Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Себастьян, – внезапно сказал я, – а может, смотаемся туда за помощью?

– Нельзя, старик.

– Почему?

Себастьян помолчал, а потом сказал неуверенно:

– Нельзя. Я догадываюсь, нет, скорее, чувствую, предчувствую. Там – одно, а здесь совсем другое.

– Себастьян, только на минуточку, на секунду, на миг.

– Не уговаривай меня и сам об этом не думай.

– Не хочешь оставлять ее одну?

Он долго ужасно старательно стряхивал запутавшегося в седых усах черного жука.

– Нельзя, старик. Такой был уговор.

– Мы с тобой ни о чем не уговаривались.

– Все равно, уже поздно.

– Себастьян, – шепнул я умоляюще и попытался заглянуть ему в глаза. Но он нарочно опустил голову, чтобы это не получилось ненароком, то есть чтобы мы не отправились обратно против его воли.

Однако я уже знал секрет и мог попробовать обойтись без него. Сосредоточился и стал поочередно производить все необходимые манипуляции, чтобы вернуться на нашу улицу, где стоит мой дом и акация на площадке перед памятником заслуженному педагогу. Я не могу выдать вам тайну этого процесса – не имею права. Ведь я проник в нее случайно, благодаря псу-изобретателю, который в предыдущем воплощении был английским путешественником. И если мне единственному дозволено переноситься в другой мир, в котором, кстати, я сам многого не понимаю, то никакого вреда и никаких катаклизмов от этого быть не может. Но если бы вам всем вдруг вздумалось отправиться невесть куда, началась бы страшная сумятица, неразбериха и, наверно, наступил бы настоящий конец света. Кому тогда захочется упорно овладевать сложной наукой жизни, трудиться в поте лица, тяжело болеть и умирать в мученьях? Просто мир еще не дорос до знакомства с моей тайной. Поэтому простите меня и поймите, что открывать секрет сейчас еще нельзя. Хотя, кто знает, возможно, я передумаю и в конце своих воспоминаний расскажу вам всю правду. Не знаю; пока мне, как и Себастьяну, страшно на это решиться, я боюсь огромной ответственности, боюсь неизвестных и, возможно, катастрофических последствий моей откровенности.

Между тем Себастьян, пряча глаза, все время что-то говорил, стараясь сбить меня с толку, помешать сосредоточиться. Он мне не доверял, не без оснований подозревая, что я готов в одиночку отправиться в обратный путь.

– Я тебе запрещаю, старик, слышишь? – чуть ли не в полный голос сказал он. – Это добром не кончится. Давай обратно, пока не поздно.

И, кажется, собрался на меня прыгнуть, обхватить мускулистыми лапами, придавить всей тяжестью своего огромного тела, но я уже отдалялся, все хуже слышал его испуганный голос, забывал страх перед смертельной опасностью – просто возвращался в собственную жизнь.

В себя я пришел на площадке перед мастерской пана Юзя, среди скопища самых разных автомобилей – новехоньких и дряхлых, вполне приличных и жутко искореженных. Все эти автомобили были горячие, почти раскаленные, потому что светило ослепительное весеннее солнце, и я вынужден был сощуриться, чтобы хоть что-нибудь разглядеть.

Меня прилично снесло, почти в конец нашей улочки, но ведь, когда я убегал, впервые самостоятельно воспользовавшись нашей тайной, Себастьян всячески старался мне помешать. Да и Себастьяна сносило, если он был не в форме или сильно взволнован.

Я не успел ни о чем толком подумать, потому что пан Юзек, переставлявший очередную бешено ревущую машину, сразу меня заметил. Он с такой силой дернул ручной тормоз, что тот заскрежетал, а зад несчастного автомобиля подпрыгнул на метр.

– Держите его, это он! – закричал застрявший в тесном салоне пан Юзек, из машины указывая на меня пальцем своим помощникам.

Несколько подмастерьев моего возраста или чуть постарше, с головы до ног перепачканных смазочным маслом, кинулись ко мне, размахивая огромными гаечными ключами; у одного даже была тяжеленная заводная ручка. Но я не стал дожидаться, пока они подбегут, и, не раздумывая, бросился к развалинам, на которых росли чахлые березки и было много укромных местечек. Свора черных гномов с устрашающими воплями полезла за мной на гору кирпичей.

– Держите его, это он корежит кузова! – ревел пан Юзек, жестами управляя погоней.

Дело оборачивалось скверно. Я был ужасно измотан и не испытывал ни малейшего желания драться. А рассчитывать, будто кому-то захочется выслушивать мои объяснения, что, мол, я не виноват, что я никогда не корежил кузова чужих машин, естественно, не приходилось.

– По глушителю его, ребята! По карбюратору стервеца! – неистовствовал внизу пан Юзек.

Но тут, когда я уже совсем пал духом, случилось нечто крайне странное. Во двор мастерской пулей влетел огромный, багровый от ярости мужчина. Подбежав к пану Юзеку, он схватил его за отвороты халата и одним легким движением ловко вытащил из машины. Я услышал протяжный треск рвущейся материи, отчаянный вздох, а затем дикий вопль. Юные подмастерья перестали меня преследовать, и я, потрясенный непонятной сценой, остановился на верху развалин.

– Ты, скотина! – выл багровый великан, безжалостно тряся пана Юзека. – Испортил мне машину, загубил движок!

– Минуточку, спокойно,– прерывающимся голосом пробормотал владелец мастерской. – В чем дело, позвольте узнать?

– Я тебя в клочья разорву, сгною в тюряге! Ты у меня по миру пойдешь!

– Пустите, я вызову милицию.

– Милицию? – застонал багровый. – Это я вызову милицию!

Набрал воздуху в легкие, еще сильней тряханул механика и оглушительно закричал:

– Милиция, милиция!

Ошалевший от страха пан Юзек, похоже было, хотел брякнуться перед клиентом на колени, но только повис в его беспощадных руках.

– Ради бога, что случилось? – смиренно прошептал он, озираясь по сторонам в поисках аргументов в свою защиту.

– Что случилось? – зарыдал багровый гигант.– Вы спрашиваете, что случилось? Вы, владелец этой шараги, где мне не залили масла в двигатель?

– Поршни заклинило? – догадался пан Юзек.

– Да, да, да! – завопил клиент и швырнул механика на землю.

Какой-то другой клиент, до сих пор робко стоявший в сторонке, поспешно приблизился.

– А у меня, – пожаловался он, – у меня тут украли запаску. Совершенно новую.

Пан Юзек, кажется немного придя в себя, с трудом поднялся с земли.

– Франек, ты залил масло?

Один из моих преследователей, держащий в руке огромный невероятно грязный кусок брезента, сплюнул сквозь зубы.

– А то. Сколько надо. Под завязку.

– Значит, через несколько километров все к черту вытекло! – затопал ногами клиент.

Пан Юзек расплылся в улыбке.

– А-а-а, понимаю. Малый забыл завинтить крышку.

Тут багровый со звериным рыком бросился на пана Юзека. Владелец мастерской ловко увернулся и кинулся в подворотню, а оттуда на улицу, где сподручнее было удирать.

– Присматривайте за кассой! – на бегу крикнул он помощникам.

Я беспрепятственно вернулся домой. На лестнице столкнулся с той самой дамой, которая имела обыкновение закусывать возле мусорных ящиков. Увидев меня, она искривила в улыбке лицо интенсивно-фиолетового цвета и сказала приветливо:

– Здравствуйте, молодой человек.

– Здрасте.

– Если в ведерко попадет какой-нибудь закусон, вспомни про нас, сынок.

– Хорошо.

Цвет ее лица немного напоминал бутылки, из которых они там, около контейнеров с мусором, пили. Я пошел дальше, а она стала стучаться в очередную дверь, пытаясь состроить жалобную мину; давалось ей это нелегко, поскольку в глазах еще сверкали предназначенные мне игривые огоньки.

Открыла мне мама.

– Где ты пропадаешь? Все уже давно вернулись из школы.

– Помогал одному парню делать уроки,– опять соврал я, и опять с отвращением. Дорого мне, однако, обходились добрые намерения.

– Мы сейчас идем к Цецилии.

– А что случилось?

Мама загадочно улыбнулась и не ответила. В комнате пани Зофьи ревело радио страшным голосом полузадушенного человека, но это был всего лишь ее любимый певец.

Отец сидел перед телевизором и угрюмо смотрел передачу про мелиорацию лугов. На нем был полосатый купальный халат, а это означало, что у него муторно на душе. Мама в таких случаях начинает энергично заниматься уборкой, переставляет мебель и устало вздыхает, давая отцу понять, что он лентяй и ничего не делает по дому. А отец сердито бросает в пространство: «Я думаю». Но сегодня мама демонстрации не устраивала.

– Тебе кто-то уже несколько раз звонил, – мрачно сказал отец.

Я догадался, кто мог звонить, и сердце у меня подпрыгнуло.

– Мне?

– Я же говорю: тебе.

– А, это один приятель.

– Не приятель, а взрослый. Как-то странно разговаривает. У тебя есть знакомые шоферюги?

– Наверно, отец одного малого. Тот никогда не знает, что задано.

Я невольно положил руку на трубку, чтобы кто-нибудь меня не опередил. Никакие приятели мне не звонят. Ровным счетом никто, хотя поначалу пытались. Сам я звонить почему-то боюсь. Уж лучше сходить и спросить. Я вообще не умею говорить по телефону. И самое мучительное для меня – паузы, когда собеседник нарочно умолкает в расчете, что я поддержу разговор.

– Всю жизнь мы будто просидели на чемоданах, – сказал отец, вероятно, маме, хотя продолжал следить за осушением лугов. – Бесконечные переживания, неуверенность, страх. Все временное, сляпанное на скорую руку, – лишь бы дожить до завтра. А там когда-нибудь начнется настоящая жизнь. И вот, пожалуйста. Приходит старость, а где она, настоящая жизнь?

– Хватит философствовать, займись лучше делом, – ответила мама, пытаясь починить колченогий стул.

– Опять ты со своими претензиями? – вспыхнул отец.

– Посмотри: другие живут и не жалуются.

– Хорошо. Пожалуйста. Завтра же пойду на биржу труда. Наймусь на работу, где надо орудовать киркой или лопатой.

Мама ничего больше не сказала, а я подумал, что, возможно, отец поссорился со своим начальником вовсе не из-за спорта, а из-за чего-то жизненно важного. И ни капельки не смешно, когда такой старый человек, как мой отец, приходит к выводу, что много лет загублено зря.

– Все меня обскакали,– тихо добавил отец. – Оставили далеко позади. Я уже никогда их не догоню, как бы усердно ни перебирал ногами. Если б не дети…

Он не договорил, потому что зазвонил телефон. Я молниеносно схватил трубку.

– Это ты, Гжесь? – услышал я жуткий голос Щетки. – Где ты был, когда тебя не было?

– У меня много уроков, – на всякий случай, чтобы отец ничего не заподозрил, сказал я.

– Можешь откладывать башли на выпивон.

– Что-что? – Я притворился, что плохо слышу.

– Плювайка одобрил. Завтра в полвосьмого подгребай в гримерную.

– Хорошо, постараюсь не забыть.

– Ты что, Гжесь, заболел? Несешь чего-то…

– Я тут читаю одну книжку.

– Алло, алло, – закричал Щетка, решив, что кто-то по ошибке к нам подключился. – До завтра, Гжесь! Не опаздывай!

– Пока, до завтра, – сказал я умирающим голосом, давая понять, что мне все чертовски надоело.

Однако сердце у меня трепыхалось от какого-то дурацкого радостного чувства. Мне ужасно захотелось быть хорошим и добрым, я даже начал помогать маме, но, не успев ничего сделать, вспомнил, что где-то там, в бездне Вселенной, по пояс в провонявшей брагой воде меня ждут Себастьян и Эва, и принялся шарить по ящикам в поисках каких-нибудь инструментов, которые помогли бы их освободить. Но ничего подходящего в ящиках не оказалось. Только какие-то ржавые гвозди, шурупы, мотки почерневшей веревки, старый напильник, сломанный выключатель, счет за газ и электричество, пожелтевшие фотографии, на которых ужасно худой отец с дикой шевелюрой обнимает молоденькую, похожую на девочку, маму.

– Чего он там роется? – простонал отец. – Мне это действует на нервы.

Я перестал рыться. Взял с полки толстый том «Человек – существо совершенное» и, пытаясь унять внутреннюю дрожь, погрузился в чтение труда французского ученого Пьера де Дюпареза. Но его наивные рассуждения меня не увлекли. Почтенный профессор, кстати известный мне по другим работам, как дитя, восхищался человеком. Мол, это необыкновенно сложный организм, в принципах действия которого мы еще не разобрались, чудесная конструкция, образец красоты и целесообразности, кладезь неразгаданных тайн. Но я-то знаю – только никому об этом не говорите, – что умиляться тут особенно нечему. Лишь старомодное воспитание заставляет нас восхищаться человеком. Так восхищается собой ребенок, сумевший самостоятельно открыть дверь.

Мы только в некоторых отношениях развиты чуть больше прочих живых созданий. Мы не знаем ни своего начала, ни конца. Практически топчемся на месте, слегка подталкиваемые первобытным инстинктом. А инстинкт этот вовсе не от Бога, и ничего замечательного и сверхъестественного в нем нет. Просто некое свойство, позволившее сохраниться первобытным формам жизни. Это мы сами стараемся приукрасить факт своего существования. Потому и придумали столько прекрасных понятий, представлений и слов. Если бы кто-нибудь из вас сумел подняться километров на двести в небо и оттуда посмотреть на людей в подзорную трубу, он бы увидел скопище крохотных существ, находящихся в постоянном бессмысленном движении, беспомощных существ, разбивающихся на автострадах, погибающих в море и под землей, ни с того ни с сего впадающих в ярость или ошалевающих от радости, а потом опять застывающих в тупом оцепенении. И еще увидел бы, что между жизнью и смертью границы, в общем-то, нет.

Но вас, наверно, это не особенно интересует. И, пожалуй, вы правы. Ведь если абсолютно ничего не знать о луне, она будет казаться и более красивой, и более притягательной, и более таинственной. Честно говоря, мне даже жаль, что я таким уродился: много знаю и почти обо всем уже составил свое мнение. А какая мне от этого корысть? Никакой. Сплошные разочарования.

Мама с отцом оделись, и мама робко постучала в комнату пани Зофьи. Ответа не последовало, только радио – образно говоря – сотрясало окна и стены. Тогда мама отважилась приоткрыть дверь. Пани Зофья лежала на животе, уставившись на стену, где висели бусы из засохшей рябины.

– Зосенька, спишь?

– Нет, – мяукнула пани Зофья. Именно мяукнула; в ее «нет», как во всяком стоне, было множество оттенков: сдерживаемый гнев, раздражение, безысходность, желание порвать связь с окружающим миром, чувство собственного превосходства, презрение к остальному человечеству, печаль сознательного одиночества, просьба закрыть дверь и еще уйма всякого разного – перечислять можно было бы до утра, только зачем?

– Зося, мы идем к очаровательному чудовищу. Пойдешь с нами? – Это «очаровательное чудовище» означало, что мама подлизывается.

– Нет, – так же мяукнула пани Зофья.

– Почему бы тебе разок с нами не пойти, детка?

– Нет.

– Неужели не надоело целыми днями сидеть одной?

– Нет.

Мама постояла еще немного в растерянности, а потом мы отправились на Староместную площадь к Цецилии, нашему кошмарному чудовищу.

Выйдя во двор, я увидел много интересного. Во-первых, машину родителей Буйвола. Она стояла небрежно припаркованная, с открытыми дверцами. Внутри хозяйничала какая-то приблудная собачонка, терзавшая зубами кисти аккуратно сложенного пледа. Инвалид, который так ужасно дергается на ходу, сидел на стульчике, греясь в лучах странно горячего весеннего солнца. Но он только делал вид, что греется, а на самом деле наблюдал за брошенной машиной, время от времени переводя взгляд на пана Юзека, который поминутно осторожно выглядывал из подворотни и снова прятался. А где-то в конце нашей улочки еще раздавался топот ног разъяренного клиента и его устрашающие вопли.

Потом из дома выскочил Буйвол с авоськой в руке. На меня он не обратил никакого внимания и стремглав побежал к гастроному самообслуживания. Глаза у него были безумные, а к щекам прилипли остатки какой-то изысканной жратвы.

Акация около памятника старому педагогу трогательно зашумела, когда мы с ней поравнялись. Мне стало стыдно, что я совсем про нее забыл. Но теперь я вряд ли сумел бы себе объяснить, как можно любить дерево, сколь прекрасным оно бы ни было. Любовь эта ничего мне не дала, да и я-то от силы несколько раз поглядел на акацию в окно, заставляя себя вообразить, что это самое близкое мне существо.

Отец по своему обыкновению шел впереди, очень быстро, и ужасно сутулился; мы с мамой едва за ним поспевали. Конечно, ему и в голову не могло прийти, что вскоре он увидит меня на экране, что, возможно, не прочь будет прихвастнуть перед знакомыми, будто громкая известность нашей фамилии открывает перед ним новые горизонты. Мне же, на самом деле, известность не очень-то и нужна. Гораздо нужнее деньги. В теперешней нашей ситуации.

Мы прошли мимо универмага, осаждаемого разгоряченной толпой. Перед некоторыми другими магазинами тоже стояли очереди. Прохожие на улицах были необычно возбуждены, и в воздухе пахло весной и сенсацией. По дороге мы пересекли большую площадь, вернее, огромную стройплощадку. Там грохотали пневматические молоты, ревели бульдозеры, со скрежетом разевали пасти экскаваторы. Множество рабочих в защитных касках нервно бегали среди штабелей трамвайных рельсов, пирамид песка, котлов с дымящимся асфальтом.

Низко над центром кружил огромный самолет; можно было подумать, что он заблудился и лихорадочно ищет аэродром. Машины вроде бы неслись быстрее обычного, где-то дребезжал мощный громкоговоритель; казалось, кто-то невидимый о чем-то взволнованно предупреждает или слезно умоляет прохожих.

У Цецилии на Староместной площади царил покой. Голуби клевали булыжники мостовой, туристы фотографировали почерневшие дома с выцветшей полихромной живописью. Тут как будто безмятежно догорало тихое городское лето.

Цецилия открыла дверь, жутко сверкая глазами.

– Всё! – крикнула она так, что в глубине квартиры с треском захлопнулось окно. – Я сожгла за собой мосты!

– Поздравляю, дорогая, – сказала мама и поцеловала ее в щеку. Цецилия, вздрогнув, деликатно отстранилась: она отчаянно боялась подцепить какую-нибудь инфекцию или вирус.

– Квартира ликвидирована, барахло продано, теперь я бездомная.

– Надеюсь, будущая миллионерша не побрезгует нашими скромными хоромами, – с вымученной улыбкой сказал отец.

– Я не собираюсь садиться вам на голову, мои дорогие. Приютите на несколько дней – хорошо, нет – сниму номер в гостинице. На следующей неделе я улетаю. Знаю, я ненормальная, но ничего не поделаешь. Всю жизнь обожала риск.

– Я бы хотела, чтобы ты оставила мне картины, – сказала мама и скромно добавила: – Есть надежда на индивидуальную выставку под названием «Портреты моих друзей».

– Ради бога! Неужели ты думаешь, что я поволоку за океан твою мазню? – загремела Цецилия, не замечая, что мама немного обиделась.

Дело в том, что на стенах квартиры висело порядком маминых картин с изображениями Цецилии. На этих портретах она и вправду выглядела не наилучшим образом. Зато была очень на себя похожа, и в первую очередь это относилось к ее своеобразным глазам, постоянно мечущим гневные молнии, испепеляющим людей «не на уровне», проникающим в душу,– глазам ясновидящей, глазам безумицы, глазам колдуньи, если не ведьмы. Впрочем, любой портретист без колебаний отдал бы всю мощь своего таланта глазам Цецилии – у него просто не было бы другого выхода. Цецилия, едва познакомившись с человеком, приказывала смотреть ей прямо в глаза. Кажется, они у нее разного цвета и вдобавок испещрены крапинками, не говоря уж о пугающей магнетической или какой-то там еще силе, которую Цецилия в своей бурной жизни частенько пускала в ход.

Я подошел к окну и стал смотреть на крутой откос под домом, на вылинявшие газоны, худосочные голые деревца и голубую поверхность огромной реки, взбаламученной весенним паводком. За спиной у меня родители что-то обсуждали с Цецилией, и мне вдруг показалось, что мама плачет. На меня накатил страх, я похолодел от кольнувшего сердце предчувствия и ощутил нестерпимое желание немедленно, сию же секунду, вернуться к Эве и Себастьяну.

– Пётрек, ты что, оглох? – рявкнула Цецилия, а с крыши скатилась и разбилась вдребезги большая готическая черепица. – Я уже час с тобой разговариваю.

– Да ведь мы пришли пять минут назад.

– Эй ты, не умничай, я этого не люблю.

– Цецилия хочет сделать подарок тебе на память, – примирительно сказала мама. – Поблагодари как следует.

– Держи, идиот, это древняя раковина с Полинезийских островов. Ты хоть знаешь, где находится Полинезия?

– Конечно. В Южном полушарии.

– Послушай, как шумит. Прекраснее этого шума нет ничего на свете. Мой дед, который убежал туда из ссылки, привез ее моей маме.

– Когда-то они были в моде, – сказал отец. – В каждом доме на этажерке лежали большие колючие раковины, и дети слушали их зимними вечерами. Раковины или музыкальные шкатулки в виде швейцарских домиков. Тебе не жалко оставлять эту раковину в Польше?

– Она там еще получше найдет, – вздохнула мама. – Это те, кому не суждены были далекие путешествия, любили слушать шум морского прибоя.

Отец взял у меня раковину и приложил к уху. Долго вслушивался, точно проверяя, не обманывает ли нас Цецилия. А я подумал: как жалко, что отец уже никогда не будет молодым и что всю молодость он просидел на чемоданах.

Потом Цецилия завернула все краны, выкрутила электрические пробки, проверила, хорошо ли закрыты окна. Когда мы выходили из ее сумрачного дома, в старых, восстановленных после войны костелах зазвенели колокола.

Мы взяли такси и поехали к нам под аккомпанемент поучений, которыми Цецилия всю дорогу осыпала старичка водителя.

Перед нашим домом меня поймал Буйвол. На этот раз он бежал из магазина с целой авоськой каких-то пакетов и бутылок.

– У нас колоссальный банкет! – запыхавшись, выкрикнул он. – Вкусятина! Предки раскошелились.

– Выиграли в лотерею?

– Нет. Пропиваем сбережения. Завтра комета долбанет в наш шарик. Конец света. Содом и Гоморра. Или смерть в клозете.

Он откупорил бутылку пива и стал пить из горлышка, давясь и икая.

– Вкусятина. О боже, какая вкусятина, – промычал, засовывая бутылку обратно в авоську. – Пошли к нам, хоть наешься раз в жизни.

– Может, лучше поиграем в партизан?

– Теперь, брат, не до партизан. Айда, жратва стынет!

И потащил меня к подъезду. Но в этот момент на их балконе распахнулась дверь и появился маленький, хилый отец Буйвола. Очки его болтались на одном ухе, редкие волосы на вспотевшей голове стояли дыбом, впалая грудь под вишневым джемперочком бурно вздымалась. Родитель Буйвола уставился на свою разгромленную машину, на калеку, складывавшего стульчик, потому что ни с того ни с сего посыпал град, на торопливо захлопывающиеся во всем доме окна; при этом он слегка покачивался, будто его распирала какая-то неземная сила.

– Эх вы, раздолбай несчастные! – закричал он тоненьким голосом. – Над каждым грошом тряслись, недовешивали, крали чужие кошельки, собственных детей морили голодом, и что? Чего добились? Завтра земля разверзнется, небесный огнь спалит ваши вонючие дома, ваши прогнившие шкафы, ваши загаженные машины! Тьфу! Позор!

Он засунул два пальца в рот и попытался свистнуть, но, видно, ему стало нехорошо: внезапно повалившись на перила балкона, он бессильно на них повис, не переставая, однако, жестами оскорблять обитателей нашего дома.

На балкон выскочила его крохотная жена, хотела ему помочь, но он ее оттолкнул и ввалился в комнату, чтобы через минуту появиться снова. На этот раз он волок за собой большой диван, с которого падали какие-то журналы и подушки. Подлез под этот диван, поднатужился, норовя сбросить его через перила во двор.

– Я вам всем покажу! – злобно повторял он. – Я вас проучу!

– Прекрати, папа! – испуганно закричал Буйвол и бросился к подъезду. – Папа, папочка, пожалей мебель! Они все равно не поймут!

Я не люблю вспоминать этот случай и охотно бы его пропустил. Никакого воспитательного значения он не имеет. Примерным детям я б и не подумал такое рассказывать. Но вам необходимо хотя бы изредка слышать неприятные вещи. И лучше, чтобы вы услышали их от меня. Тем более что это вульгарное происшествие отлично передает атмосферу тех необычных дней.

Вечером отец долго не мог заснуть. Мы с ним легли в комнате с телевизором, потому что у мамы уложили Цецилию. Отец ворочался с боку на бок, даже что-то бормотал себе под нос, и мне это мешало спать. Поэтому я стал думать о девочке в джинсах и об Эве. И сразу увидел ту долину, а вернее, тот широкий и глубокий распадок, неутомимую речку и усадьбу, которую я назвал золотой, хотя она всего лишь пожелтела от старости. А на берегу я увидел Эвуню, совершенно белую, ослепительно белую. Но в белизне этой не было ничего символического или необыкновенного, просто когда-то детей так одевали, и я почему-то хорошо это помнил. Итак, Эва стояла на берегу, истерически заламывала руки, клонясь набок, точно преодолевая страшное сопротивление, и тихо, взволнованно, со слезами в голосе повторяла: «Я вас люблю, безумно люблю». Я как наяву видел встревоженные диковатые глаза, припухшие, словно затененные легкой дымкой губы и смуглые руки с тоненькими пальцами. Для этого мне вовсе не требовалось засыпать. Эвуня постоянно была рядом, вылезала отовсюду, на что бы я ни глядел.

И все же – признаюсь, пока нас никто не слышит, – мне больше нравится та, в джинсах. Не знаю, в чем причина, но это так. Девчонка как девчонка, пожалуй чересчур румяная, с непослушными светлыми прядками, которые она машинально убирает за уши, и вообще вид у нее такой, будто ее только что выкупали. И ничего таинственного, ничего оригинального в ней нет. Просто она мне нравится, честно говоря, даже очень нравится, хотя я этого чувства стесняюсь и, конечно же, смогу превозмочь.

Поэтому я стал – назло той, в джинсах, – думать, что, когда вырасту, женюсь на Эве. Вырастать мне неохота, но дело зашло так далеко, что жениться, видимо, придется. И, едва я так подумал, меня уколола мысль, что Эва с Себастьяном стоят сейчас в воде, замерзают в ледяной бездне, отчаянно бьются об стену, взывая о помощи, а эта мерзкая вода, возможно, уже доходит им до груди, а то и до подбородка. Но ведь, сколько бы раз я ни попадал в эту долину, всегда был один и тот же вечер или начало ночи. Может, в мое отсутствие тамошнее время останавливается и начинает идти вперед, только когда я возвращаюсь? Но может быть, мне просто так кажется?

И вдруг мне ужасно захотелось заскочить туда хоть на минутку, только «глянуть одним глазком», как говорит Себастьян. И, зажав руками уши, я стал пробовать. Повторял все, что делал пес-изобретатель. Но ничего не менялось. Я продолжал лежать в постели, прислушиваясь к шуму ветра, хулиганившего на балконе, к поскрипыванию кровати и тяжелым вздохам отца. Меня бросило в жар: я понял, что забыл что-то очень важное и уже никогда не вернусь в зеленую долину, а вернее, в огромный распадок, к взбалмошной девочке, которую держит в неволе Терп, к псу-изобретателю, который в прошлой жизни был английским путешественником.

– Папа, – сказал я.

– Что тебе? – спросил отец притворно сонным голосом.

– Разбуди меня завтра в шесть.

– Хорошо. А сейчас спи, уже поздно.

В гримерную я пришел ровно в семь, чуть ли не первым. Руки у меня тряслись, зубы стучали, я не мог толком слепить ни одной фразы. Но не потому, что дрейфил перед съемками. Нет, меня просто напугала минувшая ночь, когда я понял, что не смогу вернуться к Эве и Себастьяну. Словно что-то оборвалось на середине, повисло над пропастью и грозило страшными последствиями.

Женщины в белых халатах похлопывали меня по лицу, подстригали волосы, рисовали на щеках какие-то узоры, и я постепенно начал походить на индейца, или, скорее, на человека, склонного к апоплексии.

В гримерную поминутно вбегали какие-то люди. Там было довольно уютно, как обычно в помещениях, где распоряжаются женщины. На электроплитке шумел чайник.

Первым ввалился Щетка – вылитый бандит, возвращающийся с ночного дела.

– Только тихо, девочки, ни слова, – сказал он гримершам, страдальчески морщась, – голова просто раскалывается. Ох уж эти вредные привычки. Угостите стаканчиком чая?

– В буфете есть кефир, – ехидно сказала одна из женщин.

– Я, лапуля, выпил все, что там было. А, это ты, Гжесь? Не смотри на меня, мне стыдно. Проклятое похмелье, в башке пожар.

– Вчера в башке было сверло, – заметила та же женщина.

– Вчера было сверло, – согласился Щетка.

А я понял, что он накануне, вероятно, побывал на именинах и после обильной закуски и крепких напитков скверно себя чувствует и вообще ему свет немил.

Потом в дверь заглянул бледный Нико, но заходить не стал. Наконец появился Заяц, то есть сам директор картины. Подошел к окну и уставился наружу неподвижным взглядом белых глаз. Казалось, он ничего вокруг не замечает, но всем почему-то стало не по себе.

– Не успеете загримировать, – мрачно изрек он тоном начальника полиции.

– Почему, мы уже заканчиваем, – возразили женщины, торопливо раскрашивая каких-то мальчишек, иронически поглядывавших на меня и друг на друга.

Последним пришел Щербатый, весь в замше, в страшных темных очках. Полюбовался собой, даже в профиль, благо трехстворчатые зеркала это позволяли.

– Ну, ребята, айда в гардеробную.

И повел нас в комнату, где было множество полок из неоструганного дерева. Нам раздали костюмы: разноцветные блестящие скафандры и шаровидные пластмассовые шлемы. Даже младенец бы догадался, что мы будем изображать космонавтов. Костюмы были сшиты на живую нитку и кое у кого тут же распоролись пониже спины или в шагу. Но у меня и одного толстого мальчика в очках скафандры оказались прочными, и другие ребята стали уговаривать нас поменяться. Однако Щербатый не разрешил. У каждого свой скафандр, заявил он, и так уж и останется до конца. Потом Щербатый в общих чертах рассказал содержание фильма. Я буду плохим мальчиком, а очкарик – паинькой. Добрая волшебница (недовольная блондинка, которую все называли Хозяйкой) забирает нас в межпланетное путешествие. Вроде бы целый класс. Почему забирает и зачем, неважно, по производственному плану это будет сниматься в самом конце. Итак, я буду нелюдимым всезнайкой, брюзгой и спорщиком, презирающим ровесников, – короче, антиобщественным элементом, потому меня и нарядили в черный скафандр. А очкарик будет на каждом шагу меня окорачивать, исправлять все, что я испорчу, и в конце концов сам возглавит экспедицию и доведет ее до благополучного завершения. Очкарик, которого, как выяснилось, звали Дорианом (долго же его предкам пришлось рыться в календарях), так вот, этот толстый Дориан ужасно развоображался, покраснел, как бурак, и то и дело поправлял Щербатого, видно немного перевиравшего сюжет.

– Не беда, – отвечал Щербатый. – Все равно смонтируем по-другому.

– Нельзя,– кипятился Дориан.– Так в книжке. Все ее читали и помнят.

Потом нас загнали в большой автобус. Я сел на свободное кресло и от нечего делать стал наблюдать за Дорианом, который жутко выпендривался. Он без конца пересаживался с места на место, все трогал, всюду совался, отыскал где-то запыленный микрофон и принялся изображать гида заграничной экскурсии. Водителю автобуса это явно не нравилось, но почему-то он терпеливо сносил все выходки Дориана, который до того раздухарился, что приставил к его затылку пальцы, изображая то ли рога, то ли ослиные уши. Все ребята с завистью наблюдали за очкариком: ясно было, что он раз и навсегда утвердился в роли милого проказника.

Правда, ему немного мешала Дака, та малышка, которую сопровождала мама со злобным лицом. Дака тоже все время лазила по автобусу, притом очень ловко, умудряясь не падать на поворотах. За ней бегал пестрый котенок, которого звали Пузыриком. Его хозяин, чертовски важный пожилой господин, ни на секунду не спускал со своего питомца глаз.

Дака, похоже, чувствовала себя как дома и увлеченно жевала бутерброд, закусывая анемичным помидором, который называла «помпидольчиком». Постепенно всеобщее внимание переключилось на нее, что, видно, разозлило Дориана. Улучив момент, когда на него никто не смотрел, он толкнул малышку так сильно, что она упала и покатилась под кресло. Все всполошились, за исключением ее мамы. Какие-то мальчишки в распоровшихся скафандрах бросились Даке на помощь, чего вовсе не требовалось: она даже не заплакала. Наоборот, с улыбкой вылезла из-под кресла, вереща пронзительным голосом утенка Дональда: – Коселёк! Коселёк!

Действительно, крошечная, словно уменьшенная взрослая, даже будто огрубевшая от трудов, лапка крепко сжимала туго набитый кошелек. Дориан, побледневший от злости, первый выхватил у Даки кожаное портмоне и принялся с дурацкими ужимками вытаскивать из него разные банкноты, в том числе, кажется, иностранные. Но тут вмешалась Дакина мама.

– Отдай, – тихо прошипела она. – Это ребенку на счастье.

Всем почему-то стало неловко, и мне тоже. Я уставился в окно, тем более что мы уже подъезжали к аэродрому, и вдруг почувствовал на себе чей-то взгляд. Это была та, в джинсах. Она сидела рядом со мной, касаясь локтем моего бока, и улыбалась чистенькой, свежевымытой улыбкой. У меня так застучало сердце, что я даже испугался, как бы она не услышала. Отвернуться было бы невежливо, и я молча на нее смотрел с пересохшим горлом – даже слюну не мог проглотить. Дурацкое сердце колотилось все сильнее, и я – кажется, безо всякого страха – подумал, что пора умирать.

Но тут она протянула мне свою очень теплую руку.

– Майка, – сказала. – Мы будем вместе сниматься.

Только теперь я заметил, что на ней тоже скафандр, вернее, какая-то хламида из пластика наподобие туники, а на коленях лежит шлем, похожий на котелок; на шлеме я увидел поводок, страшно толстый, сплетенный из нескольких ремешков. Но собаки в автобусе не было.

– Петр, – выдавил я. – Очень приятно.

– Я тебя знаю в лицо. Мы, кажется, живем по соседству.

– Возможно.

– Ты дружишь с этим смешным Буйволом, верно?

– Ну не то чтоб дружу, – на всякий случай возразил я. – Видимся во дворе.

– У меня завтра день рождения, придешь?

– Могу прийти, – беззвучно прошептал я пересохшими губами.

К счастью, она стала смотреть в окно, потому что мы проезжали мимо каких-то диковинных машин, прокладывавших дорогу, и у меня появилась возможность собраться с мыслями. Я мог ждать чего угодно, но уж никак не рассчитывал встретиться с ней в автобусе. Конечно, если бы я часами торчал у нее под окнами – вечером, ночью, под дождем, в метель, – тогда другое дело. Тогда бы, внезапно увидев ее выходящей из подъезда, я бы мог подойти и, сдерживая волнение, поздороваться, перекрикивая шум ливня или свист ветра. А так получилось ни то ни се. Да еще она сразу пригласила меня на день рождения, будто мы сто лет знакомы. Ни к чему такому я совершенно не был готов.

По правде сказать, мне ужасно не везет с девчонками. Еще никогда в жизни ни одна красивая, симпатичная девочка первой со мной не заговорила и не предложила играть с ней или дружить. Почему-то все они предпочитали других ребят, часто тех, кого я презирал. Но стоило мне познакомиться с какой-нибудь нескладной или пучеглазой глупышкой, словом, обыкновенной курицей, как та немедленно в меня влюблялась. И мне приходилось выслушивать бесконечные признания, ходить на свидания, отвечать на идиотские записочки и вдобавок из вежливости изображать что-то похожее на взаимность.

Мне кажется, у меня это отцовское. В моего отца – маму я не считаю – тоже вечно влюблялись какие-то психопатки, старые девы со скрытыми или явными изъянами или разочаровавшиеся в жизни мымры.

Теперь же, приятно удивленный, я стал незаметно поглядывать на Майку. Мне нравилось смотреть на ее гладенькие щеки, на спрятанные за уши золотые прядки, на губы, которые слегка шевелились, точно она шептала молитву. Я даже ругал себя за то, что раньше ее чуть ли не ненавидел.

Она опять мне улыбнулась:

– Будем держаться вместе, хорошо?

– Отлично, – ответил я насколько мог непринужденно.

Понаблюдав с минуту за новыми выходками Дориана, Майка брезгливо поморщилась.

– Ты знаешь, кто это?

– Нет. Знаю только, что он играет положительного героя.

– Не люблю положительных, – еще больше скривилась Майка.

– А я как раз отрицательный, – поспешил сказать я.

Она посмотрела на меня с уважением, как Цецилия на портрет Оскара Уайльда, – есть такой английский писатель. У меня точно крылья выросли, и я подумал, что мы проживем и без отцовской зарплаты и выдержим даже столкновение с этим астероидом, который все называют кометой.

– Кажется, ты встречалась с каким-то венгром или перуанцем.

– С кем? Что-то не помню.

– Чернявый такой парень. Вы даже как-то поздней осенью ели на улице мороженое.

– А, это, наверно, наш сосед. Вечно за мной таскался. Слава богу, уже уехал.

– Правда? – Я даже подпрыгнул на сиденье, но, к счастью, в эту минуту подпрыгнул и автобус, въезжая в ворота аэродрома.

– Что правда?

– Так недолго у нас прожил? – выкрутился я.

– Мне даже вспоминать о нем неохота.– Майка пренебрежительно ударила поводком по пластмассовому шлему. – Ты что сделаешь с деньгами?

– Которые получу за съемки?

– Да. Я свои отложу на каникулы. Знаешь, что я решила? Поездить автостопом.

Мне это понравилось, только вряд ли у нее что-нибудь получится. У взрослых хватает ума, чтобы не выдавать книжечек автостопа ребятам нашего возраста. Майке, правда, можно было дать лет пятнадцать, хотя она была выше меня от силы на сантиметр, а то и на полсантиметра. Впрочем, у нее были довольно высокие каблуки. Будь у меня такие, еще неизвестно…

– Мне вообще-то деньги не нужны, – ответил я, небрежно вытянув ноги. – Я со скуки записался.

– Не выдумывай. Деньги всегда пригодятся. А чем занимается твой отец?

– Он специалист по электронным машинам, – неохотно ответил я.

– Интересно. Мой тоже. Он директор института.

– Я в его дела особенно не вникаю, – поспешил сказать я. – Приехали.

Наш автобус уже лавировал между громадными самолетами, которые оказались не такими уж и серебряными. Некоторые были изукрашены черными пятнами сажи и потеками смазочных масел, а на одном я даже заметил обыкновенную сельскую грязь, будто он в весеннюю распутицу вернулся из деревни.

– Петр, – услышал я тихий голос.

– Что? – шепнул я, и сердце у меня опять заколотилось.

Майка смотрела выжидающе, а я растерянно на нее уставился, не понимая, чего она хочет. И наконец увидел ее протянутую, словно только что вымытую горячей водой руку.

– Дружба? – спросила она.

– Дружба.

Я хотел поцеловать эту теплую руку, но постеснялся. И поспешил отдернуть свою – так резко, что сбросил с ее колен шлем.

Огромная бетонная площадка на краю аэродрома была загромождена какими-то ящиками, кабелями и деревянными сооружениями. Посередине, лихо раскорячившись, стояла камера, закутанная в черную тряпку: казалось, ревнивый оператор закрыл ей глаза, чтобы она ничего не видела. Вокруг вертелась куча народу, в том числе все мои знакомые: и Щетка, и бледный Нико, и Щербатый, и даже сам ужасно таинственный Заяц. Бородатый оператор, которого все называли Команданте, флегматично ел что-то с бумажки, запивая чаем. А сбоку стоял режиссер, то есть Лысый, или Плювайка, как его звал Щетка. Скрестив на груди руки и сплевывая сухими губами то медленно, то очень быстро, он глядел на пожухлую траву за бетонной площадкой. Через открытую дверцу грузового фургона я увидел недовольную блондинку, нашу Хозяйку. На ней был пластиковый костюм, который практически ничего не закрывал, но сейчас она куталась в тулуп, какие носят шоферы. И жадно сосала леденцы, вынимая их из громко шелестевших фантиков.

– Партизаны, не разбегаться! – крикнул нам Щетка. – Сейчас будет освоение.

Мы не очень поняли, что нам предстоит осваивать, и, усевшись у дверей огромного ангара, ста– ли смотреть на механиков, которые, перестав ковыряться в самолете, с не меньшим любопытством пялились на нас.

– Это наша ракета. Точь-в-точь такая, как в книжке, – возбужденно сообщил Дориан.

Действительно, довольно далеко от нас, на бескрайнем пустыре аэродрома, стояла на хвосте большая, ярко раскрашенная ракета, к открытой дверце которой вела железная лесенка. Вид у ракеты, чего уж скрывать, был не ахти какой, и вообще она походила на ту, которую я недавно видел во сне про конец света. Но сон был какой-то путаный, и к ракете я не особенно присматривался, так что теперь почувствовал разочарование.

– Je suis, tu es, il est[Я есть, ты есть, он есть (фр.)], – зашептала рядом со мной Майка.

– Что, что?

– Ничего. Повторяю французские слова. Ужасно скучно так сидеть.

– Я тоже по-другому все себе представлял.

Но тут поднялась дикая суматоха. Камеру открыли, кто-то к ней бросился, но тут же был отогнан режиссером, который самолично спрятался под черную фланелевую тряпку и, яростно сплевывая, прилип к видоискателю. Нами занялся Щербатый, призвавший на помощь Щетку и бледного Нико. Они построили нас в колонну и заставили одного за другим входить по железным ступенькам в ракету. Оказалось, что за передней стенкой ракеты ничего нет. Нужно было просто протиснуться в дверцу и спрятаться за фанерный лист, испещренный немецкими надписями времен последней войны. Возглавлял шествие неизменно Щетка, заменявший Хозяйку, которая, видно, считала ниже своего достоинства участвовать в освоении. Щетка довольно похоже ее изображал, а в перерывах объяснял нам, что фильмы с участием детей или животных делаются дольше обычного: правила разрешают уменьшать дневную норму. Мы не знали, радоваться нам или обижаться. Бледный Нико с первого же раза грохнулся в тесном закутке за ракетой.

– На Западе такое было бы немыслимо, – ворчал он, отряхиваясь от пыли. – Помнишь декорации в «Мести марсиан»?

Но Щетка уже снова формировал колонну. И так мы топали взад-вперед раз, наверно, пятнадцать. Режиссер, он же Лысый, он же Плювайка, все время переставлял камеру с места на место, грубо нами командовал, перестраивал и в конце концов заставил ходить даже Хозяйку. И она маршировала с нами, не снимая тулупа.

Я старался держаться поближе к Майке, но режиссер вдруг завопил:

– Этот черный, как его там, ну тот, в черном скафандре, чего он лезет вперед? Я же сказал: в конец!

И Щетка отправил меня в конец.

– Помни, Гжесь, ты отрицательный персонаж, усек?

– Халтурщики,– презрительно буркнул бледный Нико. – В приличной студии они бы в лучшем случае минералку разливали.

Я догадался, что он имеет в виду постановщиков, а не нас. Щербатый тем временем стал выкрикивать приказания через большой мегафон, и тут уже начался настоящий кавардак. Дака отказывалась подниматься по лесенке, котенок испугался самолета и бросился наутек в глубь аэродромной пустыни, ракета накренилась набок, девчонки, вопя благим матом, плюхались на твердый фанерный пол. А режиссер уселся возле камеры, обхватив руками свою тяжелую голову. И даже перестал плеваться.

Тогда к нему робко приблизился сценарист и, задумчиво протерев очки, сказал, как будто обращаясь в пространство:

– А мне эта декорация нравится. Я так себе и представлял ракету.

– Конечно, одному вам все нравится! – завопил режиссер. – Вы свои денежки получили и успокоились. А я должен из этого навоза слепить конфетку.

Вообще-то он выразился крепче, но это неважно. Сценарист побледнел.

– Надеюсь, вы не мне это говорите? Режиссер вскочил как ужаленный.

– А кому я говорю? Кто это сочинил? Может, Шекспир, может, Эдисон или Васко да Гама?

– Я получил премию издателей,– ледяным тоном произнес сценарист.

– А у меня в кармане телеграмма из Голливуда. Я могу в любой момент туда полететь и зарабатывать настоящие деньги на классных текстах. – Режиссер схватился за голову. – Люди, что я тут делаю, зачем мучаюсь в этой дыре?

Конечно, он и на этот раз выразился более энергично, но я не вижу необходимости повторять вам все дословно. На вопрос режиссера, впрочем, никто не ответил. Только около ракеты вдруг загремели страшные взрывы, и космический корабль скрылся за черными клубами дыма.

– Стоп, стоп! – взвыл режиссер. – Что за кретин устраивает тут пальбу?

Прибежал запыхавшийся Щербатый и отрапортовал, как начальник штаба главнокомандующему:

– Пиротехник пробует эффекты старта.

– Зачем, для чего? – затопал ногами режиссер. – Кто ему велел? Он же детей покалечит.

– Я думал, пан режиссер…

– Только не думайте, умоляю.

Между тем пиротехник, лысоватый блондин, с лица которого не сходила странноватая, двусмысленная, самодовольная ухмылка, торопливо протиснулся между нами и, спрятавшись за нашими спинами, стал приводить в порядок свое хозяйство. Я увидел деревянный ящик, набитый блестящими капсюлями и золотистыми проводами. Капсюли были большие; такими – в каком-то озарении подумал я – можно запросто поднять в воздух кубометр земли или разворотить средней толщины стену…

И как бы невзначай приблизился к этому ящику. Сделав вид, что устал стоять, присел возле него на бетон и запустил руку в кучу скользких детонаторов.

– Ой, голубчик, – внезапно послышался голос пиротехника. – Ручки чешутся?

Я быстро отдернул руку, а пиротехник противно ухмыльнулся и заговорил нараспев:

– Ты знаешь, что одна такая конфетка может оторвать тебе лапку по самый локоток?

– Фу, как не стыдно такие страхи при детях… – одернул его хозяин котенка.

– Не указывайте, что мне говорить, уважаемый. Когда мы снимали «Чувства и граната», я в одной лесной сцене подсыпал чуть лишку пороха…

– Замолчите, – рявкнул опекун Пузырика.

Пиротехник опять ухмыльнулся с пугающим самодовольством и стал запирать ящик на большой и ржавый висячий замок.

– Nous sommes, vous etes, ils sont[Мы есть, вы есть, они есть (фр.)], – снова забормотала Майка.

– Что, что? – спросил я.

– Повторяю спряжения. Посиди со мной, а то этот Дориан все время на меня пялится.