Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Корсак вскочил с табурета, пробежался наискосок по комнате, а потом улыбнулся – отчасти себе, отчасти мне.

– Астрономию эту я давно забыл. Моя жена – психолог, но и у нас есть свои проблемы. У всех проблемы. У президентов и бездомных бродяг. У фабрикантов и безработных. У дебилов и художников.

– Да, но я-то как раз думал, что у меня нет проблем, что они остались далеко позади. Однако эта девушка, эта молодая женщина, на первый взгляд чужая, наглая и неприятная, показалась мне откуда-то знакомой – точно явилась из моей юности, из другой эпохи с другими нравами, точно специально для меня переоделась. С некоторых пор я мало пью. Свое в жизни я уже выпил. И в тот вечер мне несколько раз предлагали рюмочку, но я отказывался и вдруг ни с того ни с сего под ее издевательским взглядом опрокинул целую стопку. Я знаю. Я все знаю. Мне доподлинно известно все, что касается нашего поведения: кажется, и обстоятельства исключительные, и ты поступаешь оригинально, как никто другой бы не поступил, а на самом деле тобой управляют всего лишь рефлексы, свойственные каждой особи нашего вида. Итак, я все знаю и могу даже предвидеть тупой автоматизм последующих жестов и шагов; короче, все это зная, я выпил вторую стопку, чтобы расслабиться и не ощущать банальности ситуации на этом банальном торжестве по случаю именин. Потом, мучительно стараясь соблюсти дурацкие правила так называемого хорошего тона, вступил с этой особой в беседу, вернее, в бескровный поединок, словесную баталию. Как все самцы рода человеческого, старался быть язвительным и чуть агрессивным, слегка развязным, а иногда даже остроумным. В душе я сам за собой наблюдал с ужасом, но несся вперед, готовый, впрочем, в нужный момент ретироваться. Еще четверть часика, говорил я себе, и слиняю. Подумаешь, какие-то пятнадцать минут, все равно к одиннадцати буду дома. До чего приятно наконец оказаться в собственной постели.

– Простите. – Корсак щелкнул клавишами. – Знаете, полгода назад у нас был такой случай: один литератор повесился, убедившись, что невольно совершил плагиат. Впрочем, обокрал он классика девятнадцатого века.

– А какое это имеет отношение к делу?

– Никакого. Просто вспомнилось. У нас при комиссариате есть небольшой театральный кружок. Хотим попробовать Шекспира. Пожалуй, у полиции больше всего прав ставить Шекспира. Продолжайте, я вас слушаю.

– Я бы выпил воды.

– Мне очень жаль, но у нас ремонт.

– Трудно в этом признаться, однако признаюсь: она произвела на меня впечатление. Показалась красивой, по-настоящему красивой. Она подавала себя с очаровательной нагловатой небрежностью. Да, как ни старомодно это звучит, лучше не скажешь. У нее были темные или казавшиеся темными при неярком свете волосы, фиалковые глаза и, простите за банальность, ослепительно белая, вернее, бледная кожа, какую можно сохранить, лишь заботливо пряча лицо от солнца под широкополой шляпой. Вообще-то таких девушек полно на американских, французских или польских приемах. Но она напомнила мне мою юность, а может быть, даже детство. В тех местах, откуда я родом, часто встречались темноволосые молодые женщины с бледными лицами и фиалковыми глазами. Потом они поехали в Сибирь или повыскакивали замуж за геройских партизан, вскоре спившихся, или невесть почему остались старыми девами. Вы очень похожи на одного актера. Знаете?

– Знаю.– Корсак снисходительно усмехнулся. – Мне об этом часто говорят.

Однажды в костеле даже попросили автограф. – Он быстро пригладил волосы на висках, на минуту забыв, что должен заикаться.

– Бюст у нее был вроде бы прикрыт, но уж лучше б она его совсем открыла.

Неловко рассказывать о таких вещах, я ведь уже немолод, но что было, то было, никуда не денешься. Я понимал, что смешон, сгорал от стыда и все же потащил ее танцевать. Вел себя, к своему ужасу, как сексуально озабоченный юнец, она делала вид, что удивлена, но не протестовала. Если б я мог все это отменить, перечеркнуть, уничтожить раз и навсегда. Итак, мы танцуем, я ей: детка, она мне: папик, – пошлость, жуткая пошлость, но между делом я, кажется, принял третью стопку, тормоза ослабли, я каким-то уголком сознания отмечал, что гости обалдело на нас пялятся, кто-то указывал на меня пальцем, какая-то барышня залилась смехом, а ведь я не хотел пить, у меня повышенная кислотность, это они пили, лакали, жрали водку, я же, если трезвый вижу бутылку, готов швырнуть ее об стену. Поверьте, я не виноват, правда, не виноват, на меня нахлынули воспоминания, Европа, да,

Центрально-Восточная Европа, войны, революции, душевные кризисы, стыд, отчаяние, унижения, недостойные поступки и благородные порывы. Я боролся с собой и все время, в каждом проблеске света, видел ее дерзко сощуренные глаза и презрительную улыбку – такие же глаза и такую улыбку до меня видели миллионы ополоумевших мужчин на берегах Вислы, Волги или Рейна.

Ничего не понимаю, голова болит, знобит.

– Простите, вы живете один?

– Нет, конечно. Я женат. Жена уехала. Перед отъездом сказала: знаешь, у меня предчувствие. Матерь Божья, хоть в петлю полезай. В Польше есть смертная казнь?

– Может быть, вы устали?

– Ах, не имеет значения. Поскорей бы все кончилось. Позор. Что на меня накатило. Но мне казалось, я куда-то возвращаюсь. В другое измерение. В залитое нежным светом пространство, будто во сне, который снится раз в десять лет. Сколько раз я наблюдал за своими приятелями, увязавшими в точно такой же трясине праздника. Теперь меня мучает совесть, но вчера я пустился во все тяжкие. Пан комиссар, похожий на киногероя, я не эротоман.

За каждой сукой, как пес, не гоняюсь. У меня нет комплексов, я умею управлять своими эмоциями, влечениями, порывами. Любовью занимаюсь в меру.

Чтобы скрасить идиотское существование.

– А что с ней, с покойницей? – вдруг спросил Корсак.

– С покойницей? – остолбенел я.

– Да. Вскоре у нас будут ее анкетные данные.

– Анкетные данные, – повторил я и умолк. Меня трясло. С минуту я, дрожа, глядел на крутящиеся магнитофонные бобины. Что я тут делаю. Куда меня занесло. И каким ветром занесло. Меня, всегда так осторожно шагавшего по жизни. Осторожно. А война, а интеллектуальные и моральные срывы, а весь этот житейский хлам. В нескольких сотнях метров отсюда мой дом, моя повседневность, моя скрипучая кропать. Какая сила вырвала меня из моего угасающею существования.

– Может, хотите отдохнуть? Вам полагается ужин, – вероятно, мы вас задержим.

Я даже не обратил внимания на последние слова, хотя они давали повод для размышлений.

– Я не голоден. Кажется, у меня жар. Меня саданули дубиной по башке.

Дубиной с острыми кремневыми шипами. – Я прикоснулся пальцем ко лбу и почувствовал омерзительную корку засохшей раны. – Мне показалось, что я ее люблю. Я готов был не раздумывая на ней жениться. Осыпать купленными в кредит бриллиантами – и сам умилялся своему великодушию, презрению к мещанским нормам, презрению свободного человека, управляющего собой и своей судьбой. Она убегала от меня, я натыкался на каких-то смущенных барышень, но вскоре она находилась, какие-то мужчины деликатно выходили из комнаты, я пытался ее облапить, но она была уже у открытого окна и с риском для жизни высовывалась наружу, я спасал ее, шутливо, без особого пыла шептал нежные слова, где-то хлопали двери, кряхтя поднимался лифт, гости начали расходиться, глаза ее уже затуманились, пусти, говорила она, пусти, не сейчас, нельзя, не нужно, потом кто-то подталкивал меня к двери, спасибо, было очень приятно, пока, до свидания. Боже, теперь начнется самое страшное.

– Здесь можете не стесняться, – шепнул Корсак.– У нас тут только грехи. Мы привычные.

– Могу я подойти к окну?

– Конечно. Пожалуйста.

Я подошел к ржавой решетке. В оконном стекле с застывшими пузырьками воздуха смутно отражалась комната. Комиссар тоже поднялся из-за стола.

Проделал какие-то странные упражнения, что-то вроде гимнастики для расслабления мышц. Потом стал корчить рожи, то складывая в трубочку, то резко растягивая губы, словно поправлял вставную челюсть или пытался проглотить рыбью кость.

В доме напротив тоже шел ремонт. Замызганные известкой рабочие потрошили нутро первого этажа, оборудуя помещение для будущего бутика. У меня, наверное, сотрясение мозга, подумал я. При каждом движении тошнит. Хоть бы обошлось небольшим сотрясением. Где-то за кулисами того, что я видел, под покровом позднего вечера белело или желтело вытянувшееся на кушетке, странно уменьшенное наготой тело незнакомой девушки, которая назвалась немодным и нездешним именем Вера.

Подо мной был кусочек улицы с небрежно припаркованными полицейскими автомобилями. Я помнил, что где-то здесь, по правой или по левой стороне, стоит старый неказистый дом, каким-то чудом переживший войну. В этом доме жил и писал великий польский прозаик. Его герои неотлучно сопутствовали мне – в детстве, во время войны и в мирные годы, немногим отличавшиеся от военных, поскольку интеллектуальная и духовная жизнь смахивала на какую-то дикую партизанщину.

Улица замерла и ожидании ночи. Несколько освещенных окон, несколько темных. Кое-где над крышами едва заметные звезды, вернее, следы вчерашних звезд. Полумертвые неподвижные деревья, стиснутые машинами. Прохожий останавливается у каждой витрины. На углу двое русских с гитарами поют песню собственного сочинения; перед ними зазывно поблескивает жестяная консервная банка из-под икры. Неужели таким неприглядным и бессмысленным должен быть мой конец, коли уж пробил час.

Я вернулся к столу. Корсак энергично нажал клавиши магнитофона. Хмыкнул, призывая продолжать, и этим ограничился.

– Понимаете, пан комиссар, понимаете… Я никогда не был тряпкой – из породы тех, об кого история походя вытирает ноги. У меня были некие амбиции. Вначале очень большие, потом поменьше. Миру опять понадобились образцы. Ну и я старался быть образцом для всяких недотеп, которые, тараща слезящиеся глаза, вечно задают вопросы.

Корсак внимательно на меня посмотрел. Не верит, подумал я. Он опять задвигал губами, будто прополаскивая воздухом десны. Мне знаком этот тип людей. Всю жизнь я на них натыкался. Посмотрим, когда наш комиссар расколется.

– Мне пришла в голову одна мысль. Правда, не на тему. В нашем европейском опыте просматривается любопытный феномен. Порабощенные общества любят и уважают друг друга, но едва обретут свободу, все начинают всех ненавидеть и норовят засадить в тюрьмы или лагеря.

Я замолчал, ожидая, какова будет реакция Корсака. Но он сложил губы трубочкой, давая понять, что сосредоточенно размышляет, а потом торопливо произнес:

– Я слушаю, слушаю. Говорите. Говорите все, что хотите.

– Мы оказались на улице. Кажется, моросил дождь. Не знаю, я очень смутно все помню. Мы куда-то шли. Пошатывались. Она взяла меня под руку. Сказала: пойдем ко мне. Остаток здравого смысла откуда-то издалека подсказывал, что не стоит этого делать, что добром это не кончится. Но одновременно во мне разгорался гнев, бунт против самого себя и против каждого случайного встречного. В конце концов мы очутились в подъезде, каких в Варшаве тысячи. Поднимались по мокрым терразитовым ступенькам, а путь нам освещал грязный полумрак ночи из разбитого окна. Наконец мы остановились на площадке. Стали целоваться, а капли дождя попадали нам в рот. Я полез к ней под блузку и отыскал груди – огромные и горячие, как мне показалось.

Меня трясло от холода, от сырости и, наверное, от усталости, и при этом, как пишут в романах, обожгло внезапным огнем желания. Прижав ее к стене, чтоб не упала, я задрал ей юбку и начал одной рукой возиться с бельем, а другой высвобождал свое рвущееся в бой вожделение, искал подступы к ее распаленному лону, становился все настойчивее, а она боком сползала по стене, и вдруг мы, то ли запутавшись в собственных ногах, то ли поскользнувшись на терразите, покатились вниз по крутым ступенькам и ударились головами об пол на площадке этажом ниже, и с минуту прислушивались к эху жуткого грохота, бившемуся где-то наверху, очень высоко, под самой крышей. Жива, шепнул я. Да, пока еще жива, засмеялась она. Я не чувствовал боли, только слышал шум, возможно, проливного дождя, шум, который был во мне и вокруг меня. Мы с трудом поднялись на ноги. В темноте я ее не видел, только водил рукой по мокрым плечам, по волосам, по шее и в тот момент, кажется, даже не помнил, как она выглядит, чем меня привлекла, не помнил ее иронически сощуренных глаз. Но тут стали распахиваться двери квартир. Какие-то головы, растрепанные или в бигудях, высунулись из ярко освещенных пещер и молча с испугом на нас уставились. А мы, то на четвереньках, то на полусогнутых, в панике поползли вниз, к выходу. Что было дальше, не помню. Наверное, пошли ко мне, потому что я очнулся перед своей дверью.

Корсак предостерегающе поднял руку. Я замолчал. Он щелкнул клавишей магнитофона и сказал:

– Пленка кончилась. Завтра продолжим. У вас очень усталый вид. А царапины около уха – это что?

– Царапины? – повторил я, ощупывая шею за ухом.– Видно, покалечился, когда падал с лестницы.

– Похоже на следы ногтей.

– Не знаю. Возможно. Нет, не припоминаю. Между нами ничего не было.

Комиссар усмехнулся и энергичным, размашистым движением прихлопнул реденькую поросль на висках.

– Вы же говорите, что многого не помните. Ладно, вскрытие покажет.

– Вскрытие? – прошептал я, с трудом проглотив колючий комок слюны.

– Да. Она уже труп. Всего лишь труп. Я вас замучил. Нам обоим необходимо отдохнуть. Я отведу вас в помещение, где вы выспитесь, придете в себя, а завтра видно будет.

– Как это? Я не могу вернуться домой?

– Пока нет. Мы имеем право задержать вас на сорок восемь часов. Потом видно будет.

Я покорно согласился. Только бы мне не показывали труп и не проводили так называемый следственный эксперимент. Почему именно со мной это случилось.

Почему один мой невинный, непреднамеренный поступок вызвал лавину гадких, просто омерзительных последствий. Проклятые именины.

Корсак вывел меня в коридор. Маляры уже разошлись. Несколько полицейских возились с алкашами, орало включенное на полную мощность радио.

Пробегавший мимо молодой человек крикнул Корсаку:

– Есть уже анкетные данные. Ее зовут Вера Карновская.

Комиссар остановился в том месте, где коридор сворачивал вправо. Задумчиво уставился на заляпанный известкой пол.

– Вам что-нибудь говорит эта фамилия?

– Нет. Ничего. Хотя… не знаю. Может, когда-нибудь слышал.

Я бы, вероятно, покраснел, если б мог, – мне почему-то показалось, что я вру.

Помещение было похоже на гостиничный номер. У стен друг против друга стояли две узкие койки, посередине – стол и два вполне приличных стула. А на столе я увидел стакан недопитого чая.

– Надеюсь, вас это устроит, – сказал Корсак. – Отдыхайте.

И вышел. Щелкнул замок. Где-то в темноте за зарешеченным окном бурно отмечали именины. Возможно, тезки хозяина дома, где я был. Все во мне разладилось. Надо взять себя в руки. Но зачем. Что случилось. И как это я влип в такую идиотскую историю.

Я присел к столу и протянул руку к стакану с чаем. Тогда из вороха серых, как мешки, одеял на койке вынырнул пузатый коротышка

– Угощайся, – едва слышно прохрипел он; звук его голоса больше походил на шипенье, чем на нормальную человеческую речь. – Я тебя давно поджидаю. Это ты убил женщину?

– Я? Нет. Я никого не убивал.

– Ну конечно. Уточним позже,– рассмеялся он, слезая с койки. На нем был изношенный полувоенный костюм. Зеленая повязка стягивала всклокоченные, необыкновенно густые черные волосы, тронутые сединой. На куртке были нашиты гнезда для патронов, в выцветших зеленых штанах я заметил множество карманов. Даже носки смахивали на портянки.

Но больше всего меня поразила его голова. Огромная, с широким, сплошь заросшим полуседой щетиной лицом, на котором белели только глазницы с невидимыми зрачками да узкая полоска лба.

– Я всем говорю «ты». Такая у меня привычка. А ко мне можешь обращаться:

«пан президент». Потом объясню почему.

– Хорошо, с удовольствием. Но мне бы лечь, я едва живой.

– Тогда выпей чайку и в постельку. Тебе тоже назначили психиатрическую экспертизу?

– Не знаю. Меня только что привезли. Голова ужасно гудит.

– Со мной можешь откровенно. Я – фигура общественная.

Когда он говорил, во рту у него, почему-то напоминавшем вокзальный сортир, происходили какие-то пугающие процессы. Два почерневших верхних зуба странным образом двигались сами по себе, не совпадая с движением губ.

Внутри темной пасти что-то клубилось, клокотало, зловеще поблескивало. Тем не менее эта волосатая образина чем-то смахивала на сказочное доброе чудовище.

– У меня ощущение, будто жизнь кончена. Президент беззвучно рассмеялся. Во рту его что-то перекатывалось, лопались какие-то пузырьки, губы червяками расползлись по лицу. Мне расхотелось пить. Я отставил стакан с холодным чаем и плюхнулся на койку.

– А ты знаешь, – прохрипел наконец президент, – ты знаешь, чтобы наша планета в ее нынешнем виде могла с грехом пополам существовать, следовало бы каждые сутки отправлять в другую галактику по меньшей мере сто тысяч человек?

– Никогда не слыхал.

– Тогда слушай и запоминай. Это была твоя жена?

– Нет. Жена уехала.

– Шлюха?

– Нет. Точно нет.

Президент стал расхаживать в своих солдатских носках вокруг стола.

– Дуриком влип?

– Пан президент, я чуть живой. Меня два часа допрашивали.

– Ладно. Отдыхай. Тебя наверняка пошлют на экспертизу. Теперь в моде научные методы. Психи обследуют психов.

Я лег на спину. Под потолком висела обыкновенная электрическая лампочка, засиженная мухами, точно такая, какие я сотни раз видел в детективных фильмах.

– Выкрутишься, – прохрипел президент. – У них в кутузках уже не хватает мест. Тюрьмы тоже переживают кризис.

Он обошел стол и остановился в ногах моей кровати.

– Она тебе башку разбила.

– Нет. Я упал с лестницы. То есть мы вместе упали. А чей вы президент?

– Сынов Европы.

– Только сынов? А как насчет дочерей? Он внезапно сплюнул и вернулся на свою койку. Расправил одеяла, а потом тяжело сел, натянув одно на себя.

– Америке уже кранты. Объевреилась, обнегритосилась, объиндеилась.

Червивый гриб. Первый нешуточный ураган ее сметет. Осталась только Европа.

– А вас за что взяли, пан президент?

– Мы устраивали акции протеста на аэродромах. Знаешь небось, что все главы правительств летят в Москву. Встреча на высшем уровне. Глобальный заговор против Европы. Гигантский пир людоедов всех мастей.

Под сомкнутыми веками у меня неотвязно маячит образ вытянувшегося на кушетке обнаженного женского тела с его никому уже не нужной стройностью, красотой, с пугающе белыми холмиками навеки окоченевших грудей. Да ведь не может такого быть. Еще позавчера я был изнывающим от скуки соломенным вдовцом, не знающим, как распорядиться своей жизнью среди столь же растерянных людей. Кто это инсценировал. Наш тиран – Божественный промысел?

– Пан президент, Европу захлестнет потоп с востока, с юга, с севера.

Гигантская волна беззащитных, голодных, голых. Мы станем последней Атлантидой перед концом света.

Президент, кутаясь в одеяло, подошел к моей койке:

– А вот и нет. Нас заливает волна нигилизма, непоследовательности, анархии. Чтобы спастись и выжить, нужна дисциплина, авторитет и сила.

Тоталитаризм уже воскресает. Внушающий привычное отвращение тоталитаризм прекрасен, поскольку сохранит жизнь планете, которую увлекает в пропасть, в ледяную пропасть небытия, бесконтрольно разбухающая магма человеческой плоти.

– Пан президент, у меня своих идиотских забот хватает. Вам завтра идти на обследование. Засните и забудьте про ваши проблемы, которые и без вас разрешит Господь Бог, провидение или случайное стечение обстоятельств.

Он опять засмеялся. Густой бурьян на щеках шевелился размеренно, как черные водоросли на дне озера. Страшное и притягивающее лицо. Разбойник и философ. Где-то я его уже видел. Может быть, он проповедовал буддизм или вел детские передачи на телевидении. Одичал от интенсивной работы ума, но скорее всего от самой жизни. Нет, пожалуй, он был учителем. Реформатором педагогики. Боролся с тоталитаризмом в польской системе образования.

Президент залез обратно в свою берлогу.

– Спокойной ночи, дружище, медуза бесхребетная.

– Спокойной ночи, президент.

Заснул он мгновенно. Из густых седоватых зарослей вырывались разнообразнейшие звуки: писк младенца, шум водопада, уханье филина. Это тоже жизнь, подумал я. Еще один вариант судьбы. Монах современности.

Суровый друг людей. Европейцев.

В какой-то момент и я провалился в сон. Передо мной, как обрывки старых газет, смутно мелькали чьи-то искаженные, трагические лица, разрозненные клочья событий, кривые перспективы ночных улиц. И где-то рядом тихо и монотонно, как телеграфный столб перед грозой, жужжал подкрадывающийся страх.

Потом, ночью, я внезапно проснулся, разбуженный, кажется, стуком собственного сердца. Президент лежал, но шевелясь и не издавая своих характерных звуков. Я подошел к его койке и вздохнул с облегчением.

Серебристый мох вокруг рта едва заметно, но шевелился – жив, значит.

Возможно, в эту минуту он, не дыша, возносился на небеса, забыв на краткую вечность о своих обязанностях спасителя.

За проволочной сеткой зеленовато светились капли дождя на оконном стекле.

Дальше была улица со сгорбившимися у края тротуара автомобилями. Со стороны черного мертвого перекрестка приблизилась промокшая парочка. Они остановились в подворотне неподалеку от комиссариата и начали целоваться, с трудом удерживая равновесие на скользких плитах, которыми была вымощена подворотня. А мне вдруг стало разом и холодно, и душно. Я бросился к двери, но дверь была заперта. Президент страдальчески застонал, видно проваливаясь обратно в ад. Я на цыпочках подбежал к своей койке, лег, затаив дыхание, на бок и попытался прогнать из-под век туманный образ застывшего в неподвижности нагого женского тела.

Меня разбудил какой-то шорох. Я увидел затянутое проволочной сеткой окно и над крышами домов кусочек неба. По этому клочку, словно вытянувшиеся на бегу борзые, мчались наискосок сизые тучи. Где я. Что случилось. И случилось ли на самом деле. Президент спал на левом боку, свернувшись клубочком, как дитя, и из густой поросли на его лице вырывалась нежная тоненькая мелодия.

Кто-то толкался в дверь нашей комнаты, нашей камеры. Наконец заскрипели петли, сквозной ветерок пролетел к окну, взметая с пола пыль. На пороге появилась странная особа с бутылкой советского шампанского и пластмассовым стаканчиком. Поскольку обе руки у нее были заняты, она пыталась правым локтем прикрыть за собою дверь.

– Добрый день. Привет. Какое приятное общество.

Да, похоже, это все-таки была женщина По крайней мере о том свидетельствовал ее экзотический наряд, эдакая смесь романтических изысков с тибетской небрежностью. На голове красовалась большая соломенная шляпа, увенчанная клумбой ярких искусственных цветов. Сверху на шляпу была наброшена восточная шаль, кое-как завязанная под остроконечным подбородком. Торс гостьи скрывало индейское пончо, украшенное вышивкой в стиле карпатских гуралей. Из-под пончо торчали края множества несвежих сорочек и юбок.

– Выпьете шампанского, господа? – спросила она демонстративно сладким голосом.

– Вон,– буркнул, не открывая глаз, президент.

Даму его хамство ничуть не смутило. Расплывшись в улыбке, она направилась к моей койке.

– Надеюсь, им не откажетесь? У меня сегодня день рождения. Выпьете со мной, правда? – и стала наливать шипучую жидкость в пластмассовый стаканчик.

– Это ненормальная Анаис, – мрачно пробормотал президент и принялся искать затерявшуюся в постели пачку сигарет. – Когда-то трахалась с каждым очередным диктатором. Управляла всей Польшей. Вон из этого дома.

Анаис резко повернулась к нему. Ее лицо под полустершимся макияжем было совершенно желтым.

– Ах ты, сукин сын. Тебе я уже никогда больше не дам.

Президент заткнулся. Долго рылся в куче скомканных одеял, а затем смущенно произнес:

– Не верьте ей. Она трехиутая. Жертва большой политики. Доживает свой век в комиссариатах.

– Я тебя, мерзавец, обгадила в своих воспоминаниях. Думаешь, люди забудут, кем ты был. Выпейте за мое здоровье.

Трясущейся рукой я взял стаканчик и поднес ко рту. К горлу подступила тошнота. В голове мерно тикала колючая боль.

– Такой симпатичный, а убили девушку, – сказала Анаис с назойливой слащавостью. – Начальник здешнего комиссариата был когда-то моим студентом. Писал у меня дипломную работу о силлаботоническом стихе в старопольской поэзии. Почему вы это сделали?

– Я ничего не знаю. Я болен, – простонал я. За окном шумела какая-то демонстрация.

Слышен был топот сотен ног и отдельные неразборчивые выкрики. Президент, повернувшись к нам спиной, что-то писал или рисовал пальцем на видавшей виды стене. На кого эта тетка похожа, подумал я. На труп, да, на труп.

– Хотите почитать мои воспоминания? – проворковала гостья, вытаскивая из-под пончо кипу грязных замасленных бумаг. – Я уже который месяц ищу издателя. Может, у вас есть связи?

– Я не знаю, что со мной будет. Я попал в совершенно абсурдное положение.

Она забрала у меня стаканчик, наполнила его теплым шампанским и принялась изысканно отпивать по глоточку.

– Я все описала. Все и всех. Полвека этой страны. Половину двадцатого столетия. Я ненормальная, но это не имеет значения.

Анаис стояла надо мной, лучезарно улыбаясь. Возможно, она даже была недурна много лет назад, когда куражилась над этой страной.

– Послушай, ты, невежливо поворачиваться спиной, – тоном учительницы сказала она президенту, прикинувшемуся неживым.

– Вон, – зашелестело в клочкастой поросли, которая была не только седоватой, но и зеленой, а местами даже голубой.

– Вы такой симпатичный, – снова обратилась она ко мне. – Я вас откуда-то знаю, только не помню откуда. Опишите мне чувства, которые испытываешь, убивая человека.

И достала из притороченного к пончо узла огромную шариковую ручку.

Но в этот момент к нам ворвались двое очень молоденьких и очень худых полицейских.

– Кто вам разрешил открывать камеру? – крикнул один из них.

– А я сама себе разрешила, малыш, – сказала Анаис страстным сдавленным голосом. – Хочешь, покажу сиську? – Она полезла под пончо.– Гляди, какая маленькая, бедненькая.

Красные от смущения полицейские подхватили ее под руки, одни попытался одернуть пончо с гуральской вышивкой. Она, не сопротивляясь, позволяла тащить себя к двери. Бутылка с остатками шампанского, упав, неуверенно каталась взад-вперед по цементному полу.

– Пока, мальчики,– сладко прошептала Анаис, которую когда-то трахал истеблишмент свергнутого режима. – Я к вам еще загляну. Покажу и сиську, и письку.

Юные полицейские наконец выволокли ее из камеры и нахлопнули дверь.

Пресвятая Богородица, подумал я, наверно, мне это снится. Но сказать «наверно, мне это снится» – просто. Все так себя утешают в трудную минуту.

Сон – короткий, рваный, поверхностный, а жизнь долгая, затянутая, как фильм, и очень мучительная. А ведь я мог позавчера не выходить из дому, почитать скучную книжку и погрузиться в неглубокий сон, который ничего не дает, но и ничего не отнимает.

Президент вылез из своей берлоги. Бурьян на его физиономии заколыхался, словно на сквозняке. Этого я тоже знаю. Знаю по вечерним рассказам при свете керосиновой лампы.

– Ну и вульгарная же баба, – сказал президент. – Что за жаргон!

– Теперь все так говорят. Может быть, избавляются от комплексов, а может, ищут ярких способов самовыражения. Все вульгарные.

Я хотел еще добавить, что и себя таковым считаю, поскольку влип в вульгарную историю, но тут на пороге появился заместитель комиссара

Корсак. Широко разведя локти, пригладил волосы на висках.

– Попрошу вас ко мне, – бросил он в мою сторону.

– А я? – натужно прохрипел президент.

– Вам придется подождать, пока главы правительств не разъедутся из Москвы.

Мы вышли в коридор, по которому уже сновали маляры.

– Как прошла ночь? – спросил Корсак.

– Кое-как.

– Президент этот голову не морочил?

– Он мне изложил любопытные и весьма актуальные идеи.

– Сегодня пойдет на обследование, и опять члены комиссии разойдутся во мнениях. Вы не считаете, что ученые тоже топчутся на месте?

– Возможно.

– Не возможно, а точно. Мир в тупике. Запутался в собственных потрохах. Ну ладно, не важно.

Мы миновали дежурку, где сидел полицейский, поразительно похожий на

Гиммлера, и оказались в небольшом зале, который, вероятно, когда-то служил полицейской столовкой. На подоконнике нас поджидал знакомый магнитофон с кровавым глазом.

– Садитесь,– сказал Корсак, указывая на шаткий стульчик.

Я сел. Передо мной был обшарпанный подоконник, решетка и уголок школьной спортплощадки. Мальчишки гоняли по мокрому асфальту мяч весь в бело-черных заплатах. Мне стало тошно. Опять надо возвращаться к этим мглистым, неясным, теряющимся во мраке минутам, которые так далеко отступили назад, что кажутся почти нереальными, попросту невозможными.

– Он чокнутый, – сказал Корсак.

– Кто?

– Ну, этот, президент Сынов Европы, – засмеялся комиссар и энергичным движением проверил, есть ли у него на голове волосы. – Сдвинулся в Штатах, когда стажировался в Гарварде. Американская демократия так на него повлияла. Ладно, не важно. Начинайте. Расслабьтесь, это неформальный допрос, мы тоже экспериментируем.

Что за времена, подумал я. Все исследуют, ощупывают, проверяют.

– Пан комиссар, – сказал я. – Мне бы хотелось снова вернуться к началу.

– Возвращайтесь.

– Позавчера я вышел из дому не просто так. Вроде бы причина была: скука, одиночество, нечем заняться. Но на самом деле я уже несколько месяцев болен. Да, болен, мое состояние можно назвать болезнью, и рано или поздно врачи найдут подходящее определение для этой невидимой, незаметной, неосознаваемой эпидемии, которая постепенно расползается по нашей стране, а может, и по Европе, и даже в Америке наверняка есть отдельные случаи.

Так вот: появился некий вирус, вероятно, подобный вирусу СПИДа, хотя, нет, прошу прощения, этот опаснее, он, пожалуй, ближе к компьютерному, из тех, что стирают целые программы и парализуют баи конские системы. Такой вирус проник в мое сознание, я первый его открыл, понял, как он действует, и обязательно его опишу, если будет возможность. Этот загадочный вирус убивает импульс к жизни. Однажды вы просыпаетесь и чувствуете, что вам не хочется любить родину, не хочется зарабатывать деньги, что вам безразлична слава, почести, восхищение ближних, надоели риск и азарт, и даже страха перед Господом Богом как не бывало. Вы меня слушаете?

– Слушаю, слушаю, – равнодушно сказал Корсак, разглядывая свои ухоженные ногти.

– Повторяю: человеку становится все равно, попадет он в рай или в ад.

Тут я замолчал: мне показалось, что такое признание свидетельствует против меня. Корсак не смотрел в мою сторону – видно, боялся спугнуть.

За окном моросил дождь. Пара голубков нежно целовалась на жестяном колпаке уличного фонаря. Библейские птицы, подумал я, но какое мне до них дело.

Какое мне дело до этого дождя, барабанящего по грязным стеклам.

– А теперь я могу вернуться к тому моменту, на котором вчера остановился.

Кажется, мы с этой девушкой были на улице и не знали, что делать дальше.

– Возможно. Но вы покороче. Говорите только о самом существенном.

– Да я не знаю, что самое существенное. Корсак вздохнул и резко вытянул ноги.

– Не важно. Итак, вы были на улице. И что дальше?

– Не знаю. Видимо, я предложил пойти ко мне. С одинокими мужчинами такое бывает. Тут необходимо добавить, что я не влюбчив. Если когда и любил, то вполсилы, так сказать, вполнакала. Любовь, или то, что мы называем любовью и что украшает наш животный инстинкт размножения, любовь эта, по-моему,– какое-то унизительное ограничение, утрата самостоятельности, временная или хроническая ущербность. Человек в таком состоянии деградирует, теряет способность управлять собой, попадает в бесконтрольную зависимость от другого человека. Но вместе с тем любовь – условная форма нашей культуры, определенный этикет, а также некий вид эмоциональной забавы.

За дверью вдруг поднялся шум, кто-то даже запел. Корсак нахмурился, решительно направился к двери. Выглянув в коридор, строго крикнул:

– Потише там! Не мешайте работать. Потом вернулся ко мне, хотел пригладить волосы, но передумал.

– У дежурного именины. Что поделаешь. Так и должно быть, когда полицейские из чертей превращаются в ангелов. То, что вы говорите, любопытно, но, может, все-таки перейдем к моменту, когда вы оказались в своей квартире.

– Хорошо. Я плохо помню этот момент. Припоминаю свою комнату, откуда ушел вечером, незадернутые шторы, развернутую газету, непременный стакан чая на столе – другой посудой, когда жена уезжает, я не пользуюсь. Да, я припоминаю комнату, погруженную в полутьму – полутьму кирпичного цвета, потому что за окном у меня фонарь, уличный галогенный фонарь, который всю ночь издает металлическое жужжанье, и оно меня убаюкивает, под эту своеобразную колыбельную я засыпаю в полночь или под утро. Свет я не зажигал, а девушка быстро и ловко, точно ей было не привыкать, разделась где-то в уголке и скользнула под одеяло на моей кровати. Хотя я плохо соображал, но от ее поведения мне стало как-то не по себе. Вероятно, в моем затуманенном мозгу промелькнула тревожная мысль: что я делаю, ведь это безумие. Однако меня подстегивало какое-то грязное любопытство, темное влечение, неведомая сила, отвратительная внутренняя дрожь от страха, смешанного с легкомысленной отвагой. Короче, и я неуклюже разделся, что-то звякнуло, вылетев из кармана, ключи или мелочь, но мне не захотелось ползать по полу, я подсознательно откладывал все на потом, на завтра, а что откладывал, не сумел бы определить, – какие-то последствия, неудобства, расчеты с совестью. И приподнял одеяло; ее тело сверкнуло в рыжеватом свете, она что-то мурлыкала, примащивая голову на подушке, я осторожно лег рядом, полежал немного не шевелясь, но потом подумал: надо что-то делать, и робко привлек к себе эту красивую девушку или молодую женщину, а она негромко завыла, именно завыла, не застонала, не зашипела, а хрипло завыла и вдруг обвила мою шею руками, как-то странно, то ли притягивая, то ли отталкивая. Я невольно подумал, уж не рефлекс ли это, наверно, ей не раз случалось в беспамятстве отражать агрессивные нападки мужчин, и легонько поцеловал ее в щеку около уха, а она вернула мне поцелуй вслепую, наугад. И сразу заснула Я с минуту прислушивался к ее тяжелому дыханию, во мне постепенно разгоралось желание, я положил руку ей на грудь и удивился, какая эта грудь нежная, а она вздохнула во сне. Потом я стал осторожно ее ласкать – всю, от едва заметно пульсирующей шеи до того места, от которого в ушах нарастал адский грохот, раскалывалась голова и пересыхало горло. Она лежала беззащитная, отгороженная от меня сном; казалось, жизнь в ней чуть теплится. Отчасти невольно, отчасти сознательно я сбросил с нее одеяло, оправдывая это тем, что в комнате душно.

Теперь я хорошо видел ее, обнаженную, залитую кирпичным светом мерно жужжащего фонаря. Видел прекрасное до неприличия лицо, которому полумрак придавал какую-то таинственную величавость, смотрел на стройное тело и поражался его совершенству. Внезапно обретя ясность мысли, восхищался изумительными пропорциями и на удивление правильной формой грудей – не слишком больших и не слишком маленьких, словно очерченных циркулем, как будто Творец особо позаботился об идеальной гармоничности вылепленной им плоти. Красоты этой было чуточку в избытке, и меня немного пугала расточительность природы или Господа Бога, создавшего эту незнакомую девушку, даже имени которой я не запомнил. С боязливым восхищением я смотрел на линию плотно сдвинутых ног и робкий кустик тонких, как осенняя трава, волос в том месте, где эти великолепные ноги сходились. Смотрел и испытывал стыд от того, что, воспользовавшись неожиданно подвернувшимся случаем, нарушаю неписаные правила, оскорбляю ее достоинство, чувства, женскую гордость. Но инстинкт взял верх, и, стесняясь своих преступных намерений, я снова принялся несмело ласкать все, что дико меня возбуждало, железными тисками сжимало горло. С каким-то отчаянием я упал на нее, навалился, но не нашел в себе мужества поддаться зову плоти, не отважился дать волю тому, что уже переполняло меня, гудело в висках, в разбитом лбу, в бешено пульсирующей крови. И тут она, не просыпаясь, вскрикнула, сбросила меня и начала вслепую, точно дикий зверь, царапать воздух, одеяло и мою шею, которую я не посмел защитить. Потом опять застыла в неподвижности хмельного сна Да, эта красивая девушка была пьяна, одурманена простейшим из наркотиков, лишившим ее индивидуальности, той непостижимой тайны, которая превращает несколько десятков кило химических элементов в не схожего ни с кем другим человека. Я снова стянул с нее одеяло. Она показалась мне еще прекраснее, но душой была далеко, отчего представлялась мне всего лишь фантастически красивым животным. Я прислушивался к шуму бушующей в жилах крови, а может быть, к властному инстинкту, которым наделила меня природа, прислушивался, колеблясь, борясь с собой, мучительно стараясь справиться с наваждением, а потом, в каком-то трансе, встал с кровати; за окном кряхтел просыпающийся для жизни город, жужжал уличный фонарь, а я еще раз растерянно посмотрел на идеальную женскую наготу, какой, наверно, никогда больше не увижу; наглядевшись на эту неподвижную, застывшую, окаменевшую на моей кровати девушку, я нагнулся, подсунул под нежную, теплую спину ладони и попытался ее поднять.

Но она, не просыпаясь, резко привстала и опять начала вслепую царапать воздух и мою грудь и шею, подвывая, как молодой пес. Я подождал, пока она успокоится, осторожно стащил с кровати и по холодному полу поволок на кушетку, уложил поудобнее, а она перекатилась на левый бок; теперь я видел ее невероятно красивый профиль, геометрически безупречную, ослепительно белую, устремленную ко мне грудь. Еще раз попробовал обуздать хаос своих желаний, рефлексов и страхов. С безграничным сожалением, с внезапным идиотским сочувствием к самому себе, с пронизывающим душу отчаянием подошел к шкафу, отыскал плед, вернулся с ним к кушетке. Ее тело светилось все тем же мерцающим рыжевато-красным светом. Нет краше женщины в этой земной юдоли, подумал я. Ну да, ну да, так и должно быть. Но что должно быть. Не знаю, предназначение, случай, а может быть, простая нелепость. И я прикрыл ее пледом, как саваном, глазами попрощавшись с необыкновенной, несказанно прекрасной грудью, которая доверчиво клонилась ко мне, ошалевшему от эмоций, спиртного и дурных предчувствий. Потом меня разбудили ломившиеся в дверь полицейские.

Комиссар Корсак смотрел на меня зимним взглядом, да-да, именно зимним, а не холодным и не ледяным; взглядом, прозрачным, как зимнее утро. Но думал, боюсь, о своем.

– Литературщина, – наконец сказал он. – Вы что, сами не понимаете? Мой школьный учитель любил говорить, что жизнь подражает литературе, а потом литература подражает скопированной с нее жизни, и так далее. Вам, должно быть, сейчас вспоминается Достоевский. Но мы не будем никому подражать. У нас нет времени, да и голова не тем занята.

– Она правда умерла?

– Только это и не вызывает сомнений. Хотите что-нибудь добавить?

– Не знаю. Я все сказал. Но мог бы рассказать еще раз совсем по-другому.

Столько всего в тот вечер произошло. Но не с ней – со мной, во мне. Вы помните, что я говорил вначале?

– Не знаю, о каком начале идет речь.

– Я имею в виду открытый мной вирус. Вирус, который отбивает охоту жить.

Корсак проделал быстрое плавное движение локтями, точно хирург, готовящийся к сложной операции, а затем два раза энергично выдвинул вперед челюсть.

– Не верю я ни в какой вирус. Просто вы придумали броское название для неудовлетворенности, лени, безволия и душевной неряшливости.

– Пан комиссар, я работящий, упрямый, педантичный человек и рад бы любить жизнь. Но нет импульса…

– Хорошо. – Корсак поднялся со стула. – Возвращайтесь к себе. Попозже, может быть, выйдем на прогулку.

А у меня сильно забилось сердце. Значит, мои дела не так плохи. Выйдем на прогулку. Куда выйдем. За окном сверкало пронзительно синее небо – такое я видел когда-то в юности тревожной, сулящей надежды весной.

В нашей камере президент сидел за столом и ел с замасленной бумаги кровяную колбасу, закусывая батоном.

– Ну что? – спросил он.

– Ничего, – ответил я. – Рассказываю.

– Придурок.

– Кто?

– Да полицейский этот. Чего-то в его бедной головке сдвинулось. Знаешь, есть такие субчики: культуризм, альпинизм, мужская дружба.

Он нашел что-то в фарше, которой была начинена колбаса. Поднес к глазам белую крошку и внимательно ее изучал.

– Теперь у каждого есть рецепт спасения мира. Раньше нас обольщали две-три партии или две-три системы. Можно было пораскинуть мозгами, не спеша подыскать себе теплое местечко. А теперь всяк норовит немедля тебя заарканить. Минуты нет, чтоб собраться с мыслями.

– У вас тоже есть рецепт.

– У меня? – удивился президент. Комочек колбасного фарша катился по непроходимым зарослям на его подбородке. – Это не рецепт. Это рассчитанное на компьютере сальдо, сальдо нашей действительности на рубеже столетий и тысячелетий.

– Ох уж эти календарные даты. Да это всего лишь взаимный ничего не значащий уговор, который завтра может измениться. Коллективное самовнушение, уважаемый пан президент.

Президент энергично выплюнул очередной комочек, который, пролетев через всю комнату, звонко ударил по оконному стеклу.

– По-твоему, выходит, и Вселенная с ее дурацкой бесконечностью и с нами посередке – тоже только самовнушение недужного общества?

Я молча улегся на свою койку. Какое мне до всего этого дело. Зачеркнуть бы последнюю неделю и начать все сначала. Но что начать. Зачем начинать.

В коридоре снова раздались крики, кто-то тонким, неустановившимся голосом вопил: «С днем рожденья!»

– И это называется комиссариат, – пожал плечами президент. Встал из-за стола, старательно собрал крошки, завернул в бумажку и бросил в угол, где забыли поставить мусорную корзину. – А теперь попрошу ни под каким предлогом меня не беспокоить, я должен написать воззвание.

В комнату вошел молоденький полицейский с внешностью чахоточного из романов девятнадцатого века.

– Прошу, – сказал он мне, указывая измазанной чернилами рукой на нашу заржавелую дверь.

И вывел меня в коридор, где аскетического вида полицейские чокались со сворой маляров. Какие-то посетители пытались отыскать проход в лабиринте стремянок и ведер с краской. Около выхода плакала старушка, с ног до головы обляпанная известкой.

Мы вышли во двор, и юный полицейский в нерешительности остановился.

Отпустят, подумал я, одурев от свежего воздуха. Но ведь нужны какие-то формальности. Не знаю. Ничего я не знаю. Так близко мой дом, моя квартира.

Да, та комната, где умерла девушка или молодая женщина, красивая молодая женщина.

Полицейский наконец принял решение, и мы свернули в проулок между гаражами и флигелем дома довоенной постройки. Откуда-то налетел ветер, расшвырял по земле канцелярские бланки. Наши тайны, подумал я. Неразгаданная загадка – моя и той девушки.

В небольшом скверике за домом нас ждал заместитель комиссара Корсак.

– Можете идти, – сказал он полицейскому и, понизив голос, доверительно обратился ко мне: – Надеюсь, вы меня не подведете: я нарушаю правила.

– Какое там, пан комиссар. Мне и через канаву не перепрыгнуть. Похоже, у меня сотрясение мозга.

– Вот и хорошо,– сказал погруженный в свои мысли полицейский. Поставил ногу на бордюр прошлогодней клумбы, посреди которой торчала голая акация.

– Чего он вам про меня наговорил?

– Кто?

– Бродяга этот.

– Ничего. Рассуждал на общие темы. Хочет спасти Европу.

– Он хочет спасти Европу,– язвительно рассмеялся комиссар и резким движением пригладил слегка растрепавшийся пух над ушами. – Видите, какие настали времена. Кругом одни пророки, одержимые, нравственные авторитеты, отцы народа, а то и всей Европы. Ему бы только меня полить грязью.

Сочиняет какие-то дурацкие манифесты, а ведь ребенку ясно, что избавление придет с востока. Lux ex oriente. С коммунизмом вышла неувязка: никто не желал верить в славянство, славянство в чистом виде, славянство как богатейший кладезь духовных и жизненных сил. Простите, пожалуйста, не перебивайте, я знаю, что вы хотите сказать. Мол, Россия, славянофилы…

Это все было и быльем поросло. России нет. Есть татары, чухонцы, якуты, киргизы – кто угодно. Русские растворились в азиатском океане. Теперь Польша должна объединить и возглавить славянскую стихию. Но не на Европу повести, а слиться с Европой. Мы впрыснем в этих слабаков нашу славянскую сперму – у них глаза на лоб полезут. Нам хочется жить, у нас много сил, мы и покойника воскресить можем. А этот тип крайне подозрителен. Приглядитесь к нему. Что за вид. Ублюдок. Ублюдок Европы, вознамерившийся защитить континент от дикарства. Смешно.

– Пан комиссар, тысячелетие на исходе, и мне понятна ваша тревога, но после этой дикой истории я ни о чем другом не могу думать.

– Была эпоха римлян, потом германцев, а теперь наступает эра славян. Мы искупили все грехи мира, мы сойдем с креста…

– Пан комиссар, мне ужасно холодно, я едва держусь на ногах.

– Молчать! – рявкнул Корсак. – Весь этот комиссариат – рассадник слабаков.

Тонут в демократии, как в навозной яме.

На ветках деревьев я видел начинающие набухать бугорки почек. Какая-то припозднившаяся белая туча неслась напрямки над крышами домов. Два библейских голубка сидели на железной ограде и, не шевелясь, внимательно на нас смотрели.

– Что со мной будет, пан комиссар?

– Больно уж вы чувствительны. Откинулась одна шлюха, то ли дочка, то ли внучка высокопоставленного деятеля сдохшего и забытого режима. Чего вы так дрожите?

– У меня перед глазами все плывет. Вы меня даже врачу не показали.

Но Корсак не слушал. Отломав прутик от оживающего куста, раздраженно похлопывал им по джинсовой штанине.

– Любопытный был ваш самоанализ,– наконец произнес он негромко. – Жалко таких людей, как вы. Ну ладно. Пошли обратно.

Время скоропалительных обращений в новую веру, подумал я. Или эпоха изобретенных в нервной спешке религий. Мы меняемся, но и мир не стоит на месте. Мне-то что до этого. Что я делаю в этом городе, похожем на оскверненный склеп. Откуда меня вырвало и занесло сюда, как тополиный пух.

Опять нам пришлось пройти по коридорам, которые я помнил с давних времен, по мрачным туннелям, полным тайн и угроз, – непременной принадлежности ревнивой и самолюбивой идеи, придуманной, дабы превратить обветшалую планету в алмазный самородок, летящий в пустом пространстве без Бога. Но теперь здесь все по-другому. Полицейские упорно продолжают отмечать именины дежурного офицера, того самого, показавшегося мне похожим на Гиммлера человечка с выцветшими усиками и в очках в металлической оправе.

Царицей бала была Анаис, не то гостья, не то арестантка, бродившая в расшитом пончо по закоулкам комиссариата, прижимая к себе, точно неживого подкидыша, свой узел.

Корсак куда-то пропал, и я стал стучаться в разные комнаты, но почти все были заперты. В одной, правда, меня радостно поприветствовали:

– Добро пожаловать, пан депутат!

А во мне постепенно нарастал гнев. Вокруг страшный хаос, как перед надвигающейся бурей. Ужасающий гул перед взрывом. Что я, сам себя должен допросить, осудить и наказать. Если б я мог наступить огромной ножищей на этот старый дом, нашпигованный бессмысленным движением и воплями дебилов, моих так называемых братьев.

– Малыш, – подскочила ко мне Анаис, – на, прочти кусочек про Господа Бога, – и стала совать мне свой засаленный манускрипт.

– Я когда-то прогнала

Бога, как бешеного пса, а теперь ищу потерю, брожу по кабакам, канавам, кутузкам. А может, хочешь, чтобы я сама прочитала?

– Отцепись! Отстань и от меня, и от Господа Бога, – грубо сказал я, хотя намеревался выразиться интеллигентно, с использованием философской терминологии.