– Дома сестра? – спросила цесаревна у камер-лакея.
– У себя.
– Не говори ей… стойте здесь. Я захвачу её врасплох. – И побежала вприпрыжку вперёд. – Здравствуй, Анюта! Рада ли гостям? – войдя без предуведомления к сестре, герцогине Голштинской, молвила, подавая ей обе руки, цесаревна Елизавета Петровна.
– Конечно, рада… что за вопрос? – молвила хозяйка, сухо раскланиваясь с генеральшей Чернышёвой, следовавшей и здесь за цесаревной Елизаветой. – Прошу покорно в галерею, у меня тут не убрано, – что-то сунув поспешно в альков и вставая, прибавила Анна Петровна, грустная и сильно не в духе.
– Что за счёты со мной-то? – возразила Елизавета Петровна.
– С тобой, конечно, но… – И она покраснела, смешавшись и не умея вывернуться.
– Авдотья Ивановна тоже извинит. Меня она застаёт и совсем неодетую, стало быть…
– Ничего тут, стало быть, не может, – холодно и сердито остановила щебетунью старшая сестра, очевидно не желавшая допускать никакой короткости между собою и генеральшей Чернышёвой.
– Я уйду, ваше высочество, чтобы не быть предметом стеснений для вашей особы… особенно если предстоит передавать сестрице супружеские нежности, – под видом смирения язвительно уколола Чернышиха Анну Петровну, не любимую ею за степенность и ум.
– Никаких пересказов особенных сестре от меня не будет, можешь оставаться с нами, пожалуй… Я только думала, что в светлице будет удобнее сидеть; а здесь… всего два стула…
– Нам, малым людям, перед вами и постоять можно… не какие хорошие, – со смехом вставила опять спичку Чернышиха.
Младшая цесаревна и тут ничего не поняла, но старшая очень хорошо поняла и, чтобы отучить дерзкую от нахальства, тихо сказала:
– Чем стоять здесь, пожалуйте в галерею, а мы с сестрой за вами следом будем.
Чернышёва не думала, однако же, уступать и обратилась к Елизавете Петровне с вопросом:
– Не прикажете ли мне совсем уйти и подождать вас на улице, чем высылать меня на переходы?
– Мы вместе пойдём в галерею, сестрица. Этак лучше будет, – выговорила Елизавета Петровна и направилась к выходу из опочивальни.
Анна Петровна молча последовала за ней. У камина в гостиной они сели: сёстры рядом, а за Елизаветою Петровною – Авдотья Ивановна.
– Что ты такая сердитая сегодня, Аннушка? Здорова ли, мой свет?
– Здорова…
– Нет, видно, нездорова, когда так говоришь. Я по лицу вижу, что тебе неможется. Скучаешь ты, кажется, одна… а что бы за мной послать? Коли хочешь, я ещё раз прибегу сегодня же к тебе. Извини, теперь я по делу. Мамаше что-то занездоровилось, мне и велено тебя известить; неравно чтобы муж твой как тебя не перепугал. Его не пустили к мамаше, потому что она… уснувши была. Зубы у неё, что ли, заболели… ночь не спала, говорят; а тут, как он пожаловал – только забылась. Твой Фёдор не мог добиться, понятно, свидания с мамашей.
– Странно, Лиза, всё это… Мамаша больна, и так, что к ней зятя не пускают и дочери отказ… тоже?! Иначе я не могу понять твоё посольство ко мне с уговариваньями, что ничего…
– Да, именно ничего; но ты не отгадала, послали меня сказать, что мамаша просит не беспокоить её. Проснётся и, разумеется, пришлёт позвать тебя.
– Так я и знала: зова ждать ещё приходится! Последнее очень мило, если правда, что не очень больна мамаша.
Вдруг Чернышиха вскочила с места и, опрометью подбежав к окну, крикнула:
– Государыня в санях с Бутурлиным проехала мимо!
– К чему же ты меня надувать пришла, Лиза? – с обидою в голосе выговорила цесаревна Анна.
Елизавета Петровна вспыхнула и стала оправдываться:
– Поверь, мой друг Аннушка, я тебе передавала именно то, что мне приказано. Стало быть, меня тоже обманули и перед тобой сделали невольною обманщицею. Я мамаше это прямо скажу.
– Этого я не советую тебе делать, Лиза, – смиренно, но с достоинством вымолвила Анна. – Может быть, переврали тебе, передавая волю государыни. Я не пойду без приглашения, будь уверена, хотя знаю, что обеим нам не мешало бы теперь как можно меньше оставлять мамашу одну. Я знаю, как нам следует вести себя с окружающими её людьми – с теми, кто, без сомнения, способны наводить её на дела, которые она находит нужным скрывать от нас. Ох эти советники… эти советницы!.. – И, качая головой, Анна Петровна в упор посмотрела на Чернышиху.
Эти взгляды заставили Авдотью Ивановну сперва потупиться, а потом снова оборотиться лицом к оконному стеклу.
В это время Анна Петровна взяла сестру под руку и увела в опочивальню, где, посадив её на постель рядом с собою, сказала:
– Лиза, ты ветрена, мой друг, но в тебе есть сердце. Ты поймёшь, как больно было мне слышать: «Государыня с Бутурлиным!» Не думаю, что сказано это неумышленно. Эта мерзавка Чернышиха, к которой ты так благоволишь теперь, кажется, злая и скверная женщина! Она, наверное, в той шайке, которая влияет на нашу мать. Не держать тебе её при себе, а гнать от себя нужно, если ты хочешь добра себе и всем нам; верь мне, что она нам добра не желает и не может желать, как и мамаше. Давно ли она делала ей зло, а теперь корчит самую преданную особу? Если ты любишь меня сколько-нибудь, прогони её от себя! Не пускай ты её на порог! Коли скучаешь, чаще будем вместе: то я у тебя, то ты у меня. Душенька Лиза, послушайся меня! Мы с тобой вместе росли и знали очень хорошо: ты – что у меня на душе, я – что ты думаешь. Кто мешает нам и теперь быть друг к другу так же близкими?
Елизавета Петровна была тронута и принялась целовать сестру, называя самыми нежными эпитетами, как было пять, шесть лет тому назад, во время их игр. Сестры смеялись и плакали, переходя от слёз к смеху, и наоборот, и не замечая полёта времени.
Первая очнулась от этого наплыва родственной нежности цесаревна Анна и сказала, не оставляя руки младшей сестры:
– Так, с сегодняшнего дня мы ежеминутно будем вместе, с утра до вечера. Не правда ли, Лиза? Этого ты будешь твёрдо держаться. Я сейчас же одеваюсь и иду к тебе.
– Отплатить за мой визит? – со смехом ответила Елизавета.
И этот смех, словно холодною водою, загасил пыл чувства Анны Петровны.
– Коли ты всё готова обратить в посмех, Лиза, стало быть, мой друг, ты никогда меня не поймёшь и вечно будешь холодною и себялюбивою.
– Как же ты несправедлива, Аннушка! Упрекаешь меня за мой невинный смех! Я вовсе не думала смеяться над твоим чувством.
– Ну, хорошо… я виновата, что усомнилась в тебе. Я готова загладить свою вину чем хочешь. И иду к тебе на целый остаток дня.
– А муж?
– И он к тебе придёт.
– А где он теперь?
– Вероятно, у себя. У него, кажется, деловые люди собрались. Я мельком видела, как они толпой прошли прямо с лестницы к нему на половину. Да вот я слышу и теперь ещё громкие голоса; спорят, должно быть. Или тост-коллегия собралась.
– Какая такая тост-коллегия?
– Да наши голштинцы и из русских кое-кто у Карла собираются… пьют, по очереди предлагая тосты.
– Вот весело-то, должно быть?
– Кому? Им – конечно… а кому-либо другому – не думаю.
И сама вздохнула тяжело-тяжело.
– Оттого-то ты и предложила мне чаще к тебе приходить… а ты ко мне… что в четырёх стенах сидеть одной тебе скучно?! Бедная Аннушка! А я, неразумная, и не догадывалась до сих пор, что у вас неладно живётся! А всё ты, такая скрытная, виновата. Давно бы сказала Лизе: так и так. Будем чаще друг к другу прибегать. А то скучаешь, а я и не думала совсем об этом. Завидовала ещё тебе, что ты со своим Карлом можешь всякую минуту нежничать.
– Нет! – И новый тяжёлый вздох. Переведя дух, Анна молвила почти спокойно: – Да и к чему это? Надоест. Он принц, у которого свои обязанности, к голштинцам прежде всего; затем другие дела… Вот, говорят, совет будет. Нужно нам всем там делом заняться. Мамашу так легко обойти; нужно не допустить провести её плутам и мошенникам. Хорошее ли дело – дождаться до ропота? Угрозы в подмётных письмах!.. Обвинения вельмож в воровстве, в утеснении народа!.. Нам терпеть и допускать этого нельзя. Помни, Лиза, нужно отдать отчёт Богу. А если мы друг от друга не будем ничего скрывать и в дела войдём в совете, я полагаю, начнётся доброе управление – не чета теперешнему. Хоть я вышла за иностранца – сердцем я русская и горячо принимаю всё, что касается нас и нашего положения. Маменьке советуют и вкось и вкривь – каждый на свою руку; она не знает, как ей поступить, и со всеми соглашается, думая, что всякий совет даётся ей добрым человеком. Между тем всякий норовит как бы хапнуть, а получит, так и с врагами нашими соединиться готов. – И голос цесаревны перервался от волнения.
Елизавета Петровна принялась успокаивать сестру и наконец достигла цели, дав слово делать всё, что она велит.
Совсем уже не тою вышла юная цесаревна из опочивальни своей сестры, об руку с нею.
От прозорливой Авдотьи Ивановны не скрылась чувствительная перемена в выражении лица Елизаветы Петровны. Ещё за четверть часа Чернышёва смотрела на неё как на неразумную девочку, которую можно повести и направить куда угодно. Теперь в её глазах просвечивала вовсе не покорность, а чуть ли не антипатия к бывшей наставнице.
IV НАДЕЖДЫ, УВЫ!
Авдотья Ивановна закусила губку и подумала: «Теперь нужно ухо востро держать: ускользнёт, того и гляди».
И она была права, предполагая опасность для себя с этой стороны. Речи любимой сестры подействовали на Елизавету Петровну, которая хотя была добра и доверчива, но унаследовала от отца часть гениальной его прозорливости. Чернышёва не замедлила испытать это на себе. Когда, выходя из дворца под руку с юною цесаревною, она слегка прижала эту руку, Елизавета немедленно вырвала её и, сделав быстро несколько шагов вперёд, пошла, не оглядываясь.
Обе молчали во всю дорогу, и когда вступили на крыльцо, с которого часа за два сходили такими весёлыми и дружными, Чернышёва молча отвесила низкий поклон, а цесаревна кивнула ей головой и скрылась в своём коридорчике.
Авдотья Ивановна простояла с четверть часа на одном месте, раздумывая о случившемся, а потом медленно сошла с крыльца, направляясь домой; дойдя до дому, она повернула назад, рассчитывая дождаться возвращения государыни, но затем снова поворотила назад. Этот манёвр она проделала уже три раза, как вдруг её обогнала цесаревна Анна Петровна, в сопровождении своей гофмейстерины Клементьевой. Последняя, поравнявшись с Чернышихой, плюнула будто ненарочно, но угодила на шубейку генеральши, которая отряхнулась так неосторожно, что брызги полетели на виновницу задорной выходки. Цесаревна пошла скорее, не оборачиваясь, и скрылась во дворце.
В ту минуту, когда Чернышёва остановилась как вкопанная, она почувствовала, что кто-то схватил её за обе руки сзади.
Этот человек, как можно было судить по сжавшим её тискам, не дававшим ей сделать ни малейшего движения, был очень силён и ловок. Первая мысль, пришедшая ей в голову, была, что это Ягужинский.
– Оставь, Павел Иванович! – сказала она шёпотом.
– Не оставлю, потому что я не Павел Иванович, – также шёпотом отвечал голос Сапеги.
– Пане Яне! Поверь, мне не до шуток и не до смеха в сей момент.
– И мне тоже приятели устроили маленький кунштик. – И, поворотив здоровую генеральшу к себе лицом, как пёрышко, могучий Сапега шепнул ей на ухо: – Бутурлин с компанией…
– Это пустяк, если мы с тобою не будем тратить времени и примемся за дело теперь же. Зайди ко мне – порассудим, за что приняться. Не на улице же стоять и рассуждать.
– Конечно… – согласился Сапега и последовал под гостеприимный кров союзницы.
Усевшись за тот же стол, где пировали Ягужинский и Макаров, и принимая из рук хозяйки стопку с романеею
[69], ту самую, из которой угощала Авдотья Ивановна кабинет-секретаря, Сапега коротко спросил:
– От друга или от врага?
– Когда же и из-за чего мы успели сделаться друг другу врагами? – ответила генеральша.
– Я не знаю и не желал бы узнать сам… если…
– Если не было причины, понятно, не может быть и изменений взаимной приязни. А причины ни одной я не имею.
– А я имел бы право высказать подозрение, способное такого недоверчивого, как я, бросить в море догадок.
– Рассей, князь, все твои подозрения; лучше в тысячу раз знать даже самые несправедливые обвинения, чем быть в сомнении.
– Была ты у Шафирова третьего дня?
– Была.
– Зачем?
– По приглашению его жены, моей подруги и родственницы. Я не могла отказаться быть восприемницею её внука.
– Значит, на крестинах… с другими в компании. Вместе со всеми ушла или осталась?
– Раньше других ушла и… приехала прямо домой… у меня голова болела… и тотчас, воротясь, разделась и легла.
– А в совете, который заседал у Шафирова, ты не участвовала?
– И не знаю даже, что был совет. В первый раз слышу от тебя…
– И не обещала приехать на второе собрание, завтра поутру, с Бутурлиным и Толстым?
– С Бутурлиным я раскланиваюсь… бывал у нас – нельзя иначе; а с Толстым мы такие враги, что, если он меня завидит – тотчас удерёт прочь. Я знаю разные его шашни, и своё-то дело он здесь умел взвести на нас, якобы мы с мужем, а не он это самое творил. Попросту тебе сказать, дело о подмётных письмах… Как приехали мы из Москвы, муж мой пошёл к нему и один на один изругал его так, что старому лешему пришлось прощенья просить. Оттого он теперь и избегает меня, боясь, что я ему при всех выскажу правду-матку. Суди же по этому, что мне с таким человеком в советы входить? Согласись, по одному этому уже нельзя!
– Согласен! Но дай ответ ещё на последний вопрос, и я тебе передам, кто это мне про тебя порассказал. Была ты у графини Матвеевой с княгинею Аграфеною Волконского и с саксонской посланницей?
– Саксонская посланница кланяется мне, когда встречаемся при дворе. И я осведомляюсь о её здоровье, но видеться где-либо кроме дворца мне с ней не приходилось. А как относится ко мне Аграфена Волконская, ты сам лучше всех знаешь… А о графине Матвеевой опять я от тебя теперь только слышу… Я видела её в прошлом году, по весне, в Москве ещё…
– Знай же, что все это говорил мне Павел Иванович Ягужинский, с которым ты, очевидно, в дружеских отношениях, раз и меня обозвала его именем! Чего же ещё больше?
И гость, и хозяйка громко захохотали.
– Выпьем же за нерушимость нашей дружбы, которую люди и получше Павла Иваныча не способны пошатнуть или поколебать! Поцелуемся! И ещё раз! Утешила истинно, дав прямые доказательства невозможности взводимой на тебя напраслины. У вас все люди такие ненадёжные, что, если на панов трудно положиться, ещё меньше я мог надеяться на панёнок. Но ты выказала, что остаёшься в прежнем положении. Когда теперь уже многие дальше воротят от меня оглобли…
– Можешь быть уверенным, что Авдотья не такова, как Павел, клеветник на неё… прибавь ещё – ей многим обязанный…
– Что же между вами произвело этот разлад? Верно, что-нибудь важное? Взводя на тебя клеветы и стараясь очернить тебя в моих глазах, я полагаю, он не должен уже рассчитывать на возобновление прежних отношений?
– Он знает, что я незлопамятна и неспособна ему отплатить тем же, что он делает, слагая про меня наветы… Придёт и раскается; я слаба – и помирюсь, не раз было так… Я уже его знаю и меньше гневаюсь на его двуличность. И ты, как другие, можешь верить, не один раз ещё, чего доброго, его словам… и обращаться ко мне с вопросами. Я на них охотно отвечаю, уверенная в своей правоте…
– Нет, постой! Не считай меня настолько податливым на бабские пересуды. И этого опыта уже довольно с меня, чтобы во второй раз тебя не допрашивать. Оставь и забудь, пожалуйста, эту сплетню. Лучше поговорим о деле: я хочу просить государыню обручить моего сына с княжною Марьею Меньшиковой и принять в нём участие, которое было обещано… Если не прервут на этом моей речи, я приведу на память разные случаи и в заключение скажу, что с той минуты, когда я лишаюсь лицезрения, долг мой – просить отпуска на неопределённый срок…
– Изрядно, князь… план хорош, только дадут ли известные тебе и мне люди привести его в исполнение?
– Дадут… Если у них есть сильная заступа и подмога, то и мы не без людей… Мне ведь нужно только добиться того же, что, помнишь, ты проделала – со мной прошла прямо к её величеству… И меня проведёт также названая сестрица, княгиня Дарья Михайловна.
– Посмотрим… А ты как с ней?
– Лучше, чем с названым братцем, почитай… Она умнее и рассудительнее. Тот – сбрех. Прежде облает, а потом примется в толк брать. Набросился на свадьбе Голштинских на меня ни за что ни про что, когда я вздумал и его, и всех вывести из затруднения, им же возбуждённого. Он не разобрал сперва повода и подумал, что я под него подкапываюсь. Ну и наговорил мне дерзостей. А потом обдумал и сам сознался, что наделал глупостей…
– Не все, князь, такие умники, как мы с тобой, особенно из наших сестёр! – со вздохом молвила Чернышиха.
– По крайней мере княгиня Дарья Михайловна из числа таких умниц.
– Мы с ней всегда были не особенно коротки… не смею утверждать… Горбунья – сестра её – поумнее, кажется?
– Не спорю, может и тебе так казаться, как другим. А мне так этого уж не может показаться, потому что я имел случай убедиться, что она писаная дура; хотя не без хитрости… Только хитрость, особенно женскую, я не принимаю за ум, хотя бы она была и очень тонкая. Хитрость, на мой склад, – одно, ум – другое! И одно с другим согласить даже нельзя, когда дело коснётся об отправлениях и исходе. Хитрость добивается самых пустячных следствий. Ум – наоборот. Горбунья Арсеньева добивается одного: чтобы её считали первою спицею в колеснице. А зачем это ей, она и сама не в состоянии решить. Это ли ум?
– Может быть, частью ты, князь, и прав по своему заключению. Едва ли не все женщины только это самое и считают верхом благополучия, не замечая, что их проводят и через них добиваются другого, когда они, в сущности, думают, что им удалось всем заправлять.
– Авдотья Ивановна, ты сама не заметила, что высказала вполне свои замашки. А я считал тебя гораздо выше по уму…
– Злодей! За моё признание ты платишь насмешкой!.. – И, вздохнув, она бросила на князя кокетливый взгляд: – Довольно, – продолжала она, – нам нечего друг с другом комедь ломать! И ты, произнося последние слова, совсем не отгадал, что я испытываю тебя!..
– Поправилась и тут-таки! Браво! Каюсь в своей погрешности… Могу, по чести, приставить и твоё имя к той, которую считал недружкою всем прочим петербургским паньям и панёнкам…
– Благодарю за честь и за привет, пан князь. Я тебя теперь совсем поняла. По плечу тебе разве один найдётся здесь – твой названый братец. Остальные мелко плавают.
– Нет, есть ещё один, кого я опасаюсь не без причины; он покуда не выступает вперёд, но самый опасный человек изо всех здешних. Все Толстые, Матвеевы, Головкины и прочие тому подобные мизинца его не стоят. А держится он в тени, с расчётом разумеется… Пробует почву, прежде чем начать шагать. Этот и мне, и названому братцу, и многим из теперешних воротил даст по тузу исправному.
– Понимаю, о ком ты говоришь… это немец… прехитрая скотина!
– Нет, ошиблась! Немец, на которого ты намекаешь, в подмётки не годится тому ухарю – не немцу, а русскому… Он, к слову сказать, умнее и деловитее всех здешних. Оттого его спихнули, говорят, общими усилиями. А теперь снова подняли, да дела не дают делать.
– Вот ты какой ясновидец. Нигде, кажись, не бываешь, а всё знаешь.
– Да, прибыв сюда, я думал было за дело приняться, и вёл бы его, не хвастаясь скажу, получше, чем теперь у вас, да везде разные зацепки встречаю, вот и хочу удалиться восвояси. Думаю только хлопца пристроить…
– Полно хитрить, пан Ян, ты словам Павла Иваныча придал полную веру и с разных сторон заходишь, чтобы испытать меня. Не обижаюсь… испытывай! Все мы люди и человеки, падки на измену и скорее верим в предательство, чем в дружбу. Особенно в деле, где ожидается выгода.
Сапега кивком головы заявил своё согласие со всем, что высказала Авдотья Ивановна, и, ободрённая успехом своей защиты, она продолжала развивать дальнейшие доказательства своего неучастия в затеях врагов князя Яна.
– При мне вызвала раз Анисья Толстая в переходы, за шкафчик, княжну Марью Фёдоровну, и та пробыла с нею долго, оставив меня одну с государыней, немного задремавшей. Воротилась княжна Марья, когда уж её величество започивать изволила совсем, а я стала сбираться уходить Княжна Марья и говорит: «Вот ужо я тебя провожу…» Вышли мы это с нею на двор; заперла она дверь да и молвила: «Коли ты, Дуня, была бы с нами согласна, можно бы славное дельце обделать…» «Какое же, – говорю я, – дельце?» «Могу сказать, – говорит, – только при условии, что ты в союз с нами пойдёшь, а нет… нельзя…» «Что за тайности, – молвила я, – у вас? Аграфену, что ль, Волконскую норовите отвадить от шмыганья сюда?» «Нет, – говорит, – не то совсем… Что твоя княгиня Аграфена?! На кой прах она нам? Тебе, может, она помехой, а не нам… А мы смекаем, как бы пособить одному человечку в милость попасть, а другого пооттереть маленько…» Я и смекнула, кого хотят оттереть, а наотрез отказала: не говори мне ничего такого… вашего умысла и слушать не хочу…
– Напрасно ты не выслушала. Это с твоей стороны большой промах, – отозвался Сапега.
– Да, пойди я на соглашение на словах, они вправе были подумать, что я и совсем на ихнюю руку… А я так не могу: с кем в приязни, тому яму не соглашаюсь рыть, хотя бы и на словах…
– Лучше на деле не устраивай западни, а на словах, между врагами, чем больше и решительнее, тем лучше. Впрочем, это такое дело, что мне тебя учить не приходится. Гораздо важнее для меня знать, что тебя не переманили на свою сторону разные княжны Марьи. Если ты на их стороне, тебе есть возможность извлечь из моего разговора пользу: я не скрываю от тебя, что намерен теперь сделать. А коли сказал, будь покойна – и выполню.
Он замолчал и прошёлся взад и вперёд, погрузившись в думу.
Авдотья Ивановна смотрела на Сапегу не просто со вниманием, но даже более чем с сочувствием. Опытный физиономист, князь Ян, без сомнения, тотчас же разгадал чувства, волновавшие Чернышёву, и перестал в ней сомневаться.
– О том, что я буду делать, ты, конечно, узнаешь первая, Авдотья Ивановна, – перервав наконец молчание, сказал Сапега. – Я ведь не к тебе шёл, когда встретил тебя. А пришлось как нельзя более кстати… Я убедился, что на тебя могу рассчитывать не меньше прежнего… Так же, как и ты на меня… А действовать непременно нужно теперь же, не отлагая, потому что соперники наши не дремлют и приготовляют, быть может, мне отставку. Будь здорова и не теряй из вида кого нужно.
Простились, и Сапега исчез, бросив Чернышёву в море догадок и предположений. Первое дело она прибегла к картам, как делал в то время весь дамский избранный круг при всех дворах.
Карты, однако, на этот раз не открыли истины. Вокруг Сапеги легли разом три дамы, и одна на сердце ему; затем выпали четыре туза и три десятки, из которых бубновая десятка, с червонной дамой, и остались при трефовом короле, который, по мнению загадывавшей, должен был представлять Сапегу. Трефовая и пиковая дамы сняты, как и тузы, но большинство мелких карт затем было червонной же масти. Так что вредного душевному расположению Сапеги или его нежным отношениям, казалось, не предвиделось; и это несколько успокоило приунывшую было сперва гадальщицу.
– Может, всё и устроится по-прежнему, – решила она, смешивая карты и отправляясь опять во дворец.
Там, между тем, на половине цесаревны Елизаветы Петровны она и сестра пришли к соглашению, что нужно немедленно открыть кампанию против кружков, обманывавших государыню и отвлекавших её от дел. Сестры-цесаревны надеялись на своё значение в глазах матери, так как она придавала большой вес представлениям старшей дочери. Они и рассчитывали: обязать императрицу честным словом, которого та ни при каких обстоятельствах не нарушала.
Решившись немедленно действовать, сестры послали Ильиничну обстоятельно узнать, воротилась ли государыня, и в случае возвращения немедленно известить их.
Когда Ильинична пришла в переднюю, там был один, грустный и недовольный, Балакирев. Он ходил взад и вперёд, заложив руки за спину и по временам вздыхая. Вся фигура его выражала сильный упадок духа. Вид Ильиничны в эту минуту был для Вани более чем желателен; он не один раз вспоминал о ней, желая повидаться с нею и через неё повлиять на Дуню, за последние дни, видимо, к нему охладевшую. Причины такой перемены Балакирев, сколько ни перебирал в уме обстоятельств, не мог придумать, теряясь в догадках.
– Что, Иванушка, здоров ли, милый? – увидя заметную перемену в молодом человеке, прямо спросила Ильинична.
– И да и нет… Больше ничего не могу сказать.
– Что же ты с собой сделал?
– Я?! Ничего.
– С чего же болесть-то привязывается?
– Думаю – от беспокойства.
– Разве уж очень тебя туряют теперь? – осведомилась радушно Ильинична.
– Нет, совсем почти никуда не нужно ходить. Коли ходить бы, лучше, может, было бы?
– Немилость, что ль, Самой на тебе стряслась? – попробовала спросить озадаченная Ильинична.
– И того нет. Грех сказать: отличает меня государыня больше прежнего, можно сказать. А сердце, хоть ты что хошь, ноет и щемит у меня, словно не перед добром. Веришь ли, спать не могу. Глаз в иную ночь не придётся свести.
– Экой бедный! Да Дунька-то чего смотрит?
Балакирев махнул рукой с полной безнадёжностью, и его решительное движение превосходно поняла тётка, у которой невольно вырвалось:
– А-а! Понимаю… Где ж она, бездельница?
– Не знаю… По целым дням пропадает.
– Так ты бы допросил. Куда, дескать, шляешься? Разве это порядок?
– Она уже мне высказала, что всякий с моей стороны вопрос примется ею за желание с моей стороны затеять ссору. Упрёки мне и без того надоели… и без вопросов в лад слова не скажет. Ни в чём не потрафишь. Все не так…
– Ох-о-хо!.. Неладное, друг мой, дело! А никого нет ещё? – Ильинична указала рукою в сторону почивальни.
– Нет… Не приезжали…
– А с кем уехали?
Балакирев вместо ответа сделал знак, что за спиною, в приёмной, кто-то есть, при ком нельзя говорить без стеснения. Ильинична замялась и ещё раз спросила:
– А уйти-то отсюда теперь нельзя нам с тобой к тебе?
– И можно и нет… Думаю – неловко: скоро изволят её величество прибыть. Впрочем, на минутку почему не подняться нам с тобой на вышку-то нашу? Кстати и поем. Обед там поставили, а я не удосужился ещё сбегать, перехватить.
И в сопровождении Ильиничны Ваня пришёл в своё опротивевшее ему теперь жилище, в котором пахло затхлым, как во всяком редко отворяемом покое. Сквозь разбитое стекло страшно дуло, но Иван, должно быть, этого не замечал или не обращал внимания.
Посадив Ильиничну, Балакирев взял ложку и принялся неохотно за простывшее кушанье.
Ильинична встала, вышла из дверей, посмотрела, нет ли кого в соседнем помещении и на лестнице, и, воротясь, сказала Ивану:
– Как приедет Сама, дай знать на половину цесаревны Елизаветы Петровны.
– Да нам заказано туда ходить без приказа.
– Вот те раз! Это что-то опять новое…
Балакирев пожал плечами, не ответив.
– А бездельница-то где теперь помещена?
– Переведена к детям… или к цесаревне… прах их разберёт… Одно знаю, что не вижу её, а коли улучу в своей каморке, норовит убежать поскорее…
– Что же с нею сделалось?
– Связалась, должно полагать, с кем!
– Не может быть. Да как она посмеет! Да я её задавлю… прямо задавлю…
Балакирев сделал движение, показывавшее, что ему неприятны эти слова.
– Ты, Ваня, прямо мне говори, толком: ты, что ли, сам отвадил девку от себя? Так и знать будем. А сама она не посмеет против меня такую неподобь плести. Я не свой брат: так – стало быть, так, а нет – такую встряску задам, что перестанет дурить!
– Насильно мил не будешь, Авдотья Ильинична! Страхом да угрозою тоже тут не помочь моему делу… Бог с ней, коли нашла лучше. Я, как честный человек, скажу – разве я заслужил это прежним? Богу не угодно, значит, чтобы я загладил свой грех благословением. А со дня прошлой Пасхи, когда Дуня впервой куда-то пропадала, я и думой не согрешил против неё… И ту не видел… а она…
– Не говори больше. Я знаю, что мне делать. А ты дай знать непременно, несмотря на запрещенье, когда вступит государыня к себе…
– Сиди же здесь. Я поднимусь, как только войдёт. Этим я не нарушу запрещенья, а ты знай сама, как поступить. Увидишь и…
– Понимаю. Ступай с Богом, да твёрдо держи обещание.
И он исчез, оставив Ильиничну одну на свободе раздумывать.
Мечты баронессы Клементьевой занесли бы её очень далеко, но внезапный приход Ивана возвратил её к неприглядной действительности.
Ваня, верный себе, ничего ей не сказал, а только кивнул головой, как бы в самом деле прощаясь, беря шляпу и надевая плащ.
Ильинична так же молча простилась с ним и, дав ему сойти, сама неслышно прошла в коридор, на половину цесаревен.
– Дома теперь! – молвила она лаконически своим высоким доверительницам, и обе сестры, взявшись за руки, пошли к государыне-матушке.
V ОБМАН РАСЧЁТА
Если бы кто-нибудь, любопытствуя знать, что происходило при преемнице Петра Великого в высших сферах петербургского мира в начале 1726 года, спросил у любого деятеля (даже участника в интригах, сменявших одна другую с бесследным исчезновением горячих надежд и расчётов): «Что теперь у вас делается и кто у вас больше в силе?» – ответ мог быть один самый верный: «Не знаю!»
В государыне, доброй, ко всем расположенной, с некоторого времени стали замечать холодность к горячо любимым ею дочерям. Замужняя цесаревна давно уже подметила этот странный поворот в чувстве матери, но старалась сама себе не доверять, относя холодность к наветам враждебных людей, ловко настраивавших государыню для своих видов. Казалось с первого взгляда даже довольно убедительным, что честолюбцы, удалив дочерей с целью сильнее влиять на одинокую монархиню, вооружают её величество клеветами самыми низкими и злостными. А узнать, что именно внушено матушке-государыне, очень трудно цесаревнам, особенно старшей, знавшей, что императрица не любила прямо высказываться и что только по одной холодности можно было судить о её нерасположении.
Вот одна из причин решимости цесаревны Анны Петровны заставить сестру Елизавету сблизиться для взаимного дружного воздействия на мать, меньше всего ожидавшую теперь, в минуту раздумья, нападения врасплох.
Должно быть, поездка не оправдала всех надежд на удовольствие. Или само удовольствие не принесло обычного оживления, – только государыня воротилась к себе более недовольною, чем поехала. Неудовольствие она всегда выражала расхаживаньем по комнате с опущенною головою, время от времени размахивая руками или поводя ими вдоль лба, от левого виска к уху. Взгляд её величества, под влиянием горького раздумья, бывал померкший, болезненный, и на губах изредка появлялась сардоническая улыбка, сообщавшая чертам лица жестокое, почти дикое выражение.
Именно эта страшная улыбка исказила приятные черты грустной монархини в то мгновение, когда впорхнули в её опочивальню красавицы дочери, овладевшие врасплох бесцельно двигавшимися руками, охладелыми и как бы засохшими. Словом, нервное раздражение, томившее добрую государыню, достигало своего апогея. Видя томный взгляд матери, как будто не слыхавшей их привета, цесаревны с ужасом переглянулись и с рыданиями, одновременно вырвавшимися у той и другой из груди, покрыли поцелуями руки матери, обливая их слезами. При первых звуках рыдания дочерей и сама Екатерина зарыдала, заключив их в свои объятия. Слёзы мгновенно облегчили внутреннюю боль, мало-помалу успокоив страдалицу.
Несколько мгновений прошло в тихих нежностях. Совсем облегчённая слезами, Екатерина сказала, как бы просыпаясь от тяжёлой грёзы:
– Слава Богу, что вы со мной! Мне так легко теперь дышится…
– И всегда бы легко дышалось, мамаша, если бы вы позволили нам чаще быть с вами, – сказала цесаревна Анна Петровна.
– Я с вами, дети, и то, кажется, беспрестанно вижусь… – был ответ тихим голосом, но с некоторою холодностью.
– Ну, полноте, мамаша! Как – беспрестанно?.. Сегодня третий день никак мы не видались. Вчера не пустили меня совсем, сегодня не велели ходить до приглашения, – с жаром выговорила Елизавета Петровна.
– Неправда, неправда… ты всё путаешь, – не совсем уверенно оправдывалась мать.
– Как – неправда? Видно вы, мамаша, чем-то были заняты, если забыли, как присылали приказ, чтоб не ходила.
– Карл был у вас утром… его даже в переднюю не пустили к вам, – прибавила Анна Петровна.
– Я не могла его принять… нездоровилось и спать хотелось… просила после предложить пожаловать…
– Так вы были нездоровы? И как скоро выздоровели, слава Богу… Не успела я к Аннушке с отказом прийти, как глядим, вы едете мимо…
Лицо матери вдруг страшно изменилось. Гнев мгновенно исказил черты, готовые было успокоиться и принять обычное доброе выражение.
– Ты слишком много позволяешь себе, Лиза! Кто тебя научил так ко мне обращаться?! – закричала императрица, и глаза её сверкнули.
Анна Петровна в слезах бросилась на колени, хватая руку рассерженной матери; но Елизавета Петровна, сама горячая, не думала проявлять покорность.
– Я не смела бы вам это высказывать, если бы дело шло обо мне одной. Запретить мне приходить к вам вы властны, но зачем приказывать обманывать сестру и выставлять меня перед нею лгуньей? За то, что я говорю теперь, я готова подвергнуться вашей немилости. Не может быть, чтобы вы сами это сделали! Это вы приняли на себя дело окружающих вас. Гневаясь на нас и приближая их к себе, вы делаете меня невольно виноватою. Обращаюсь к вашему собственному суду! Вы любите правду и учили нас прежде всего говорить правду, без изворотов… Зачем же теперь, желая скрыть, что вас провели приближённые, вы отступаете от своего правила? Я за свою вину готова на коленях просить у вас прощенья, но дайте и вы слово: не дозволять нас обманывать вашим именем… – И она упала на колени перед матерью и схватила её руки, уже получившие обычную теплоту и мягкость.
Очевидно, смелая цесаревна одержала победу. Рук от неё не отнимали и не отталкивали от себя… Склонённая покорно голова пылкой цесаревны мало-помалу поднялась. Вот она взглядывает на лицо матери. Видит по щекам её струйки слёз и бросается целовать плачущую. Поцелуи без слов уладили дело, которое снова растолковывать оказалось ненужным для обеих.
Вот уже сидят все трое на канапе, в объятиях друг друга.
– Так вы очень встосковались, не видев меня долго? – спрашивает сияющая мать.
– Да, мама, пожалуйста, не гневайся так вперёд! – снова начинает свою жалобу Елизавета Петровна. – Тебе самой это нездорово. Я и теперь не берусь тебе пересказать своего испуга, когда, схватив твою ручку, я почувствовала её холод – словно она была неживая… Вот что значит нас не видеть и ехать больной… с… – Она слегка погрозила пальчиком, что вызвало у всех троих улыбку.
Очередь ласки переходит к старшей цесаревне.
– Мамаша, мы с сестрой решили просить вас позволить нам приходить к вам непременно утром и вечером, как было при отце и как мы привыкли с детства. Уделите нам немножко времени и побольше вашего прежнего расположения и… мы будем вполне счастливы.
– Хорошо, хорошо… Аннушка, милая… приходи…
– И вы примете?
– Непременно!
– И запретите нам отказывать?
– Сделаю… сделаю…
– Докладывать о нас не нужно… ведь мы не кто другой…
– Да отчего же? Пусть доложат. Это вас не задержит… вы идите себе…
– Ещё я хотела просить у вас…
– Чего?
– Вас окружают люди, которые, конечно, любят вас меньше, чем я! – заявляет Анна Петровна.
– Как и я, – вставляет Елизавета. – Поэтому нам необходимо, наблюдая общую выгоду, в отсутствие ваше всегда быть в совете. Мы – будьте покойны – ничего не пропустим без внимания… Войти в дело не трудно, если хочешь узнать самое важное… и спросить можно чего не поймём…
– Но нам нужно быть с вашими министрами в совете, потому что они друг против друга коварствуют и враждуют, а от этого страдает дело… При нас они мало-помалу отучатся вмешиваться в дела своих личных счётов и начнут судить более беспристрастно, чем было…
– Согласна! Да я уже вас и сама назначила в совет. Тем лучше, если вы хотите входить в дела и судить. Мне приятно убедиться, что вы строго относитесь к своим обязанностям, к народу и государству и к нашему дому. Пока племянник и племянница ваши не вышли из детства, вы хорошо сделаете, входя в дела. За одно это намерение вы стоите примерной награды. Я вас украшу моим орденом.
И, говоря эти слова, государыня встала с места, подошла к комоду, отворила верхний ящик, в котором хранились алмазные знаки ордена св. Екатерины, достала две звезды и по очереди, сперва старшей, потом младшей дочери, возложила сама ленты и звёзды, сопровождая награды родственным поцелуем. Новые кавалерственные дамы тут же получили и поздравления.
Во время сцены поначалу почти драматической в комнате её величества не было никого, кроме трёх героинь. Но в мгновение, когда августейшие руки возлагали знаки ордена на удостоенных, – весь штат комнаты её величества оказался в полном сборе, и все поочерёдно приветствовали их высочества. Явилась и баронесса Клементьева.
Узнав в чём дело, Авдотья Ильинична присоединилась к толпе поздравляющих и, произнеся обычные заученные благожелания, подошла к государыне, поцеловала ручку и стала на колени с возгласом:
– Помилуй, государыня, меня бесталанную!..
– Чего же ты хочешь?
– Повели Ивану Балакиреву жениться на моей Дуньке!
– Я не могу принуждать ни его, ни твою племянницу…
– Не о принуждении прошу, а о разрешении…
– Охотно разрешаю, если моё разрешение поможет твоему желанию, но без принуждения с моей стороны.
– Матушка-государыня, повели только призвать перед себя Дуньку и вымолвить соизволь, что разрешаешь…
– Изволь… Позвать Дуню!
Никто не вызвался, а только все глядят одна на другую.
– Сходи же, Авдотья Ильинична, за ней сама…
– Позволь, ваше величество, Ивану меня заменить.
– Пусть.
– Ваня, ты здесь, батюшка? – запрашивает Ильинична и выходит в переднюю, в коридорчик, на крыльцо – нигде его нет.
Бежит наверх – и там его нет. Идёт на половину внучат государыниных – и там нет. Зато откуда-то мелькнула племянница.
– Тебя-то и надо, голубушка! Подь-ко сюда… тебя к государыне требуют.
Племянница, мрачная и расстроенная, недовольно повинуется. Приходят.
– Вот она, матушка… ваше величество!..
– Ты слышала, что тётка просит, чтобы я разрешила тебе выйти за Ивана? Согласна ты?!
Нет ответа.
– Что же ты молчишь? Говори!
– Наш союз не принесёт счастья ни мне, ни ему…
– Слышишь, Ильинична!
– Беспутная ты! Что выдумала? Давно ли мне говорила, что не позволяют… Зачем же ты меня обманывала?
– Я не властна теперь в себе… – И она упала без чувств.
Иван Балакирев, входя в приёмную, услышал последние слова и остановился посреди комнаты, ошеломлённый.
Государыня увидела, что верный слуга не в себе, и, раздвинув своих приближённых, подошла к нему, положила руку ему на голову и тихо произнесла:
– Ты, Иванушка, всегда бывал молодцом и теперь, я надеюсь, себе не изменишь…
Это ободрение как-то глухо отдалось в ушах бедняка, и он с усилием поднял опущенную голову. Один только тяжёлый вздох вырвался из груди, но воля одержала верх над порывом чувства и скрыла последствия удара, разрушавшего все надежды на счастье царицына слуги.
Через минуту лицо его как будто окаменело и выражало полнейшее бесстрастие. Он даже помог двум женщинам вынести бесчувственную Дуню из комнаты государыни, на половину внучат её величества. И на вопрос Маврина, мимо которого проносили девушку: «Что с ней?» – ответил совершенно спокойно:
– Не знаю!
Наступил вечер, а Иван Балакирев всё стоял у окна, как встал, придя с половины внучат её величества. Лицо его обращено было к оконному стеклу, но видел ли что в нём Балакирев и замечал ли, что свет заменился мраком, – трудно сказать. Мимо него прошли все из комнат государыни. Затих всякий звук после удаления ко сну её величества, а Иван Балакирев продолжал стоять в одном положении.
Судьба послала ему испытание так неожиданно, в то время когда обстоятельства (как мы увидим из дальнейшего хода событий) могли потребовать от него усиленной энергии и предприимчивости.
Наутро, после того как неожиданно был нанесён удар горячей страсти Ивана Алексеевича, – у герцога Голштинского долго засиделись люди двух партий. Они всё рассуждали: как бы устроить дело в совете к общей пользе, невзирая на личные стремления.
Толстой настаивал на том, чтобы ввести в совет графа Матвеева. Бассевич возразил ему, что всякое новое лицо, при самом образовании совета, может только усилить ещё более рознь, тогда как нужно на первое время всем соединиться для правильной постановки вопроса о правах Голштинии.
– На этом вопросе могут, согласитесь, показать себя весьма сочувственными к личным интересам её величества самодержицы вашей… особенно если и вторую цесаревну отдадут за герцога Карла Голштинского… Поддержка прав Голштинии могущественным вооружением заставит теперь и не совсем расположенные дворы не заводить спора о передаче Курляндии герцогу Карлу с рукою младшей цесаревны…
– Да кто вам сказал, что это последнее желательно нам вообще, а ей в особенности? – спросил далеко не дружелюбным тоном старец дипломат.
– В этом мы готовим, как мы полагали, угодное именно вам… Ведь известно, что вы совсем не равнодушно смотрите на намерение князя Меньшикова. Стало быть, не захотите, чтобы он стал герцогом Курляндским?
– Так что ж из этого? Я находил и нахожу, что Меньшикову Курляндию не дадут и не следует давать… но… с какой стати мы будем требовать это герцогство для герцога Карла? Желал бы я знать и то, как возьмут Курляндию у Анны Ивановны и без войны заставят Польшу уступить её нам! Для того только, чтобы мы передали Голштинскому герцогу?
– С рукою цесаревны! Не без приданого же императрица думает отдать дочь.
– Да нужда-то крайняя, что ль, отдать дочь таким образом? И отчего вам кажется, что цесаревне Елизавете Петровне будет по душе этот жених?! Желательно бы нам знать, и… из-за чего тут хлопотать или войну начинать? Как явятся англичане с датчанами в Финском заливе, так забудем мы обо всём другом кроме того, чтобы дать отпор здесь. И то слава Богу, коли удастся! Разве вы думаете, при нашем положении теперь легко воевать?
– Нелегко, спора нет. Но должна же государыня сдержать обещание и возвратить зятю наследственное владение…
– Можно попытаться, кажется, и другими путями получить это, не вступая в войну. Когда уже ничто другое не поможет, – конечно, воевать придётся. А до тех пор, пока не уладится голштинское дело, спешить, полагаю, вам нечего и решать курляндское…
– Конечно, можно теперь удовлетвориться словом государыни, что она в крайнем случае пошлёт войско занять Курляндию, если наступит необходимость. Но сосватать младшую цесаревну за принца Карла следует немедленно, теперь же! – сказал решительным тоном Бассевич.
– Да нужно знать, я говорю, прежде всего, как сама-то цесаревна смотрит на это предложение, – заметил Толстой. – Если не нравится ей особа принца, ничего не поделаешь! Лучше и не начинать…
– Последнее – пустяки… с этим легко справиться при юных летах цесаревны, – ответил голштинский министр голосом, не терпящим возражений.
– Н-ну… Я не думаю, чтобы это так легко удалось вам, как вы говорите. В младшей цесаревне гораздо больше несговорчивости и упрямства, чем в старшей; да и нрав её совсем другой.
– Нитшефо, – качая головой, как о деле решённом и непременном сказал ломаным русским языком герцог Карл-Фридрих. – Эт-то нюшно ннам отшень…
– Да для чего же теперь именно с этим спешить-то вам? – попробовал задать вопрос Бассевичу Толстой.
– Чтобы укрепить окончательно нашу позицию здесь, – неохотно промолвил министр.
Толстой погрузился в думу, и на лице его выразилось против воли горькое чувство. Конечно, такой опытный физиономист, как Бассевич, тотчас заметил это и, вероятно, понял, что, высказавшись так откровенно, сделал промах. Толстой тоже спохватился, что обнаружил своё истинное чувство не в пору, и потому, приняв самый спокойный и невинный вид, вздохнул, как будто ему перед тем трудно дышалось, и молвил, растягивая слова:
– Вот, эдак уж… не первый раз… со мной… Что-то вдруг захватит в груди – и не переведёшь духа…
– А-а!.. – повеселев, оживился Бассевич, поверив, что выражение лица старика, его озадачившее, было только болезненным пароксизмом.
– Вы бы, хер граф, посоветовались с нашим медиком; он прекрасно врачует и указывает примерами, отчего происходят эти перерывы дыхания… особенно в ваши лета!
– Да, того и гляди, – ответил, совсем поправившись, Толстой, – сдавит совсем глотку и отправляйся, без поперечки, на лоно Авраамово. – И сам засмеялся тем стариковским, добрым смехом, в котором никто не подметил бы фальши.
О, граф Пётр Андреевич недаром от самого Петра I получил кличку «умная голова»! Находчивость его, при тончайшей хитрости, не один раз выводила дипломата из самых стеснённых обстоятельств. А теперь он мгновенно сообразил, как ему следует замазывать и улаживать дурное впечатление, произведённое на голштинца – человека опытного и умного, горячо преданного интересам своей родины.
– Трудное это дело, – сказал старик, – предупреждаю вас: повести речь о женихе вашем с этой хохотушей, Лизаветой Петровной… И я смекаю, что ей надо подослать свата либо сватью, ловких, чтобы смешком да задором могли они затронуть её за живое. Ловок ли, к примеру сказать, ваш женишок-от? Горазд ли на речи?