Через день после попойки у Монсов очнулся наконец у себя Вейде.
Ему докладывают, что Андрей Матвеевич Апраксин, найдя его в обмороке, доставил домой и приезжал сам уже справляться о здоровье.
— Нитшего не помню… Да, ми били… вместе… кажется…
И перед мыслью Адама Адамыча прошли ещё раз представления смерти и явление волшебника… и успокоение после еды и питья. Все это сперва представлялось ему в бессвязных видениях, во сне, как ему казалось. Вслед за тем, однако, прокралось подозрение: «Неужели это сон, не более? И как я чавкал, работая, проголодавшись, челюстями… и как мне лилась в горло живительная влага, приятно утолявшая жажду совершенно и погружавшая в забвение? А может быть, и не все сон? Расспросить бы Апраксина», — подумал Вейде.
А Апраксин и сам тут как тут!
— Ну, каково тебе, Адам Адамыч, как очухался?
— Нитшево… Скверно во рту.
— Пройдёт… Подкрепиться надо.
— Я рано не принимаю пищи… В приказ Преобрашенский зъесшу, новобрантци поутшу и токта…
— А много у тебя новобранцев-то?
— Тостаточно, тафолна… Олюхи!..
— Вот возьми в капралы Балакирева — ему обузу учить спервоначалу отдашь.
— Какой Балакирев?
— А что Анна и Матрёна Ивановны просили, со мной вместях.
— А-а! Анна… Матрёна Ивановна… Снаю… Тавай, кте он?
— Здеся… Алёха, эй!
Явился Алёха и отбил чуфисы
[263] полковнику.
— Слюшить кочишь… учить нада темпи…
— Слушаю-с!.. Знаем эти самые темпы, мало-маля.
— А-а! и как ти толжен бить, егда натшальник пред фронтом станет и молвить «Слю-шай!»?
— Известно — надобно в струнке стоять, мушкет круто к плечу держать да слухать…
— Карашо!.. Ню, егда натшальник мольфит: «Слюшай! Заряжай ружьё!»?
— Тогды, известно, со плеча берёшь ружьё и заряжать принимаешься и, как изготовишь, ружьё паки на плечо положишь, уже без слова командирского…
— Карашо! Только снаишь… ответшай слова самая артикуль, ни полша… А егда повелевает официр: «На карауль!»?
— Я, государь, как твоя милость учит в Преображенском, не раз слухать хаживал и запомнил в точку ту ж команду: «Перед себя! Бери за дуло. Ставь перед себя. Отмыкай штык. Снимай. Клади в ножны. Опусти руку по мушкету. Мушкет перед себя. Мушкет на караул».
— Ню… а ештше последнее?
— «Мушкет перед себя: подвысь; на плечо».
— Так… И мушкет поворачивает умеешь?
— Всеединственно што палку…— прихвастнул Алёша, только видывавший его в руках солдат. — Как есть! — повторил он без уверенности.
— Карашо, карашо… Восмем себе! Прозиваешься?
— Алексей Гаврилов Балакирев, из дворян…
— Палакирев творанин… карош гренадир будет творанин… понатна тшилофек. А плохо понимать — палька кушай тафолно…
— Ну, к чему?.. — вступил в речь Апраксин. — Я потому по самому тебя, милостивец, и просил, что думаю, толк в парне есть… Сержантом сделаешь, верно, не умедливши… А что касается меха на кафтан твоей чести… Соболей сегодня пришлём — отпущу, и с лацканом…
— Прокурат ти, Андрей Матвеич… То, может, путит всатка?
— Какая там взятка? Не покривишь ты душой перед Богом и великим государем, коли мой Алёха взаправду исправен, и ты сам видишь, что дело знает.
— Карашо… Сержант так сержант… потом мошно… А утшить рекрюти мошет карпораль!
— А в сержанты перескочить не можно с первого году?
— Царь биль карпораль, поели барабантчик.
— Ну… Ин, Алёша, делать нече… потерпи и капралом побудь… коли иначе нельзя, вишь…
Балакирев склонил голову с почтением. И в капралы, понимал он, так добряк Адам Адамыч решил по словесному испытанью милостиво. Может, с мушкетом и не то бы сказал?
Самолюбие его ослепляло, но не настолько же, чтобы он, человек, не лишённый верного понятия о вещах, не понимал, что повторять запомнившиеся чужие слова или самому держать мушкет да им вертеть — не одно и то же. Сноровка нужна… да ещё какая. Поэтому, считая и капральство призрачным до записанья чином этим в список, Алёша на ухо шепнул Апраксину:
— Андрей Матвеич, добейся, государь, теперичка, чтоб Адам Адамыч писаря призвал и меня бы капралом повелел записать… Ближе будет к делу… этак.
Апраксин придавил ему легонько ногу в знак согласия и, помолчав, спросил:
— А как у вас, Адам Адамыч, делается в полках? Ты вот, милостивец, нашёл, что капрал исправный будет Алёха Балакирев, — и въявь его в капралы повелишь вписать.
— Д-да! совершенно… И завтри, с четвертий час утра, учить пашел нових олюхов… темпи… снать… И в сторона воротить.
— И на письме со сегодняшнего дня значится Балакирев Алексей капралом коего полку? Бутырского аль твоего?
— Мой польк. Бутирски командир Пётр Иванич Гордон
[264]… Я не могу бутирски карпораль писать… Да ви што, сумливаитись? Семён!
Явился дневальный в дверях.
— Посови Иван Суворов, писарь генеральни…
Через минуту вошёл статный молодой человек лет под тридцать с кудрявыми, от природы завивавшимися вверх усиками над верхнею губою.
— Напишить: Алексей Балакирев, карпорали седмой карпоральстви.
— В седьмом Тихон Суровцев, Адам Адамыч… в осьмом нет покуда…
— Ню! осьмое кариоральство Алексей Балакирев… Вот он самий…
Алёша поклонился в пояс пригожему молодцу и по знаку его вышел вместе с ним.
— Просим любить да жаловать наше недостоинство, почтённый государь-секретарь, — так титуловать прикажете? — подыскивая учтивые слова, какие только были ему известны, разразился Балакирев приветствием писарю Суворову.
Тот улыбнулся добросердечно и возразил, видимо польщённый титулом секретаря:
— Покуда писарь Преображенской гвардии; господином, коли заслужим, напредки будут величать… Все это, братец мой, для немцев — титулованья да чинности… А наше дело с тобой, коли мы двое как есть русаков, впору называть тебя Алёшей, а меня Ваней, коли хочешь. Потому что капрал в одном чине сдаётся с писарем… Чего изволишь?..
— Так милостив буди к Алёхе, коли так, без чинов, позволяешь обращаться…
— Да ведь ни какие мы с тобой не чужие. Хожу и я к Кикину и знаю, что ты за гусь у Андрея Апраксина… Чего ж тут?
— Так, голубчик, не прогневись, и по душе дай ответ, о чём попрошу. Я, вишь, команду словесно затвердил, лучше не надоть, а ружьецом бы повертеть как положено нужно теперя-тко, коли завтра учить других велит Адам Адамыч.
— Я, голубчик, не из строю… А есть у нас мушкетны мастера первой статьи, как Яшка Борзов… Он те вымуштрует как не надо лучше… Одно, может, не захочется тебе с им вожжаться — сквернослов и тяжёл на руку… Без зуботычин у его никакая наука не ведётся… Рази будешь ему глотку заливать, так он те помирволит… иной раз и придержит руку…
— Да чего тут разбирать тычки, лишь бы скоро и исправно, с толком показал… А насчёт угощенья, не стоим за винище… Хошь обливайся им, коли в глотку не полезет…
— Ну, так лучше не надо такого стервеца. Сходите-ко, робятки, по Борзова Яшку…
— Да чего ходить?.. Гляди, он со сторожем на дворе, с Якимом, перебивает… Должно, просит жажду утолить… Видно, ломает сердечного… Вишь, какой зелёный… Прикажешь кликнуть, Иван Андреич?..
— Кличь… Спешно, скажи, требуется. Коли б выучил в неделю мушкетом вертеть… распрекрасное бы дело…
— Не скоро ли, Алёша, будет? В неделю, сдаётся, немного узнаешь… Хоть бы в месяц, и то бы молодец был… Ведь Яков Борзов мастер своего дела, да захочет и подольше получать угощение.
— И первое самое дело, кстати теперь!.. — услышав своё имя в сенях и хватая на лету последние слова, ответил обрадованный Яков.
— Угощенье всякое принимаю ото всякого, и тем паче от желающего почтить нашу честь и чин… Нельзя ль учинить почин, Иван Андреич?
— Да это угощать хочет новый товарищ — Алексей Балакирев… Тебя пожелал спервоначалу отыскать и почесть воздать…
— С нашим удовольствием… Чем служить можем, рады… И кружало недалече, ото двора сзади…
— Я хотел, батюшко Яков…
— Сысоич, родной… Мы не гневливы, тем паче в кружале… Бывайте счастливы… едем.
— Нужду имею, Яков Сысоич, в твоей науке.
— Ладно, ладно… Выставляй знай, примем тя в свои руки!.. С чаркою проходите несть скуки аз и буки, говорит даже умник наш Левонтий Бунин. Я зело желаю с тобою, капрал, спознаться, чтобы нам друзьями остаться.
Алёша совсем повеселел. В мошне у него гремели пятнадцать рублей пятачками серебряными. Приглашён был запить новое знакомство и Суворов. Обещал он всенепременно завернуть и список захватить. «В кружале и передам, — говорит, — кто в твоё капральство назначен». Чего же больше?.. Судьба словно заманивать стала на удочку удачи нашего Алёху, рассыпая перед ним новые блага на выбор: чего хочешь, того просишь!..
Царское кружало, стоявшее на углу переулка и большой улицы в Преображенском, было недалеко от задних ворот полкового двора, где жил Вейде, ещё занимая должность старшего майора. Но он, с царской поездки на Запад, был уже в ранге полковничьем. Новый генерал, Автомон Михайлович Головин
[265], занимал со стороны широкого двора по другую сторону входных ворот с берега Яузы такое же жильё, как Вейде. Посредине полкового двора стояла съезжая изба, где помещалась полковая канцелярия и жил Суворов, который пригласил Балакирева для написания репортиции. По задней стороне полкового двора шли одноэтажные, кое-как сколоченные жилья солдатские с навесом внутрь двора. Под этим навесом и усмотрел Семён Борзова в беседе с Якимом. Предложение Алексеево было манной небесной для жаждущего Якова. От того он так и поспешил к злачному месту винной торговли.
Храм Бахуса и Момуса в ту пору был украшен неизменною парою еловых ветвей, прибитых накрест над входом. Такие же ёлочки, вместо лавров, украшали и наличники двух волоковых окон, скупо пропускавших свет в царское кружало. Больше всего света падало на середину его через двери, днём вечно раскрытые. Стойка, видная с улицы, со входа была с одним приступком и деревянной решёткою, предохранявшею бутыли от самовольного захвата гостями. В решётке была дверка, которая открывалась при взносе денег и тут же закрывалась осторожным целовальником
[266] на задвижку, чтобы предохранить от невольного греха. Все входившие в кабак крестились в передний угол, снимая шапки. Яков Сысоич и Алёша сделали то же, войдя и садясь за стол сбоку стойки.
Вместо мушкета Борзов схватил со стойки просовку
[267], заложенную, должно быть, портным целовальнику, и ну с нею выделывать темпы, к немалому удивлению мирных посадских пьяниц. Он озадачил особенно честную компанию, подпевающую двум рядчикам «Как во городе было во Казани», когда вдруг рявкнул, держа на плече круто просовку: «Клади на мушкет руку!» — и сам приударил по ней с солдатским удальством. «Подвысь мушкет!» — и поставил просовку вполоборота от плеча. Команда «На караул!» была наиболее всем знакомою, а отставленье ружья к ноге сильно подзадорило любопытство зрителей, не ожидавших представления. Каждый, в свою очередь, любовался, как Борзов выполнял эволюции, вполне художественно, с оживлением командуя: «Приступи правой ногой, бери мушкет, подымай к ноге». Или, как бы готовясь дать отпор и отменяя, казалось, решённое намерение, кричал и выполнял сам: «Мушкет перед себя! Обороти с поля! Мушкет на плечо!»
Алёша Балакирев, что называется, на лету ловил штуки ловкого Якова и уж воображал себя в его роли перед шестерыми новоуками своего капральства, которых так милостиво называл Адам Адамыч: «Олюхи!» Алёша никак не допускал мысли, что он сам может попасть в число тех же «олюхов», а, напротив, представлял себя ничем не хуже Борзова.
Много ли они выпили или, лучше сказать, насколько сам себя угостил солдат-учитель, успевавший среди своих эволюции односложно отдавать приказания налить себе и выпивать духом налитое, — никому не было в примету. Но через час, когда пришёл со столбцом в кружало Суворов, Яков Сысоич был в состоянии ничем не сокрушимой храбрости. Только руки его не так охотно повиновались команде, а командные слова с неохотою и видимым коснением лезли из уст отца-командира. Алёша выпил всего две чарки тминной и был весьма весел. Радость Балакирева понятна всякому, кто бывал так же близок к заветной цели. Успех до того польстил Алёше, что все трудности представлялись ему теперь миновавшими бесследно.
Прав ли он был? — это другой вопрос. Суворов не много пил и не долго сидел. Он перед уходом пересказал обстоятельно два раза Балакиреву, как он должен принять завтра капральство:
— Нужно будет тебе со столбчиком сходить в солдатское жильё ещё с вечера, разыскать каптенармуса Евдокима Тарыева… Он те предоставит барабанщика, — сказал Суворов, — а тот будить тебя станет, твоё капральство и даст знать, что выведено… Ты их и поучишь мало-маля руку разбирать спервоначалу. А завтра, как мушкет получишь, с Яковом займись: артикул повтори… И ладно будет…
— Благодарствую и сказать как не смогу за твоё научение… Истинно, после Бога ты, государь мой милостивый, Иван Андреич… Что прикажешь… все предоставлю…
— Ну, что там за предоставление… Жить будем вместе… Спознаемся впрямь…— и вышел.
Балакирев расплатился с кабатчиком и, ещё накачав Якова на дорожку, потащил его чуть не волоком к солдатскому жилью.
Отыскать каптенармуса и при посредстве его барабанщика было дело не трудное. Передав каптенармусу столбчик, Алёха услышал, что отбор в капральство придётся отложить до понедельника, потому что был вечер субботы, а в воскресенье дела не делались.
— Да Адам Адамыч велел утром завтра приняться учить капральство.
— Видно, Адам Адамыч запамятовать изволил, а великий государь по воскресным дням учить заказал накрепко… А в понедельник милость твоя мундир примет и бородку скосит… Тогда и за дело…
Против этого возражать было нечего.
— А нельзя ль с Яковом с Борзовым мушкетом повертеть взавтрее…
— Про то про все ему знать, а не нам. Пожалуй, обеспокойся зайти к им в светлицу… Он с утра, чай, про выпивку смекать начнёт: где достать?
С этим и отправился домой Алексей, довольный всем, что случай и добрые люди устроили по его желанию: в чины произвели…
— А я только от Монцовны! — увидя своего приживальщика, не ложившегося спать, молвил, входя к себе перед утром, Андрей Матвеевич Апраксин. — Рассказывай свои похождения!
Что он в состоянии был рассказать, мы уже знаем. Выслушав рассказ Алёши, Андрей Матвеевич сообщил в свою очередь:
— Адам Адамыч был там. Матрёна Ивановна напомнить велела про пять десятков рубликов… за участие.
— Подождёт… благо устроилось дело! — ответил как бы нехотя Алёша.
— Так нельзя, смотри… Монцовны — случайный народ и своего не привыкли терять… чтобы не вышло чего дурного… лучше развязаться… достать; как не достать полсотни?.. А то могут напакостить так, что не поправишь… по дружбе говорю. Я за тебя обещанные соболи Адаму послал: он их принял и портному передал уж… Охабень новый шьёт на соболях даровых… Твоё дело полсотни отдать старшей Монцовне, Матрёне…
— Да, прости Господи, дерьму-то этому за что? — упирался Алексей. — Ведь не она что ни есть повыше с кем вожжается… то Анна, никак…
— Разумеется, Анна… А Матрёна Анной сильна… На свой пай зашибает, покуда везёт…
— Ну, так… черт бы её драл!.. Подождёт, коли не набольшая… Ну, что впрямь сказать может она?
— И все, и ничего… смотря по обстоятельствам. А обещанное которой ни на есть из этих сестриц и не в твою высоту отдают с поклоном, прося не запамятовать только да лиха не учинить.
Алексей погрузился в думу. Слова Апраксина не мог он не считать верными, но и упрямство, свойственное избалованным и капризным натурам, заставляло придерживаться принятого решения. Русское «авось» укрепляло упорство, маня возможностью провести гневных покровительниц, отыскав другую поддержку. Он был бы совершенно покорным и не думал бы увёртываться от взноса Матрёне Монс, если бы с Вейде не устроилось дело на первых порах так легко, возможность близкой неудачи даже не приходила в голову Алексею, рассчитывавшему на знакомство с Суворовым, учёбу у Якова Борзова и на собственное умение выходить из затруднений.
Апраксин после объяснений с Алёшей думал тоже раскошелиться лично: поступиться своими пятью десятками рублей, только бы не расстраивать дружбы с девицами Монс встречаться на нейтральном поле их гостиной с грозным царём Петром Алексеичем.
Прощаясь с ушедшим позднее других Адамом Адамовичем Вейде, Матрёна Ивановна будто случайно спросила его: правда ли, что он получил прекрасные соболя от Андрея Матвеича за то, что капралом приняли какого-то Балакирева?
— Нихтс, мейне фрейлен, — ответил Вейде, стараясь казаться спокойнее. — Он пашутиль… Он толщин… ню… и саплатиль мне стари толга… Я за дшинь подшиненний мой затка не возметь, — закончил он голосом оскорблённой добродетели. И, говоря последние слова, смотрел так прямо и добросердечно в глаза вопросчицы, что поселил в ней сомнение; не ослышалась ли она впрямь?
При всей приветливости, даже предупредительности в обращении с ним девиц Монс Вейде нисколько не думал открываться перед ними. Чтобы они предали его — этого, положим, он не ожидал; а в необходимости подарить им в случае своей откровенности — был убеждён. А он был человек расчётливый, всегда готовый, где удастся, уклониться от пословицы «рука руку моет». Он в глубине души был уверен, что поступил как следует, согласившись капралом записать человека, им проэкзаменованного и отвечавшего на вопросы. А Балакирева, как мы знаем, он спрашивал о разных командных терминах по части строевого ученья. Стало быть, не могли быть взяткой соболи апраксинские! Благодарность приятеля за одолжение, доказывавшая взаимную приязнь, была, по понятиям любого москвича, вещь почтённая, необходимая и составлявшая самый смак хороших отношений равных с равными. Относительно подчинённых — принос и памятки опять служили доказательством милости к ним начальства и почтения их к начальству. И это не взятки. Взятки — прямая торговля с условием выполнить заведомо преступное дело: присудить чужую собственность, давая двусмысленному закону толкование по усмотрению. Этим промышляли подьячие, оттого они и взяточники были по общей молве. Требования свои предъявляли они без всякого зазрения и лгать в глаза готовы были сколько угодно. Сестрицы Монс с их жаждою приобретения подарков, денег в действиях своих оказывались не особенно церемонными. Они в этом отношении держались скорее тактики дельцов приказных. Не спрашивали: за что, а только отдай, коли пообещал, правдою или неправдою. Твоё дело не обмолвливаться, а обмолвился — плати!
Вейде, как мы видели, увернулся счастливо. Его пришлось поневоле оставить в покое. Но Матрёна Ивановна уже считала своими полсотни рублей с Балакирева, и он должен был сделать взнос без скидки. Он, однако, насколько видно из подслушанного нами разговора с Апраксиным, был далеко не в расположении выложить денежки. Положим даже просто потому, что их у него не было в ту пору. Девица Монс старшая между тем, как и младшая, не любила, чтобы затягивали в дальние сроки уплату чего бы то ни было ей обещанного, а потому должен был последовать, очень естественно, скорый взрыв её гнева.
Балакирев, используя слабость Борзова, угощеньями его достиг на первый случай желаемого: уменья вертеть мушкетом. Это, в ту пору особенно, высоко должно было цениться, и скорое усвоение эволюции ружьём должно было, само собою, отличить капрала в глазах командиров. От природы, как мы знаем, сын Лукерьи Демьяновны был с большими способностями и удивительно чуткою восприимчивостью. Превращение его в две недели в гренадера заправского из лежебоки компании Апраксина казалось всем, знавшим Алёшу, чуть не чудом. Это мнимое чудо, однако, было просто результатом вспыхнувшей решимости, не более. Люди впечатлительные и нервные способны на короткое время проявлять необыкновенную энергию. Но она, как всякое напряжение, непродолжительна и может замениться апатией до новой вспышки.
На первых порах Алёша вошёл во вкус строевых эволюции, и «олюхи», даваемые ему на выучку, крепко терпели от строгого, придирчивого муштрователя, зато быстро усваивали солдатское ученье. Оно у Балакирева продолжалось целые дни, и голос его неустанно гремел от утра до вечера на лужайке позади полкового Преображенского двора. Сам строгий генерал Автомон Михайлович Головин, не один раз слыша похвалы ловкому капралу, заглянул раз на лужайку и остался очень доволен и учителем и методою его.
Простояв около часа, Автоном Михайлович велел отпустить на отдых новобранцев и милостиво позвал капрала.
— Из каких ты, любезный?
— Дворянин владимирских пригородов.
— Давно в службе?
— Полтора месяца… здесь, а прежде…
— В полку-то сколько?
— Полтора месяца, докладываю.
— Молодец… Я тебя буду помнить… Учи так же, как теперь я видел… в ранг произведу!
Алексей от похвал такого строгого ценителя вырос на целую голову.
Польщённый высшим начальством, Балакирев на все окружающее способен был смотреть свысока, а на все постороннее — как на не стоящее внимания его.
Он уже считал себя если не первым человеком в полку, то, во всяком случае, особою важною. Мог он, разумеется, и гордиться теперь собою: выслужился собственным усердием и умением. Что его, не знавшего службы, не так давно одним поминанием бросало в жар и в холод от страха, теперь составляет его заслугу.
Заслуга и отличие всегда между тем вызывали козни зависти. И между товарищами скоро оказалось у Балакирева множество врагов и порицателей, прежде всего не прощавших ему внимания начальства при короткой службе. Учитель Борзов, с тех пор как Алексей перестал его поить, оказался самым ядовитым распространителем клевет на него.
— Через немчуру выезжий… вишь ты, хря какая… А туда ж, петушиться умеет — мушкет подвысь… Не научать бы мне стервеца вправду, а с подвоху лгать что на ум взбредёт, — не раз каялся, думая вслух, Борзов, уже не встречаясь с Балакиревым, погрузившимся в море муштрования «олюхов».
Суворов был по-прежнему дружелюбен к Алёше, но ничего не мог сделать в его пользу при общем нерасположении к «выскочке». Так называли однополчане, старые солдаты, капрала Балакирева, не прощая ему скорой выслуги и милости начальства. Степан Суровцев, капрал, из бывших под Азовом, вхож был в Преображенское и знаком Сашке Меншикову. Этот любимец счастия не особенно милостиво слушал похвалы кому бы то ни было, кроме его персоны. Суровцев был человеком невысоко покуда поднявшимся, но любимым Сашкою за язычок. Он к тому же будущему светлейшему оказал и услугу спервоначалу: обучал его мушкетец держать. В память этого и принимался и выслушивался. Подчас и подачки получал; подносили ему и чарку. Вот сидит он да ведёт, как, что в полку делается, и видит: вдоль по слободе катят Андрей Апраксин, Кикин да Балакирев с ними.
— Эти двое неразлучны с чего-то теперь —неспроста что, — молвил дальнозоркий Сашка. — Третьего не знаю… вашего полку?
— Капралишко это, Балакиревым прозывается. Вейдовской подхалим… Слышно, через Монцовну в чин произошёл.
Меншиков при этих словах стал пристально вглядываться.
На беду, соскучась ожидать взноса пятидесяти рублей, Матрёна Ивановна послала Павлушу, бывшего у них на побегушках, разыскать капрала Балакирева в полку. Как не разыскать расторопному Павлу Ивановичу, будущему генерал-адъютанту Ягужинскому, оку государеву, капрала Преображенского на полковом дворе? Нашёл.
— Здравствуй, Алексей Гаврилыч! Что так долго не бывал у нас?
— Где то ись? — прикинувшись непонимающим, вздумал было сыграть комедию Алёша.
— Матрёна Ивановна Монс приказала тебя к нам позвать да напомнить, что не мешает добрым друзьям помнить обещания.
— Какие обещания? Какая Матрёна Ивановна?
— Ну, полно, друг сердечный, напускать дурь… неравно из капралов могут и солдатом не оставить.
— Было бы за что!
— Да за здорово живёшь, к примеру сказать…
— Ты, братец, это у себя рассказывай, а не здесь… Проваливай откуда пришёл!..
— Я-то!.. Да ты, Алексей, в своём ли уме? В свою ли голову гнёшь, полно!.. Рога-то козлиные собьют, голубчик!
— Не ты ли?
Павлуша улыбнулся презрительно, но удержался.
— С чего ты на меня-то напустился? — сказал он спокойно Балакиреву. — Я посланник, а послов, коли что и неладное передают, не оскорбляют. Мне с тобой делить нечего… Могу по дружбе тебе посоветовать, дрязг не поднимай. Коли взялся — плати. Не хочешь — твоё дело… Может, дороже обойдётся, коли не заплатишь… Не мытьём, так катаньем доедут…
Рассудок взял верх над горячностью Алексея; он простыл и подал руку Павлуше, прося извинить.
— То-то, извинить… Не ровен час… Я бы вспылил по-твоему… Мог бы тебе много зла наделать…
— Ну, друг, Павел Иваныч, рассуди, за что я экой стерве полсотни понесу? Ну при чём она? — смею спросить. Адам Адамыч к себе меня призвал. Доспросил, как и что знаю я. Нашёл — могу учить… Капралом принял… Я отдался науке, видит Бог, усердно… Теперь всякого сам выучу…
— Все так… да, говорит, обещанные… За знакомство с Адам Адамычем…
— И то устроил Андрей Матвеич, ей-Богу, право!
— Слушай, Алёша… Я не спорю, что полсотни не шутка и выдавать жалко— ни за что ни про что да сам я слыхал, как ты говорил на слова Андрея Матвеича, и он подтвердил.
Балакирев пожал плечами, припомнив.
— Ладно, — говорит, — скажи, удосужусь — приду, часть принесу… Всех теперь нет…
— Ну… хоть часть… покуда.
— А ты не уходи… пойдём, угощу.
— Какое угощенье… поди ты к Богу!
— Нет… нельзя…
И настоял-таки. Павел Иваныч пробыл с недавним чуть не оскорбителем не один час за медком барбарисовым. Расстались друзьями. Побранили его за промедление дома. Сказал: не скоро нашёл; занят был ученьем; обещал часть принести.
— Это ещё что за новость! Часть? Посмотрю я, как он посмеет не все сполна выложить!..
И ещё пуще распыхалась нетерпеливая Матрёна Ивановна.
Наступил вечер. Собрались гости обычные. Явился и Балакирев. Матрёны Ивановны нет. Подходит к нему Вилим Иваныч Монс, мальчик лет десяти, брат красавиц, не по летам смышлёный.
— Отдай мне пятьдесят рублей, должных тобою моей сестрице Матрёне Ивановне!.. Мне нужны они… Я лошадку куплю… Я…
— Я тебя знать не знаю… С чего пристал? — отрезал, не приготовившись, Алексей.
— Подай! — и все тут, кричит дерзкий мальчик.
— Что подать?
— Деньги мои!
— Где ты их взял?
— Не твоё дело! Мои — и давай!.. Обещаны…
— Я тебе ничего не обещал!
— Обещал… За то, чтобы капралом сделать тебя…
— Кто же сделал капралом? Ты?
— Не я, а через нас сделали.
Вдруг неожиданно входит царь и — прямо к Балакиреву и мальчику:
— Кого сделали капралом через вас? — спрашивает мальчугана Пётр.
— Его! — дерзко отвечал Вилим, показывая на Балакирева.
— Кто? — допрашивает Пётр.
— Я не знаю — кто… а знаю, что сделали… Он капрал теперь…
Пётр смерил глазами встревоженного Балакирева и спросил его в свою очередь.
— Давно служишь?
— Полтора месяца.
— Капралом?
— Капралом!
— А солдатом сколько?
— Я принят… знающий…
— Не служил солдатом?
— Нет… Я…
— Какой знающий?
— Артикулы… темпы… Спрашивал Адам Адамыч Вейд… Я отвечал, и за моё знанье удостоил капралом… учить других… и учу я, великий государь… сам изволь увидеть, как мной довольно начальство…
Пётр смотрит на него и припоминает Вдруг блеснули глаза — вспомнил.
— Ты был в лесах на Воронеже?..
— Был.
— А здесь зачем?
— Пригласили…
И опять погрузился Пётр в думу. Лицо его сделалось мрачно, и на нём ярко выразилась недоверчивость…
— Твоё место в полку… а не по немецким домам шляться! — сказал строго государь и ещё раз окинул Балакирева с ног до головы…
А Вилим Монс своё говорит, показывая на Балакирева.
— Он должен был сестрице деньги дать… Она мне велела получить. Он не хочет…
Но уже вбежали девицы Монс и стали шикать шалуну. Пётр молчал и делался мрачнее. Балакирев стоял как вкопанный. По знаку царя он вышел…
Что было после ухода его в доме Монсов, осталось, разумеется, неизвестным, потому что все прочие, сидевшие в светлице, с приходом державного гостя незаметно исчезли.
Балакирев, идя к себе, обеспокоенный, завернул к Апраксину.
— Ну, что? Нигде тебя не видно. Все в Преображенском полку у себя.. Как дела?
— Да что греха таить, — бояться начинаю, не было бы чего неладного… Сердце ноет…
И рассказал, как и что было.
По мере рассказа и Андрею Матвеичу стало делаться жутко. А когда кончил Алексей, он только руками развёл, и лицо приняло выражение полной безнадёжности. Затем оба молча просидели до петухов. Каждый боялся пересказать словами, что представляла ему дума.
Можно верить, что не много пришлось проспать в эту ночь Балакиреву.
Чуть свет поднялся он и вывел на лужайку своих «олюхов».
Мало-помалу свежий воздух, раннее утро и одушевление самим занятием настроили мысли Алексея бодрее. Он ожидал чего-то грустного, но уже приготовился встретить незнаемую беду бодро и с уверенностью в правоте своей.
Голос капрала получил полную силу, он речисто отдаёт команду. Топот шагов в ногу и звуки от стука мушкетов отдаются отчётливо, сменяясь голосом команды. Уже и солдаты были значительно подготовленные, и ученье ведено было хорошо. Капрал, стоя спиной к забору полкового двора, не мог видеть, как из ворот его вышла кучка офицеров. Тут были: Вейде, Головин, оба майора и сам царь. Выйдя, установились они поодаль и смотрели на ученье довольно долго. Царь внимательно следил за учителем и не нашёл ничего, что бы похаять или найти небрежным.
— Довольно… отдохните! — не видя стоящего начальства, скомандовал капрал.
— Возьми теперь ты ружьё и покажи, как сам управляешься им, капрал! — раздался голос государя.
Балакирев взял у ближайшего рядового ружьё и, отдав честь по уставу, стал, обратившись лицом к Петру, очевидно не гневному, а, напротив, довольному виденным ученьем. Раздалась команда. Сперва по порядку, потом вразбивку, по темпам выполнил мастерски капрал все эволюции.
— Хорошо! Вижу, что умеешь и капральства стоишь. Но… не здесь у нас только обучать нужно. Пусть в Азове послужит
[268] и оправдает повышение в капралы без выслуги…
Подошёл Адам Адамыч Вейде и по-немецки сказал в своё оправдание — почему взял прямо в капралы.
— Пусть так! — ответил спокойно государь. — А в Азов послать немедленно!
— Лучший капрал в полку, государь! — осмелился ходатайствовать Автомон Михайлович Головин. — Я обещал ему сержантом сделать при первой возможности.
— Ну… пусть сержант будет, но — в Азове!.. Не наказанье посылка, если с повышением!
И, поворотившись, ушёл царь со свитою.
— Вот, значит, как Бог-от милостив! — узнав про назначенье в Азов Балакирева, злорадно отозвался Борзов. — Не брезгуй, значит, стервец, теми, кто дорогу показал, — прибавил он внушительно и обратился к сторожу с обычною просьбою: — Ссуди алтынчик, Якимушка.
— Изволь, так и быть, на радостях, что лиха избыли, Алёшку того самого… Мне ни в жисть на табак полушки не уволил. А деньжищами знай идёт да побрякивает.
В это время почти подбежал к Борзову и Якиму Суровцев.
— Идём. Бери и меня в складчину. А коли нет, сам угощаю вас троих; дай Боже многие лета Александру Данилычу. Слушайте, ужо я поведаю все как было по ряду.
И трилиственник поворотил к кружалу.
Решение получило полную силу и убило на первых же порах в Алексее всю прежнюю энергию. Вот он и сержант, — да к чему это повышение… в клетке?! То-то злой язык клеветника маленького! Змеёныш! Заведомо раздавить бы гадину! А не клеткою не считал никто житья в Азове, среди пустынь, в крепости, то и дело ожидая осады, а там и похуже может быть что, не ровен час…
Сегодня — как вчера, завтра — как сегодня, там проводят люди целые года. Та же участь ждёт и Алексея Балакирева.
Родные о нём, пока он жил в Москве, не получали частых уведомлений; а как услали в Азов — след простыл. Жив или мёртв, как и от кого узнаешь? Мы с ним тоже долго не встретимся.
Глава IV. ЧЕРЕЗ ПЯТНАДЦАТЬ ЛЕТ
Об отце по-прежнему помина нет. Мы теперь должны рассказать, что делалось с сыном-сиротой.
Страдала бабушка, что поп нарёк; Иван, Христа ради юродивый: думала, проку не будет, а вышло преразумное дитя Ванечка.
У матери и у бабушки одно утешенье — подросток — не надышатся на него. Забавный был ещё — клоп клопом. А с десяти лет просто иной раз старого и бывалого озадачит. Станет присловья прибирать, все у него выходит таково складно да ладно. Начнёт пересказывать, где что увидать пришлось, да вдруг такую вяху
[269] отпустит, что мать и обе бабушки головой только покачают; а попадья, что по-прежнему у Лукерьи Демьяновны гостит, невольно скажет: «Ты, малый, больно затевущ — будешь ли живущ?»
Вот и двенадцать годков минуло внуку Демьяновнину. Дьякон стал ходить — грамоте учить, да мать и бабка маху дали. Не взяли в толк, что мальчику не одно читанье нужно, а писать надо бы хоть сколько-нибудь. Да, на беду, отец дьякон сам до письма не дошёл, однако не только не говорил об этом, а ещё хвалился, как добрый: я, говорит, все произошёл!
Учился мальчик с ленцой, но его не принуждали, и почти три года дьякон таскался. Всю Псалтырь, не только Часовник, с Ванюшей прошёл, а про писанье все ни гугу! — так и промаячил время. Хвать-похвать, а молодцу пятнадцать лет, и потребовали дворянчика на смотр; в Питер куда-то, на край света, нужно везти. Царское вышло в ту пору повеленье дворянских ребят представлять государю на посмотренье
[270], — что укажет. Бабушка как почуяла этакую беду, на первых порах— к воеводе, разумеется, не с пустыми руками. Дойти до воеводы тоже прямо не удастся, — известно, народ приказный вороватый, даром и пальцем никто не повернёт, не то чтобы без посулы что указать или рассказать Да на ум наставить. Как устлала помещица деньгами дорожку, так и присоветовали с воеводихой коммерцию завести: она всем принимала. Объяри
[271] на сарафан было, разумеется, мало, — попросила десять рублей в долг, а порукой волк. Зато до воеводы Лукерья Демьяновна доступила, и он своё воеводское слово дал: дворянское дитя Ваню не разыскивать, буде в нетях очутится. Да, на грех, случись в воеводской избе солдату быть на ту пору, как помещица о заступничестве за внука просила. Солдат вслушался в разговор, словно соболезнуя, и имя спросил. Воевода с доброго сердца думал и ему хлеб дать — Лукерью к служивому обратил. А злодей, служба, выспросил все как есть, в свой список записал да и билет выносит: «Вот, — говорит, — тебе, бабушка, явка, в Питер внука Ивана Алексеева сына Балакирева привезть на срок к Ильину дню
[272], безотменно, оберегаючи себя от конечные опалы и гнева царского величества за нарушенье его государской воли». Вот оно на какого изверга напала бедная Лукерья Демьяновна!
Она было просить службу чтобы явку эту свою взял он и детища не губил. Да куда тебе! рыкнул, словно зверь. «Мы-ста не хуже ничем и не грешней, чаю, ваших щенков-детушек, да как есть под лямку угодили, а вы увернуться хотите? — шутишь, душа!», а сам хихикает таково обидно да зло. Помещица ну со слезами умолять ворога да умасливать. Ничем не проняла этакого зелья. Даже, стыдно сказать, на колени становилась и упрашивала: «Отец родной, заставь вечно Богу молить! Одним на потеху нам с матерью Ванечка… не вынесет он ваших муштров, дитя слабое, больное..»
Солдат знай рукой машет да своё несёт: «Стерпится, слюбится!» — «Какое же слюбится, — не выдержала Лукерья Демьяновна, — и сжиться не сживется он с экими порядками опротивят они хошь кому, не токмя дитяти». — «А палка на что? — прикрикнул служба на барыню. — Вобьют и узнать заставят самую мудрёную науку».
После этого Лукерья Демьяновна уж и не посмела перечить и уехала с горем домой. Там уж и мать, и бабушка плакали-плакали над Ванюшкой, да и стали готовить его в далёкую дорогу. В Муроме Лукерья Демьяновна одно только путём наладила. Живучи в городе, взяла доброго человека, расстригу одного, немного Ванечку писать поучить. Весну-то всю да лета часть, до выезда, он и выводил с дитятей всякие разные каракули.
— Дитя, — говаривал учитель часто, — зело понятливо, а уж удали такой, что и сказать нельзя.
И подлинно, Ванечка по-всякому выходит не то, что отец; пока дяди-злодея не спознал. Алешенька, с детства был ленивчик да все больше к женскому полу льнул. Ванечка, напротив, как подрастать стал, с улицы не сходит: с мальчишками все в атаманы играет.
Бабушка с плачем поведала как-то, что недолго ему дома быть — на царскую службу, батюшка, тебя усудобят, света моего; а там, известно, не жалеючи муштровать станут.
— А ты то, бабушка, говорила, что меня, как дворянского сына, сам царь смотреть будет… Вот ужо я и увижу, каков царь-то у нас.
— Глупенький! Что ж тебе из того, что царские очи светлые удостоишься видеть, да тяжко тебе будет на службе-то царской?.. Турить будут, кому бы и не надо; тычки давать, кому бы и не довелось.
— Я, бабушка, не буду дожидать, чтоб тычок-от дали, сделаю попрежь что велят. А коли велят служить, дадут и выслужиться. Вот тятя и не много служил, как сама ты баишь, да неохочим до дому стал.
Каково это? Судит точно как человек бывалый.
Расстрига-учитель начал было про гневливость государеву россказни вести, да Ваня ножками затопал: «Перестань, — закричал, — врать! Ну, с чего царю гневаться на все и про все? Про вину да за непорядки и бабушка, коли узнает что, няньку мою, Мотрю, расхлещет как есть, а гнев пройдёт, пожалует её, на повойничек даст, али алтын подарит, али найдёт ещё какой ни есть милостью. Так и царь. Нужно — погневается, а там и помилует; ведь свои ему люди-то мы с тобой! А может, дела-то у царя много, да и важней оно, конечно, чем во дворне работы, по домашеству. Стало, и вред от порухи больше, и взыску должно больше быть».
— Вот какой у меня умница Ванюшка, как ладно рассудил. — решила мать. — А годы-то какие ещё, всего шестнадцатый годок пошёл.
Из себя же Ваня молодец молодцом, тончавый да высокенький. А уж так приветлив: всякому мужичонку норовит попрежь сам шапку снять. И духовный чин уважает отца Данилу особенно. Только мать Маремьяну, знакомую бабушке монахиню, не любит — лгуньей её называет.
Петербург в первые двенадцать лет по основании своём представлял только зачаток большого города и был страшным для большинства русских людей, поскольку при Петре I здесь было взысков, требований, строгости начальства больше и будто бы смертность сильнее. В нём кипела усиленная деятельность стройки. Проложенные покуда без большой обдуманности улицы наполнялись домами, похожими на деревенские избы; застраивались пустыри медленно и как попало. Только на городском острове поставленные в ряд на Неву домики казались значительными и глядели так приветно в праздничной, светлой, тесовой оболочке. Единственный въезд в город был с Ямской. И, достигнув новой столицы, путникам не верилась её близость; даже въехав в Ямскую, путники долго оставались в сомнении: не сбились ли они с дороги? Вытянутые в один ряд избёнки шли от убогой церкви, стоявшей посереди неогороженного кладбища на болоте, и всего ближе напоминали деревню, да и то не из богатых. Несмотря на протяжение этой слободы чуть не на версту, никак не верилось, чтобы обыватели тут как сыр в масле каталися. Три кабака, конечно, докладывали, что зелёного вина тут должно выпиваться вволю; но пьяных на улице не было видно, хотя немного попадалось и непьяных, проезжих и пешеходов. Чахлые ивки изукрашивали неказистый болотный пейзаж. Зеленело все вокруг, и на рыхлой луговой почве, и в застоявшейся воде канав для осушенья; от этого обилия зелёного цвета под ясным небом и на припёке чувствовалось своего рода утомление глаз. Недостаток разнообразия и связи чувствовался на каждом шагу. На этом новом месте всяких народностей люди сошлись спешно и подбивались всеми мерами к спешному неустанному труду. Конца и края его тоже не было видно ни работникам, ни наблюдателям за ними.
Умная старуха Балакирева, в июньский жар въезжая с внуком в Невский город из благословенного затишья Муромских лесов, вынесла такое именно заключение о парадизе Петровом
[273]. Ямская слобода ей ещё показалась сколько-то похожею на Русь, все как следует и грязь есть! — без грязи нельзя же быть! И кабаки торчат — без них тоже не бывает житья человеческого. И бревенчатые связи да срубы везде на глаза попадаются, и телеги торчат поперёк проезда — все как следует, почему не взять бы в сторону? — да не ожидали ведь нас. Правда, не мы одни должны здесь проезжать. В этом-то невдомеке и есть, что называется, Русь. Убогие церковки везде на новых местах прежде видишь, поповство пообживется, тогда, глядишь, храмы на славу соорудят. То правда, что, выбравшись из Ямской, опять путники впадают в недоумение. За Ямскими слободами везде город начинается, а здесь — просека какая-то, да, кажись, и конца её нет. Бабушка со внучком все едут, а ни жилья, ни монастыря, ни храма Божия ниоткуда не видать. Что же тут такое? Лес вырублен, канавы в берегах стоят полным-полны, и души человеческой ничуть. Вот, никак, речка заблистала; перед речкой острог какой-то стоит; доносятся из него звуки топорного тюканья. А вдали, налево, за дорогой, никак, церковку, судя по крестику, видать. Чуть приметно желтелся крест между нагромождёнными почерневшими кровельками храма Божия. Ближе и ближе к нему наши путешественники — и виднее делается им необширный храм. Сбоку, подле канавы, три избы, поповские, должно быть; а левей потянулись опять убогие домишки, в два да в три оконца. Тут вдруг из крепости народ с работы повалил по троекратному звону в колокол. Помещица велела остановиться в сторонке своему вознице и стала спрашивать проходящих молодцов: «Где нам казённый двор найти?»
Так было прописано в ярлыке, данном внуку в воеводской избе в Коврове: «В Питербурхе явиться на казённом дворе».
Выискался один, солдатик, что ль? — трудно по белому балахону-то судить, что он за птица; тесак, никак, висит на чёрной перевязи, а на голове блин какой-то распущенный, краешки вперёд торчат, затеняя молодое лицо с жидкими, поднятыми вверх усиками. На немца больше похож был парень, а по-русски откликнулся: «Знаю, — говорит, — что вам требуется!»
— Надоть вам, бабушка, направо забирать, вон в тую набережную слободку! — и пальцем показал за луг к берегу. — Это будет по Неве с версту, во… до перевоза доберётесь на городской остров… а как переедете, там и есть. Должно, недоросля вам являть?
— Точно так, голубчик! А смею спросить, вы-то сами каковские?
— Я-то, государыня, блокшифмейстер, здеся, в Адмиралтействе, с работы обедать погнали.
— Дворянин, сударь?
— Как же, из помещиков в Суздальской провинции Владимирской округи.
— Землячок наш, значит… Поклонись, Ванюшка! Может, господин дворянин пригодится, как, бишь, величать-то?
— Блокшифмейстер Норов!
— Слыхали про Норовых, слыхали. Вы не близко от нас, а все же, голубчик, свой своему поневоле друг! Прошу Ванечку моего любить да жаловать… Первой ты, государь, откликнулся мне, старой бабе, здеся; дай Бог тебе здоровья, что вошёл в наше положение… может, и до вечера бы плутали.
— Зачем так?.. В Питере, голубушка, не в пустыне; здесь покажут все, что требуется. Всякий на спрос должон отвечать. А молчат коли… значит, не знают, о чём спрашиваете.
— Ишь какой господин-от Норов приветливый, кланяйся, Ванечка… понитной
[274] балахончик-от, а все дворянская кровь, не мужику чета!
— Все едино, матушка, здесь… Каждый знает своё дело, и коли мужик с головой, а дворянин глуп, так и мужика поставят учить дворянчика… Знамо дело!
— Ишь ты, какой востренький! Дело-то дело, голубчик, да как это, ума не приложу, может мужик дворянину-то указывать? Ино ему мужицкое слово не покажется и не захочет он по-евонному сделать, а по-своему… Что мужик за указ?
— За упрямство здесь бьют и плакать не велят. А коли сам не дошёл — слушайся, кто знает получше тебя.
— Получше… слова нет, свово брата, коли… а мужик, сам рассуди… может ли быть получше дворянина?
— И ещё как бывает! На то государь Пётр Алексеевич и сам топором не гнушается, чтобы различия в деле не было: кто умён да знаток — тому и приказывать, а неучам да незнаям впору слушаться беспрекословно. Вот и я, как в список на смотру попал в тысяча семьсот пятом году, попервоначалу много с дурости слез пролил, все обижаясь на непочет… а как палки раз-другой отведал, — как рукой сняло… А там в немецкую сторону в науку на четыре года отбыл… Мастер был немец, аспид просто, все не по ем… одначе оттерпелся… и понял я блочное дело… сам теперь другим указываю и государю знаем стал… трудимся…
— Ишь ты, как Бог-от милосерд… Государю, говоришь, знаем… и правда это?.. понитник носит… и государю знаем!..
— Да государь и сам на работе в равендуковом бостроге
[275] и в таких же исподних, так-то удобнее в Адмиралтействе то пором рубить и пластину из брёвнышка мастерить, что ахти, ну Ей-Богу, право. Не веришь, пожалуй, мне, голубушка! — заключил словоохотливый делец, заметив на лице Балакиревой выражение сомнения, очень понятного у дворянки, о личности царской не имевшей должного представления.
Норов приветливо улыбнулся, нисколько не обижаясь на выказанное недоверие. Замялся было сам немного. Да тут же нашёлся, обратившись к молодому человеку, из уважения к бабушке не вступавшему в речь, пока она говорила.
— Как вы прозываетесь? — спросил блокшифмейстер Ванечку.
— Иван Алексеев сын Балакирев, недоросль дворянский.
— Грамотный?
— Читать умею гораздо, в писанье не особенно дошёл.
— А окромя русской грамоты что?
Этот вопрос так был неожидан для Ванечки, что он только руками развёл, а на лице его, отмеченном живою мыслию, выразилось полное недоумение. Несмело как-то ответил он:
— А что там ещё есть?
— Как что? Читанье только тебе руки развязывает доступить к всякому знанию; прежде всего счётная мудрость, арихметика… без её ни шагу шагнуть не дерзай. Второе — география требуется, коли во флот к нам норовить будешь… в навигацки школьники по летам, кажись, опоздал уж. Сколько лет?
— Шестнадцать минуло!
— На семнадцатом лете, голубчик, дворян с одною грамотою в солдаты простые записывают, в ряды…— сочувственно, с грустью в голосе ответил умный Норов.