: если есть существа мудрее и сильнее людей, они всеведущи и всемогущи. Конечно, эльдилы были очень сильны, они вполне могли разрушить Беллбэри, но сейчас это не было нужно. Сознания же человека они прямо увидеть не могли. О Мерлине они узнали не иначе, как по особому сочетанию признаков, указывающему на то, что в этом месте кого-то увели с главной дороги времен в неведомые нам поля. Ведь не только прошлое и будущее отличны от настоящего.

У себя в мастерской я тотчас же поддался соблазну девственно чистого холста, натянутого на подрамник, так как всю ночь меня преследовал один и тот же образ: пруд, лодка, а в ней — женщина: застенчивая, излучающая свет обнаженная женщина, чья грудь, руки и ноги зацветают сотнями, тысячами, мириадами бело-голубых цветов, и их свежее, благоухающее изобилие незаметно перерождается в испещренную солнцем голубизну волн, нежно качающих лодку. С того момента, как я начал смешивать краски, окружающий мир отступил, потерялся в призрачной дали, и я уже не слышал прилива голосов в коридоре, скороговорку дождя за окном, деловой стук в дверь, тяжелые шаги, внушительный голос: «У меня к вам разговор, Анатолий Павлович…»

Вот почему Рэнсом не спал и думал, когда остался один. Он не сомневался, что враги нашли Мерлина; а если нашли — сумеют разбудить. Тогда соединятся две силы, и это решит судьбу Земли. Несомненно, темные эльдилы веками подготавливали это. Естественные науки, невинные и даже полезные сами по себе, уже при Рэнсоме пошли куда-то в сторону. Конечно, их сводили с пути в определенном направлении. Темные эльдилы непрестанно внушали ученым сомнения в объективной истине, а потом и равнодушие к ней, и это привело к тому, что важна стала лишь сила. Смутные толки об этом и заигрывания с панпсихизмом воскрешали понемногу любезную магам Мечту о предназначении человека и его далеком будущем, извлекали из могилы старое человекобожие. Опыты над животными и работа на трупах приучали к тому, что ради прогресса нужно прежде всего перебороть себя и делать то, что душа делать не позволяет. Теперь это все достигло такой степени, что стоящие за этим решили: можно выгнуть науку назад, чтобы она сомкнулась с древними забытыми силами. По-видимому, раньше это было невыполнимо. Этого нельзя было сделать в XIX веке, когда твердый материализм не позволил бы ученым поверить в такие вещи; а если бы они и поверили, унаследованная порядочность не позволила бы им касаться нечистого. Пережитком этого века был Макфи. Теперь все изменилось. Вероятно, мало кто знал в Беллбэри, что происходит, но если они и узнают, то будут, как солома на ветру. Что сочтут они непотребным, когда нравственность для них — побочный продукт биологических и экономических процессов? Времена созрели. С точки зрения преисподней, к этому вела вся человеческая история. Падший человек уже может стряхнуть те ограничения, которые само милосердие наложило на его силу. Если он это сделает, воплотится ад. Дурные люди, ползающие сейчас по маленькой планете, обретут состояние, которое прежде обретали лишь по смерти, и станут прямым орудием темных сил. Природа станет их рабыней, и предел этому положит лишь конец времен.

Тут, резко подняв голову, я увидел, как в мастерскую, оттопыривая карманы пиджака большими пальцами, входит лысеющий человек с каменным лицом. Секунда ушла у меня на то, чтобы вернуться из того нежного, синего, радостного приюта, где я обретался, и узнать в посетителе ректора, Леонида Пенкина. Одновременно я вспомнил, что, кажется, пропустил свою утреннюю лекцию, и, посмотрев на себя его глазами, отметил небритый подбородок, промокшую до нитки одежду, следы бессонной ночи на лице и — всего хуже — голую женскую грудь, поросшую колокольчиками, которая явно наметилась под моей кистью. Едва заметно кивнув вместо приветствия, ректор принялся расхаживать туда-сюда, царственно глядя в пространство поверх моей головы и без умолку разглагольствуя: до него якобы дошли слухи о неких, так сказать, богемных сборищах в некой сомнительной квартире, по всей вероятности, хорошо мне известной, а это, к большому сожалению, должно повлечь за собой конкретные меры, которые он вынужден будет принять, так сказать, в конкретных обстоятельствах… Я не вслушивался в его велеречивую проповедь и только молился, чтобы он не заметил начатую картину.

— В моем понимании, — вещал он, — искусство развитого социализма — это скорый поезд в будущее, и мне, например, было бы весьма прискорбно видеть, как человека с вашими задатками снимают с этого поезда, ибо, позвольте заметить, молодой человек, другого поезда не будет. Но вам, боюсь, придется сойти, если… Вы меня слышите? Вам придется сойти, если вы сейчас же не предъявите билет.

— Билет? — в замешательстве переспросил Суханов. — Какой билет?

10. ЗАХВАЧЕННЫЙ ГОРОД

— Так я и знал, — возгласил его собеседник, приблизив к Суханову побагровевшее лицо. — Безбилетник! Ну-ну, значит, дальше пешком пойдете. Или штраф придется заплатить. Либо платите, либо попрошу на выход.

До сих пор, что бы ни случилось днем, Марк спал хорошо, но в эту ночь он спать не мог. Письма он не написал и весь день слонялся, скрываясь от людей. Ночью, лежа без сна, он ощутил свои страхи с новой силой. Конечно, в теории он был материалистом; конечно (тоже в теории) он давно вышел из возраста ночных страхов. Но сейчас это ему не помогло. Тех, кто ищет в материализме защиты (а их немало), ждет разочарование. Да, то, чего вы боитесь — немыслимо. Что ж, лучше вам с этого? Нет. Так как же? Если уж видишь духов, лучше в них верить.

Пассажиры возбужденно зашептались. Через разбитые очки Суханов посмотрел в окно и увидел очередную скудно освещенную платформу без названия, невероятно похожую на ту самую, в Боголюбовке, покинутую им много-много снов тому назад. Вздрогнув, он ответил:

— Хорошо, хорошо, сколько? — И торопливо полез в карман.

Чай принесли раньше, чем всегда, а с ним — и записку. Уизер настоятельно просил зайти к нему немедленно по чрезвычайно срочному делу. Марк пошел.

За подкладкой перекатывалась какая-то мелочь, но бумажника под рукой не было. Бумажник — припомнил он с замиранием сердца — лежал в боковом отделении его дорожной сумки, а сумку… сумку похитили.

В кабинете была Фея. К удивлению и (сперва) к радости Марка, ИО, по всей видимости, не помнил об их последнем разговоре. Он был вежлив, даже ласков, но очень серьезен.

С дрожью в голосе он просил контролера войти в его бедственное положение, предлагал завалявшуюся мелочь, клятвенно обещал выслать всю сумму почтовым переводом и даже унизился до заявления, что он не кто-нибудь, а ответственный работник, Суханов Анатолий Павлович, главный редактор журнала «Искусство мира».

— Доброе утро, доброе утро, м-р Стэддок, — сказал он. — Я ни за что на свете не стал бы вас беспокоить, если бы не был уверен, что вам самому лучше узнать обо всем как можно раньше. Вы понимаете, конечно, что разговор наш сугубо конфиденциален. Тема его не совсем приятна. Надеюсь, в ходе беседы вы поймете (садитесь, садитесь), как мудро мы поступили в свое время, оградив от постороннего вмешательства нашу полицию, если можно ее так назвать.

— А я — главный редактор центральной «Правды», — встрял чей-то ехидный голос, — однако зайцем не езжу.

Марк облизнул губы и присел.

Вагон тряхнуло от гадкого, мстительного хохота; контролер схватил Суханова за плечи и не церемонясь подтолкнул к дверям. Ему померещилось, что в бушующей толпе зевак в проходе он увидел древнего старичка, своего соседа, который взгромоздился на сиденье и что-то отчаянно кричал поверх моря голов; но его слова поглотил многоголосый рев, и в следующее мгновение Суханова грубо выпихнули на перрон. С прощальным свистком поезд тронулся, и к окнам приникли ухмыляющиеся, злорадно ликующие бесы.

— Ты потерял бумажник, Стэддок, — вдруг обратилась к нему Фея.

— Что? — переспросил Марк. — Бумажник?

Немного выждав, Суханов побрел нескончаемыми лестницами, гулкими переходами и наконец выбрался на широкий проспект с шеренгой одинаковых многоэтажек по одну сторону и парком — по другую. Похоже, его высадили в большом городе. Он долго бесцельно томился под каким-то стеклянным укрытием на краю тротуара. (Кажется, нечто подобное с ним уже недавно было? Он не мог припомнить.) В конце концов темнота расступилась со скрипом и скрежетом, и к нему подкатился прямоугольник насыщенно-желтого света, в чьих окнах тоже дергались бесовские морды. Просунув голову в открывшуюся дверь, он слабым голосом спросил неизвестно у кого:

— Да. Бумажник. Штуку, в которой лежат всякие бумажки.

— Не скажете ли, это какой город? — но в ответ услышал только гогот и чей-то презрительный совет — «пить надо меньше».

— Потерял. Вы его нашли?

Он уже хотел ретироваться, когда человек, сидевший в одиночестве впереди, пригляделся к нему повнимательнее и спросил, куда ему нужно.

— В нем три фунта десять шиллингов денег, корешок от почтового перевода, письма, подписанные именами Миртл, Дж.Хитоншоу, Ф.Э.Браун, М.Бэлчер, и счет за костюм от мастерской «Саймонс и Сын», Маркет-стрит, 32, Эджстоу? Так?

— В Москву, — ответил Суханов.

— Примерно так.

Бесы принялись над ним издеваться, но сидевший впереди человек не смеялся. У него и лицо было не как у всех, с печальными, много повидавшими глазами.

— Вот он, — она указала на стол. — Нет, не бери!

— А точнее? — спросил он, когда бесы стихли у него за спиной.

— Что происходит? — спросил Марк тем голосом, каким говорил бы всякий при подобных обстоятельствах и который в полицейском протоколе назвали бы «угрожающим».

Похоже было на то, что Суханова высадили на западной окраине столицы; метро еще было закрыто, но тот же человек посоветовал ему доехать на ночном четыреста третьем автобусе до Крылатского, а там пересесть на тринадцатый, который шел прямиком до остановки «Третьяковская».

— Этот бумажник, — пояснила мисс Хардкастл, — обнаружен за пять с небольшим ярдов от тела Хинджеста.

— Господи! — вскричал Марк. — Вы же не думаете… нет, чепуха какая!

— Вы только не уходите, — сказал он и взглянул на часы. — Четыреста третий с минуты на минуту будет.

— Незачем апеллировать ко мне, — сказала мисс Хардкастл. — Я не адвокат, не судья, не присяжный. Я излагаю факты.

— Я вам очень признателен, — смиренно произнес Суханов.

— Но вы считаете, что меня могут обвинить?!

— Было дело, меня и самого бес попутал, — отмахнулся незнакомец и потянул за какой-то рычаг.

— Напротив, — сказал Уизер. — Перед нами один из тех случаев, когда особенно очевидна польза собственной исполнительной власти. Перед нами ситуация, которая, как мне это ни прискорбно, могла бы доставить вам множество огорчений, имей вы дело с обычной полицией. Не знаю, достаточно ли ясно дала вам понять мисс Хардкастл, что бумажник нашли ее подчиненные.

Двери затворились, и прямоугольник света отбыл в темноту.

— Что вы хотите сказать? — переспросил Марк. — Если мисс Хардкастл не считает, что я виноват, зачем все эти разговоры? Если считает, почему не сообщит, куда надо? Это ее долг.



— Дорогой мой друг, — промолвил Уизер допотопным тоном. — В делах такого рода мы и в малейшей степени не намерены определять предел правомочий нашей, институтской полиции. Я не беру на себя смелости утверждать, в чем состоит долг мисс Хардкастл.

Было почти шесть утра, когда последний автобус наконец выбросил Суханова в утешительно знакомый пейзаж Замоскворечья. Город по-прежнему окутывала тьма; нескончаемая ночь еще не выпустила его из своих тисков. Едва держась на ногах от желания спать, он плелся вдоль Большого Толмачевского переулка, и его одинокие шаги эхом отдавались от обшарпанных стен. Из распахнутого где-то окна до его слуха долетел отдаленный звук радио: многоголосый хор, приглушенный, но въедливый как жужжание мух, пел про союз нерушимый республик свободных. Он повернул за угол, и перед ним выросла Третьяковская галерея. Ускорив шаг, он направился к ней, миновал главный вход и приблизился к боковой железной двери с надписью «Посторонним вход воспрещен». Когда он дверь толкнул, она беззвучно отворилась — как ему и было обещано. Не успел он с порога вдохнуть особый музейный запах легкой пыли, паркетной мастики и выцветшей бумаги, как его быстро втянули внутрь, и в полумраке возникло озабоченное Нинино лицо.

— Значит, — сказал Марк, — у мисс Хардкастл, по ее мнению, достаточно фактов для моего ареста, но она любезно предлагает их скрыть?

— Тебя никто не видел? — прошептала она, запирая за ним дверь.

— Усек! — отметила Фея и, впервые на его памяти, закурила свою сигару.

Он покачал головой и хотел привлечь ее к себе для поцелуя.

— Сейчас некогда, — запротестовала она. — Скоро шесть утра, надо спешить. Иди за мной.

— Но я не хочу этого! — продолжал он. — Я ни в чем не виноват. — Бремя свалилось с него, но он, почти не замечая этого, гнул в другую сторону. — Я сам пойду в настоящую полицию.

На цыпочках мы пробирались запутанными лабиринтами коридоров, мимо влажных черных труб и неожиданных ниш с книжными шкафами. Один раз прямо мне в грудь нацелил свое копье красно-белый Георгий Победоносец с афиши, внезапно всплывшей на колонне, которую я в потемках не смог разглядеть — которой, возможно, и не было вовсе; а в следующий миг я чуть было не закричал, потому что мрак захромал в нашем направлении, постепенно сгущаясь в ухмыляющегося служителя, волочившего за собой сухую швабру.

— Мое почтенье, Нина Петровна, — произнес дежурный музейный призрак и, после того как Нина что-то вложила в его протянутую руку, зашаркал обратно в неведомый сумрак, его породивший.

— Хочешь сесть, — сказала Фея, — дело твое.

Я проводил его тревожным взглядом.

— Ничего страшного, — проговорила она. — Антон Иваныч не доложит, он ко мне хорошо относится.

— Я хочу оправдаться, — кипятился Марк. — Обвинение немедленно рассеется. Зачем мне его убивать? И алиби у меня есть, я был здесь, спал.

— Рискованно все-таки, — сказал я. — Вдруг кто-нибудь проведает и тебя уволят? Мало того, что я сам на волоске…

— Да?.. — протянула Фея.

— Что-что? — Она резко остановилась.

— Что такое?

— Знаешь ли, мотив найдется всегда. Всякий может убить всякого. Полицейские — люди как люди. Запустят машину, надо же им что-нибудь доказать.

Я не собирался говорить ей о своем столкновении с Пенкиным, после которого прошло уже месяца два, но теперь она проявила настойчивость, а мне меньше всего хотелось здесь стоять и пререкаться, ведь наше проникновение в недра Третьяковки было противоправным деянием, по коридорам шуршали невидимые тени и неизвестно что подстерегало нас за каждой запертой дверью. Я сбивчиво рассказал ей про устроенный мне разнос, про картину с обнаженной, про выпученные глаза ректора, про выговор с занесением… Она напряженно слушала, и лицо ее приобретало все большую решимость.

Марк уговаривал себя, что ему не страшно. Если бы только Уизер не топил так жарко, или хоть открывал окно…

— Ладно, об этом потом, — шепнула она. — Сейчас надо торопиться, а там вернуть на место ключи — и бежать.

— Вот письмо, — сказала Фея.

Через несколько минут, оставляя позади вереницу комнат, переполненных тусклым убожеством соцреализма, мы с предосторожностями добрались до места. У нее плохо слушались руки, когда пришлось сражаться с громоздким дверным замком. Она вошла первой и щелкнула выключателем; я услышал сдавленный вскрик. С сильно забившимся сердцем я бросился следом — и замер в недоверчивом, изумленном, благоговейном молчании перед величием человеческого гения.

— Какое письмо?

— Твое. Какому-то Палему, из вашего Брэктона. Написано полтора месяца назад. Вот, пожалуйста: «А Ящеру пора в лучший мир».

Ибо здесь, в тесном запаснике, отделенные тонкой перегородкой от уродств и ничтожеств, в беспорядке прислонялись к стенам запрещенные полотна. Малевич, Филонов, Кандинский, Шагал — легендарные русские художники, чьих работ я никогда раньше не видел да и имена слышал лишь по случаю, неизбежно сопровождаемые негодующим придыханием. На мгновение меня охватила жгучая, слепящая ненависть: ненависть к этой стране, которая посмела предать забвению своих величайших мастеров, ненависть к этим людям, которые по невежеству отвергли ни с чем не сравнимый дар прекрасного, ненависть к этим временам, которые менялись только по календарю, а по сути оставались прежними, отказывая нам в нашем самом ценном наследии, вынуждая приобщаться к нему по крупицам, втайне, с беспокойной воровской оглядкой… А потом я узрел этот яркий, волшебный мир, который подхватил меня в свое легкое, светлое кружение и увлек за пределы всего, что я знал, — и я вдруг обнаружил, что для ненависти в душе не осталось места, ибо душа моя была уже полна.

Марк вспомнил, и ему стало просто физически больно. То была записочка, и такой стиль очень ценили «свои» люди.

— Как оно к вам попало? — спросил Марк.

И торжеством фейерверков расцветала радужная геометрия, и сияющие небеса истекали лиловыми восходами и зелеными закатами, и алые и золотые влюбленные плыли на крыльях музыки над крышами голубых деревень, и бездомные поэты топили ночь в стихах и звездах, и щедрая земля закипала огненными цветами, птицами и конями; и когда у меня на глазах сама жизнь растаяла тысячей невиданных форм и оттенков, я навеки затерялся в пламенеющих полетах чистейших красок, в священных созвучиях кисти, в сокровенных сновидениях духа…

— Мне представляется, м-р Стэддок, — сказал Уизер, — что вы не вправе требовать от мисс Хардкастл подобных разъяснений… Конечно, это ни в малой степени не опровергает моих постоянных заверений в том, что все сотрудники института живут поистине единой жизнью. Однако, неизбежно существуют различные сферы, не ограниченные друг от друга, но выявляющие собственную сущность, тесно связанную, конечно, с эгосом целого… и некоторая излишняя откровенность… э-э-э… наносила бы урон нашим же интересам.

Когда же — минуты, часы или годы спустя — я покинул этот переливающийся через край, ликующий рай, потому что меня уже дергали за рукав и шептали, что нам нужно уходить, я понял, что со мной что-то случилось, что я стал другим, ибо среди красочного буйства моей маленькой вечности я открыл в себе самом близость к этим титанам, осознал свою собственную силу, свой собственный голос, свое собственное видение. В этот миг я наконец понял, какой мерой должен себя мерить. Опьяненный своим новым знанием, я повернулся — и увидел, что она, моя любимая, которой я был обязан этим даром, смотрит на меня сияющим, тихим взглядом.

— Неужели вы думаете, — возмутился Марк, — что эту записку можно принять всерьез?

— Ты подумал, что мог бы встать с ними в один ряд, — сказала она. — Я по глазам прочла.

— А ты что-нибудь объяснял полицейскому, — спросила Фея, — твоему, настоящему?

— А ты что подумала? — Я засмеялся, чтобы скрыть внезапное волнение.

Марк не ответил.

— А я подумала, — сказала она серьезно, — я подумала, что да, это так. Может быть даже, ты и уже — один из них.

— Алиби тоже никуда, — продолжала мисс Хардкастл. — Ты говорил с Биллом за столом. Когда он уезжал, вас видели вместе у выхода. Как ты вернулся, никто не видел. Вообще, неизвестно, что ты делал до самого утра. Мог уехать с ним и лечь так в 2:15. Ночью понимаешь, подморозило. Грязи на ботинках могло и не быть.

Сердце у меня застучало разом и в горле, и в запястьях, и в коленях.

Как в былое время, в приемной у зубного врача или перед экзаменом, все сместилось, и Марку уже мерещилось, что тюрьма и эта закрытая комната, собственно, одно и то же. Главное — вырваться на воздух, от кряканья ИО, Феиной сигары, огромного портрета на стене.

— Нина, — выговорил я, — давай поженимся.

— Вы советуете мне, сэр, — сказал он, — не идти в полицию?

Она улыбнулась и сказала просто:

— В полицию? — удивился Уизер, словно об этом и речи не было. — Это было бы, по меньшей мере, опрометчиво, м-р Стэддок… и не совсем порядочно по отношению к своим коллегам, особенно к мисс Хардкастл. Мы не могли бы в дальнейшем оказывать вам помощь…

— Теперь твоя очередь читать по глазам.

— Именно, — подчеркнула Фея. — Если ты в полиции — ты в полиции.

Когда мы выбрались на улицу, ночь почти отступила. Держась за руки, мы медленно шли Большим Толмачевским переулком, и нам одним принадлежал восход цвета спелого персика — нам да фыркающей поливальной машине и одинокому коту, бредущему домой с ночного веселья. Воздух тихо, радостно наливался теплом у нас над головами.

Минута решимости ушла, и Марк этого не заметил.

— Пойдем к нам, маме скажем, — предложил я. — Она рано встает.

— Что же вы предлагаете? — спросил он.

Нина молча кивнула. Смеясь, мы наперегонки побежали по улице, ворвались в подъезд и взлетели по лестнице на восьмой этаж. Я полез в карман за ключами.

— Я? — переспросила Фея. — Ты скажи спасибо, что это мы нашли бумажник.

— А вечером, если хочешь, ребят позовем и отметим по всем правилам — с тортом и шампанским, — беспечно сказал я.

— Это исключительно счастливая случайность, — произнес Уизер, — и не только для м-ра Стэддока, но и для всего института. Мы не могли бы оставаться в стороне…

В правом кармане ключей не оказалось. Я пошарил в левом.

— Одно жаль, — сказала Фея. — У нас не твоя записка, а копия. Конечно, и то хлеб.

— Нина?

— Значит, сейчас ничего нельзя сделать? — спросил Марк.

Ответа не было: я развернулся — и увидел только пустую лестничную клетку.

— В настоящее время, — сказал Уизер, — вряд ли возможны какие-либо официальные действия. Но все же я бы вам советовал в ближайшие месяцы соблюдать… ээ… крайнюю осторожность. Пока вы с нами, Скотланд-Ярд вряд ли сочтет удобным вмешиваться без совершенно явных улик. Вполне вероятно, что они захотят помериться с нами силами, но я не думаю, что они воспользуются именно этим случаем.

— Нина! — прокричал я, еще не чувствуя тревоги. — На лестнице прячешься?

— А вы не собираетесь искать вора? — осведомился Марк.

Ключей не было и в левом кармане. Нахмурившись, я стал соображать, куда их мог положить. В следующую минуту я понял. Ключи остались в боковом отделении моей дорожной сумки, вместе с бумажником, а сумка — сумка была украдена.

— Вора? — спросил Уизер. — У меня нет сведений о том, что тело ограблено.

Припомнив все до мелочей, я сполз на пол у запертой двери в пятнадцатую квартиру дома номер семь по улице Белинского и заплакал.

— Того, кто украл бумажник.

— Ах, бумажник!.. Понятно, понятно… Следовательно, вы обвиняете в краже одного или нескольких сотрудников института?..

— Да, Господи! — вскричал Марк. — А сами вы что думаете? Вы думаете, я там был? Может, я и убил?

Глава 19

— Я очень попросил бы вас не кричать, м-р Стэддок, — перебил его ИО. — Прежде всего, это невежливо, особенно при даме. Насколько мне помнится, никаких обвинений мы не выдвигали. Лично я пытался порекомендовать вам определенную линию поведения. Я уверен, что мисс Хардкастл со мной согласна.

— Анатолий Павлович! Анатолий Павлович!

— Мне все одно, — процедила Фея. — Не знаю, чего он орет, когда мы хотим его выручить, но дело его. Некогда мне здесь околачиваться.

Он не сразу решился открыть глаза. Пробуждение обрушилось целым ворохом пренеприятных ощущений. У него ломило тело, кожу саднило, будто ее припорошили колючим песком, голова раскалывалась, а правую сторону рта дергал непрерывный тик. Под ним был холодный пол, а откуда-то сверху долетал встревоженный голос:

— Нет, вы поймите… — начал Марк.

— Анатолий Павлович, что стряслось? Почему вы здесь лежите? Вам плохо?

— Прошу вас, возьмите себя в руки, м-р Стэддок, — сказал Уизер. — Как я уже неоднократно говорил, мы — единая семья, и не требуем от вас формальных извинений. Все мы понимаем друг друга и одинаково не терпим… э-э-э… сцен. Со своей же стороны позволю себе заметить, что нервная неустойчивость навряд ли вызовет благоприятную реакцию у нашего руководства.

Таиться до бесконечности, не подавая признаков жизни, было невозможно. Удрученно разомкнув веки, Суханов увидел лестничную площадку, клеть лифта, сноп тусклого света, пробивающийся сквозь немытое стекло, и, прямо над собой, широкие скулы, упрямый подбородок и в конце концов всю нависающую фигуру крепко сбитого, мускулистого человека лет тридцати с небольшим, одетого в коричневую кожаную куртку.

Марк давно перестал думать о том, возьмут его или нет, но сейчас понял, что увольнение равносильно казни.

— А, это вы, — неопределенно проговорил Суханов.

— Простите, сорвался, — оправдывался он. — Что же вы мне советуете?

Он знал этого парня, причем довольно близко, но почему-то не мог вспомнить его имя.

— Сиди и не рыпайся, — отчеканила Фея.

— Вам плохо, Анатолий Павлович? — повторил знакомый голос. — Может, «скорую» вызвать?

— Мисс Хардкастл дала вам превосходный совет, — сказал ИО. — Здесь вы у себя дома, м-р Стэддок, у себя дома.

Суханов мотнул головой — и тут же потер виски, чтобы унять боль.

— Да, кстати, — отметил Марк. — Я не совсем уверен, что жена приедет — она прихворнула…

— Не надо, — мрачно сказал он. — Ничего страшного, просто заснул. Положение — самое дурацкое. У меня ключи украли, а дома никого. Сидел, сидел под дверью, и вот… Я… мне пришлось вернуться в город по срочному делу.

— Я забыл, — сказал ИО, и голос его стал тише, — поздравить вас, м-р Стэддок. Теперь, когда вы видели Его, мы ощущаем вас своим в более глубоком смысле. Несомненно, вы не хотели бы оскорбить его дружеские… да что там, отеческие чувства… Он очень ждет м-сс Стэддок.

Молодой человек — Володя, кажется, а может, Вячеслав — глянул на часы.

— Почему? — неожиданно для самого себя спросил Марк.

— Да, неудачно получилось, — сказал он. — А Нина Петровна где? Давайте-ка я вам помогу.

— Дорогой мой, — отвечал Уизер, странно улыбаясь, — мы стремимся к единству. Семья, единая семья… Вот, мисс Хардкастл скучает без подруги. — И прежде, чем Марк опомнился, он встал и зашлепал к дверям.

Не обращая внимания на протянутую руку, Суханов тяжело поднялся с пола.



— Моя супруга решила еще с неделю пожить на даче, — чопорно объяснил он. — Садовые работы и все такое прочее.

На лице молодого человека мелькнула тень облегчения.

Марк закрыл за собой дверь и подумал: «Вот, сейчас. Они оба там». Он кинулся вниз, выскочив во двор, не задерживаясь у вешалки, быстро пошел по дорожке. Планов у него не было. Он знал одно: надо добраться до дому и предупредить Джейн. Он даже не мог убежать в Америку — он знал из газет, что США горячо одобряют работу ГНИИЛИ. Писал это какой-то бедняга вроде него. Но это была правда — от института нельзя скрыться ни на корабле, ни в порту, нигде.

— С неделю, говорите? — переспросил он. — Оно и к лучшему. Потому как я вряд ли смогу… То есть никак не смогу сегодня ее привезти. На самом деле я собирался вам в дверях записку оставить — все равно мимо ехал, а дозвониться не получилось, так что… — Он скомкал листок бумаги, который сжимал в руке, и неловко отвел глаза. — Тут такое дело, Анатолий Павлович… Похоже, я вас больше обслуживать не буду. Машину другим передали. В министерстве какая-то перетасовка, так мне объяснили.

Когда он дошел до тропинки, там, как и вчера, маячил высокий человек, что-то напевая. Марк никогда не дрался, но тело его было умней души, и удар пришелся прямо по лицу призрачного старика. Вернее, удара не было. Старик исчез.

— А, ну-ну, — проронил Суханов без малейшего удивления.

Сведущие люди так и не выяснили, что же это означало. Марк крайне изумился, что ИО просто мерещился ему. Быть может, сильная личность в полном разложении обретает призрачную вездесущность (чаще это бывает после смерти). Быть может, наконец, душа, утратившая благо, получает взамен, хотя и на время, суетную возможность умножаться в пространстве. Как бы то ни было, старик исчез.

Нет, все-таки, наверное, Владислав, подумалось ему. Что-то в этом духе, на букву «В».

Тропинка пересекала припорошенное снегом поле, сворачивала налево, огибала сзади ферму, ныряла в лес. Выйдя из лесу, Марк увидел вдалеке колокольню; ноги у него горели, он проголодался. На дороге ему повстречалось стадо коров, они пригнули головы и замычали. Он перешел по мостику ручей и, миновав еще один луг, добрался до Кеннингтона, откуда ходил автобус.

— Не хочется вас подводить, — сказал парень, еще раз беспокойно посмотрев на часы. — На днях вам, конечно, другую машину выделят, как раз когда Нине Петровне придет время с дачи возвращаться, а пока, если понадобится куда-то съездить и я буду свободен, мы с вами всегда договоримся — частным образом, так сказать.

По деревенской улице ехала телега. В ней, между матрасами, столами и еще какой-то рухлядью, сидела женщина и трое детей, один из которых держал клетку с канарейкой. Вслед за ними появились муж и жена с тяжко нагруженной коляской; потом — машина. Марк никогда не видел беженцев, иначе он сразу понял бы, в чем дело.

Суханов прислонился к стене и закрыл глаза. Темнота под опущенными веками успокаивала, но ему хотелось вновь оказаться среди ярких красок недавнего сна, который еще не полностью рассеялся в памяти, — что-то про пустой музей в притихший предрассветный час, про скрипача, летящего над крышами патриархального городка, про вкус грядущей славы… Однако перед его мысленным взором то и дело возникал непонятно откуда взявшийся образ: жалкая цепочка крыс, бегущих с тонущего корабля; а мужской голос, все более нетерпеливый, только резал слух, отвлекал, напоминал о куче неуместных и нежелательных дел, требующих, по всей видимости, его внимания, и ему ничего не оставалось, кроме как молча ждать, когда же все это закончится. Наконец, будто издалека, голос подытожил: «Значит, договорились», — и Суханов услышал кожаный шорох и гулкие шаги — по лестничной площадке и вниз по ступеням, — провожаемые заливистым собачьим лаем; лай замолк почти сразу, а шаги затихали постепенно, превращаясь в собственное эхо, а потом окончательно растворяясь в дымке утренней тишины. Оставшись в долгожданном одиночестве, он снова сполз по стене на пол и задремал.

Поток был бесконечен, и Марк с большим трудом добрался до автобусной станции. Автобус на Эджстоу шел только в 12:15. Марк стал бродить по площадке, ничего не понимая — обычно в это время в деревне было очень тихо. Но сейчас ему казалось, что опасность — только в Беллбэри. Он думал то о Джейн, то о яичнице, то о черном, горячем кофе. В половине двенадцатого открылся кабачок. Он зашел туда, взял кружку пива и бутерброд с сыром.

И он был уже близок к тому, чтобы поймать за хвост свое увлекательное сновидение, когда успокоившиеся было собаки опять залаяли, лестничный пролет наполнился топаньем приближающихся шагов, а потом скрип кожи вытеснил все другие звуки. Спросонья ему пришло в голову, что время, как видно, решило еще раз над ним подшутить, отмотав назад события последних нескольких минут, и что, возможно, ему теперь предстоит соскальзывать все глубже и глубже в недра прошлого в этом чрезвычайно занимательном обратном порядке, пока он вновь не превратится в живого ребенка, который играет с пальцами ног на ярко-зеленом ковре, глядя с высоты двух прожитых лет в темную воронку неизведанного, так похожую на смерть, но почему-то совсем не страшную… Между тем Суханова уже поднимали с пола, трясли, чтобы разбудить, и безымянный человек с упрямым подбородком его поддерживал, говоря почти сердито:

Народу там почти не было. За полчаса, один за другим, вошли четыре человека. Поначалу они не говорили о печальной процессии, тянувшейся за окнами; они вообще не говорили, пока человек с лицом, похожим на картошку, не обронил в пространство: «А я вчера Рэмболда видел». Никто не отвечал минут пять, потом молодой парень отметил: «Наверное, сам жалеет». Разговор о Рэмболде шел довольно долго, прежде чем хоть как-то коснулся беженцев.

— Нет, Анатолий Павлович, вас тут оставлять нельзя: я же вижу, вам нездоровится. Пойдемте, машина внизу, вы только скажите, куда вас доставить. У Надежды Сергеевны есть ключи от вашей квартиры? Нет? А у тестя?.. Стало быть, на улицу Горького.

— Идут и идут, — сказал один.

Суханов сквозь дремоту позволил затолкать себя в лифт и вывести через вестибюль на улицу. Знакомая черная «Волга» — до недавнего времени его персональная автомашина — была припаркована у противоположного тротуара, но в ней уже сидели двое, один пассажир на переднем сиденье, другой сзади; толком разглядеть их не получалось — мешали отражения ветвей, беспрестанно колыхавшиеся в оконных стеклах. Молодой человек попросил минутку подождать, перебежал через дорогу и постучал в окно машины. Когда стекло опустилось, Суханов мельком увидел молодую женщину с недовольным лицом сломанной фарфоровой куклы — скорее всего, супругу его провожатого. Какое-то время они, очевидно, спорили, неслышно, но ожесточенно; мужчина явно о чем-то просил. В конце концов дама истерично выкрикнула: «Ну, если так приспичило!..» — и подняла стекло.

— Да уж… — подтвердил другой.

— И откуда берутся… — удивился третий.

Ее муж повернулся, махнул Суханову, и тот побрел к нему.

— Принц не кусается, не бойтесь, — произнес он загадочные слова, открывая заднюю дверь.

Понемногу все прояснилось. Беженцы шли из Эджстоу. Одних выгнали из дому, других разорил бунт, третьих — восстановление порядка. В городе, по всей видимости, царил террор. «Вчера, говорят, штук двести посадили», — сказал кабатчик. «Да, ребята у них… — заметил парень. — Даже моему старику въехали…» — он рассмеялся. «Им что рабочий, что полицейский», — сказал первый, с картофельным лицом. На этом обсуждение застопорилось. Марка очень удивило, что никто не выражал ни гнева, ни сочувствия. Каждый знал хотя бы одного беженца, но все соглашались в том, что слухи преувеличены. «Сегодня писали, что все уже хорошо», — сказал кабатчик. «Кому-нибудь всегда плохо», — проронил картофельный. «А что с того? — сказал парень. — Дело, оно дело и есть». «Вот я и говорю, — заключил кабатчик. — Ничего не попишешь». Марк слышал обрывки собственных статей. По-видимому, он и ему подобные работали хорошо; мисс Хардкастл переоценила сопротивляемость «простого народа».



Суханов заглянул внутрь и с изумлением обнаружил, что пассажиром сзади был огромный пес со свалявшейся рыжей шерстью и угрюмой мордой, на которой даже не оказалось намордника; но возражать было некогда, его затолкали туда же, и машина тронулась с места, отчего в пластмассовом шарике, висящем на зеркале заднего вида, поднялась крохотная снежная буря, а желтый чемодан, стоявший на сиденье рядом с ним, больно ударил по колену. Следующие несколько минут прошли в тягостном молчании, поскольку водитель их не представил и никто не произнес ни слова; в машине пахло до отвращения приторными духами, пес все время косился на Суханова, беззвучно пуская слюни, а через некоторое время Суханов услышал сдавленные, всхлипывающие звуки и понял, что женщина на переднем сиденье плакала. Времени на удивление, однако, уже не оставалось — машина резко затормозила, и водитель объявил:

Автобус оказался пустым, все двигались ему навстречу. Марк вышел на Маркет-стрит и поспешил к дому. Город совершенно изменился. Каждый третий дом был пустым, многие витрины — заколочены. Когда Марк добрался до особняков с садиками, он увидел почти на всех белые доски, украшенные символом ГНИИЛИ — голым атлетом с молнией в руке. На каждом углу стоял институтский полисмен в шлеме, с дубинкой и с револьвером на ремне. Марк надолго запомнил их круглые, белые лица, медленно двигающиеся челюсти (полицейские жевали резинку). Повсюду висели приказы с подписью: «Фиверстоун».

— Приехали.

А вдруг и Джейн ушла? Он почувствовал, что не вынесет этого. Задолго до дома он проверил, в кармане ли ключ. Дверь была заперта. Значит, Хатджинсонов с первого этажа нет. Он отпер дверь и вошел. На лестнице было холодно, на площадке — темно. «Джейн!» — крикнул он, входя в квартиру и уже не надеясь ни на что. На коврике, еще перед дверью, он увидел пачку нераспечатанных писем. Внутри все было прибрано. Кухонные полотенца не сохранили ни капли влаги, хлеб в корзине зацвел, молоко давно скисло. Уже все поняв, он продолжал бродить по комнатам, тихим и трогательным, как все покинутые жилища. Он сердился; он искал записку; он просмотрел письма, но почти все были от него. Вдруг, в передней, он заметил надорванный конверт письма, адресованного м-сс Димбл, туда, в ее домик. Значит, она была здесь! Эти Димблы всегда его недолюбливали. Наверное, увезли Джейн к себе. Надо пойти к Димблу, в его колледж.

Торопливо бормоча «спасибо» и «всего доброго», Суханов выбрался на тротуар. Пройдя несколько шагов, он обернулся. Мужчина без имени и женщина с лицом фарфоровой куклы целовались, целовались жадно и неловко, как подростки, — и, быстро отводя взгляд, Суханов понял, что уже встречал эту женщину раньше, и что она совсем не жена шоферу «Волги», и что объяснение всему этому простое и немного постыдное, отчасти, возможно, радостное, но в основном — ужасно, невероятно печальное… Но тут вокруг него сомкнулись внушительные дворовые стены, и неизбежность скорой встречи с Петром Алексеевичем Малининым вытеснила из головы все остальное.

От этого решения ему стало легче. После всего, что он испытывал, ему очень хотелось стать обиженным мужем, разыскивающим жену. По дороге в Нортумберлэнд он выпил. Увидев на «Бристоле» вывеску института, он чертыхнулся было и прошел мимо, когда вспомнил, что сам он — крупный сотрудник ГНИИЛИ, а не сброд, который теперь сюда не пускают. Они спросили его, кто он, и сразу стали любезны. Заказывая виски, он чувствовал, что вправе отдохнуть, и сразу же заказал еще. Гнев на Димблов усилился, прочие чувства смягчились. В конце концов, насколько лучше и вернее быть своим, чем каким-то чужаком. Даже и сейчас… ведь нельзя всерьез принимать это обвинение! Так уж они делают дела. Уизер просто хочет покрепче привязать его к Беллбэри и заполучить туда Джейн. А что такого, в сущности? Не может же она жить одна. Если муж идет в гору, придется ей стать светской дамой. В общем, надо скорей увидеть этого Димбла.

Когда Суханов назвал свое имя, охранник махнул ему, чтобы проходил, — о его визите было известно заранее. Не дожидаясь лифта, он нетерпеливо взлетел по лестнице на пятый этаж и остановился, чтобы поправить галстук и собраться с духом. Не успел он потянуться к звонку, как солидная дверь отворилась: на пороге стояла Нина. Она улыбалась, но Суханов видел, что она тоже волновалась.

Из ресторана он вышел, как сам бы это назвал, другим человеком. С некоторых пор и до последнего распутья человек этот появлялся в нем внезапно и побеждал на время все остальное. Так, кидаясь из стороны в сторону, пробивался сквозь молодость Марк Стэддок, еще не обретший личности…

— Вино не забыл? — шепнула она в прихожей. — Молодец. За стол сядем прямо сейчас, так будет проще, а поговоришь с ним позднее, перед десертом. Не беспокойся, вы друг другу понравитесь, он совсем не такой, как на публике… Только прошу тебя, Толя, ты обещал: никаких дебатов об искусстве.

— Прошу, — доктор Димбл отпустил последнего ученика и собирался домой.

Я кивнул, почти не слушая, настолько меня поразил мир, открывшийся сразу за входной дверью: сверкающая ширь натертого паркета, лучезарная пустота огромных зеркал, столик, важно вздымающийся на львиных лапах, портрет шляхтича с фатовскими усиками, задумчиво глядящий из золоченой рамы («Мамин отец», — сообщила мимоходом Нина), а в отдалении — бесконечная анфилада разворачивающихся комнат. Хотя за пару дней до этого Нина начертила для меня план квартиры, показав, где будет наша спальня и где я смогу устроить себе мастерскую, у меня и в мыслях не было, что схематичный набросок на салфетке разрастется в видение этакого нездешнего великолепия; могли я предположить, что в Москве пятьдесят седьмого года кто-то еще живет в подобной старорежимной роскоши? Совершенно ошеломленный, я следовал за Ниной по необъятным просторам квартиры, выхватывая взглядом то ломившийся от нежно-розовой посуды сервант («Мама коллекционировала фарфор», — объяснила Нина), то элегантный лаковый изгиб черного рояля («На нем только мама играла»); и когда мы наконец очутились в зале с высокими потолками и торжественно накрытым столом и холеный мужчина средних лет, в бархатном пиджаке, приподнялся из кресла и с сухой улыбкой протянул мне руку, то я еле смог выдавить из себя пару несвязных слов — потому что за две или три предшествующие минуты я впервые, и полностью, осознал, как разительно ее жизнь отличалась от моей, сколь велика была пропасть между нами и каким неравным по своей сути будет наш союз.

— Ах, это вы, Стэддок! — сказал он, когда тот вошел. — Прошу, прошу!

Он хотел говорить приветливо, но удивлялся и приходу Марка, и его виду. Марк потолстел, стал каким-то землистым и пошловатым, что ли.

Ужин не задался с самого начала. Нина сожгла горячее; Малинин не помнил, чтобы я посещал его лекции в Суриковском, на дух не переносил вино, которое я принес (эта бутылка обошлась мне в недельную зарплату), и не считал нужным скрывать ни то ни другое; а я, задыхаясь, как рыба на мели, неуклюже рассуждал о послевоенном строительстве в Москве и о достижениях советских композиторов. После ужина, когда Нина в очередной раз наполнила наши бокалы и с нарочитой поспешностью убежала на кухню «проверить пирог», я попытался объяснить этому самодовольному человеку, брезгливо изучавшему вино, что люблю его дочь до безумия, что мы с ней уже практически помолвлены, что день нашей свадьбы назначен на двадцать второе сентября, до которого оставалось меньше месяца… Я надеялся подобрать весомые и искренние слова, но кончил тем, что все просто выпалил. Слушал он без эмоций, соединив кончики пальцев, и ни разу не посмотрел мне в глаза. Когда я умолк, он демонстративно отставил свой недопитый бокал и прочистил горло.

— Где Джейн? — спросил Марк.

— Я не могу вам сказать, — ответил Димбл.

— Знаете, молодой человек, я ведь о вас наслышан, — сказал он. — Леонид Пенкин, ваш ректор, — мой старинный друг. Он говорит, что весьма разочаровался на ваш счет. Похоже… как бы это сказать… Преуспевающими художниками такие, как вы, не становятся. Откровенно говоря, меня это не удивляет — моя дочь никогда не отличалась разборчивостью в знакомствах. Спасибо, хоть бросила того еврея, как его там…

— Вы не знаете?

— Я не могу сказать.

Он говорил тихо — наверное, чтобы Нина не услышала, — и смысл его слов был предельно ясен. В потрясенном молчании я посмотрел на себя его расчетливыми, холодными глазами и увидел жалкого преподавателишку, который лез вон из кожи, чтобы с выгодой примкнуть к сонму полубогов. Вспыхнув от унижения, я хотел немедленно встать и уйти, но не мог пошевелиться, словно это был дурной сон — затяжной, вязкий кошмар, в котором сквозь тяжелые вишневые портьеры в столовую просачивалась темнота, секунды вкрадчиво шуршали в гигантских часах с маятником, возвышавшихся в углу, на столе фарфоровой пустотой мерцали десертные тарелки с золотой каймой, хрустальная люстра сверкала льдом, а напротив меня сидел человек, удивительно похожий на мою любимую, и отчетливым полушепотом говорил, что в моем возрасте уже добился немалых успехов в жизни, и что в Министерстве культуры трудится интеллигентный и весьма, весьма перспективный юноша по имени Миша Бурышкин, или Брошкин, или Бурыкин, тоже влюбленный в Нину, и что Нина по молодости лет гордо отказывается от определенных житейских благ, однако привычка к комфорту у нее в крови…

Согласно программе, именно сейчас Марк должен был вести себя, как мужчина. Что-то изменилось. Димбл всегда держался с ним очень вежливо и всегда недолюбливал его. Марк не обижался, он не был злопамятным; он просто пытался ему понравиться. Он любил нравиться. Когда с ним бывали сухи, он мечтал не о мщении, а о том, как он очарует и пленит обидчика. Если он и бывал нелюбезным, то лишь к стоящим ниже, к чужакам, заискивающим перед ним. В сущности, он уже был недалек от подхалимства.

И пока он вещал, в моей памяти сами собой всплыли унылые краски и характерные запахи коммуналки, где прошло мое скудное детство; я подумал про искореженный крюк от люстры в потолке нашей комнаты, и про профессора Градского, и тот день, когда я узнал, что этот старик с женой некогда владели всей необъятной шестикомнатной квартирой, — и внезапно мое унижение отступило под натиском другого, более сильного чувства. В моей душе поднял голову застарелый гнев, праведный гнев неимущих и обездоленных. С минуту я пытался его сдержать, но надменный человек в бархатном пиджаке продолжал читать мне наставления оскорбительно сдержанным тоном, и продолжала сверкать люстра, и я, вскочив из-за стола и уронив стул, выложил ему — с тем ощущением свободы, какое бывает лишь во сне, — все, что думал по поводу его хваленых «житейских благ», и его протеже из министерства, и его полного незнания своей родной дочери… Чем громче звучал мой голос, тем меньше я отдавал себе отчет в том, что говорил. Во мне все клокотало и бурлило, и поначалу он презрительно улыбался, но вскоре лицо у него вытянулось и побелело: возможно, в тот самый момент, когда я выкрикнул, что его успехи в искусстве — это сплошная фикция, исторический анекдот, что живописец он — ни к черту, что из нас двоих…

— Я вас не понимаю, — промолвил он.

— Если вы хотите, чтобы вашу жену не трогали, — сказал Димбл, — лучше не спрашивайте меня.

И в этот миг я заметил Нину: бледная, с широко раскрытыми глазами, она стояла на пороге с мокрой, истекающей мылом тарелкой в руках. Я умолк на полуслове, посмотрел на нее, посмотрел на ее отца, потом схватил почти нетронутый бокал Малинина и залпом осушил его до дна.

— Не трогали?

— Извините, — глухо сказал я, вышел из комнаты мимо остолбеневшей Нины, миновал рояль и коллекцию фарфора, преодолел бесконечный коридор и оказался на лестнице.

— Да, — очень серьезно отвечал Димбл.

Осторожно притворив за собой дверь, я долго стоял без движения, выжидая, когда уляжется бешеный вихрь в моем сердце. Но пока я приходил в себя, пытаясь ни о чем не думать и в то же время отчетливо сознавая, что потерял ее навсегда, до моего сознания постепенно стал доноситься нарастающий ропот, неразличимый спор на повышенных тонах, грохот разбившейся тарелки; в следующую минуту дверь распахнулась, Нина с рыданиями бросилась мне на шею, а где-то совсем близко ее отец прокричал:

— Кто?

— А вы не знаете?

— Клянусь, если ты сейчас уйдешь…

— Что такое?

Яростно, так, что задрожали стены, Нина хлопнула дверью, и его голос отрезало. Оставшись наедине, мы потрясенно смотрели друг на друга и не говорили ни слова.

— В ночь бунта ее схватила институтская полиция. Они ее пытали, но она убежала.

Тут дверь квартиры напротив приоткрылась, и на лестницу с опаской высунулась блондинка средних лет в кружевном фартучке.

— Пытали?!

— Что за шум, а драки нету? — спросила она, неодобрительно глядя на Суханова. — Напрасно стучите, Петр Алексеич в отъезде. На отдыхе он, в Крыму, с внуком.

— Да, жгли сигарой.

Суханов непонимающе на нее уставился.

— В том-то и дело, — поспешно заговорил Марк. — Она… у нее нервное истощение. Понимаете, ей померещилось…

— На этой неделе его точно не будет, — с легким злорадством добавила соседка.

— Врач, лечивший ожоги, думает иначе.

— Да-да, — забормотал Суханов. — Разумеется. Как я мог забыть?

— О, Господи! — воскликнул Марк. — Неужели правда? Нет, посудите сами…

И вдруг он с совершенной ясностью увидел, будто наяву, хрустальную чашу, перетекавшую в собственное отражение на темном, неподвижном глянце львиного столика по ту сторону стены, и покоящуюся в этой чаше, среди неприкаянных мелочей, которые еще могут когда-нибудь пригодиться (как то: оторванная пуговица, непарная запонка, бесприютный шуруп), связку ключей, с виду обычную, но обладающую силой сказочного джинна, способного перенести его в чудесный, скрытый от посторонних мир горячих ванн, свежего белья, обжигающего чая с клубничным вареньем и, может быть, даже крепких напитков — мир, отделенный от него теперь не одной запертой дверью, а двумя… Он повернулся и медленно потащился к лифту; стареющая блондинка из квартиры напротив следила за ним с таким любопытством, что, встретившись с ней взглядом, Суханов захотел ее осадить, перед тем как нажать кнопку, и вдруг увидел свой последний шанс обмануть судьбу.

Димбл спокойно смотрел на него, и он умолк.