Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

В ноябре 1758 года с быстротою молнии облетело весь Петербург известие о загадочной смерти молодой красавицы княжны Людмилы Васильевны Полторацкой, происшедшей при необычайной, полной таинственности обстановке, и взволновало не только высшую придворную сферу, в которой вращалась покойная, но и отдалённые окраины тогдашнего Петербурга, обитатели которых узнали имя княжны только по поводу её более чем странной кончины.

Покойная была найдена утром 16 ноября 1758 года мёртвой в своём будуаре. Она лежала на кушетке, в красном бархатном домашнем костюме, почти сплошь засыпанная цветами. Роскошный букет белых роз лежал у неё на груди. Её лицо было спокойно, поза непринуждённая, и княжна могла казаться спящей, если бы не широко открытые, остановившиеся, чёрные как уголь глаза, в которых отразился весь ужас предсмертной агонии.

Туалет княжны был в порядке, и в уютной комнате не было заметно следов ни малейшей борьбы. На лице, полуоткрытой шее и на руках не видно было никаких знаков насилия. Прекрасные волосы княжны были причёсаны высоко, по тогдашней моде, и причёска не была растрёпана; соболиные брови оттеняли матовую белизну лица с выдающимися по красоте чертами, а полненькие губки были полуоткрыты, как бы для поцелуя, и обнаруживали ряд белых как жемчуг зубов, крепко стиснутых.

Цветы, которыми была осыпана покойница, видимо, были только что сорваны, так как наутро, когда вошедшая горничная увидела первою эту поразительную картину, они были свежи и благоухали.

На шее княжны блестело драгоценное ожерелье, а на изящных руках сверкали драгоценные камни в кольцах и браслетах. В миниатюрных ушках горели, как две капли крови, два крупных рубина серёг.

В правой руке покойной был зажат лоскуток бумажки, на котором были по-французски написаны лишь три слова: «Измена – смерть любви».

Розысками было обнаружено, что княжна с вечера довольно рано отпустила прислугу, имевшую помещение в людской – здании, стоявшем в глубине двора загородного дома княжны Полторацкой, на берегу Фонтанной, где покойная жила зиму и лето, и даже свою горничную отправила в её комнату, находившуюся в другом конце дома и соединённую с будуаром и спальней княжны проволокой звонка.

Горничная Агаша показала, что княжна по вечерам принимала тайком не бывавших у неё днём мужчин и всегда окружала эти приёмы чрезвычайной таинственностью, как было и в данном случае.

– Беспременно их сиятельство кого-нибудь ждали, – сказала она допрашивавшему её полицейскому чину.

– «Ждали, ждали»! – передразнил её тот – Этого мало… Но был ли кто-нибудь?

– Уж таить пред вами, ваше благородие, нечего: у их сиятельства вчера действительно гость был, а только кто именно, не знаю…

– Как не знаешь?

– Да так, слышала я из-за двери голос мужской, а в замочную скважину, как ни старалась, разглядеть не могла.

Видно было, что Агаша говорит совершенно искренне, но, впрочем, это не помешало полицейскому чину пугнуть её строгою ответственностью за упорное запирательство.

Однако ретивость полицейского была прервана в самом начале. В дело вмешалась высшая полицейская и судебная власть, но и ей не пришлось раскрыть тайну загадочной смерти княжны Полторацкой. При докладе об этом происшествии государыня императрица Елизавета Петровна заметила: «Жаль, жаль бедную, в цвете лет покончить с собою… Я давно заметила, что она не в полном уме!» И эти высочайшие слова дали направление делу, или, лучше сказать, прекратили его.

Княжна была похоронена по православному обряду на Смоленском кладбище. Весь Петербург был на этих похоронах. Говорили даже, что в числе провожатых была сама императрица, скрывавшая своё лицо под низко надвинутым капюшоном траурного плаща.

Тайна смерти княжны Полторацкой таким образом до времени была скрыта под толстым слоем земли и временно поставленным большим деревянным крестом. Только двое людей из великосветского общества знали более других об этой таинственной истории. Это были два молодых офицера: граф Пётр Игнатьевич Свиридов и князь Сергей Сергеевич Луговой.

Накануне дня рокового происшествия в загородном доме княжны Полторацкой в городском театре, находившемся в то время у Летнего сада, шла трагедия Сумарокова «Хорев». Часть публики обратила между прочим внимание, что два молодых офицера, не дождавшись окончания действия, выбежали из зрительного зала. Все заметили, что они оба очень часто посматривали на ложу, в которой среди других придворных дам находилась княжна Людмила Васильевна Полторацкая, затем подошли друг к другу, сказали один другому несколько слов на ухо и быстро вышли.

Их поведение особенно подозрительным показалось бывшему в театре любимцу императрицы Ивану Ивановичу Шувалову, знавшему обоих молодых людей. Он вышел вслед за ними, и ему удалось догнать их в совершенно пустом во время действия коридоре театра и услышать следующий разговор:

– Прежде всего одно слово объяснения, – сказал Свиридов. – Вы ведь смотрели на княжну Полторацкую?

– Да, – спокойно ответил князь Луговой.

– Вы смотрели на неё как-то особенно и, казалось, были удивлены, что я смотрел на неё точно так же?

– Совершенно справедливо.

– Я имею право… – начал было Свиридов, но князь перебил его:

– По всей вероятности, и я имею такое же право смотреть на неё, как и вы?

– Именно это право я и отрицаю.

– А я отрицаю ваше право.

– В таком случае, я пришлю к вам секундантов.

– Я к вашим услугам.

– Позвольте, господа! – раздался около них голос Ивана Ивановича Шувалова. – Мне хочется знать, с какой стати вы даёте такой дурной пример публике, ведя себя точно сумасшедшие. Хорошо ещё, что не все зрители в зале заметили ваше странное поведение и ваш бешеный выход, иначе вы были бы завтра сплетней всего Петербурга. В чём дело, объясните, пожалуйста! Что-нибудь очень важное и таинственное?

– Да, – прервал его Свиридов. – Причина очень важная… Я уже вызвал князя на дуэль…

– Какая бы ни была причина, я не одобряю такой поспешности. Надо было объясниться…

– Мы уже объяснились здесь в течение одной минуты.

– Всё это хорошо, но позвольте вам дать добрый совет. Поедемте ко мне, там вы объяснитесь между собою основательно и хладнокровно в моём присутствии. Я ни в чём не буду влиять на ваше решение и выскажу своё вполне беспристрастное мнение. Согласны ли вы?

Оба недавних друга, теперь враги, последовали этому совету.

Дом Ивана Ивановича Шувалова стоял на углу Невского проспекта и Большой Садовой и был выстроен в два этажа, по плану архитектора Кокоринова, ученика знаменитого Растрелли. Обстановка комнат была роскошна. Богатые их анфилады были все увешаны портретами и картинами.

Туда-то и отправились все трое из театра, не доглядев представления.

Хозяин провёл своих гостей в угловую комнату о семи окнах, служившую ему кабинетом. Последний отличался укромностью и уютностью, которые придавали ему большие шкафы, наполненные книгами, турецкие диваны, ковры и массивные портьеры.

Иван Иванович уселся в покойное кресло у письменного стола, тогда как оба молодых человека были ещё до такой степени возбуждены и столь бешено настроены, что они не могли спокойно оставаться на местах и ходили взад и вперёд по комнате, как бы стараясь не столкнуться друг с другом.

Несколько времени в кабинете царила тишина.

– Итак, господа, кто же первый начнёт исповедь? – прервал молчание хозяин дома – Я слушаю.

II

ДВЕ ЗАПИСКИ

– Я, – ответил Свиридов. – Дело очень просто: в течение целого часа князь, как я заметил, не спускал глаз с ложи, где сидела одна дама, причём его взгляды были чересчур выразительны.

– Позвольте, – прервал Шувалов, – нечего облекать всё это таинственностью, я очень хорошо знаю, в чём дело.

– Во всяком случае, я никого не назвал. Итак, князь Луговой очень пристально вглядывался в даму, которая и не думала отворачиваться от него; я даже заметил, что они раз обменялись довольно красноречивыми взглядами, и это возмутило меня. В то же мгновение дама, заметив, что я смотрю на неё, обернулась в мою сторону и наградила меня такою прелестною улыбкою, которая разом усмирила мой гнев.

– А меня привела в бешенство! – воскликнул князь Луговой. – Я окинул Свиридова свирепым взглядом.

– Я ответил тем же.

– Мы вышли из зрительного зала, а остальное вы знаете…

– Очень хорошо, но позвольте задать один вопрос: какое право имел один из вас запрещать другому смотреть на эту даму так, как ему хотелось?

– Право, приобретённое вследствие исключительных отношений.

– Как исключительных? – прервал Свиридова князь Луговой. – Что вы под этим разумеете?

– Что разумею? Да то, что вы сами разумеете, – ответил тот.

– В таком случае, я нахожусь с нею в тех же отношениях, как и вы.

– Желательно было бы, чтобы вы представили доказательства.

– Боюсь, не будет ли это неделикатно или даже бесчестно. А между тем надо же доказать, что действуешь и говоришь не наобум и что всё-таки в человеке осталась хотя капля мозга. Впрочем, мы оба находимся в довольно затруднительном положении, и некоторые исключения из общего правила могут быть дозволены.

Сказав это, князь Луговой вынул из кармана своего мундира маленькую записку, кокетливо сложенную треугольником.

– Это что такое? – спросил Иван Иванович.

– Если здесь говорится о правах, так и я представлю доказательство таких же прав.

Свиридов с любопытством следил взором за движениями князя. Увидев, что тот вынул из кармана маленькую записку, он вынул такую же, во всём похожую на первую, и поднёс её к документу, представленному его соперником.

Удивление троих собеседников не имело границ.

Иван Иванович осмотрел обе записки. Адрес был написан одной и той же рукой.

– Почерк один и тот же, но, может быть, обе записки противоречат одна другой. Пусть князь прочитает адресованную ему записку.

– Но ведь это нечестно! – возразил князь Луговой.

– Тут нет ничего нечестного, это исповедь! – ответил Шувалов.

– В таком случае, я начинаю, – с нетерпением сказал Пётр Игнатьевич и прочёл: – «Милый Петя, ты не можешь себе представить, как напряжённо я всё думаю о тебе, когда тебя не вижу. Твоё присутствие до такой степени необходимо мне, что, когда тебя нет возле меня, мне кажется, что я одна на свете. Жизнь без тебя точно пустыня…»

– Позвольте! – воскликнул князь Луговой, державший своё письмо открытым, и продолжил: – «Жизнь без тебя точно пустыня, по которой я блуждаю, мучимая тоской и грустью».

– Да ведь это моё письмо! – вскрикнул Свиридов.

– Вовсе нет, моё! – ответил князь. – Оно даже начинается: «Милый Серёжа».

Шувалов сличил записки. Они были как две капли воды похожи одна на другую.

– Здесь даже не требуется суда царя Соломона, – заметил он. – Всякому своё.

Князь и Свиридов посмотрели друг на друга, обменялись записками, пробежали их молча глазами и возвратили друг другу, затем снова посмотрели друг другу в глаза и вдруг, гомерически расхохотавшись, оба скорее упали, нежели сели на один из диванов.

На красиво очерченных губах Шувалова тоже играла улыбка.

– Ну, – сказал он им, – стоило ли из-за этого убивать друг друга? Если бы я не подал вам совета объясниться хладнокровно и обстоятельно, один из вас, быть может, через несколько дней лежал бы в сырой земле. Эх вы, юнцы! Знайте же раз навсегда, что не стоит драться из-за женщины.

– Что теперь нам делать? – спросили оба соперника.

– Посоветовать что-нибудь очень трудно, – ответил Шувалов. – Впрочем, садитесь за стол, я дам вам карты, и вы без всякого волнения, без всякой ревности, с картами в руках вместо шпаг, можете оспаривать друг у друга свою возлюбленную и дадите обещание заранее подчиниться велению судьбы.

– Нет сомнения, что это было бы весьма благоразумно, – сказал князь Луговой. – Но в чём же, собственно говоря, состояло бы здесь наказание для этой женщины? Ведь в данном случае необходимо, чтобы порок был наказан. Женщина, которая вследствие обмана и кокетства готова была причинить такое страшное несчастье, должна потерпеть наказание. Что скажете вы на это, Пётр Игнатьевич?

– Дорогой князь, я нахожу это приключение до того смешным и так много хохотал, что не имею решительно никакого мнения.

– Итак, карты вам не нравятся? – сказал Шувалов. – А между тем это было бы средство очень лёгкое и практическое. Впрочем, есть ещё другое средство: пусть каждый из вас, по обоюдному согласию, обещает никогда не встречаться с изменницей. Увидев, что её оставили так внезапно, она, быть может, поймёт, какую страшную ошибку сделала. Наверное, она почувствует и сожаление, и некоторого рода тревогу.

– Этого недостаточно! – возразил Луговой. – А вот что, если бы мы пришли к ней с письмами в руках и показали их ей, не говоря ни слова, а затем разорвали бы их в её присутствии с величайшим презрением?

– Это очень хорошо, – поддержал Иван Иванович. – Но каким образом исполните вы эту удачную мысль? Явитесь ли вы к княжне среди белого дня в её гостиной в то время, когда она, может быть, принимает гостей? Это будет недостойно таких порядочных людей, как вы, и месть будет чересчур сильна.

– Совершенно справедливо, – согласился князь Луговой. – Но я не так выразил свою мысль. Мы явимся тихонько вечером, пройдя в маленькую садовую калитку… Не так ли, Пётр Игнатьевич?

– А если калитка будет заперта? – возразил Шувалов.

– Ключ обыкновенно дают нам, и, без сомнения, попеременно. У кого ключ сегодня?

– У меня, – вздохнул Свиридов.

– А, теперь понятен ваш гнев! Когда же мы исполним свой план?

– Завтра вечером, князь, если вы не прочь от этого. Мы войдём, когда княжна, верная своим привычкам, отошлёт слуг, войдём так, как будто каждый из нас действует для самого себя лично, украдкой, как двое влюблённых, желающих провести приятно время, тем более что всё это – совершенная правда. Если хотите, я зайду за вами, князь, и мы отправимся вместе.

– Прекрасно.

Они ушли и на другой день вечером исполнили свой замысел.

Придя к садовой калитке и убедившись, что набережная Фонтанной совершенно пуста, они воспользовались ключом, отданным Свиридову, и проникли в сад. Ночь была довольно темна, но приятели-соперники знали дорогу. Боковая лестница вела от угла дома и позволяла его обитателям спускаться в сад, минуя парадную лестницу, выходящую на двор. Свиридов и Луговой направились к этой лестнице, как будто нарочно устроенной для подобного рода таинственных и любовных приключений, и поднялись наверх.

Вскоре они очутились в маленькой, хорошо знакомой им передней, которая была рядом с будуаром княжны Полторацкой. Оттуда доносились до них голоса. Офицеры толкнули друг друга и тихо приблизились к двери.

Дверь будуара наполовину была стеклянная, но занавес из двойной материи совершенно скрывал её. Однако он не был настолько толст, чтобы нельзя было слышать, что говорят в другой комнате.

И действительно, самые нежные уверения в любви и самые страстные ответы на них ясно доказывали присутствие влюблённой пары, воспользовавшейся минутным уединением и тишиною в доме. Увлекающий голос княжны преобладал в этом сантиментальном дуэте.

Свиридов и князь Луговой обменялись следующими фразами:

– С кем она может быть?

– Необходимо узнать; отдёрни занавес!

Сказано – сделано, и то, что увидели приятели за приподнятым краем портьеры, заставило их сдавленным шёпотом воскликнуть в один голос:

– Вот оно что!

Княжна Людмила Васильевна сидела на коленях у красивого брюнета, расточала ему и получала от него самые нежные ласки.

Офицеры молча опустили занавес и молча удалились из комнаты и из сада, оставив ключ в замке калитки. Когда на другой день распространились слухи о трагической смерти княжны Полторацкой, первою мыслью как князя Лугового, так и Свиридова было заявить по начальству о своём ночном визите в дом покойной. Они зашли посоветоваться к Ивану Ивановичу Шувалову.

Однако не успели они начать свой рассказ, как «любимец императрицы» перебил их, сказав:

– Её величество очень сожалеет, что молодая особа так рано и так безвременно покончила с собою.

– Покончила с собою! – воскликнули в один голос князь Луговой и Свиридов. – Но ведь…

– Её величество сегодня часа два беседовала с близким к покойной человеком! – И Иван Иванович назвал лицо, которое Луговой и Свиридов видели в роковую ночь в будуаре княжны Полторацкой.

Последние переглянулись друг с другом.

– Впечатление беседы, – продолжал Шувалов, – для него было очень тяжёлое… Все заметили, что в эти проведённые с глазу на глаз с её величеством часы у него появилась седина на висках. Завтра утром он уезжает в действующую армию.

III

ДВЕ АННЫ ИОАННОВНЫ

В один из ноябрьских вечеров 1740 года в уютной комнате внутренней части дворца в Летнем саду, отведённой для жительства любимой фрейлине императрицы Анны Иоанновны Якобине Менгден, в резном кресле сидела в задумчивости её прекрасная обитательница.

Этот дворец Анны Иоанновны был построен в 1731 году на месте нынешней решётки Летнего сада, выходящей на набережную Невы. Он был одноэтажный, но очень обширный и отличался чрезвычайно богатым убранством.

Фрейлина Якобина Менгден[78] была высокою, стройною девушкою с пышно причёсанными белокурыми волосами, окаймлявшими красивое лицо с правильными чертами; нежный румянец придавал этому лицу какое-то детское и несколько кукольное выражение, но синие глаза, загоравшиеся порой мимолётным огоньком, а порой заволакивавшиеся дымкой грусти, и чуть заметные складочки у висков говорили иное. Они указывали, что их обладательница, несмотря на свой юный возраст (ей шёл двадцать второй год), относилась к жизни далеко не с ребяческою наивностью, да и что сама эта жизнь успела показать ей далеко не казовый конец свой.

Сидевшая была одета в глубокий траур с широкими плерезами. Её прекрасные глаза носили следы многодневных слёз, причём слёзы этой фрейлины покойной императрицы принадлежали к числу искренних. Она не только оплакивала свою действительно любимую благодетельницу-царицу, но чувствовала, что со смертью Анны Иоанновны её личная судьба, ещё так недавно улыбавшаяся ей, день ото дня задёргивается дымкой грустной неизвестности.

На маленьком столике, стоявшем у кресла, лежало открытое, только что прочитанное письмо от сводной сестры Менгден, Станиславы Лысенко. В нём последняя жаловалась на своего мужа и просила защиты у «сильной при дворе» сестры.

– «Сильной при дворе!» – с горькой улыбкой повторила Якобина фразу письма. – Сестра там, далеко, не знает, что произошло здесь в течение месяца с небольшим!

Действительно, приди письмо это ранее, когда была жива государыня или когда правил государством «герцог», по-отечески относившийся к ней, тогда, конечно, она не дала бы в обиду Станиславы. Но что она такое теперь?.. Фрейлина покойной. Она бессильна сделать что-нибудь даже для себя, а не только для других… вот ей советуют обратиться к цесаревне. Впрочем, говорят, что её судьбой хочет заняться правительница Анна Леопольдовна. Но всё это говорят… А она сидит безвыходно у себя в комнате. О ней все забыли среди придворных треволнений, пережитых её окружающими за этот месяц с небольшим.

Треволнений при русском дворе действительно было пережито много.

С начала октября императрица Анна Иоанновна стала прихварывать, и это, конечно, не могло не отразиться на состоянии духа придворных вообще и близких к императрице людей в частности. Правда, внезапное нездоровье Анны Иоанновны вначале было признано врачами лёгким недомоганием и не представляло, по их мнению, ни малейшей опасности; однако весь двор был взволнован происшествием, случившимся в одну из ночей за неделю до смерти Анны Иоанновны в Летнем дворце.

Вот как рассказывают об этом происшествии современники.

Караул по обыкновению стоял в комнате, смежной с тронным залом. Часовой был у открытых дверей. Императрица Анна уже удалилась во внутренние покои дворца. Было уже за полночь, и офицер ушёл, чтобы вздремнуть. Вдруг часовой позвал на караул, солдаты выстроились, офицер вскочил и вынул шпагу, чтобы отдать честь. Все видят – императрица ходит по тронному залу взад и вперёд, задумчиво склонив голову и, по-видимому, не обращая ни на кого внимания. Весь взвод стоит в ожидании, но наконец странность ночной прогулки начинает всех смущать. Офицер, видя, что государыня не желает идти из зала, решается наконец пройти другим ходом и спросить, не знает ли кто намерения государыни. Он встречается с герцогом Бироном.[79]

– Ваша светлость, – рапортует он ему, – её величества изволит уже с полчаса прогуливаться по тронному залу, и мы в недоумении относительно намерения её величества.

– Что за вздор? Не может быть! – отвечает Бирон. – Я сейчас от государыни – она отправилась в спальню ложиться.

– Взгляните сами, ваша светлость, она в тронном зале.

Бирон идёт и тоже видит прогуливающуюся государыню.

– Это что-нибудь не так, – ворчит он, – здесь или заговор, или обман, чтобы действовать на солдат.

Он отправляется к императрице и уговаривает её выйти, чтобы в глазах караула изобличить самозванку, пользующуюся некоторым сходством с нею, чтобы морочить людей. Императрица решается выйти. Бирон идёт с нею. Они ясно видят женщину, поразительно похожую на императрицу, однако нисколько не смутившуюся при появлении последней.

– Дерзкая! – говорит герцог и вызывает весь караул.

Солдаты и некоторые из сбежавшихся придворных слуг видят «две Анны Иоанновны», из которых настоящую и призрак можно отличить только по наряду и по тому, что настоящая императрица пришла с Бироном. Императрица, простояв с минуту, в удивлении подходит к женщине и спрашивает её:

– Кто ты? Зачем ты пришла?

Не отвечая ни слова, привидение пятится, не сводя глаз с императрицы, к трону, всходит на него и на ступенях, обращая взор ещё раз на императрицу, исчезает.

Императрица обращается к Бирону и взволнованным голосом произносит:

– Это моя смерть!

Императрица удалилась к себе, караул пошёл на свои места, а герцог Бирон, задумчивый и встревоженный, отправился в свои апартаменты, находившиеся в том же Летнем дворце.

Ему было о чём встревожиться и над чем задуматься. Высоте положения и почестей, на которой он находился в настоящее время, он был всецело обязан своей государыне, и вдруг она только что сказала ему: «Это моя смерть!»

Неизбежность этой смерти предстала перед духовным взором герцога, и в его уме возник вопрос: что принесёт ему эта смерть? Ожидаемое ли возвышение почти до власти русского самодержца или же падение с головокружительной высоты, на которую он взобрался благодаря судьбе и слепому случаю?

Действительно, его дед в половине XVII века был конюхом герцога Якова III Курляндского. У этого конюха родился в феврале 1653 года сын, которого назвали Карлом.

Уже этот Бирон сделал значительную карьеру. Он изучил охоту и занимал впоследствии довольно видную должность в герцогском лесном ведомстве. Этим он был поставлен в возможность не только вести обеспеченную жизнь, но дать своим трём сыновьям возможность сделать карьеру, гораздо более блестящую, чем та, которую он сделал сам.

Возрастающее значение его второго сына Эрнста Иоганна при дворе овдовевшей герцогини Анны Курляндской, впоследствии русской императрицы, было поворотным пунктом в счастливой перемене судьбы всей фамилии Биронов. Тогда-то Карл Бирон и трое его сыновей удачно изменили свою фамилию и из Бюренов (Buhren) сделались Биронами (Biron). Вместе с тем они приняли и герб этой знаменитой во Франции фамилии.

Эрнст Иоганн, второй сын Карла Бирона, родился 12 января 1690 года. Он и его братья получили в доме отца очень посредственное воспитание. Чтобы восполнить его, Эрнст Бирон отправился в Кенигсберг. Прослушав там университетский курс, он поехал в Петербург, с целью отыскать себе место, но не нашёл такого, которым могло бы удовольствоваться его честолюбие. Он просился в камер-юнкеры при дворе цесаревича Алексея, сына Петра I, но ему было отказано в этом с презрительным замечанием, что он слишком низкого происхождения. Тогда Эрнст Иоганн возвратился в Митаву, и тут его искание места имело больший успех. Овдовевшая герцогиня Анна Курляндская назначила его в 1720 году своим камер-юнкером, а так как он был очень красив, вскоре она избрала его в свои любимцы.

Соблюдавшая в своей жизни строгое приличие, герцогиня настояла, чтобы Эрнст Иоганн Бирон женился. Но исполнение этого плана герцогини Анны встретило большие затруднения: богатые курляндские дворяне не желали принимать в семью человека без имени.

Наконец один дворянин согласился на это. Это был Вильгельм фон Трот, прозванный Трейденом, бывший в крайне стеснённых обстоятельствах. Он выдал за Эрнста Бирона свою дочь, девятнадцатилетнюю Бенигну Готлибу.

Таким образом, это желание герцогини было исполнено, но зато другое – видеть своего любимца местным дворянином, чего и сам Бирон сильно добивался, не увенчалось успехом в бытность Анны Иоанновны герцогиней Курляндской. Высокое во всём другом значение герцогини разбивалось о стойкость курляндского дворянства, защищавшего свои права.

В 1730 году Анна Иоанновна была избрана императрицей России, и Бирон тотчас же достиг высших почестей. Он начал с того, что сделался камергером; вскоре немецкий император возвёл его в графское достоинство; потом он стал обер-камергером и кавалером ордена Св. Андрея. За этим последовали знаки отличия от различных дворов, бывших в союзе с русским.

Подкупами и интригами русский двор довёл дело до того, что в 1737 году, когда вымер род Кеттлера, курляндские дворяне сочли за честь избрать в герцоги того, которого они десять лет тому назад не пожелали признать равным себе. В 1739 году новый герцог получил инвеституру на свою землю через депутацию в Варшаве, у трона короля. В июле того же года германский император, по собственному побуждению, прислал герцогу диплом на титул светлейшего.

Таким образом, приобретя наибольшие верховные права, Бирон достиг наивысшего ранга среди русских государственных сановников. Его власть в России тоже достигла высшей степени. Его богатство росло ежедневно; его доходы были велики, его пышность спорила с царскою. Да и немудрено: ведь все средства к его обогащению за счёт русского народа были в его руках.

Всё это полное торжества прошлое его безмерного честолюбия пронеслось в голове Бирона в то время, когда он возвращался к себе после услышанных им из уст императрицы Анны Иоанновны роковых слов: «Это моя смерть!»

Что принесёт ему эта смерть? Себялюбивый и чёрствый, он не думал в это время об императрице не только как о женщине, но даже как о друге и благодетельнице. При самых малейших колебаниях его судьбы на первый план выступало его «я», и этому своему единственному богу Эрнст Иоганн Бирон готов был пожертвовать всеми и всем.

Он, конечно, обеспечил сохранение или даже возвышение своего положения на случай смерти императрицы Анны Иоанновны, но какое-то странное предчувствие говорило ему, что это обеспечение непрочно, что будущее всё же лежит пред ним загадочным и тёмным.

IV

ПРЕДЧУВСТВИЯ СБЫВАЮТСЯ

Предчувствие Анны Иоанновны сбылось – 17 октября 1740 года её не стало. На российский престол вступил Иван Антонович, сын герцога Брауншвейгского Антона и Анны Леопольдовны, а Эрнст Иоганн Бирон, герцог Курляндский, был назначен до совершеннолетия его величества, лежавшего в то время ещё в колыбели, регентом Всероссийской империи.

По смерти императрицы Бирон вступил в управление государством. Но – увы! – и его томительное предчувствие в ночь после появления во дворце двойника императрицы Анны Иоанновны должно было сбыться.

Его появление в роли регента было последней вспышкой потухавшего огня. Он получил титул «высочества», давал и подписывал от имени императора некоторые дарения членам императорской фамилии, распоряжения о милостях и другие документы, обнародоваемые обыкновенно при начале нового царствования.

Родители императора не могли сопротивляться. Герцог Антон, не имевший связей в чужой стране, был, кроме того, труслив от природы и изнежен. Герцогиня Анна Леопольдовна, которой шёл в то время двадцать второй год, была кротка и доверчива, но необразованна, нерешительна. Она ни во что не вмешивалась и проводила целые дни в домашнем туалете с фрейлиной, смертельно скучая. Она не любила мужа, навязанного ей «проклятыми министрами», как она выражалась сама, и занималась лишь тем, что жаловалась на свою судьбу ловкому и красивому графу Линару, саксонскому посланнику. Эрнста Бирона она боялась как огня.

Он действительно обращался с родителями императора свысока.

К тому же они были сравнительно обижены. Регенту, обладателю четырёх миллионов дохода, назначено было пятьсот тысяч рублей пенсии, а родителям императора – только двести.

Герцог Антон попытался было показать своё значение, но был за это, по распоряжению регента, подвергнут домашнему аресту с угрозой попасть в руки грозного тогда начальника Тайной канцелярии Ушакова.[80]

Пошли доносы и пытки за каждое малейшее слово, неприятное регенту, спесь и наглость которого достигли чудовищных размеров. Он громко, не стесняясь, стал говорить о своём намерении выслать из России «Брауншвейгскую фамилию».

Поведение регента стало нестерпимо. На улицах, несмотря на ужасы, творившиеся в застенках Тайной канцелярии, собирались мрачные толпы народа, в которых слышался ропот. Любимец солдат, оттёртый фаворитом от заслуженного первого места, отважный Миних предложил Анне Леопольдовне освобождение от ненавистного ей регента и получил согласие.

Вот как описывает исполнение этого плана в своих записках адъютант фельдмаршала Миниха подполковник Манштейн:

«В последнее воскресенье, приходившееся на 9 ноября 1740 года, его превосходительство генерал-фельдмаршал граф Миних позвал меня к себе в три часа ночи. Когда я явился к его превосходительству, мы пошли в Зимний дворец к её императорскому высочеству принцессе. Генерал-фельдмаршал сказал ей, что явился, чтобы получить от неё последние повеления, и приказал мне созвать офицеров стражи. Они явились, и принцесса со слезами на глазах сказала им, что они, конечно, знают, как герцог-регент обходится с императором, с нею и её супругом; что регент выказывает относительно неё так много злой воли, что имеет, как должно думать, намерение захватить императорский трон. «Чтобы предупредить это несчастье, – продолжала Анна Леопольдовна, – я повелеваю вам исполнять распоряжения генерал-фельдмаршала и арестовать регента». Все, не задумываясь ни минуты, дали своё согласие. Растроганная Анна Леопольдовна не только допустила всех к своей руке, но обняла каждого из присутствовавших».

Прямо из Зимнего дворца фельдмаршал Миних с сорока избранными людьми направился в Летний дворец, но, не доходя до него, послал Манштейна к караулу дворца, заявить караульным офицерам, чтобы они вышли для получения известий чрезвычайной важности. Офицеры охотно последовали за полковником Манштейном, и когда генерал-фельдмаршал передал им приказание принцессы, все они, как один человек, повиновались.

Полковник Манштейн отправился с двенадцатью солдатами вовнутрь Летнего дворца и беспрепятственно достиг спальни герцога Бирона. Он вошёл в неё, отдёрнул полог кровати и громко спросил: «Где регент?» Герцогиня, первая увидевшая в спальне постороннего офицера, подняла крик. Герцог тоже вскочил с постели и закричал: «Стража!» Манштейн бросился на герцога и держал его, пока не вошли в комнату гренадёры. Они схватили его, а так как он, бывший в одном белье, вырываясь, бил их кулаками и кричал благим матом, то они принуждены были заткнуть ему рот носовым платком, а внеся в приёмную, связать. Регента посадили в карету фельдмаршала Миниха с одним из караульных офицеров, солдаты окружили карету, и таким образом пленник был доставлен в Зимний дворец.

В ту же самую злополучную для Биронов ночь к красивому дому Густава Бирона, брата регента, на Миллионной улице, отличавшемуся от других изящным балконом на четырёх колоннах серого и чёрного мрамора, явился прямо из Летнего дворца Манштейн с командой.

Густав Бирон спал, ничего не опасаясь. Домовый караул, состоявший из Измайловских гренадёр при унтер-офицере, бдительно оберегал своего командира, и часовые сначала не хотели пропускать Манштейна. Однако под угрозой силы императорского указа и смерти за сопротивление они должны были уступить.

Манштейн, подойдя к дверям спальни Густава, окликнул его и заявил, что ему необходимо переговорить с хозяином дома о чрезвычайно важном деле.

Густав Бирон поспешил выйти к ночному гостю. Они приблизились к окну, и тут Манштейн, схватив Бирона за руки, сказал:

– Именем его императорского величества государя императора Иоанна Шестого я вас арестую.

– Что? – воскликнул Густав Бирон. – Меня, брата регента?

– Ваш брат более не регент, а такой же арестант, как и вы!

– Это сказки, подполковник, – рассмеялся Густав Бирон и начал вырываться от Манштейна, но вошедшая в эту минуту команда, позванная Манштейном, кинулась на Густава; ему связали руки ружейным ремнём, заткнули рот платком, закутали в первую попавшуюся шубу, вынесли на улицу, впихнули в сани, приготовленные заранее, и повезли на гауптвахту Зимнего дворца.

Здесь Густав Бирон уже нашёл своего брата-герцога, арестованного со всем семейством, и там просидел под стражею до сумерек 9 ноября. В это время к дворцовой гауптвахте подъехали два шлафвагена, в одном из которых поместилось всё семейство герцога Курляндского, отправлявшегося на ночлег в Александро-Невский монастырь, с тем чтобы на другой день оттуда следовать в Шлиссельбург, а в другой посадили Густава Бирона и увезли в Ивангород.

В ту же ночь был арестован и зять герцога Бирона, генерал Бисмарк.

Ввиду того что Густаву Бирону надлежит играть в нашем повествовании некоторую роль, мы несколько дольше остановимся на его личности, тем более что он являлся исключением среди своих братьев – Эрнста Иоганна, десять лет терзавшего Россию, и генерал-аншефа Карла, страшно неистовствовавшего в Малороссии.

V

ГУСТАВ БИРОН

Густав Бирон родился в 1700 году, в отцовском именьице Каленцеем, и рос в ту пору, когда его родина Курляндия была разорена войною, залегала пустырями от Митавы до самого Мемеля, недосчитывалась семи восьмых своего обычного населения, зависела и от Польши, и от России, содержала на свой счёт вдову умершего герцога Анну Иоанновну, жившую в Митаве, и заочно управлялась герцогом Фердинандом, последнею отраслью Кеттлерова дома, не выезжавшим из Данцига и не любимым своими подданными. Всё это представляло упадок страны, и, разумеется, препятствовало развитию в ней просвещения, которое, доставаясь с трудом местному благородному юношеству, не могло быть уделом детей капитана Бирона.

Таким образом Густав, воспитываясь в доме родительском, оставался круглым невеждою, что, при ограниченном от природы уме его, не могло, как казалось, обещать ему особенно блестящую карьеру.

Но начать какую-нибудь было необходимо, и Густав задумал вступить на военное поприще, как более подходящее к его личным инстинктам и действительно скорее прочих выводившее «в люди».

По обычаю соотечественников, Густав намеревался искать счастья в Польше, с которой Курляндия состояла с 1551 года в отношениях ленного владения. К тому же в Польшу его манило то обстоятельство, что в её армии уже давно служил его родной дядя по отцу и туда же недавно определился брат Густава – Карл, бывший до того русским офицером и бежавший из шведского плена в Польшу.

Совместно с этими-то близкими родичами начал Густав свою военную карьеру и первоначально продолжал её с горем пополам. Последнее происходило оттого, что Польша была вообще не благоустроеннее Курляндии, беспрерывно возмущалась сеймами, не уживалась со своими диссидентами, наконец, не воюя ни с кем, что лишало Густава возможности отличиться, не наслаждалась и прочным миром. К тому же Густав, наряду со всею армиею, зачастую получал своё жалованье гораздо позже надлежащих сроков и в этом отношении должен был зависеть от сбора поголовных, дымных, жидовских и других денег, определяемых сеймами.

Таково было житьё-бытьё Густава в Польше, пока в Курляндии одинаково неуспешно тягались за герцогскую корону Мориц Саксонский и князь Меншиков, а в России скончался Пётр I, за которым сменились на его престоле Екатерина и другой Пётр.

В 1730 году состоялось избрание на русский престол герцогини Курляндской Анны Иоанновны, и судьба Густава Бирона, тогда капитана польских войск, изменилась к несравненно лучшему. Его брат Эрнст стал властным временщиком у русского престола. Получив его приглашение, братья в том же 1730 году прибыли в Россию, где старший, Карл, из польских подполковников, был переименован в русские генерал-майоры, а младший, Густав, капитан панцирных войск Польской республики, сделан майором лейб-гвардии Измайловского полка, только что учреждённого и вверенного командованию графа Левенвольда,[81] который душой и телом был предан графу Эрнсту Иоганну Бирону.

Густав усердно отдался делу, вдохновляемый своим всесильным братом и осыпаемый милостями государыни. После смотра 27 января 1732 года императрица пожелала явить брату подданного ей обер-камергера особую высочайшую милость и 3 февраля, в день именин государыни, он был, по сказанию тогдашних «Ведомостей», «обручён при дворе с принцессой Меншиковою.[82] Обоим обручённым показана при том от её императорского величества сия высокая милость что её императорское величество их перстни высочайшею особою сама разменять изволила».

Но вдумываться в такую судьбу княжны, конечно, не приходилось её наречённому жениху, теперь, как и прежде, занятому преимущественно полком и службой.

Так прошёл пост.

9 апреля наступила Пасха, 27 апреля состоялся торжественный въезд в Петербург китайского посольства. 28 апреля великолепно отпраздновали годовщину коронования Анны Иоанновны, а 4 мая Густав Бирон стал мужем княжны Меншиковой, о чём современные «Ведомости» повествуют следующее:

«Заключённое в прошедшем феврале месяце сочетание законного брака между принцессою Меншиковою и господином майором лейб-гвардии Измайловского полку фон Бироном в прошедший четверток с великою магнифиценциею совершилось. Сие чинилось при дворе, и её императорское величество всемилостивейшая наша монархиня обеим новобрачным персонам сию высокую милость показать изволила, что учреждённый сего ради бал по высокому её императорского величества повелению до самой ночи продолжался».

По распоряжению Левенвольда, в дом новобрачного были приглашены только те измайловские офицеры, у которых имелись карета или коляска с лошадьми, а провожать Бирона из дома во дворец, в два часа дня, дозволялось без исключения, «хотя бы пешками и верхами».

Эта женитьба Густава Бирона, назначенного 29 июня того же года генерал-адъютантом императрицы, как нельзя лучше устроила его материальное благосостояние. С помощью брата обер-камергера он успел получить из заграничных банков почти все капиталы опального князя Меншикова, так что сыну последнего, возвращённому из ссылки одновременно с сестрою, едва досталась пятидесятая часть громадного отцовского состояния. К тому же он чрезвычайно любил свою жену, черноглазую красавицу, не уступавшую прелестями своей старшей сестре, Марии, некогда невесте императора Петра II. Он всё более и более преуспевал по службе, поощряемый высочайшими милостями, и готовился к большой радости – быть отцом.

Но тут судьба едва ли не впервые жестоко обманула ожидания Густава Бирона – 13 сентября 1736 года его красавица жена умерла при родах. Это настолько потрясло Густава, что при последнем прощании с мёртвой женой и при погребении её он неоднократно падал в обморок.

Огорчённый потерей любимой жены и скучая невольным одиночеством, Густав Бирон стал подумывать о развлечениях боевой жизни, тем более что случай к ним представлялся сам собою. Война России и Турции была тогда в полном разгаре. Ласси уже прислал в Петербург ключи покорённого Азова, а Миних, ознаменовав взятием и разорением Перекопа, Бахчисарая, Ахмечети и Кинбурна первый из своих крымских походов, деятельно готовился к целому ряду последующих. Указом 12 января 1737 года повелено командировать к армии Миниха, расположенной на Украине, из каждого гвардейского полка по батальону, а начальником всего гвардейского отряда был назначен генерал-майор лейб-гвардии Измайловского полка подполковник и генерал-адъютант Густав Бирон. Счастье и успех сопровождали его в этой войне.

7 декабря 1739 года был заключён в Белграде выгодный для России мир с Турцией. В Петербурге делались большие приготовления к празднованию этого события.

27 декабря 1739 года состоялось торжественное вшествие в столицу частей гвардии, принимавших участие в кампании. Гвардия вступила в столицу под командой Густава Бирона. Войска были украшены кокардами из лавровых листьев. Пройдя Невский проспект, шествие направилось к Зимнему дворцу, следовало по Дворцовой набережной, мимо пресловутого Ледяного дома, и, обогнув Эрмитажную канавку, выдвинулось на Дворцовую площадь.

«Здесь, по внесении знамён внутрь дворца, нижние чины были распущены по домам, а штаб – и обер-офицеры, – как повествует очевидец Нащокин, – были позваны ко дворцу, и как пришли во дворец при зажжении свеч, ибо целый день в той церемонии продолжался, тогда её императорское величество, наша всемилостивейшая государыня в средине галереи изволила ожидать, и как подполковник (Бирон) со всеми в галерею вошед, – нижайший поклон учинили, её императорское величество изволила говорить сими словами: «Удовольствие имею благодарить лейб-гвардию, что, будучи в турецкой войне, в надлежащих диспозициях, господа штаб-и обер-офицеры тверды и прилежны находились, о чём и чрез генерал-фельдмаршала графа Миниха, и подполковника Густава Бирона известна, и будете за службы не оставлены». Выслушав то монаршее слово, паки нижайше поклонились и жалованы к руке, и государыня из рук своих изволила жаловать каждого венгерским вином по бокалу, и с тем высокомонаршеским пожалованием отпущены».

Это «вшествие», так блистательно показавшее толпе особу Густава Бирона, было прелюдией мирных торжеств, в распорядок которых между прочим входила и «курьёзная» свадьба придворного шута князя Голицына с калмычкой Бужениновою, отпразднованная в Ледяном доме 6 февраля. Главное же торжество и вместе объявление наград совершилось 14 февраля. Густав Бирон, командовавший в этот день парадом двадцатитысячного столичного гарнизона, был произведён в генерал-аншефы и получил золотую шпагу, осыпанную бриллиантами.

Наконец празднества кончились. Вскоре общественное внимание было привлечено делом Волынского,[83] окончившимся казнью кабинет-министра. Густав Бирон не принимал ни малейшего участия в этом грустном деле, весь снова отдавшись полку и службе. Гибель Волынского, конечно, не могла не заставить его ещё глубже уверовать в несокрушимую мощь своего брата и совершенно успокоиться за своё будущее.

Настроившись всем этим благоприятно для нежных ощущений, Густав Бирон увлёкся прелестями фрейлины Якобины Менгден и решил прекратить своё вдовство. В сентябре 1740 года он торжественно обручился с нею.

В жизни Густава это, конечно, было самою приятною порою. Всё тогда улыбалось ему.

Человек далеко ещё не старый, но уже генерал-аншеф, гвардии подполковник и генерал-адъютант, Густав Бирон состоял в числе любимцев своей государыни и, будучи родным братом герцога, пред которым трепетала вся Россия, не боялся никого и ничего; он имел к тому же прекрасное состояние, унаследованное от первой жены и благоприобретённое от высочайших щедрот; пользовался всеобщим расположением как добряк, не сделавший никому зла, и едва ли мог укорить себя в каком-нибудь бесчестном поступке; наконец, в качестве жениха любимой девушки он видел к себе привязанность невесты, казавшуюся страстною. Чего недоставало ему, невежественному и ограниченному некогда курляндскому разночинцу и десять лет тому назад голяку капитану голодавших польских панцирников? Он ли не мог рассчитывать на долгое и безмятежное пользование благами жизни и случая?

Увы! Фортуна изменила ему. Смерть императрицы Анны Иоанновны была первым из ударов судьбы, посыпавшихся на Густава Бирона и завершившихся в ночь на 9 ноября, менее чем через два месяца после обручения, арестом и ссылкою.

Разбита была и судьба фрейлины покойной государыни Якобины Менгден, которая хотя и не была особенно страстно привязана к Густаву Бирону, но всё же смотрела на брак с ним как на блестящую партию, как на завидную судьбу.

И вдруг всё рушилось разом, так быстро и неожиданно. Она была забыта всеми, хотя продолжала жить во фрейлинском помещении Летнего дворца, из которого только за несколько дней пред тем увезли арестованного регента герцога Эрнста Иоганна Бирона.

Положение девушки было действительно безвыходно. В течение какого-нибудь месяца она лишилась всего и уже подумывала поехать к своей сводной сестре Станиславе, бывшей замужем за майором Иваном Осиповичем Лысенко, жившим в Москве. Там, вдали от двора, где всё напоминало ей её разрушенное счастье, Менгден надеялась хотя несколько отдохнуть и успокоиться.

Каково же было её огорчение, когда она получила от Станиславы письмо из Варшавы, в котором та уведомляла её, что уже более года разошлась с мужем, который отнял у неё сына и почти выгнал из дома. Она просила «сильную при дворе» сестру заступиться за неё пред регентом и заставить мужа вернуть ей её рёбенка. Таким образом, и это последнее убежище ускользало от несчастной Якобины.

– Что-то будет, что-то будет! – с отчаянием шептали её губы, и слёзы неудержимо лились из её прекрасных глаз.

VI

В МОСКВЕ

В тот самый день, когда Менгден получила письмо от сестры, в Москве, на Басманной, у окна небольшого деревянного дома, принадлежавшего майору Ивану Осиповичу Лысенко, стоял сам хозяин и глядел на широкую улицу. Это высокий, полный человек с некрасивыми, но выразительными чертами лица, сильный брюнет с чёрными глазами – истый тип малоросса. Его лицо было омрачено какой-то тенью, а высокий лоб покрыт морщинами гораздо более, чем обыкновенно бывает у людей его лет.

На дворе моросил дождь, точно мелкой сеткой спускаясь с неба, широкая улица была грязна и неприветлива.

– Какая нынешний год поздняя осень, – сказал, он, обращаясь к стоявшему подле него мужчине, одетому в штатское платье – такая же неприветливая осень бывает и в человеческой жизни… Мне, например, почему-то кажется, что старость наступит для меня раньше, чем для кого-нибудь другого… Я частенько чувствую себя совершенно по-осеннему.

– Ты, Иван, слишком серьёзно относишься к жизни, – с упрёком произнёс слушавший его мужчина, – и вообще ты очень переменился в последние годы. Никто из знавших тебя молодым, весёлым офицером не узнал бы теперь. И отчего, скажи на милость! Гнёт, тяготевший над твоей жизнью, ты окончательно решился сбросить. Служба совершенно по тебе, так как ты – душой и телом солдат; тебя отличают при каждом удобном случае, в будущем тебя наверное ждёт важный пост, твоё дело с женою идёт на лад, и сын наверное останется при тебе, по решению духовного суда. Мальчик стал красавцем в последние годы, я был положительно поражён, когда увидел его. При этом ты сам говорил мне, что он обладает выдающимися способностями.

– Я предпочёл бы, чтобы у Осипа было меньше способностей, но больше характера и серьёзности. Ты не можешь представить себе, к какой строгости приходится прибегать, чтобы справиться с ним.

– Боюсь, что ты немногого добьёшься при всей своей строгости. Ведь видно, что для военной службы он не годится.

– Он должен годиться! Это единственное возможное поприще для такой разнузданной натуры, как его, которая не признаёт никакой узды и каждую обязанность считает тяжёлым ярмом. Сдержать его может только железная дисциплина.

– Едва ли она сдержит его. Всё это – наследственные склонности, которые можно подавить, но не уничтожить. Осип и по внешности – портрет матери: у него её черты, её глаза.

– Да, – мрачно произнёс Лысенко, – её тёмные, демонические, огненные глаза, которым всё покорялось…

– И которые были твоим несчастьем, – докончил Сергей Семёнович Зиновьев (таково было имя, отчество и фамилия товарища и друга детства Лысенко). – Как я ни предостерегал тебя тогда, но ты ничего знать не хотел, страсть овладела всем твоим существом, точно горячка. Я никогда не мог понять это. Твой брак с самого начала носил в себе зародыш несчастья: женщина чуждого происхождения, чуждой религии, дикая, капризная, бешеная польская натура, без характера, без понятия о том, что мы называем долгом и нравственностью – и ты, со своими стойкими понятиями о чести; мог ли иначе кончиться подобный союз?.. А между тем мне кажется, что ты, несмотря ни на что, продолжал любить её до самого разрыва.

– Нет, очарование улетучилось уже в первый год. Я слишком ясно видел всё, но меня останавливала мысль, что, решившись на развод, я выставлю напоказ свой домашний ад; я терпел до тех пор, пока у меня не оставалось другого выхода, пока… Но довольно об этом! – и Лысенко, быстро отвернувшись, стал снова смотреть в окно.

– Да, много нужно для того, чтобы вывести из себя человека, подобного тебе, – серьёзно заметил Зиновьев. – Но ведь развод освободит тебя от железных цепей, и тебе следует уже теперь похоронить даже воспоминание о них.

Лысенко мрачно покачал головой.

– Подобные воспоминания нельзя похоронить, они постоянно восстают из мнимой могилы… Да и развод ещё не кончен. Хорошо ещё хоть то, что Станиславы нет здесь.

– Она уехала в Варшаву?

– Да, там у неё родные.

– Значит, она потеряла надежду выиграть дело?

– Какая же может быть у неё надежда?

– Но если она вернётся и пожелает видеться с сыном?

– Я никогда не допущу этого. Да она и не пожелает потребовать этого после того, что произошло. Она вполне узнала меня в тот час, когда мы расстались, и побоится во второй раз доводить меня до крайности.

– Но она может помимо тебя, тайно, достичь того, в чём ты отказываешь ей открыто.

– Это невозможно. Я зорко слежу за сыном, у меня надёжные слуги, – возразил Лысенко.

– Признаться откровенно, я считаю ошибкою с твоей стороны упрямое желание скрыть от сына, что его мать жива, – произнёс Зиновьев. – Хуже будет, если он узнает это от посторонних. И, наконец, когда-нибудь да придётся же тебе рассказать ему всё.

– Может быть, когда он сделается юношей и самостоятельно вступит в жизнь. Теперь же он ребёнок и ничего не поймёт из той драмы, которая разыгралась в доме его отца.

– Пожалуй, ты прав… Но будь, по крайней мере, настороже… Ты знаешь свою жену, знаешь, чего можно от неё ждать.

– Да, я знаю её, – с горечью сказал Иван Осипович, – а потому-то и хочу оградить от неё моего сына. Он не должен дышать воздухом, отравленным её близостью, хотя бы в продолжение одного часа! Не беспокойся, я нисколько не скрываю от себя опасности, которая грозит мне при возвращении Станиславы, но пока Осип подле меня, бояться нечего, потому что ко мне она не приблизится, даю тебе слово.

– Будем надеяться, – ответил Сергей Семёнович, – но не забывай, что наибольшая опасность кроется в самом Осипе; он во всех отношениях – сын своей матери… На днях ты уезжаешь с ним к Полторацким, я слышал?..

– Да, на несколько дней… Рождение дочери, княжны Людмилы… Летом же Осип будет гостить у них, во время лагерей…

Зиновьев попрощался и вышел.

Иван Осипович снова направился к окну и уставился мрачным взором на частую сетку моросящего дождя.

«Сын своей матери», – припомнились ему слова Сергея Семёновича. Правда, не было никакой надобности слышать их от другого – он сам хорошо знал это. Именно это осознание и провело такие глубокие морщины на его лбу и вынудило у него такой тяжёлый вздох, так как уже около года он со всей энергией боролся с злополучною наследственностью сына.

Мысль о том, что мать может пожелать видеться с сыном, и раньше приходила ему в голову, но он старался отогнать её. Сегодня он получил от неё даже письмо с этой просьбою.

– Мой сын не знает, что его мать ещё жива, и пока не должен знать это. Я не хочу, чтобы он видел её, говорил с нею, и этого не будет! Я, надеюсь, сумею помешать этому.

Иван Осипович высказал эту мысль вслух и так ударил потухшей трубкой об пол, что она разбилась на мелкие черепки.

Вбежавший казачок бросился подбирать осколки.

– Свежую! – крикнул майор, бросая ему чубук.

Тот схватил чубук и выбежал из комнаты.

VII

ЦЕСАРЕВНА

Почти такой же одинокой и забытой, как и Якобина Менгден, жила в своём дворце на Царицыном лугу, где в настоящее время помещаются Павловские казармы, цесаревна Елизавета Петровна.

Тридцатилетняя красавица, высокая ростом, стройная, прекрасно сложённая, с чудными голубыми глазами, с белым цветом лица, чрезвычайно весёлая и живая, неспособная, казалось, думать ни о чём серьёзном, – такова была в то время цесаревна Елизавета Петровна. Между тем 9 ноября 1740 года на её лице лежала печать тяжёлой, серьёзной думы. Цесаревна полулежала в кресле, в своей спальне, то открывая, то снова закрывая свои прекрасные глаза. Картины прошлого неслись пред нею, годы её детства и юности восставали пред её духовным взором. Смутные дни, только что пережитые ею в Петербурге, напомнили ей вещий сон её матери – императрицы Екатерины Алексеевны.

Незадолго до смерти императрице приснилось, что она сидит за столом, окружённая придворными. Вдруг появилась тень Петра I, одетого как древние римляне. Он поманил к себе Екатерину. Она пошла к нему, и он унёсся с нею под облака. Улетая с ним, она бросила взор на землю и там увидала своих детей, окружённых толпою, составленною из представителей всех наций, шумно споривших между собою. Екатерина Алексеевна истолковала этот сон так – что она должна скоро умереть и что по смерти её в государстве настанут смуты.

Этот сон исполнился. Со времени Петра II государство не пользовалось спокойствием, каковым нельзя же было считать десятилетие правления Анны Иоанновны, то есть произвола герцога Бирона. А теперь снова наступали ещё более смутные дни. Император – младенец, правительница, бесхарактерная молодая женщина, станет, несомненно, жертвою придворных интриганов.

От мысли о матери цесаревна невольно перенеслась к мысли о своём великом отце. Если бы он встал теперь с его дубинкой, – многим досталось бы по заслугам.

Гневен был великий Пётр, гневен, но отходчив. Ясно и живо восставала в памяти Елизаветы Петровны одна ссора Петра и её матери. Не знала она тогда, хотя теперь догадывалась, чем прогневала матушка её отца. Он стоял с Екатериною у окна во дворце. Анна и Елизавета, играя тихо, сидели в одном из уголков той же комнаты.

– Ты видишь это венецианское стекло? – сказал супруге Пётр. – Оно сделано из простых материалов, но благодаря искусству стало украшением дворца. Я могу возвратить его в прежнее ничтожество.

С этими словами он разбил стекло вдребезги.

– Вы можете сделать это, но достойно ли это вас? – ответила Екатерина. – И разве оттого, что вы разбили стекло, ваш дворец сделался красивее?

Пётр ничего не ответил. Хладнокровие здравого смысла утишило раздражение.

Елизавета Петровна часто думала об этой ссоре, врезавшейся в её память. Только с летами она поняла её значение – поняла, что, говоря о стекле, отец намекал на простое происхождение её матери.

Одновременно с этой сценой из дворца исчез красивый камергер императрицы Монс де ла Кроа;[84] его вскоре казнили, и всё стало ясно для Елизаветы.

Однако её отец с матерью примирились.

Далее потянулись воспоминания цесаревны. Она припоминала свою привольную, беззаботную жизнь в Покровской слободе. Песни и веселье не прерывались. Цесаревна сама была тогда прекрасной, голосистой певицей; запевалой у неё была известная в то время по слободе певица Марфа Чегаиха. За песни цесаревна угощала певиц разными лакомствами и сластями. Цесаревна иногда с девушками на посидках, когда они работали, тоже занималась рукодельями, пряла шёлк, ткала холст; зимою же на святках собирались к ней ряженые слободские парни и девки, и тут разливался добродушный разгул: начинались пляски, присядки, веселье и удалые песни, гаданья с подблюдным припевом.

На Масленице у своего дворца, против церкви Рождества, цесаревна собирала слободских девушек и парней кататься на салазках, связанных ремнями, с горы, названной по дворцу царевнину – Царевною, и сама каталась с ними, а то так мчалась на лихой тройке по улицам Москвы.

Любимою потехою цесаревны была охота. Ей она посвящала всё своё время в слободе, будучи в душе страстной охотницей до псовой охоты за зайцами. Она выезжала верхом в мужском платье и на соколиную охоту. В слободе был охотный двор на окраине. Здесь тешилась царевна напуском соколов в вышитых золотом, серебром и шелками бархатных клобучках, с бубенчиками на шейках, мигом слетавших с кляпышей, прикреплённых к пальцам ловчих, подсокольничих и кречетников, живших на том охотном дворе, где содержались и приноровленные соколы, нарядные сибирские кречеты и учёные ястребы.

Но более всего любила цесаревна травить зайцев собаками. С пронзительным свистом, диким гиканьем, звучным тявканьем гончих, резвых борзых мчались шумные ватаги рьяных охотников, оглашая поляны дворцовых волостей слободы, представлявших широкое раздолье для утех цесаревны, скакавшей, бывало, на ретивом коне всегда с неустрашимою резвостью впереди всех.

Рядом нёсся любимый её стремянный – Гаврила Извольский, а за ним – доезжачие, стаешники со сворами борзых и гончих, далее – кречетники, сокольники, ястребинники, со своей птичьей охотой. Всю эту шумную вереницу гулливого люда, среди которого блистали красавец Алексей Яковлевич Шубин, прапорщик лейб-гвардии Семёновского полка, и весельчак Лесток,[85] замыкал обоз с вьючниками. Шубин, сын богатого помещика Владимирской губернии, был ближним соседом цесаревны по вотчине своей матери. Он был страстным охотником, на охоте познакомился с Елизаветой Петровной и стал близким её сердцу. Лесток был врачом цесаревны; восторженный француз, он чуть не молился на свою цесаревну.

Но вот весёлые воспоминания Елизаветы Петровны прервались.

Не по её воле окончилась её беззаботная жизнь в Покровской слободе. Ей было приказано переехать на жительство в Петербург. Подозрительная Анна Иоанновна и ещё более подозрительный Бирон, видимо, испугались её популярности.

Жизнь в Петербурге была не та, что там, под Москвою. Здесь испытала цесаревна первое сердечное горе. Неосторожный Шубин поплатился за преданность ей – его арестовали и отправили на Камчатку, где насильно женили на камчадалке.[86]

Много слёз пролила Елизавета, скучая в одиночестве, чувствуя постоянно тяжёлый для её свободолюбивой натуры надзор. Кого она ни приближала к себе – всех отнимали. Появился было при её дворе Густав Бирон и понравился ей своей молодцеватостью да добрым сердцем, но ему запретили бывать у неё. А сам Эрнст Бирон часто в наряде простого немецкого ремесленника, прячась за садовым тыном, следил за цесаревной. Она видела это, но делала вид, что не замечает.

Припомнились ей оба Бирона теперь именно, после выслушанного рассказа о происшедшем в минувшую ночь. Искренне пожалела она Густава Бирона, а особенно его невесту, Якобину Менгден. Что-то чувствовала последняя теперь?.. Не то же ли, что чувствовала она, цесаревна, когда у неё отняли Алексея Яковлевича?

Года уже не только притупили боль разлуки, но даже в сердце цесаревны уже давно властвовал другой Алексей – Разумовский, и властвовал сильнее, чем Шубин, однако воспоминание о видном красавце, теперь несчастном колоднике, приходило в голову Елизавете, и жгучая боль первых дней разлуки колола её сердце. Сочувствие к молодой девушке, порушенной невесте Густава Бирона, вызвало и теперь эти воспоминания и эту боль.